ВСТУПЛЕНИЕ.
У меня написана небольшая книжечка воспоминаний о работе в Институте биофизики АН СССР. Это значительный период моей жизни, 1966-1986гг. В основном воспоминания посвящены моему учителю Михаилу Владимировичу Волькенштейну. На бумаге не публиковались. Для ЖЖ они длинноваты, так что снова прибегаю к публикации частями. Надеюсь, что слишком скучно не будет.
…………………………….
…………………………….
Я часто встречаю их на узких пущинских дорожках. Три парторга, два профорга, бывший лидер соцсоревнования, изрядно поседевший «беспартийный коммунист», уверовавший теперь в монархию… Я смотрю на этих парторгов, «соревнователей» за баллы с жалостью. Если они верили в то, что делали, их жаль, не верили — жаль вдвойне. Две докторицы пенсионного возраста. До сих пор делают «высокую науку». Еще пара знакомых лиц… Им сейчас тяжело. Я не злорадствую, у меня свои сложности. Прохожу мимо и тут же забываю.
В 1985-ом году, они в сущности выкинули меня из Института. К тому времени мне было уже ясно — надо уходить из науки. Хотел только еще немного продержаться, чтобы утвердиться в новой профессии. Я давно всерьез занимался живописью, пробовал писать прозу. Не так-то легко было в той, прошлой жизни круто повернуть. Многие уже забыли о главном, самом большом унижении того времени — страхе, которым платили за подобие стабильности. Потом, после ухода, ко мне не раз приходил милиционер — «где работаете?» Я уже слыл тунеядцем и странной личностью. Помогли события, в сегодняшнем хаосе обо мне забыли.
И я бы давно забыл о этом последнем, что ли, штрихе на картине моей двадцатилетней работы в науке. Во всяком случае, поленился бы записать. Люди склонны легко забывать то, что не хотят помнить. Я возвращаюсь в прошлое только ради одного человека, без которого то время было бы для меня еще мрачней и страшней. Михаил Владимирович Волькенштейн.
***
Я работал с ним двадцать три года, в Ленинграде и Пущино, хорошо знал его достоинства и недостатки. Но это потом, сначала я был в восторге. Можно сказать, обожал его. Он вовлек меня в сферу своей жизни. В молодости это было страшно важно для меня — мне нужен был учитель. До него моим учителем был тартусский профессор биохимии Мартинсон, он погиб незадолго до моего приезда в Ленинград. Потом, гораздо позже, моим учителем живописи стал замечательный московский художник Евгений Измайлов, участник знаменитой выставки на ВДНХ в 1975-ом. Мне вообще повезло в жизни на хороших людей.
Тогда я попал в совершенно новую для меня атмосферу. 1963-ий год. Ленинград представлялся мне столицей по сравнению с маленьким провинциальным Тарту, его старинными традициями и замшелой наукой. Парадоксально, но я учился у М.В., так мы звали его между собой, совсем не тому, чему, казалось, следовало учиться. Он не учил меня науке, которой я у него занимался. Он мало что смыслил в ней. Со свойственной ему увлеченностью… и легкомыслием, он «бросил» меня одного, аспиранта первого года, решать самую современную проблему, выяснять природу нового явления в регуляции ферментов. При этом в лаборатории не было ни одного химика, я уж не говорю о биохимии, о которой все, включая его, имели смутное представление. Не было никакого химического оборудования, ну, просто ничего не было… кроме него, и меня. Так началась моя трехлетняя работа в Ленинграде, в Институте высокомолекулярных соединений, в котором у М.В. была лаборатория. Занималась она физикой полимеров. Безумием, чистейшим безумием было все это предприятие… и, как ни странно, что-то получилось. Совсем не так, как мы думали в начале. Гораздо скромней, чем мечтали, но ведь получилось!..
