………………………………………………………………………………..

МАХНУТЬ ХВОСТОМ.

Я зашел к соседу, а у него стоит аквариум. Видно скучно ему стало без живых существ.
— Ну, корми тараканов…
— Нет, — говорит, — тараканы неорганизованные твари, приходят, когда хотят, и общаться с ними невозможно, слишком высокомерны.
— А рыбы?
— Они красивы. И не бегают так нервно и неодолимо по моим припасам. Неторопливо ждут корма — и я их кормлю сам.
— Не спорю, это приятно… и все?
— Они меня успокаивают. Я умиляюсь — ну, можно ведь, можно хоть кому-то живому неторопливо скользить и переливаться, и блаженствовать на глубине…
— А ты отключи, отключи лампочку — увидишь, как они забегают.
— Тьфу! — он плюнул с досады,- до чего ты циник и нигилист.
Но я шучу, пусть забавляется. Меня только волнует — как они добиваются полного спокойствия?.. Вот рыбка, в ней почти ничего нет, тельце прозрачно, позвоночник светится, желудочек темнеет, красноватый сгусток в груди пульсирует… — и глаз, смотрит, — большой, черный, мохнатый… Прозрачность — вот в чем секрет. Все самое лучшее прозрачно и не скрывается. Видно как будто насквозь, а тайна остается. Бывают такие люди, делают то же, что и мы, а получается совсем по-другому. Видно, как пишет, рисует… и что говорил до этого известно, и куда ходил, что видел… а начинает делать — и первая же линия его выдает. Откуда взял?.. А ведь наше время суровое, умные мысли все сказаны, и даль веков просматривается на тысячи лет. Умри — нового не скажешь. Интеллектуалы перекладывают кирпичи с места на место. Э-э-э, пустое занятие. Только иногда, просто и спокойно вырастает новое слово, как лист на дереве… как будто приплыла прозрачная рыбка — и махнула хвостом… и все… Спокойно-спокойно, не огорчаясь, не злобствуя, не копаясь в себе до полного отчаяния… вот так — приплыла и махнула, не отдавая себе отчета, что делает, как делает…
— Слушай, а чем ты их кормишь?
— Мотыля покупаю.

ПОСЛЕДНИЙ ФРАГМЕНТ РОМАНА

Снова изменилось время года, в этот раз на какое-то неопределенное, от настроения, что ли?.. Утром осень, днем весна, а в иные вечера такая теплынь… А вчера проснулся — на окне вода в стакане, неподвижна, вязка… Встряхнул — и поплыли мелкие блестящие кристаллики. И вспомнился, конечно, Аркадий.
— Земля когда-нибудь очнется, — говаривал старик, — стряхнет нас и забудет. Старые леса выпадут, как умершие волосы, — вылезут из земли новые, разрушатся видавшие виды горы, как гнилые зубы — образуются другие… Что было миллион лет до новой эры? То-то… Снова миллиончик — и станет тихо-тихо, разложатся останки, окаменеют отпечатки наших сальных пальцев, все пойдет своим чередом.
Наступил день отлета. Все, кто собрался, явились в Институт с вечера, как в военкомат на призыв, взяв с собой мешки с продуктами. Кое-кто пытался протащить посуду и даже мебель, но бдительные стражи отнимали все лишнее и выкидывали за ограду. Зато многие забыли своих собак и кошек, и те с жалобными воплями мчались к Институту, цеплялись за ограду и провожали глазами хозяев, исчезавших в ненасытной утробе железной дуры.
— Дура и есть дура… — решил сосед Марка, здравомыслящий алкаш, который никуда не собирался, но приплелся поживиться отходами. — Устроили себе бесплатный крематорий, мудаки!
Марк, конечно, с места не сдвинулся, и думать забыл, уверенный, что ничего из этой пошлой выдумки не вылупится, а произойдет нечто вроде учебной тревоги, которых за его жизнь было сотни две — вой сирены, подвал, узкие скамейки, духота, анекдоты… снова сирена — отбой, и все дела. Не до этого ему было — муторно, тяжко, с трудом дышалось… Слишком много навалилось сразу, удача или наоборот, он еще не понимал. Перед ним, как никогда яркие, проплывали вещи, слова, лица, игрушки… старый буфет, в котором можно было спрятаться, лежать в темноте и думать, что никто не знает, где ты… Всю жизнь бы сидеть в этом буфере, вот было бы славно! Не получилось.
Он, как всегда, преувеличивает, берет и рассматривает, словно в микроскоп, какие-то одни свои ощущения, чувства, состояния… а потом, когда лопнет этот пузырь, качнется к другой крайности…
Занят собой, он совершенно забыл о событии, которое было обещано в то самое утро.

4

Неожиданно за окном родился гул, огромный утробный звук, будто земля выворачивалась наизнанку.
— Что это?.. Какое сегодня число?.. Неужели… Не может быть! — пронеслись перед ним слова.
И тут его всерьез ударило по голове, так, что он оглох, ослеп и беспомощно барахтался под письменным столом, как таракан, перевернутый на спину. Гул все усиливался, достиг невероятной, дикой силы… теперь он не слышал его, но ощущал всем телом, которое вибрировало, также как все предметы в комнате, дом, земля под ним, и даже облака в небе — сгустились и дрожали…
Вдруг что-то исполинское переломилось, хрустнуло, хрястнуло, будто поддался и сломлен напором стихийной силы огромный коренной зуб. Наступила тишина.
— Кончилось… — с облегчением подумал Марк, — хоть как-то вся эта история кончилась, пусть совершенно неправдоподобным образом. Пойду, посмотрю.
Он спустился, вышел, и увидел Институт. Величественное здание беспомощно валялось на боку, выдернуто из земли… как тот камень, который он в детстве решил вытащить. И только сейчас, кажется, одолел — сам, без отцовской помощи, не прибегнув даже к всесильной овсяной каше.
Обнажилась до самых глубоких подвалов вся Глебова махина, вылезли на дневной свет подземные, окованные массивным металлом этажи, из окон директорского кабинета валил коричневый дым, он сгущался, стал непроницаемо черным, ветер мотал клочья и разносил по полю… Из окон и дверей выкарабкивались оглушенные люди. Собаки и кошки отряхивались от земли и бросались своим хозяевам навстречу. Начали считать потери. И оказалось, что все на месте, исчез только Шульц! Как ни искали его, найти не смогли. Может, мистик, превратившись в тот самый туман или дым, вылетел из окна и отправился на поиски своей мечты?.. Некоторые доказывали, что его не было вовсе, другие говорили, что все-таки был, но давно переродился в иное существо… особенно странным им казалось превращение ученого в директора… Наверное, он был фантомом… или духом?.. Нет, пришельцем, конечно, пришельцем! Вспомнили его загадочное поведение, чудесные появления и исчезновения, а главное — уверенность в своем одиноком проценте, позволившем обосновать то, что никакой трезвой наукой не обосновать. Он прекрасно все знал и видел вещи насквозь без всякой науки, но должен был до поры до времени маскировать свое происхождение, чтобы подточить здание изнутри, такова была его миссия. Отсюда его слова, что «тяжко», хочу, мол, улететь, и прочие жалобы, услышанные Марком… Значит был среди нас истинный пришелец, дурил всем головы, и чуть не довел особо впечатлительных до самоубийства. Слава Богу, старый корпус выдержал все. Но основная масса счастливо отделавшихся этой догадки не оценила, а только ошарашенно топорщила глаза, и молчала, переживая неудачу.
— Теперь уж точно придется надеяться только на себя, — сказал бы весельчак Аркадий. Но Аркадия не было, он пропал бесследно, также как дух Мартина и других героев, которые вели с Марком нескончаемые разговоры. Говорили, говорили, и никакого тебе действия! И потому, наверное, исчезли основательно — не достучаться, не вернуть ни колдовством, ни блюдечками этими, ни самыми новомодными полями. Но кое-что в Марке изменили… А, может, он сам изменился, или просто — вырос?.. Значит, все-таки есть на свете вещи, которые на самом деле, и всерьез?
Марк досмотрел последнюю сцену и повернул домой. Вошел к себе, сел за стол и задумался. Потом поднял с пола ручку, положил перед собой чистый лист… и начал вить на нем ниточку, закручивать ее в буквы, буквы в слова, и ниточка вилась, вилась, и не кончалась.

К О Н Е Ц

7.6.1995 г. Пущино на Оке

ИЗ ЗАБЫТОГО

БУДЬТЕ УВЕРЕНЫ

Хлеб привезли к десяти. Кассирша ушла принимать, а девушка-фасовщица протянула веревочку от перил до перил и встала у входа. Люди столпились на лестнице. Булочная во втором этаже, вот и стоим на ступеньках. «Дочка, впусти в магазин, мы подождем в тепле» — просит старик с сумкой на колесиках. Девушка молчит, руководит движением людей. Краснолицые грузчики носят ящики с булками, кассирша руководит движением булок. «Ну, впустите, зачем мы на лестнице» — говорит женщина в очках, наверное, учительница. У них особенный голос. Девушка не смотрит на учительницу, она отучилась, слава Богу, и теперь на хорошем месте — следит за булками, и фасует, когда есть, что фасовать. Раньше здесь продавали конфеты, и фасовать было что, а теперь продают только чай, иногда, — его фасуют на фабрике, — да булки… Разрезать пополам — нож даден, так что совсем фасовать нечего. Но следить надо — и направлять потоки людей… И вдруг один парень стал развязывать веревочку. «Что это вы обнаглели, — говорит — я пока похожу по магазину, согреюсь…» Девушка не может два конца защищать, она один обслуживает, а парень с другого хулиганит, узлы развязывает. Она — к тому концу и безобразие пресекла, но с покинутой стороны начинается новое вмешательство — пожилой человек в очках преступно вторгается на территорию. Одной не справиться…
— Да что же это!.. Маша, Маша, скорей сюды!..
Кассирша Маша смотрит — совершается недозволенное, она оставляет грузчиков и бросается на помощь, закрывает прорыв, и теперь они обе на месте, каждая свой конец защищает. Вдвоем они справятся.

ПРОГРЕСС НАЛИЦО

Дед моего приятеля получил свободу в десять лет — отменили крепостное право. Отец уже был свободным крестьянином, но в тридцатых годах у него отняли лошадь и корову, заставили вступить в колхоз и забрали паспорт — приписали к земле. Мой приятель снова свободный человек, учился бесплатно, и поступил в аспирантуру. Но он не имел права жить со своей женой. Жениться-то он мог, но жену не приписывали к нему — не положено, и он жил в общежитии, отдельно. Через три года его направили на работу, и снова дали общежитие, комнатку шести метров в четырехкомнатной квартире. Приписали, конечно, но жену не стали приписывать. В ЖЭКе какая-то женщина говорит -«не припишу, площади у вас нет…» Как же быть? Площадь не дают — и приписку не дают, о здоровье заботятся:
— Тесно в вашей комнатке для двоих — нормы санитарные не позволяют.
— А четыре года жить отдельно — позволяют?..
— Постыдились бы, товарищ… Пусть площадь дадут — припишем.
А в институте говорят — «пусть только припишут, со временем квартиру дадим…»
Пришел мой приятель домой — и заплакал. Отца его разлучить с женой так просто не могли — пришлось арестовать. Деда — могли… и даже продать могли. Я утешаю его — «продать не могут…»
— Но ведь приписан, а жену не приписывают — четыре года вместе не живем — и вовсе хотят запретить…
— Я думаю, не запретят, у этой женщины просто плохое настроение было. Пойди еще.
И, конечно, все утряслось. Взяли у него паспорт жены — молча — и влепили в него большую жирную печать. Теперь и она приписана, и им можно жить вместе. А потом они и квартиру получили, две комнаты отдельных — и там их приписали, руку пожали, поздравили. А ведь дед еще был крепостной. Время идет — прогресс налицо.