Что он мне дал… В первую очередь кругозор — и новый масштаб. Благодаря ему я почувствовал масштаб событий, разворачивающихся в те годы в биологии. Останься я в Тарту, ничего бы этого не знал. Так, кое-что по журналам… И, забегая вперед, скажу странную, наверное, вещь: сам того не подозревая, он стал моим учителем в прозе. И я, конечно, этого не знал, потому что не собирался писать прозу. Я был искренно увлечен наукой! Скажи мне кто о моем будущем — я бы расхохотался… или оскорбился?..
Он учил меня ясности.
— Что вы хотите сказать? — и, выслушав, недоуменно пожимал плечами, — вот об этом и пишите. Берите сразу быка за рога.
Существуют глубинные, основные свойства или качества личности, необходимые в любой сфере творчества. Ясность мысли, определенность и энергия чувства, понимание меры и равновесия, чистота и прозрачность языка, на котором выражаешь себя… они необходимы и ученому, и писателю, и художнику. Специфические способности — малая доля того, что необходимо для высокого результата. Они всего лишь пропуск, временный и ненадежный, туда, где работают мастера. В конце концов наступает момент, когда ремесло и навыки сказали все, что могли, и дело теперь зависит только от нашего человеческого «лица». От того, что мы есть на самом деле. Именно оно — «лицо», определяет глубину и масштаб наших достижений. Я мечтал об этом в науке — добраться до собственного предела, чтобы никто не мешал, не унижал нищетой, не хватал за руки… Так и не добрался. Потом разлюбил это довольно ограниченное, на мой взгляд, творчество, и все мои споры с ним и претензии потеряли смысл.
Михаил Владимирович… Сколько раз я злился на него, спорил, отталкивался, но как человека… всегда любил. Каким он представлялся мне тогда? Каким я помню его сейчас?
***
Он не был выдающимся ученым. В нем не было ни особой глубины, ни фундаментальности, ни масштаба. Он легко и быстро мыслил » по аналогии», умел переносить представления из одной области в другую — память и разнообразные знания позволяли это делать с легкостью. В науке, как в зеркале, повторились его человеческие черты: он и человеком был — талантливым, блестящим, но поверхностным, если можно так сказать, «некрупным». Зато он был красив, обаятелен, добр, двигался легко, даже изящно, говорил мягким низким голосом… Мы узнавали его голос в любой толпе, или когда он только появлялся в начале институтского длинного коридора. Несмотря на скульптурную вылепленность черт, его лицо не казалось ни волевым, ни холодным. Карие глаза смотрели умно, насмешливо, но доброжелательно, вообще все в лице излучало ум, ясность — и энергию, конечно, энергию! Он обладал прекрасной памятью. Умел производить впечатление, знал об этом и не раз пользовался своим обаянием. Ясность мысли, стремление упростить ситуацию, всегда во всем выделить главные, основные причины, ведущую нить — все это не превратило его в сухого рационалиста… потому что он был подвержен страстям и увлечениям, из-за них часто бывал непоследовательным, противоречивым, ошибался, неверно оценивал обстановку, легко приобретал врагов — одним искренним, но необдуманным словом, поступком… Он всегда старался защищать своих сотрудников, не подводить их в трудных обстоятельствах. И в то же время обожал выглядеть справедливым, добрым, хорошим, честным, хотел, чтобы все знали, что он такой… В нем мирно уживались порядочность, справедливость, искренность, наивность — и трезвый расчет, жизненный цинизм. Расчета обычно не хватало.
Он был самолюбив, тщеславен, не чужд карьеры, но не стал холодным расчетливым карьеристом. Постоянно «срывался» — говорил что-то, не лезущее ни в какие ворота. У него были принципы! Иногда он поступался ими, в основном в мелочах, в крупных же решениях удерживался выше того уровня или предела, за которым непорядочность. «Я подошел к нему, при всех, поздоровался и пожал руку!» — с наивной гордостью рассказывал он нам о своей встрече в Академии с А.Д. Сахаровым.