ФРАГМЕНТ РОМАНА «VIS VITALIS» (Поездка за истиной)


………………………………………

Рано утром, повернувшись лицом к светлому окну, он ясно увидел фундамент своей жизни. В основе лежали простые чувства — притяжения, равновесия, света, тепла… Он должен постоянно находиться в сфере своих ощущений. Он не мог даже представить себя в будущем за этим головоломным занятием, наукой, которую так долго любил и уважал. Уже ненавидел ее, как паутину на выходе из подземелья: впереди свет, а он, как неосторожная муха, жужжит и крутится в сетях! Он призвал себя к благоразумию, равновесию и терпению — не рвать раньше времени, не разбрасывать камни без разбору…
Завтрак в маленьком кафе, на первом этаже соседнего домика, молчаливая женщина в сиреневом платье, три столика, стакан молока, две булочки… Ему пожелали счастья, и он вышел. Ему давно не было так легко.
Придя значительно раньше отправления, он нашел свое место и, уже весь в себе, сосредоточенно смотрел на грязный мокрый асфальт с припечатанным к нему окурком. Он рвался поскорей обратно, чтобы все изменить! Куда? зачем? что делать? — он не знал, но терпеть и ждать не мог.
Поезд заскользил вдоль перрона. Никто не махнул ему вслед рукой, не улыбнулся, и хорошо — он не хотел взваливать на других даже часть своей ноши. Я сам, сам! Он давно был в одиночестве, потому что людей, как самостоятельных существ, не воспринимал. Нет, легко привязывался, увлекался, но… другой казался ему продолжением собственного пространства: его несостоявшимся прошлым, его будущим в разнообразных ракурсах, в другом времени… Он нашел в себе и жадность Фаины, и мелочную гадость Ипполита, и патологическую обстоятельность, и страсть к безоглядному обжорству и пьянству, и тщеславие, и многое другое, что видел в окружающих его персонажах. Потому и видел, что узнавал свое. И таким образом мог понять другого. То, что он не мог приписать себе, обнаружить в своих закромах хотя бы под увеличительным стеклом, вызывало в нем глухое непонимание и недоумение. Мать, отец, Мартин всегда были его частями, частицами, а после смерти перешли в полное распоряжение — он принял их окончательно, боролся и спорил с самим собой. Какими они были — живыми, он не знал, и это иногда ужасало его, как может ужасать жизнь в мире теней. А вот с Аркадием все пошло не так. Почти сразу разочарование: лагерные истории надоели, собственное пространство не расширяется, новых ракурсов не предвидится… Старик оставался со своими глупостями, смешными страхами, дикими увлечениями, невежеством с точки зрения современной науки… Потом что-то начало смещаться — непостоянство Аркадия, его смешные и неуклюжие выходки, искренние слова, готовность всегда выслушать, накормить, помочь, утешить, их долгие беседы ни о чем, раздражавшие Марка, и в то же время такие необходимые… и главное, неизвестно отчего вдруг вспыхивающая жалость, недостойная сильного человека — то к согнутой спине, то к случайному слову или жесту, то к улыбке — все это вытащило Марка из его постоянной скорлупы; перед ним был человек в чем-то очень похожий на него, близкий, но другой, другой!.. Не вписывался в чужое пространство: выпадал — и оставался. Марк даже принимал от него слова утешения и поддержки, потому что чувствовал себя сильней старика. «Не так уж мне плохо, — говорил он, карабкаясь по темной лестнице, — вот Аркадию плохо, а он все равно жив, и даже веселится…» Он возвращался от Аркадия, будто выплакавшись, обретя мир под ложечкой, где жила-была его душа.
Он, конечно, не верил в нее, отдельную от тела субстанцию — смешно даже подумать! Не верил, но все равно представлял ее после своей смерти — трупиком с ободранной кожей и замученными глазками… «Это навязчивое желание представлять себе несуществующее, плодить иллюзии и заблуждения, и погубили во мне ученого, который обязан разводить далеко в стороны то, что есть на самом деле, и что копошится, колышется во мне самом…»
Он вспомнил, как говорила ему Фаина — «у тебя раздвоение души, ты не живешь мыслью, врешь себе… а вот я — живу…» — и тут же страстно грешила, объясняя это долгим воздержанием, тяжелой жизнью в молодости, постоянным умственным напряжением, от которого следовало отвлечься, любовью к сладкому, своей подлостью, наконец, интересом к нему — «ты забавный, молодой, страстный, как с цепи сорвался, дурачок…» И всю эту кашу считала разумным объяснением!
Теперь он видел, что ничуть не лучше ее! Где же, в каком мире живут люди?

МЕЖДУ ПРОЧИМ


………………..
Ответ на письмо, и вообще. У меня сканер CanoScan 4200F фирмы Cannon условия сканирования обычно стандартные, ничего я не высветляю и не контрастирую. Экран у меня Sony MultiscanG200 17 дюймов, разрешение по горизонтали от 1024 до 1280 использую Предпочитаю 16 бит, 32 просто лишнее. При 20-30% освещенности экрана и 80-100% контрасте. Средние условия, только ПОТЕМНЕЙ беру.
Дело в том, что картинки у меня ТЕМНЫЕ, в большинстве своем. И пытаться их сильно освещать на экране не стоит, легко возникает белесость, и не похожи будут.
Это на случай, если любите яркие экраны . Проверено, нужно яркость убирать, тогда изображения ближе к истине.
…………………..

ФРАГМЕНТ РОМАНА «VIS VITALIS» («происки Ипполита»)


……………………………

— Мне эти Ипполитовы штучки, коне-е-чно, противны, я прирожденный материалист, — говорил Аркадий.
В те дни старик вовсю экспериментировал, мигали лампочки, мутнели и покрывались рябью голубые экраны, услада обывателя, среди глубокой ночи раздавались дикие звуки, напоминающие о схватках весенних котов… Увы, давно уж не безумствовали коты, сказывалась нехватка белковой пищи, они тихо и отвратительно ныли по углам, и, удовлетворившись вялым противостоянием, расходились… — нет, то не коты, то жаловались ржавые водопроводные трубы, терзаемые Аркадием.
— Я материалист, но объясните мне с современной точки зрения, как выглядит мысль.
Марк мутнел лицом и сквозь зубы цедил — «двести девять реакций… структурные переходы, объемная система связей…» Полуправда казалась ему кощунством, оскорблением великого явления, хуже всякой выдумки. Он сам себе противен становился за эти убогие слова, выдающие ужасающее непонимание! К тому же выплеснуть все это чужаку и дилетанту! Словно раскрыть случайному прохожему семейную трагедию. Как объяснить не понимающему современных азов головоломный путь от простого разложения на ощущения, символы, через химию и голографию, до прозрачности понимания? Ну, не полной, конечно, но хотя бы как в детских часиках: крутятся колесики за прозрачной задней стенкой, дергаются рычажки, вздрагивает лежащая на боку пружинка, источник движения… Он вспомнил, как впервые увидел вырезанное сердце лягушки, лежащее на плоском стеклышке, как оно силилось приподняться, опадало, и снова… Свой ужас он помнил. И все же, чуда нет, есть сложность!
Снова выпал снег, ветер пронизывал лодыжки, из-под зернистого покрова выглядывали бурые листья, на рябине мотались увесистые пурпурные гроздья… река бурлит, чернеет…
— А мы рябиновки припасем, — радуется Аркадий, — у меня на самом дне приятели, наши люди.
Рассеянное и мягкое проглядывало в нем сквозь грубую оболочку. Мысль старика, не зная логических границ, неслась бурным потоком, идеи, одна за другой, выпархивали голубками, но из-за худосочности далеко не улетали.
— Он по строению своему не ученый, — решил юноша, — а ты-то сам?..
— Я — конечно! — тут же ответил он себе. — Я-то — да!
— Вы обещали рассказать про Ипполита, — напомнил ему Аркадий.
…………………
Его встретил на пороге среднего роста блондинчик со стертыми чертами лица и глубокими глазницами, из которых струилось нечто мутно-синее, расплывчатое, воздушно-водянистое… Тонкогубый со страшным неподвижным лицом человечек, он жалил мгновенно и тут же улыбался, задумчиво и ласково. Глеб его боялся — еще отравит или нашлет порчу… Он воду в графине заговаривал прямо на заседаниях, где каждого видно перед зеленым сукном — и близко не подходил, а вода заряжена, хлебнувшие несли такой бред… Он и диссертацию свою зарядил, одурманил оппонентов. Теперь он консультант в спорных случаях, когда, к примеру, требовали от науки — был ли сглаз или не было сглаза… Ипполит обнюхивал и тут же давал ответ.
Когда-то привели его к Глебу, изможденного, взъерошенного, словно кота из проруби вытащили; пригрей доктора, говорят, скоро уедет. Ипполит отряхнулся, оправился, ездил… Глеб вздыхал, но исправно платил командировочные. Потом поймали доктора где-то в Африке — влез не в то окно, был выслан, на этот раз застрял в Институте окончательно, пришлось отсиживаться в глухомани. Несколько лет пил горькую — заграница была заказана ему — потом осмотрелся, почитал газеты, и придумал себе дело.
Ученик его Федор, вернее, Теодор, был старше Ипполита лет на тридцать, австрийский коммунист, приехал когда-то строить мир восходящего солнца, и здесь, отсидев много лет за мечту, имел время подумать о жизни. Он сам пришел к давно известной идее, что есть неземная сила, которая несет нам жизнь и все прочее, что с ней связано. Помимо политики он был фотографом, о науке мало что знал, но Ипполиту фотограф, ох, как был нужен, и он взял старика. Тот, сброшенный с высот коммунизма в бездны, в тайны, охотно прилепился к новому учителю. Ипполит благосклонно принимает восхищение престарелого узника совести -» мой ученик…» Для начала он его трахнул гипнозом. Теодора уговаривать не надо — вмиг окоченел, застыл тонким костлявым мостиком меж двух широко расставленных стульев, и по нему протопало стадо лабораторных девиц со всего крыла, от бухгалтерии до верхних секретных лабораторий.

…………………………………………
Они перед Марком раскинули фотографии чудес — широким веером. Но к чуду предрасположенность надо иметь. Марк молча и весьма скептически рассматривал. Ипполит, увидев, что ни смутные видения на фоне городских пейзажей, ни парящие в воздухе предметы и тела не развлекают гордого юношу, тут же перестроился. Люблю это слово, оно мне о чем-то полузабытом напоминает… Перегруппировался, и говорит — «я вам сам продемонстрирую…» Другое дело — опыт, Марк приготовился смотреть внимательно, чтобы эти наперсточники его не провели.
Ловкий щелчок пальцами — и осветился небольшой круглый столик, покрытый грубой тканью, на нем перевернутое блюдечко. Фокусник напыжился, кивнул — тут же подскочил Теодор-ассистент и бережно снял блюдце. Марк увидел большую рублевую монету со знакомым профилем, успел подумать -«уже не в ходу…» и от удивления дрогнул — монета неровными скачками перемещалась по скатерти.
— Никаких ниточек, веревочек, все натурель… — торжествующе проблеял старый коммунист. Марк провел рукой над столом — ничего, заглянул вниз — и там чисто… Ипполит в стойке охотничьей собаки делал неровные пассы и, захлебываясь, бормотал. Монета ползла к краю. Чародей занервничал, повысил голос, в уголках рта показалась пена. Несколько поспешно Теодор схватил блюдце и накрыл монету -«маэстро устал…»
Уселись в кресла, начался прощупывающий разговор — что я вам, что вы мне… Марк, еще не очнувшись от удивления, согласился выступить на семинаре, даже не подумав, куда вступает, он такие тонкости не замечал. В обмен добился многого — ему отдали два приборчика, необходимых для ежедневной работы. Причины щедрости юноша не понял. Ипполит же считал обмен сказочно удачным — упомянуть при случае, что Штейн, в лице своего ученика, опыт одобрил — вот это да!.. Марк, окрыленный удачей, нагруженный — дали ему в придачу всяких трубочек и колбочек — вышел, эти двое, стоя в дверях, приветливо махали ему руками, пока он не дошел до поворота.
Дверь закрылась, и тут же была заперта, блюдце сняли, монету перевернули. Она оказалась хорошо выполненной подделкой из легкой фольги. Под этой крышечкой сидел, растерянно шевеля усами, поджарый рыжий тараканишко — «что-то не так, господа?..»
— Теодор, — холодно сказал Ипполит, — опять дебила подсунул, чуть не угробил все дело. Убей и выбери послушного.

связи почти нет…


………………………………
Теперь на gmail.com лежит полная версия слайд-шоу — 193 изображения: графика, ранняя живопись, и живопись.
………………………………
В июне выставлю еще разик старое «масло» из домашних запасов. Картинок 20-30 будет. В месте, которое как раз для меня — этнографическом музее города Пущино. Там по стенам камни, окаменелости, археологические находки…
И на этом закончу с выставками своей изо-продукции. Сделал выставок двадцать за двадцать пять лет. Трудов много, поскольку все сам, кому можно еще доверить развеску картин? Постепенно научился рассматривать весь зал — стенки, картинки на них — как одну большую картину.
Там же комп будет показывать слайды для редких посетителей.
…………….
Официальные открытия редко устраиваю, книг «жалоб и предложений» давно не завожу. Почти никого не приглашаю, зачем давить на знакомых, им ведь неудобно отказать. Я их понимаю, трудно поверить, как так, человек занимался одним, потом другим, потом чем-то третьим… несерьезно выглядит. Люди старшего поколения не понимают.
………………..
Самое приятное — первый момент после развески. Сядем с Ириной, смотрим. Довольно тяжелая работа, усталость налицо. Но приятно. В зале никого, тихо, это хороший момент. Видеть свои картины на большом расстоянии и в хорошем месте — интересно, дома к ним привыкаешь.
………………………….

ПРЕДВАРИТЕЛЬНО сообщаю


……………………………………………

По материалам сканирования живописи и графики лет за двадцать я сделал несколько «слайд-шоу», стандартных, при помощи программы irfanview От 150 до 200 изображений в разных вариантах.
Запускаешь через управляющий html-файл и смотришь в Интернет Эксплорере. Каждый из вариантов записан у меня в виде sfx-архива(rar) в пяти файлах. Все просто — нужно скачать к себе пять файлов, запустить exe-файл, он соберет шоу воедино, в нем картинки и управляющий html-файл, на него нужно дважды кликнуть, и начнется показ.
Трудность в том, что файлы большие, каждый около 4 Мб, а значит все вместе от 16 до 20 Мб
Возиться с такой перекачкой довольно сложно.
Файлы эти лежат у меня на gmail.com в виде Приложений. При моей скорости около 8 Kb/sec я потратил примерно полчаса, скачивая все пять файлов при помощи флешгет
В общем, если желающие иметь у себя найдутся, то напишите мне на
dan@vega.protres.ru и я дам Вам ID и пароль, и можно будет скачать.
Картинки размером 700 пикселей по большой стороне, от 100 до 150 Кб, лучше смотреть на 17дюймовом экране, с разрешением скажем 1280х1024 Хотя и не обязательно.

АПРЕЛЬ 2005 ГОДА (сокращенно)


…………………………..
Без огнеметов и железных псов постепенно входит к нам «451 градус по Фаренгейту».
Происходит вытеснение сложного простым, глубокого — поверхностным, нервного и драматичного — туповатым оптимизмом. Но вообще-то прогресс: в 1984-ом мне виделись подвалы, а теперь — лужайки, свои люди собрались у костра, каждый что-то помнит еще… Разве не здОрово?..
……………….
К субботнику:
Лучше бы привычное бревно таскали, чем со всей страны соскабливать прошлогодние листья, вот уж вселенский идиотизм, что же вырастет на этой земле?

В АПРЕЛЕ 2004 ГОДА


………………………….
***
Мне не раз говорили — «что ты там окопался… Город в другую сторону полез, а ты как был, в последнем доме, так и остался, блин… Ты же способный был! »
Я не спорю, отшучиваюсь, зачем обижать… Не могу же сказать, «лучше в последнем доме жить, зато на своей земле.» Не поймут. Этого теперь не понимают, смеются — «дурила, ищи, где глубже…»
Ночью проснусь в темноте, лежу, луну встречаю, тени по стене ползут. Я дома. А если уеду, буду ночами вспоминать, обратно стремиться… Зачем ехать, куда?
Каждый за свою жизнь горой, чужую правду на дух не выносим. Не хотим себе настроение портить, никому не докажешь ничего. Вот и я, как увижу знакомое лицо, нервничать начинаю, глаз дергается. Делаю вид, что не заметил, разглядываю небо, деревья… Знакомые говорят — «совсем свихнулся». Пусть. Радуюсь, если успеваю отвернуться. Но иногда не успеваю, и случаются неприятные минуты. Не знаю, кто прав, вижу только, они мне чужие. А свои… это свои.
— Вечно ты упрощаешь, — Генка говорит.
— А мне сложность надоела, сил нет.
Слушаю, терплю, а сам жду, чем же кончатся слова.
Противно смотреть на говорящие рты.
……………………………………………………….

Я рано состарился, еще в молодости поседел. Потом, с возрастом выправился, стал почти как все.
Давно это случилось, в 68-ом. Я в другом месте жил, призвали в армию. И я в Праге дезертировал. Сбежал, хотя некуда было. Для меня это был удар, то, что мы там вытворяли. Но я бы стерпел, если б не тот парнишка с ведром.
Мы на танке сидели, на площади, он вышел из подъезда, рядом дом, и пошел к нам. Спокойно идет… Большое ведро, белое, эмалированное, с крышкой. Я еще подумал, как аккуратно у них все, даже ведро красивое.
Он мимо проходит. Вышел на середину площади, остановился, крышку снял… И быстро, мгновенно опрокидывает на себя. Потом я понял, почему ведро, а не канистра — чтобы скорей. А зажигалку не видел, он мгновенно вспыхнул — весь! Ни звука. Наверное, сразу сознание потерял, а тело дергалось, извивалось, живое тело…
Сделать ничего, конечно, не успели.
Наши суетились потом, кричали — «псих, псих…»
Теперь ему памятник стоит, народный герой.
Я вынести не смог, вечером из части ушел. Не помню, где был.
Утром нашли, привезли обратно, лечили. Но об этом не стоит.
Через год выпустили. С тех пор у меня справка. Каждый, кто раньше жил, знает, что это такое. Зато никому не нужен, с вопросами не пристают. Такая жизнь была, могли в любой момент пристать. А так всем ясно.
Нет, нормальный, если для себя, только с людьми мне трудно, долго не выношу их. Не всех, конечно, есть и у меня друзья, вон сколько насчитал.
Но справка у меня в крови, навсегда.
Но это не страшно, я художник, а они тогда многие со справками были. Нет, не учился, все сам. Кисточку люблю, и гуашь, а с маслом у меня нелады. Неплохо зарабатывал. Были и голодные годы, но это как у всех, ничего интересного.
Потом настали новые времена, про эти справки забыли.
Сейчас никому до другого дела нет, тоже небольшая радость.

***
Что слова… Иногда достаточно промолчать — и все ясно становится.
Когда-то у меня славная соседка была, Настя. Она жила с мужем, он шофер, значит, постоянно пить нельзя ему. Худой парень, из-за недопития нервный стал, лицо длинное, угластое, изрыто оспой или другой болезнью, не знаю. И он свою Настю очень ревновал. Она маленькая белая толстушка, милое личико, глазки сиреневые, носик тонкий… Птичка-невеличка.
— Мой супруг ругается матом… — она его так называла — «супруг».
А я был тогда женат, но об этом не интересно. Сам себе надоел. У меня родители культурные люди, надеялись на меня. И все напрасно. Мне навсегда перед ними неудобно, не оправдал. Учиться не хотел, «двигаться по лестнице», как меня учили. А теперь все чаще думаю — пусть… Как случилось, так и получилось. Жизнь смутна, непонятна… куда идти, зачем стремиться? Потерялся. Сначала горевал, потом успокоился — пройду уж как-нибудь незаметно по земле, а что? Недолгое дело. Не так уж и страшно, люди слабей меня живут и умирают, неужто я не смогу… Мимолетно пролечу из дыры в дыру, как Генка говорил.
Но иногда бес вселяется, и больно, и тошно, и жду чего-то, и тоскую… и страшно мне… Не знаю, что делать, не знаю… Нет, я не буян, робкий малый, только годам к тридцати немного разошелся. Оказалось, рисовать могу. К тому времени родители уже умерли. Но если б жили, все равно бы не обрадовались. Всем кажется, дети должны быть получше нас. Но откуда им взяться — лучше… наоборот, хуже, слабей получаются. То ли климат изменился, то ли еда другая…
Значит, Настя. Иногда заходила, яйцо попросит или стакан молока. Она все больше к жене. Потом жена уехала от меня, я начал в дверях появляться, и Настя чаще заходила. Соль, спички… телевизор заглох, к чему бы это… Перекинемся словом, и она обратно бежит. Ничего особенного. Потом кое-какие нежности сами собой возникли. Я на многое не надеялся, надолго испуган был, после брака-то…
Как-то она говорит:
— Хочешь, к тебе перееду?
Я просто обомлел. Очень разные мы с ней, о чем говорить… Теперь называют — связь. Да, но слабая, непрочная. Тайная нежность, правильней сказать. Только печаль от нее. Лежишь потом, вроде бы рядом, а словно на другой планете.
Отчего так устроено, что люди тоскуют, все чего-то ищут, найти не могут… Зачем все, зачем?.. Смотрю в окно, милый сердцу вид, лунная трава, ветки машут мне листьями… И все это пройдет, бесследно пролетит?
Генка говорил, в один момент пролетим.
Так вот, Настя… Я ее жалел, а она, наверное, меня. Может, это и есть любовь?
Хочешь, перееду, говорит, и смотрит…
Я запнулся, помолчал, может секунду, две. Она не стала ждать, вздохнула — и ушла. Больше не встречались. А потом они получше квартиру получили, уехали в центр города, и я потерял ее из виду.
Прошло лет двадцать, как-то встречаю женщину, она смотрит на меня, смотрит… По имени назвала, тихо, с вопросом — сомневается, я ли это…
А я сразу узнал, Настя.
Что скажешь… Пожал плечами, кивнул, улыбнулся… пошел своей дорогой. За углом не по себе стало, схватился за стену, словно на обрыве стою, в глухом тумане. Милое лицо, только опухшее. Я знаю, что это значит. И под глазами, на щеках, у рта глубокие морщины. Не могу смотреть на людей, к лучшему ничто в них не меняется. Я в другую сторону обычно гляжу — на лес, на воду, на зверей… Как все-таки чудно все устроено кругом… кроме нашей жизни.
Постоял, отпустил стену, дальше пошел. Домой. На край города. Поздно прошлое вспоминать, у времени обратного хода нет. Человек живет, живет, стареет и умирает, обычная история.
Вот Генка удивился бы моим словам — «в такую ударился банальность…»