Я был у него дома несколько раз. В первое посещение меня поразили огромные, пыльные пространства квартиры на Невском, полное отсутствие ощущения дома, уютного жилья, даже своего угла. На большой кровати сидела девочка лет двенадцати, она была темноволоса, худа, находилась в какой-то прострации, то ли болела, то ли поправлялась после болезни. Потом появился юнец лет четырнадцати с угрюмым лицом. Была назначена встреча с какими-то биохимиками, поэтому М.В. и пригласил меня — и мне полезно, и сам он, как я догадывался, не был слишком уверен в своих биохимических знаниях. В доме не было никакой еды, даже хлеба. М.В. протянул сыну 25 рублей — двадцать пять! Я внутренне содрогнулся, так много это, по моим представлениям, было. Моя стипендия, на которую я существовал месяц, составляла 59 рублей, мне их высылали из Тарту с постоянными опозданиями… Юнец исчез и вернулся через полчаса, хотя магазин был рядом. Он купил большой торт! Я был изумлен — и это еда?.. М.В. не удивился торту, видимо, так привыкли ужинать в этом доме. Он протянул сыну ладонь — » где сдача?..» После некоторых колебаний парень вытащил сколько-то бумажек и сунул их отцу, тот не стал считать и положил в карман. Потом были какие-то люди, говорили о науке, но это странным образом выпало из памяти.
И совсем другое. Мы встречаем его у подъезда Института высокомолекулярных соединений. Он выходит из машины, счастливо улыбаясь, обнял нас, одного, другого… Я почувствовал колючую щетину на своей щеке: он забыл, конечно, побриться, пока ждал, примут его в Академию или нет. Он очень хотел. Конечно, он заслужил, и был безумно рад. Хитросплетения академических дрязг вызывали в нем противоречивые чувства: жизненный цинизм боролся с тошнотой, юмор помогал ему смягчить это противоречие. Он знал , что лучше многих, сидящих там, и не особенно смущался академической «кухней», наоборот, любил рассказывать нам всякие истории, академические дрязги и анекдоты. Чувствовалось, что он гордится своим званием член-корреспондента.
Он точно знал, сколько трудов написал, сколько диссертаций защищено под его руководством, сколько вышло книг, сколько в них страниц… Эти подсчеты наполняли его гордостью, хотя… я думаю, он сознавал «второстепенность», вторичность своего творчества в биологии. Все это мирно уживалось в нем: он знал, что не Ландау, но все равно любил то, что делал, и, пожалуй, никогда не терял интереса.
Он был трудолюбив, и, несмотря на свою память, вел обширные записи, конспекты огромного количества статей. Он с гордостью показывал мне свои тетради, в них велась сквозная нумерация, и счет уже шел на тысячи страниц. Он легко читал на нескольких языках и непринужденно объяснялся, хотя его английский показался мне весьма скудным. Зато он легко оперировал этим немудреным словарем. Вообще, он все схватывал налету, учился у всех, очень быстро переставал замечать, что повторяет чужие мысли — он их уже считал своими. Поверив чему-то, он в дальнейшем использовал эти истины как штампы, легко и довольно бездумно оперировал ими, и его нелегко было переубедить. Если же это удавалось, он брал на вооружение новый штамп. Это помогало ему иметь ясное, хотя зачастую и упрощенное представление о многих вещах, и в то же время ограничивало. Зато, если он поверил, что такой-то хороший человек, то изменить его представление было трудно.
…………………..
Продолжение следует…
Cпасибо, с опозданием пишу — уезжал
Я его немного помню, видел на семинарах несколько раз
Тогда продолжим 🙂
Если находится хоть один читатель, мне этого достаточно, чтобы публиковать. Особенно, если не опубликовано на бумаге.
К сожалению, написал тогда мало. А сейчас уже нет интереса к теме.
В несколько фантастической гротесковой форме «Институт жизни» подробно описан в романе «Vis vitalis»
Тем не менее, персонажи там узнаваемые — Шноль= Шульц, Волькенштейн=Штейн. И я есть, и мой старший друг Василий Александрович Крылов, ныне покойный.
http://www.periscope.ru/prs98_3/proza/vis.htm
А целиком скачать лучше из «Словесности»:
http://www.litera.ru/slova/bin/dload.php?fi=markovich/visvitalis.exe
очень интересно, спасибо