***
Ну, не история, может, дело… не знаю, как назвать…
Завидую тем, у кого на каждый случай слово наготове. Но тут даже им нечего добавить, сначала живем, потом смерть. Тот, кто уходит, никогда не возвращается. Этот порядок неистребим, никто еще после смерти заново не возник. Некоторые верят, но я с печалью должен признать — ни разу не видел. Сказать «жаль» мало, я в отчаянии бываю.
Иногда человек сам решается свести концы с концами, покончить с этим делом… или историей… событием… Короче, взял и все счеты разорвал, узел разрубил. И это понятно мне, хотя я всеми силами против. Видел однажды, с тех пор на открытый огонь смотреть… не могу, не могу…
Простите, забылся.
Кажется, говорил, — страшно своих оставить. Если бы мир был немного спокойней, чище… Люди бы его без тревоги оставляли, когда нет больше сил участвовать. Хотим мы или не хотим, но участвуем, если не делами, то молчанием и бездельем своим. Бездельем, да.

ФРАГМЕНТ РОМАНА «VIS VITALIS»

ШУЛЬЦ И ШТЕЙН

Шла зима — туго, переваливаясь со дня на день. Аркадий и Марк мерзли в своих хоромах, кутались, отлеживались, навалив на себя тряпье. Аркадия та баба не подвела, подкинула картошечки, и они, поливая клубни ясным маслицем, с какой-нибудь роскошью вприкуску, селедочной икрой или морской капусткой, пировали. Светил им голубым и синим экран, постоянно во что-то играли, угадывали слова, пели, читали речи, сменялись сановники, переворачивались власти… а эти все о своем — откуда, к примеру, взялось самое модное поле?.. что такое ум и как его понять?.. или как представить себе прошлое и будущее в удивительном многомерном пространстве, в котором ползешь по одной из плоскостей, надеясь выкарабкаться к свету, а попадаешь наоборот?.. И, наконец, разгорячившись, о главном — что же такое эта чудная и таинственная Vis Vitalis, кто ее, такую сякую производит, какие-такие атомы и молекулы, где она прячется, негодница, пусть ответит! Молчишь?!.. Потом, устав, заводили по привычке о судьбах страны, что катимся, мол, в пропасть, и без малейшего сомнения признавали — катимся…
Счастливые времена, словно купол непроницаемый над ними, или благословение? Иначе как объяснить ту сладость, обстоятельность, неторопливость, разнообразие суждений и бесстрашие выводов, с которыми решались мировые проблемы, не отходя от чугунка с дымящимися клубнями. Марк пока радовался всему — пустая комната в Институте, на подоконниках рухлядь, выуженная из оврагов, подвалов, свалок и мусоропроводов, плюс мелкие кражи каждый день. Чуть стихнет суета дня, он выходит на охоту, встречает таких же, знакомится… Он был весел и полон надежд. Однако, вскоре стало ясно, что не избежать хождений с протянутой рукой: свалки хороши, но надо и что-то свеженькое заиметь.
— Идите, идите, — ободрил его Штейн, — вам будут только рады. Многие хотят избавиться, а выбрасывать морока. И с людьми познакомитесь. Сходите к Шульцу, поучительное зрелище.
И Марк к нему первому пошел — интересно, да и недалеко.

2

Всего-то два с половиной коридора, три лестницы, минут двадцать нормальной ходьбы. И сразу попадаешь на место, не то, что к другим идти — закоулки, тупики, коммунальные вонючие квартиры, огромные общие кухни с десятками замусоленных газовых плит с табличками над ними, посредине сдвинуты столы, на них грудами пальто, шубы, плащи, пиджаки, к ножкам жмутся ботинки и ботики, сапоги и туфли, по углам разбросаны шарфы и варежки… Двери, двери, везде гомон, рев, звяканье металла о дешевый фаянс — везде жрут, панически жрут и веселятся. Выбежит порой из ревущей смрадной дыры мужичок, видно, провинциал, прибыл на защиту или поучиться, ошалело покрутит головой, схватит пальтишко и бежать. Но не тут-то было, за ним вылетает девка в чем-то блестящем с большими пробелами, поймает, обхватит, обмусолит всего, уведет обратно… Или попадаешь на площадь, пересечение трех коридоров, и вдруг навстречу множество детей на самокатах и трехколесных велосипедах, мчатся по скользкому линолеуму, визжат, падают… Или инвалиды навстречу, сплошными колясочными рядами, не протолкнешься, пенсионеры афганского призыва — пальба, мат… Завязнешь с головой, забудешь, куда шел, очумеешь от непонимания, и, завидев креслице в углу, уютный свет-торшер, столик с журналами, приползешь, сядешь, положив голову на грудь… Очнешься глухой ночью, коридор пуст, где ты, что с тобой было, куда теперь? Даст Бог, к утру найдешь.
А к Шульцу идти было просто, он вокруг себя пошлости не терпел — и Марк пошел. Многие, правда, говорили — не ходи, заговорит, обманет, заворожит… Другие, напротив, советовали — не враг, а свой, понимаешь?.. — и противно так, многозначительно поднимали брови. Третьи только о пользе дела: Шульц любит искренность, увлеченность, слабых ободряет, обязательно что-то подскажет, и поможет.
……………………………………………
Вблизи он был еще выше, и не такой молодой, каким смотрелся на расстоянии, сухощавость оказалась не гибкой, чувствовалась окостенелость хрящей, выпирали пропитанные солями сочленения, с большим сопротивлением гнулась поясница. Пригласил сесть, отошел от стола, глянул через плечо, во взгляде вдруг обожгла заинтересованность. Марк привык к недосягаемости и чопорности прибалтийских величин, над которыми посмеивался Мартин, а здесь чувствовалось — уязвим, как любой теплый человек, и в то же время попробуй, одолей! Неуловимым движением достанет кольт, пальнет из-под руки, не целясь… «Ошибка резидента», «В эту ночь решили самураи…» и прочая чепуха тут же полезла юноше в голову — карате, у-шу… Вот что значит не настоящий интеллигент! Ценишь высокое, вот и питайся себе чистым нектаром, так нет!..
— И о чем же вы с ним толковали? — с наигранной наивностью спросил Аркадий.
— О Жизненной Силе, конечно, о чем же еще, — мрачно ответил Марк.

……………………………..

Поговорили… Марк начал издалека, с общей проблемы в историческом аспекте, но тут же был прерван. Костлявым пальцем указано было ему на жестяные ходики с цветочками на зеленом радостном циферблате, с мигающими кошачьими глазами — так, так, так… Ходики из детства, может, и вы помните их?.. Раздосадованный, сбитый с подготовленного предисловия, он кинулся в самый водоворот, начал прямо с высших проявлений, с интуиции, подсознательных прорывов, роли некоторых веществ, самых интригующих — со всего, чему объявил войну до полного разоблачения. Откуда догадка, открытие, как рождается то, чего безусловно на свете не было…
— Чувствую удивление и искренность, это немало. Но нет руководящей идеи, чтобы продвинуться в море фактов. — Шульц выскользнул из кресла, моментально оказался у стены, взялся за цепочку, не спеша, отслеживая каждый щелчок, поднял гирьку — и бросил через плечо острый взгляд индейца.
— Неужели не чувствуете гармонию ритмов жизни?.. Vis Vitalis… — и пошел, пошел, все у него укладывалось, объяснялось, струилось неразрывной нитью… по наитию, по велению сердца он лепил мир чуткими пальцами, обратив незрячие глаза к небу.
В конце концов Марк осмелился возразить, в самом ажурном месте, где мэтр перескакивал пропасть в два скачка, оттолкнувшись в воздухе от воображаемой опоры.
— Что ж… так и будете — обеими ногами на земле, — маэстро язвительно усмехнулся. — Факты косная почва, общий взгляд — воздух ученого, среда полета. Но вы молоды, не закостенели еще, как ваш… — он помолчал, сдержав недостойный выпад против Штейна, сгибая и разгибая громко хрустящие пальцы.
— Э — э, да он истеричен… — подумал Марк, придававший большое значение твердости поведения; отыскав слабость у гения, он почувствовал себя уверенней.

6

— С ним невозможно спорить, он верит, — сказал Аркадий.
В доме не было света, тускло горела свеча, фиолетовые наплывы оседали, вещество превращалось в газ и влагу, багровые всплески озаряли стены… Хорошо им было сидеть, думать, никуда не стремиться, слушать тепло под ложечкой и вести свободный разговор.
— Зачем спорить, пусть себе… — вяло ответил Марк.
То, что противоречило его воззрениям, переставало для него существовать. Зато он был готов яростно сражаться со сторонниками — за акценты и оттенки.
— Я видел его лабораторию… — Марк вздохнул. Он с волнением и жалостью вспомнил небольшое помещение, к двадцать первому веку отношения не имеющее — логово алхимика, известное по старинным гравюрам. Нет, куда мрачней, неприглядней: из углов смотрит безликая бедность, ни бархатного тебе жилета на оленьем роге у двери, ни причудливого стекла, колб и реторт ручного отлива, ни медных завитушек на приборах, латунного блеска, старинных переплетов, пергаментов и прочих радостей… Этот человек выстроил свою жизнь как отшельник, все современное забыл, пропахал заново десять веков от бородатых греков-атомистов до начал Живой Силы, первых неуклюжих ростков истины, и здесь… нет, не изнемог, просто ему уютно стало, спокойно, он нашел время, соответствующее своему духу, и создал теорию…
— Он ничего современного не читает, — с ужасом сказал Марк, — и при этом на все имеет ответ!..
Действительно, Шульц, получивший глубокое образование, лет тридцать тому назад понял, что путь современной науки бесплоден, не дает человеку общего взгляда на мир, что биология зашла в тупик, одурманенная физикой и химией. Он заперся, вчитался в старинные книги и чуждыми науке методами обнаружил доказательства существования космического источника энергии, который поддерживает во всем живом противостояние косной холодной материи. Все, чем увлекалась современность, оказалось лишь обольстительной формой, оболочкой вещей, следствием скрытых от недалекого глаза причин. Сущность Живой Силы недаром оставалась тайной триста лет: причины искали совсем не там, где они скрывались!.. Он вылепил теорию, как истинный творец-создатель — из ничего, теперь осталось только усмирить некоторые детали, которые упрямо вылезали из предназначенного им ложа. С этими деталями всегда беда, не хотят подчиняться, но не разбивать же из-за них прекрасную теорию!
— … Гнилые веревочки, бараньи жилы… а запах какой!.. Закопченные барабаны, гусиные перья, дергаются, что-то сами по себе пишут… Процент? Да он больной!
— Блестящий ум, — возразил Аркадий. Ему доставляло удовольствие находиться в оппозиции, верный признак модного в то время заболевания. — Зачем ему проценты?..
— Но есть основы… — захлебнулся от возмущения юноша.
— Вот-вот, — без особого одобрения кивнул Аркадий. — Я против, но, согласитесь, Шульц счастливый человек — все понял. Своя картина мира. Куча философов стремилась…
— Ну-у-у… — только и мог вымолвить Марк.

7

Молча, царственным движением Шульц распахнул перед юношей дверь и стоял у порога, как художник, показывающий гениальный труд профану — снисходительно, с огромным внутренним превосходством. Потом повернулся, и спросил:
— Чем я могу вам помочь? — и склонил голову к плечу, разглядывая Марка. Костистый, седой, зрачки словно дырочки с рваными краями, вбирают в себя, и ничего наружу…
— Эт-то вы бросьте… — чуть не вырвалось у Марка, ему стало тревожно за свое изображение, падающее в черную дыру. Что попросить? Составленный заранее список теперь казался ему постыдным — обычная химия; он боялся язвительной усмешки — тривиален, мелкое насекомое, жалкие поиски под фонарем… И он, с желанием показать себя и в то же время подкузьмить алхимика, спросил про вещество, которое совсем недавно выделили из птичьих мозгов; оно помогало возвращаться из дальних странствий. Шутили, что его бы в свое время одному ведомству — собирать невозвращенцев, но ведомство лопнуло, отягощенное прошлым, а вещество… Быть его у Шульца не могло: оно выделялось по секретному методу, африканские невольники, пыхтя, перерабатывали тонны птичьих мозгов, чтобы добыть миллиграмм голубых кристаллов. Какие-то крохи проникали к нам контрабандой, в шурупных шляпках… ну, шурупы, которыми крепятся дужки очков, и то по заказу мафии.
— Это я вам дам, — просто сказал Шульц, — ребята мои пробовали. Добыли пару граммов, доказали превосходство, и бросили.
Пошарил длинным пальцем на полке меж пыльных колб, извлек стаканчик, в нем пробирка, заткнутая грязной ваткой — «берите»…
И, не ожидая благодарности, повернулся, ушел к себе.
— И что там было? — Аркадий любопытен как ребенок, качество необходимое настоящему ученому, чтобы расковыривать машинки и куколки.
— Представьте, по спектрам то самое… около процента. Остальное черт знает что, волосы, щепки… Еще он сказал — «у нас свой путь…» Другие пытались, догоняли, горели, сгорали, а он как начал копать, так никого и не встретил, ни лиц, ни спин…

8

— Похоже на защитную реакцию живого тела — выброс щупальца; своим ядом оно растворяет ясные структуры знания, отравляет изнутри, оспаривает основу — метод, продвигает тьму, не тривиальную серятину, невежество, а именно — тьму! Он ненавистник света, ясности, дай ему волю, всю науку обратит в первобытное состояние, когда делом чести было выдумать свою систему, все объяснить, все переврав, придумав недостающие детали… Мы это преодолели, несмотря на отступления, изгибы, ниши, в которых обломки тьмы, слизь заблуждений — там и гнездится коварный Шульц. Смотрите, что делается, — говорил Марку и другим соратникам Штейн, разгуливая по пустой комнате, которую по старой памяти называли «красным уголком», теперь в ней ничего красного, но и удобств тоже никаких, кроме десятка колченогих стульев да старой школьной доски.
— Видите, что происходит? — спрашивал он, расхаживая по бугристому линолеуму, и отвечал на свой вопрос, — новый поповский шабаш на носу, слова им не скажи — ты против духовности! А на деле те же выродки, которые держали народ в подчинении и страхе, теперь устраивают тошнотворное шоу с кадилами, спектакль, новый психоз… Впрочем, — он добавил, устало махнув рукой, — пусть лучше лбы расшибают, чем пьют до посинения. Но каково жулье! — садятся на корточки и прыгают, а потом докладывают — летали! Рядом истинные полеты, не лягушачьи игры, а всерьез… но это дорого стоит, а платить никто не хочет, работать не может, только умеют кровь реками лить… и блюдечки таскать по столам… Идиоты, бедняги, морлоки…
— Шульц против марсиан, — ни с того ни с сего заметил Марк, он должен был защитить противника, который ему помог.
— Шульц исключение, он честный безумец. Зачем ему пришельцы, он сам единственный пришелец во всем космосе.
Несмотря на ругань и обступающие его темные силы, Штейн был полон планов, верил в победу разума, счастливый, наивный человек.

Баннерок для Перископа


…………….
Стандартного размера. Делать их было интересно. Как только попытался пристроить — тут же надоело: баллы какие-то, статистика посещаемости…

18 апреля 2004 года

Оказалось, несколько утомительная затея…


//////////////////////////////////////////////

ВЕЛИКОЕ ИСКУССТВО!

Два парня, будущие гении, их звали Ван Гог и Поль Гоген, что-то не поделили. Мнения зрителей, наблюдающих эту историю, разделились — одни за Вана, другие Поля поддерживают. Вана защищают те, кто видел американский фильм, в котором он, до удивления похожий на себя, мечется — не знает о будущей славе, досконально рассказывает про картины, по письмам брату, и отрезает себе ухо в минуту отчаяния. Он так встретил этого Поля, так принял в своем доме в Арле!.. а тот, безобразник и бродяга, заносчивый силач. «И картины писать не умеет… да! — так сказал мне один интеллигент, сторонник Вана, — они у него уже цвет потеряли и осыпаются.» Тут на него наскочил ученый человек из лагеря Поля и, с трудом себя сдерживая, говорит: «Мне странно слышать это — осыпаются… а ваш-то, ваш… у него трещины — во!» — и полпальца показывает. А тот ему в ответ… Потом, правда, Ванины поклонники приуныли — смотрели фильм про Поля, французский, и некоторые даже не знают теперь, кто был прав. А нам это так важно знать…
Вану страшно и больно, он выстрелил себе в живот, уходит жизнь беспорядочная и нескладная, несчастная жизнь. Все эскизы писал, а до картин так и не добрался. Но это он так считал, а эти-то, болельщики, они же все знают наперед, все! Им чуть-чуть его жаль, в неведении мучился, но зато что дальше будет — ой-ой-ой… мировая слава… гений… Что Поль, что Поль… На своем дурацком острове, полуслепой, художник называется, умирает от последствий сифилиса или чего-то еще, тропического и запойного…
— Он нормальный зато, Поль, и жену имел, пусть туземную, а ваш-то Ван просто псих, уши резал и к проституткам таскался…
Представьте, идет вот такой спор, хотя много лет прошло, умерли эти двое. Ну, и что, если давно. Смерть весьма нужное для славы обстоятельство. С живыми у нас строже, а мертвые по особому списку идут. У них льготы, свое расписание… И все-таки важно их тоже на своих и чужих поделить — Ван, к примеру, ваш, а Поль — мой… И вот болельщики, собравшись густыми толпами, валят в музеи, смотрят на Ванины и Полины картины, которые почему-то рядом — и молчат. Думают:
— … Ван все-таки лучше, потому что обожает труд, руки рабочие и башмаки. А Поль — этих бездельниц таитянок, с моралью у них не того…
— … Нет, Поль, конечно, сильней, он с симпатией жизнь угнетенной колонии изображает… к фольклору ихнему уважение проявил…
Сзади кто-то хихикает — «мазня… и я так могу…» Болельщики хмурятся, шикают, все понимают, как же — смотрели, читали… Вот если б им похлопать гения по плечу -«Ваня, друг, держись, мировая слава обеспечена».
Ах, если б им жить тогда…
Тогда… А кто кричал тогда — «бей их…»? А потом шел в музей — постоять перед Лизой…

…………………………….


//////////////////////////////////

Может мне рассказали эту историю, может я ее прочитал, не помню, только она показалась мне интересной. Не то, чтобы поучительной, в них мораль как единственная дверь, а как хочешь понимай, может есть в ней смысл, может нет, но дело было, и вот оно. В скверные голодные годы, когда в карманах только медь звенит, появляется на улицах странный бродяга — он знойным летом закутан до бровей, на голове старая меховая шапка, челюсть замотана грязным полотенцем, глаза сверкают из глубоких ям, нос без ноздрей, одним словом, чудище. И ведет себя очень нагло — садится каждый день в один и тот же трамвай и сует кондуктору под нос один и тот же банковский билет. Таких давно уже нет ни у кого — разменяли, проели,пропили, и сдачи ему, конечно, дать не может никто. А он, конечно, знает,что будет, ухмыляется и едет бесплатно, и где-то в заброшенных кварталах,среди лопухов и репейников, спрыгивает с подножки и растворяется в запустении и тишине. Ходят слухи, будто это сама чума, случаи, якобы, были… Вздор,конечно, мы современные люди, ни во что не верим, твердим, правда, — бог, бог, но это мода, и нет, конечно, ничего чудесного в этом проходимце, мы к чудесному льнем, но ожидаем светлого чуда, приглаженного, а таких гадостей нам не нужно.
Итак, он едет, сует под нос кондуктору свой неразменный билет, свой, можно сказать, талант, сокровище, и безнаказанно зайцем остается, хотя трудно такое чудище зайчиком назвать — настоящий волк. Он стоит на задней площадке, оттуда всех как сквозняком выметает, погребальный холод распространяется от него, а запах… Про холод ничего вам не скажу, мы к мистике не привычны, а вот испорченные туалеты все знают. Он едет, молчит, зрачки сверкают в темных впадинах, пассажиры стараются глазами не встречаться с ним, вдруг привяжется, нас хоть и много, но все окажутся, конечно, в стороне, кроме того, кого выберет его поганый глаз. А он интересуется, и даже пытается что-то мычать, но, видя страх в глазах, отворачивается к окну. Кондуктор ворчит — опять ты со своими деньгами, но ничего поделать не может, нет у него сдачи.
Вы скажете, случай давно описан в литературе, причем с благопристойным концом — нищий этот посрамлен, справедливость восторжествовала, и он, жалкий, с пачкой измятых ассигнаций, катается по земле у трамвайных путей, в ярости выкрикивая смешные проклятия… Не горячитесь, кондуктор главный в трамвае, он не хуже вас знает сюжет, но терпит, не спешит исполнять — не хочет потакать банальности, однако чувствует по возмущению пассажиров, что когда-то придется пойти на решительный шаг. И как-то вечером он идет в самый центральный банк, там ему с причитаниями, угрозами и предостережениями выскребают последнюю кипу денег, берут тысячу расписок, благославляют, напутствуют, целуют как перед смертельным поединком. Люди трусливы, но страшно любят, чтобы все правильно кончалось, лучше,конечно, с помощью какого-нибудь благородного чудака. К тому же негодяй этот страшен, вонюч и, действительно, всем надоел бесплатными вояжами и назойливой своей бумажкой, всем единодушно хочется избавиться, пусть даже таким тривиальным образом.
Наутро сквозь осеннюю промозглую сырость пробирается трамвай, карабкается в гору, туда, где никто не живет; в центре этого хаоса и мерзости развалины усадьбы, то ли взорвана, то ли внутренние причины — ударил огонь из подвалов, пошли трещины… не знаю, Ашеры эти давно в Америке, по их мнению грунт проседал, подземное озеро, что ли… Но остановка сохранилась, иногда кто-нибудь сойдет, в светлое, конечно, время, пройдется по руинам, очень живописный вид, терновник разросся, жимолость, щебечут птички, некоторые малюют здесь пейзажики, но по вечерам никто и носа не сунет, и даже утром туманным, только этот тип — вылезает из своей щели, тут как тут, и в руке неразменный билет. Он едет через весь город, где дома, цветочные клумбы, мороженое, пирожки, влюбленные, как всегда, целуются,радостно отметит признаки ухудшения — цены подскочили, нищих прибавилось… совершит круг, соскочит с подножки и исчезнет среди развалин…
И этим утром, он, конечно, на месте, прыгает на площадку, протягивает своей клешней бумажку, на ней, говорят, не меньше шести нулей, а может и больше. Но на этот раз все не так. «Вот вам сдача!»- торжествует кондуктор, молодой красавец с черными усищами, в жесткой синей шапочке, и с ним торжествуют все пассажиры. Изумленный негодяй лишается своего сокровища, зажал в костлявой лапе пачку потрепанных бумажек, недоумение и горечь на изрытом оспою лице… Видение исчезло, мираж рассеялся, пусть немного тривиально, зато благополучно для всех, и развалины эти, говорят, вот-вот разгребут, доберутся, и негодяя упрячут если не в колонию для преступников, то в дом для престарелых инвалидов, это уж обязательно, будьте уверены. А пока он молча, понурив голову, сходит со ступенек, он даже не делает своего круга почета, хотя имеет полное право, ему идти целую остановку назад, он плетется в пыли и исчезает. Пассажиры безумно рады, поздравляют кондуктора с победой, тот, торжествуя, возвращается в банк, предъявляет бумажку, там тоже счастливы — давно не видели крупных денег, все мелочь из населения течет, мелочь и мелочь…
Взяли в руки — и ахнули: бумага не та! печать иная! буквы в другую сторону продавлены, нулей вообще никаких ни с одной ни с другой стороны, а портрет, которым все гордятся, без галстука-бабочки… Бросились на кондуктора — схватил, идиот, на радостях нивесть что, плакали теперь денежки… Объявили, конечно, розыск, но куда там, фигура эта сняла приставной нос, сменила лохмотья на пиджак и клевые брюки, отмылась, конечно, добела, и ладный джентельмен вышел на большую дорогу.
А может все не так, может, залез, бедняга поглубже в свой подвал и удавился на ржавом гвозде? И вовсе он не чума, не злодей, со своей неразменной, и неизвестно еще, кому больше не повезло… Не знаю, только исчез он из наших мест, а когда снова появится, и вообще, в чем мораль всей истории, не берусь вам сказать. Думаю, нет в ней тайного смысла, зато ясно проглядывает упадок романтизма и отчаянная наша надежда на конвертируемость рубля.
…………………………..

ФРАГМЕНТ ПОВЕСТИ «ПАОЛО И РЕМ»

{{Про эту повесть я почти не говорю здесь, почему? Она про двух художников. Читатели-художники всё написанное знают, согласны или совсем не согласны 🙂 а читатели — нехудожники… боюсь, им не очень интересно…
Но вообще-то, ПОВЕСТЬ НЕ СТОЛЬКО про этих двоих, она про другое. Когда прерывается преемственность — скачки, разрывы, революции, или просто люди устали думать и страдать… и вдруг понимают, жизнь коротка, лучше сладко есть, крепко спать, чем напоминать себе о временности, смерти, совести, долге и обязанностях… Да ну их на фиг! — развлекайтесь!
И тогда особенно становятся важны тонкие ниточки, связывающие людей культуры, помогающие сохранить мир людей, не катиться легко и весело вниз, как нас зовут и призывают. И эти ниточки и связи… вдруг оказываются прочны, долговечны, и общность судеб, понимание преодолевают несогласие и взаимное отталкивание, присущее самостоятельным Мастерам…}}

…………….

странная вещь произошла — Паоло стал сомневаться в своих основах, что было не присуще его жизни на протяжении десятилетий. Началось с мелочей. Как-то на ярмарке он увидел картинку, небольшую…

***
Там в рядах стояли отверженные, бедняки, которым не удалось пробиться, маляры и штукатуры, как он их пренебрежительно называл — без выучки, даже без особого старания они малевали крошечные аляповатые видики и продавали, чтобы тут же эти копейки пропить. Молодая жена, он недавно женился, потянула его в ряды – «смотри, очень мило…» и прочая болтовня, которая его обычно забавляла. Она снова населила дом, который погибал, он был благодарен ей — милое существо, и только, только… Сюда он обычно ни ногой, не любил наблюдать возможные варианты своей жизни. В отличие от многих, раздувшихся от высокомерия, он слишком хорошо понимал значение случая, и что ему не только по заслугам воздалось, но и повезло. Повезло…
А тут потерял бдительность, размяк от погоды и настроения безмятежности, под действием тепла зуд в костях умолк, и он, не говоря ни слова, поплелся за ней.
Они прошли мимо десятков этих погибших, она дергала его за рукав – «смотри, смотри, чудный вид!», и он даже вынужден был купить ей одну ничтожную акварельку, а дома она настоящих работ не замечала. Ничего особенного, он сохранял спокойствие, привык покоряться нужным для поддержания жизни обстоятельствам, умел отделять их от истинных своих увлечений, хотя с годами, незаметно для себя, все больше сползал туда, где нужные, и уходил от истинных. Так уж устроено в жизни, все самое хорошее, ценное, глубокое, требует постоянного внимания, напряжения, и переживания, может, даже страдания, а он не хотел. Огромный талант держал его на поверхности, много лет держал, глубина под ним незаметно мелела, мелела, а он и не заглядывал, увлеченный тем, что гениально творил.
И взгляд его скользил, пока не наткнулся на небольшой портрет.

***
Он остановился.
Мальчик или юноша в красном берете на очень темном фоне… Смотрит из темноты, смотрит мимо, затаившись в себе, заполняя собой пространство и вытесняя его, зрителя, из своего мира.
Так не должно быть, он не привык, его картины доброжелательно были распахнуты перед каждым, кто к ним подходил.
А эта — не смотрит.
Чувствовалось мастерство, вещь крепкая, но без восторгов и крика, она сказала все, и замолчала. Останавливала каждого, кто смотрел, на своем пороге — дальше хода не было. Отдельный мир, в нем сдержанно намечены, угадывались глубины, печальная история одиночества и сопротивления, но все чуть-чуть, сухо и негромко.
История его, Паоло, детства и юношества, изложенная с потрясающей полнотой при крайней сдержанности средств.
Жена дергала его, а он стоял и смотрел… в своем богатом наряде, тяжелых дорогих башмаках…
Он казался себе зубом, который один торчит из голой десны, вот-вот выдернут и забудут…
— Сколько стоит эта вещь? — он постарался придать голосу безмятежность и спокойствие. Удалось, он умел скрыть себя, всю жизнь этому учился.

***
— Она не продается.
Он поднял глаза и увидел худого невысокого малого лет сорока, с заросшими смоляной щетиной щеками, насмешливым ртом и крепким длинным подбородком. Белый кривой шрам поднимался от уголка рта к глазу, и оттого казалось, что парень ухмыляется, но глаза смотрели дерзко и серьезно.
— Не продаю, принес показать.
И отвернулся.
— Слушай, я тоже художник. Ты где учился?
— Какая разница. В Испании, у Диего.
-А сам откуда?
— Издалека, с другой стороны моря.
Так и не продал. Потом, говорили, малый этот исчез, наверное, вернулся к себе.
Жить в чужой стране невозможно, если сердце живое, а в своей, по этой же причине, трудно.


………………………………
Еще чуть-чуть потерпите, пока все известное…

ИЗВИНИТЕ, НЕМНОГО ТЕРПЕНИЯ…


………………………
Я тут занимаюсь своими делами, это недолго, потерпите. Отрабатываю запасные архивы для картинок. Опыт подсказывает — ничто не вечно в Интернете… 🙂 Вита тоже бревис, но чуть долговечней.

ФРАГМЕНТ ПОВЕСТИ «ПАОЛО И РЕМ»

***
Рем все-таки решил посмотреть, что делает учитель. Зиттов был в городе, он ходил туда раз в неделю, возвращался поздно, основательно надравшись, тут же ложился, утром был несколько мрачней обычного и хватался за какое-нибудь простое дело.
В углу стояли кое-как набитые на подрамники холсты, лицом к стене. Рем повернул первый из них — и увидел портрет юноши в красном берете, на почти черном непрозрачном фоне. Простая, простая вещь, только лицо, ворот рубахи, шея и часть груди … красное, коричневое, желтоватое… Ничто не кричало, все было крепко, надежно, просто и тихо… Никакого лака, Зиттов терпеть не мог эти радости, писал он, нарушая правила, краски смешивал, смеялся — «полгода играют с белилами, полгода сушат, потом втирают цвет… гонятся за глубиной, а это обман зрения, глубина-то не здесь…»
В чем глубина у Зиттова Рем не понял, но портрет странным образом все стоял у него перед глазами, стоял и стоял…
Прошло время, и Зиттов сказал:
— Теперь смотри сколько хочешь. Я тебя понял – подражать не станешь. Ты ни на кого не похож.

***
Я не похож… — сказал он, глядя на портрет в малиновом берете. Зиттов усмехнулся.
— Похожесть как землеустройство, знаешь, ходят с горбатым циркулем, все измеряют. У меня глаз к этому не способен. Но если смирюсь с геометрией, то могу соорудить что-то похожее. Но зачем? Общие черты — надо, кто спорит… форма головы, например, овал лица, и это на месте, согласись. Но потом мне надоедает. Ну, просто тошнит, и я спрашиваю себя — зачем? Ты лентяй, — отвечаю себе, — отвратительный лентяй! Но чувствую, это не ответ. Представь себе, нас уже нет на земле, кто скажет, похоже или не похоже?.. Как написать такое, что остановило бы чужого, далекого, скажем, лет через сто, что это? Вот я ищу такое…
-Что во мне такое?..
-Не знаю… словами не опишешь. Что смотришь, я не философ, не учился. В тебе есть… отстраненность, что ли… Как будто смотришь и не видишь жизни, только в себя, в себя… И еще… Не обижайся. Ты молодой, но в тебе постоянно — во взгляде, в шее… в глазах, конечно… готовность к тому, что все… или не все… но кончится плохо, печально, понимаешь? Но это не детский разговор.

***
— Дело в том… тема для взрослых, не слушай!.. жизнь кончается мерзко, печально, грязно, а если даже с виду пышно, важно, красиво, с лафетом и пушками, то все равно мерзко. Многие хотят забыть, прячут голову, притворяются… Скользят по льду, не думая, что растает. А некоторые убеждают себя и других, что смысл в самой жизни, неважно, мол, что впереди. Есть и такие, как я — ни сожаления ни страха, временность для нас, как рыбе вода. А у тебя… не понимаю, откуда у тебя…
И это я, наверное, хотел передать, но как, не понимал. Писал и не думал, что тут думать, если не знаешь, куда плыть!.. только «да? — да, нет? — нет, да? — да!..» как всегда, с каждым мазком, не мысли — мгновенные решеньица, за которыми ты сам… вершина айсберга..
Но я смотрел на вид, на весь твой вид, и все было не то, понимаешь, не то!.. Я ждал…
И вдруг что-то проявилось, не знаю как, от подбородка шел к щеке, небольшими мазочками, то слишком грубо, то ярко, потом тронул чуть-чуть бровь… и вдруг вижу — приемлемо стало, приемлемо… вот, то самое выражение!.. — и я замер, стал осторожно усиливать, усиливать то странное, особенное, что проявилось…
Да? — ДА! Нет? — НЕТ!
И вдруг — Стой! СТОЙ!
Как будто карабкался и оказался там, откуда во все стороны только ниже. Чувствую, лучше не будет. И я закончил вещь.

АЛИСА


………………………..
Три года, как нет с нами Алисы. Постоянно ощущаем. Она бы навела порядок в нашем общежитии, сообществе людей и зверей в двухкомнатной квартире.

ФРАГМЕНТ РОМАНА «VIS VITALIS»


……………………………………..

— Я был у Марата, — сказал Аркадий, вытирая клеенку.
Марк знал, старик передал какие-то образцы корифею по части точности.
— И что?
— Я обычный маленький пачкун, к тому же старый и неисправимый.
Аркадий сказал это спокойно, даже без горечи в голосе.
— Так и сказал? — изумился Марк.
— Он мне все объяснил. Никаких чудес. Наука защитила свои устои от маленького грязнули. А так убедительно было, черт! Оказывается, проволочка устала… Ладно, давайте пить чай.
Аркадий заварил не жалея, чай вязал рот.
— Я понял, — с непонятным воодушевлением говорил он, — всю жизнь пролежал в окопе, как солдат, а оказалось — канава, рядом тракт, голоса, мир, кто-то катит по асфальту, весело там, смешно… Убил полвека, десятилетия жил бесполезно… К тому же от меня не останется ни строчки! Что же это все было, зачем? Я не оправдываюсь, не нуждаюсь в утешении, нет… но как объяснить назначение устройства, износившегося от бесплодных усилий?!.. Возможно, если есть Он, то Им движет стремление придать всей системе дополнительную устойчивость путем многократного дублирования частей? То есть, я — своего рода запасная часть. К примеру, я и Глеб. Не Глеб, так я, не я, так он… Какова кровожадность, вот сво-о-лочь! Какая такая великая цель! По образу и подобию, видите ли… Сплошное лицемерие! А ведь говорил… или ученики наврали?.. — что смысл в любви ко всем нам… Мой смысл был в любви к истине. Вам, конечно, знакомо это неуемное тянущее под ложечкой чувство — недостаточности, незаполненности, недотянутости какой-то, когда ворочается червь познания, он ненасытен, этот червяк… А истина ко мне даже не прикоснулась! Она объективная, говорите, она общая, незыблемая, несомненная для всех? Пусть растакая, а мне не нужна! Жизнь-то моя не общая! Не объективная! Кому она понятна, кроме меня, и то… Из тюремной пыли соткана, из подозрений, страстей, заблуждений… еще несколько мгновений… И все?.. Нет, это удивительно! Я ничего не понял, вот сижу и вижу — ну, ничегошеньки! — Аркадий всплеснул руками, чувство юмора вернулось к нему. — Зачем Богу такие неудачники! Я давно-о-о догадывался — он или бессердечный злодей, или не всесилен, его действия ошибками пестрят.
……………..
— Как выпал в первый раз этот чертов осадок, я с ума сошел, потерял бдительность, — с жаром продолжал старик. — Представляете — прозрачный раствор, и я добавляю… ну, чуть-чуть, и тут, понимаешь, из ничего… Будто щель в пространстве прорезалась, невидимая — и посыпался снег, снежок, и это все чистейшие кристаллы, они плывут, поворачиваются, переливаются… С ума сойти… Что это, что? Откуда взялось, что там было насыщено-пересыщено, и вдруг разразилось?.. Оказывается, совсем другое вещество, а то, что искал, притеснял вопросами, припирал к стенке, допрашивал с пристрастием — оно-то усмехнулось, махнуло хвостиком, уплыло в глубину, снова неуловимо, снова не знаю, что, где… Кого оно подставило вместо себя неряшливому глазу? Ошибка, видите ли, в кислотности, проволочка устала… Тут не ошибка — явление произошло, ну, пусть не то, не то, сам знаю — не то!
Я тут же, конечно, решил выбросить все, но к вечеру оклемался, встряхнулся, как пес после пинка, одумался. Ведь я образованный физик, какой черт погнал меня в несвойственную мне химию, какие-то вещества искать в чужой стороне? Взяться без промедления за квантовую сущность живого!.. Или особую термодинамику, там и конь не валялся, особенно в вопросах ритмов жизни. Очистить от шульцевских инсинуаций, по-настоящему вцепиться, а что…
Ничего ты не понял, ужаснулся Марк. Но тут же закивал, поддерживая, пусть старик потешится планами.
Они оделись, вышли, заперли дверь. Сияла луна, синел снег, чернели на нем деревья. Аркадий в своем длинном маскхалате шел впереди, оглянулся — с прозрачным щитком на лице он выглядел потешным пришельцем-марсиянином:
— А-а-а, что говорить, всю жизнь бежал за волной…
Таким он и запомнился Марку, этот веселый безумный старик:
— … я всю жизнь бежал за волной…
……………………………….

МЕЖДУ ПРОЧИМ


……………………………………………

Отличная актриса Ю.Рутберг рассказывала о себе и театре. Смотрел на нее, слушал с симпатией, интересом, она хороша. Другое дело — отношение к театру. С детства не приучен к театральной условности, не видел очень хороших артистов, и плохо воспринимаю, не люблю театр. И есть еще причины, кроме воспитания, более сложные, оказывается. Ю.Р. говорит, что вот она умирает на сцене, а потом выходит и раскланивается, и это, ВИДИМО, то равновесие условности и «неусловности» (сложно, не раскрываю), которое ей нравится. А мне — нет.
В сущности, одно и то же, на сцене герой умирает, и у меня в повести — тоже, одинаково серьезно, переживания и все такое… Да. Пока не опустится занавес. В театре он потом раскрывается, выходит актер, жив-здоров, и раскланивается. Игра закончена.
Я против :-))
Что такое повесть? Занавес опущен, герой лежит на полу. Все ушли, тишина, темнота. Тогда он кое-как поднимается, ковыляет за кулисы, по дороге соскабливая с себя грим и превращаясь в автора, а что с ним происходит дальше, и вообще… какое он имеет отношение… дело десятое! Внутреннее дело, не на людях происходит — для читателя герой умер, история закончена. Для читателя так и должно быть, если вещь получилась, она ДОСТАТОЧНА. И это меня устраивает. Почему? Не только потому, что тихонько в темноте отползаю, так мне лучше, хотя и это… Но И то, что герой уже не только во мне, но и отдельная от меня личность, я могу с ним разговаривать, ругаться, спорить… Тот круг независимых уже от меня лиц, который мне нужен. Одна из серьезных причин, по которой не люблю театр, примеряя его к себе, а по-другому не умею — не примеряя 🙂

УМЕР ЛАЗАРЬ БЕРМАН

Сейчас прочитал — во Флоренции умер пианист Лазарь Берман.
Я слушал его в почти пустом зале лет двадцать тому назад. Ему было чуть больше пятидесяти, но выглядел он старше. Он меня поразил тогда ясным пониманием того, что играл. Мне показалось, что ему все равно, сколько человек в зале. Если б никого не было, он играл бы также.
………….
Я подумал тогда — вот как надо писать, рисовать…

ЕЩЕ КУСОЧЕК ИЗ РОМАНА (под настроение)

Когда вижу, что сделалось с этим почтенным зданием в наши дни… Увы, некому изгнать торговцев из храма. Невольно возвращаешься в прошлое, и помнишь только хорошее.
(простим уж автору неисправимое ехидство и некоторые преувеличения)
……………………………………………

1

С тех пор как директором стал Глеб, то есть, с незапамятных времен, Институт столько раз перестраивали, расширяли, пристраивали к нему то смехотворные сарайчики для подопытных кур, то гаражи, то монументальные корпуса с неясным назначением, то удлиняли коридоры, то замуровывали их, потом долбили ломами, взрывали… что лет через сорок первоначальный замысел был похоронен вместе с проектировщиками, и никто уже не мог охватить единым взглядом все сооружение. Даже собрать его обитателей вместе стало трудным делом — на переговоры уходили недели. Поэтому чаще собирались кучками в углах и тупиках, где по традиции стояло креслице для отдыха, светилось окошко, заклеенное промасленной бумагой с нарисованным на ней прекрасным пейзажем в старокитайском стиле. Что же там, за окошком, какой еще кривоватый коридор, или узкий лаз в новую пристройку, или хромая лестница в подвальную глушь… — никто не знал.
Глеб давно понял необъятность своих владений, а также характер большинства обитателей, предпочитающих ютиться в своих замшелых углах, только бы не выходить на простую и понятную коридорную систему первых парадных этажей. Справедливости ради надо сказать, он так поставил дело, что от голода здесь никто не умирал, разве что от тоски по истине, но кто же в такой благородной смерти виноват… На каждом углу стояли лавчонки, киоски, прилавки, буфеты, тут же, не прерывая важного исследования, можно было купить кусочек говяжьей печени, поджарить его на газовой горелке, сменить проеденные кислотой брюки, испытать самое дефицитное противозачаточное средство, и даже жалобы поступали в дирекцию, что канализация то и дело забивается этими нерастворимыми приспособлениями. Остановить строительство было равносильно гибели: Институт зачислили бы в неперспективные, и судьба директора была бы решена. Поэтому здесь ни от чего не отказывались, днем и ночью встречали обозы с нужным и ненужным добром, вызывали обитателей ближних и дальних коридоров, уговаривали — возьми, пригодится… Те открещивались — некуда, незачем… Наконец, все невостребованное и непристроенное отвозилось в овраг и сваливалось, туда же сбрасывали все, что оставалось от умерших, пропавших или уехавших людей — мебель, одежду… Время от времени возвращались люди, которых давно забыли. Глеб, как только узнавал о прибывшем, тут же забрасывал его в качестве десанта на новые этажи, чтобы не смущал души оседло живущих.
Могут возникнуть вопросы, например, откуда берется все, что привозили сюда нескончаемым потоком? Не знаю. Конечно, любой источник изобилия не вечен, но жизнь коротка, и многое представляется нам незыблемым и постоянным, нам, мыслящим мотылькам, простите за плагиат. И, может быть, я несколько преувеличиваю то, что происходило в этом здании, но одно могу сказать определенно — здесь такое имело место, о чем Марк и не подозревал.

2

От входа и темного низкого вестибюля с заклеенными газетной бумагой окнами, от стола с одинокой сгорбленной фигурой вахтера, вели две дороги. Дверей-то было много, но какие-то странные, Марк потом сообразил — без дверных ручек. А эти две были раскрыты настежь, и звали. Особенно одна — ослепительно светилась, оттуда доносились взрывы смеха, теплая волна гнала в ноздри Марку запахи жареного мяса и свежей сдобы. За второй открытой дверью виднелся коридор со многими свинцового цвета дверями, и Марк, конечно, свернул на свет и запах.
Перед ним огромное помещение со столиками, много хорошо одетых дородных мужчин с табличками на груди. «Конференция, — догадался Марк, — до чего роскошно кормят!..» Ему стало стыдно за пыльные брюки с пузырями на коленях, заросшие щетиной щеки, осанку, походку, за все, о чем обычно не вспоминал, считая недостойным внимания. Он попятился, и у самого выхода заметил боковую дверь с надписью «Инспектор» и черной стрелкой в небо. Туда вела лестница со стертыми ступенями, такую он помнил по Университету — студенты шаркали сотни лет, вымаливая зачеты.
Пройдя несколько пролетов, он уперся в дверь, открыл и оказался в скромном помещении, недавно отремонтированном. В глубине сидела женщина лет сорока с убедительными признаками пола. Она быстро разобралась в сбивчивых объяснениях Марка — то ли берут, то ли нет, ничему не удивилась, записала, посоветовала на нижний буфет не надеяться — приемы иностранцев, обмывка корочек… Марк презирал этот жаргончик, а также диссертации, защиты, речи, приемы, банкеты и прочий околонаучный мусор, но сейчас промолчал, его не спрашивали.
— Штейн на четвертом. В конце года отчет на этаже, потом на секции, а дальше, смотришь — и сюда угодите… — она указала пухлым пальцем себе под ноги. Оттуда рвался сытый хохот мужчин и звонкие как рыдания голоса дам, доносились отдельные слова на иностранных языках.
— Хотя подождите… — она задумалась, заглянула в отрывной календарь. — Штейна нет. Командировка, вернется к четвергу. Вот вам пропуск, погуляйте пока по этажам, познакомьтесь с людьми, они у нас особенные… — Она тонко улыбнулась.
— Выдам-ка я вам сразу… Уверена, вы у нас осядете. — Порылась в ящике стола и вытащила пробку от раковины на цепочке. — Распишитесь. Теперь все, желаю удачи.
Она еще раз улыбнулась, уже отрешенно, мысли ее были внизу, встала, порхнула к двери, а ему указала в другую сторону. В глубине помещения он нашел другую лестницу, ведущую вниз, и опять оказался на первом этаже, в полутемном коридоре со множеством дверей.
Его, конечно, расстроила отсрочка, продление неизвестности, трещина поперек скоростного шоссе, по которому он приготовился шпарить изо всех сил. Но, подумав, он решил не расстраиваться, а потратить эти несколько дней с пользой, не спеша осмотреть Институт. И двинулся, сжимая в одной руке драгоценную бумажку — пропуск, в другой драгоценную пробку с цепочкой… пошел, считая двери, ожидая, что вот-вот обнаружится нужная ему лестница наверх.

3

Марк нюхом чуял — двери все казенные, не милые его сердцу, из-под которых, будь хоть самая малая щелочка, попахивало бы каким-нибудь дьявольским снадобьем, ипритом, или фосгеном… или мерцал бы особенный свет, сыпались искры, проникал через стены гул и свист, от которого становится сладко на душе — это делает свое дело суперсовременный какой-нибудь резонатор, или транслятор, или интегратор, и в мире от этого каждую минуту становится на капельку меньше тьмы, и на столько же больше света и разума.
Нет, то были свинцовые двери, за ними шел особый счет, деньги делились на приборы, приборы на людей, а людям подсчитывали очки, талоны и купоны. Бухгалтерия, догадался Марк, и ускорил шаг, чтобы поскорей выйти из зоны мертвого притяжения; казалось, что слышится сквозь все запоры хруст зловещих бумажек.
И вдруг коридор огорошил его — на пути стена, а в ней узкая дверка с фанерным окошком, в которое, согнувшись, мог просунуть голову один человек. «Касса?» — с недоверием подумал Марк, касс ему не приводилось еще видеть, денег никто не платил. Стипендию выдавали, но это другое: кто-то притаскивал в кармане пачку бумажек, тут же ее делили на всех поровну, чтобы до следующего раза «никакого летального исхода» — как выражался декан-медик, главный прозектор, он не любил вскрывать студентов.
Делать нечего, Марк потянул дверь, вошел в узкую пустую конурку, а из нее проник в большую комнату. Там сидели люди, и все разом щелкали на счетах. Марк видел счеты на старых гравюрах и сразу узнал их. Вдруг в один миг все отщелкали свое, отставили стулья, завился дым столбом. Перерыв, понял Марк, и двинулся вдоль столов к выходу, за которым угадывалось продолжение коридора. Его не замечали до середины пути, тут кто-то лениво обратился к нему с полузабытым — «товарищ… вы к кому?..» и сразу же отвернулся к женщине в кожаной куртке, мордастой, с короткой стрижкой, Марк тут же окрестил ее «комиссаршей». Комиссарша курила очень длинную сигарету с золотой каемкой, грациозно держа ее между большим и указательным пальцем, и если б не эти пальцы, мясистые как сардельки, она была бы копией одной преподавательницы, которую Марк обожал и ненавидел одновременно — умела также ловко курить в коридоре, пока он, студент, выяснял, какие соли и минералы она тайком подсыпала в его пробирку, это называлось качественный анализ. Подойдешь к ней — хороша! — уговариваешь — «это? ну, это?.. откройся!…» а она лениво щурится, сытая кошка, с утра, небось, наелась, — и молчит, и снова идешь искать катионы и анионы, которые она, без зазрения совести, раскидала ленивой щепотью…

4

Номера продолжались, но двери стали веселей, за ними слышались знакомые ему звуки. Эти особые, слегка запинающиеся, монотонные, как бы прислушивающиеся к бурчанию внутри тела голоса, конечно же, принадлежали людям, чуждающимся простых радостей жизни и предпочитающим научную истину ненаучной. Не глядя друг на друга, упершись взорами в глухие доски, они, как блох, выискивали друг у друга ошибки, невзирая на личности, и, окажись перед ними самая-пресамая свежая и сочная женская прелесть, никто бы не пошевелился… а может раздался бы дополнительный сонный голос — «коллега, не могу согласиться с этим вашим «зет»… И словно свежий ветер повеял бы — ухаживает… А коллега, зардевшись и слегка подтянув неровно свисающую юбку, тряхнув нечесаными космами — с утра только об этом «зет» — порывисто и нервно возражает — «коллега…» И видно, что роман назрел и даже перезрел, вот-вот, как нарыв, лопнет… Но тут же все стихает, поскольку двумя сразу обнаружено, что «зета» попросту быть не может, а вместо него суровый «игрек».
Здесь меня могут гневно остановить те, кто хотел бы видеть истинную картину, борения глубоких страстей вокруг этих игреков и зетов, или хотя бы что-то уличающее в распределении квартир, или простую, но страшную историю о том, как два молодых кандидата наук съели без горчицы свою начальницу, докторицу, невзирая на пенсионный возраст и дряблое желтое мясо… Нет, нет, ни вам очередей, ни кухонной возни, ни мужа-алкоголика, ни селедки, ни детей — не вижу, не различаю… Одна дама, научная женщина, как-то спросила меня — «почему, за что вы так нас не любите?» Люблю. Потому и пишу, потому ваша скромность, и шуточки, и громкие голоса, скрывающие робость перед истиной, мне слышны и знакомы, а ваша наглость кажется особенной, а жизнерадостность ослепительной, и чудовищной… Именно об истине думаю непрестанно, и забочусь, преодолевая свой главный порок — как только разговор заходит о вещах глубоких и печальных, меня охватывает легкомысленное веселье, мне вдруг начинает казаться, что в них не меньше смешного и обыкновенного, чем во всех остальных — несерьезных и поверхностных делах и страстях.

ОТРЫВОК ИЗ РОМАНА (vis vitalis)


………………………………………..
Холм на берегу Оки.
……………….
///////////////////
С трудом дождавшись времени, когда занимают свои места разумные и уважающие себя люди, которые не бегут на работу, сломя голову, как на встречу с любимой, а знают себе цену… Марк никогда не мог понять этих, но привык к их существованию, и знал, что от них порой зависит дело, не в том смысле, как придумать или догадаться, а в том, чтобы дать или взять, позволить или запретить… Итак, он ждал, сколько хватило сил, потом вытер ботинки тряпкой, что валялась у двери, пригладил волосы рукой, и вышел из дома.
И тут же увидел извилистую тропинку, она вела в овраг, исчезала, и появлялась уже на противоположном склоне. Марк шел по плотной скользкой глине, разглядывая обломки богатой научной жизни, вспоминая сокровищницу провинциальной лаборатории — дешевое зеленоватое стекло, единственный резонатор, рухлядь, над ним тряслись…
Пусть восхищается, меня же больше привлекают старые простые вещи, которых здесь тоже было множество — посуда, мебель… Выбрасывая, мы оставляем их беззащитными перед случаем, для которого нет двух одинаковых вещей, Им всем беспроигрышно предсказана непохожесть. Можно было бы приветствовать такое преображение, живописные трещины и патину, мечту эстета… если б случай так часто не превосходил своим напором и жестокостью внутреннюю устойчивость; то же относится к людям — может, испытания и хороши, но под катком все теряет свои черты.
Марк выбрался из оврага и двинулся через поле, холмистую равнину, усеянную теми же обломками, к высокому зданию на краю леса, километрах в двух от оврага. Это и был Институт Жизни. Холмы по пути к нему чередовались со спадами, поле напомнило Марку начертанный уверенной рукой график уравнения. Вот что значит научный взгляд на вещи, мне бы и в голову не пришло искать строгие периоды в вольно расположенных холмах. Эти подъемы и спады скорей напоминают живое дыхание… или музыку?.. Мы часто отворачиваемся от жизни с ее жесткой линейностью причин и следствий, и обращаемся к природе… или языку? — ведь в нем те же свободные вдохи и выдохи, и есть разные пути среди холмов и долин, прихотливость игры, воля случая, возможность неожиданных сочетаний… Конечно, Марк мгновенно поставил бы меня на место, указав на простые законы и периоды, лежащие в основе гармонии, и был бы прав. Уж слишком часто мы растекаемся лужею, не удосужившись рассмотреть за пыльными драпировками простую и жесткую основу… Но я возвращаюсь к своему герою, он на пороге новой жизни.
Марк шел и думал — наконец, он встретит своего Глеба. Наверняка это седой старик, мудрый, все поймет… Перед ним сказочный образ юношеских лет, простота взгляда, решительность и всезнайство той газетной статьи. Он хочет видеть идеал, лишенный сугубо человеческих слабостей. Трудно поверить в гения, который чавкает за едой, потеет, впадает в истерики… Что поделаешь, юность, в своей тяге к совершенству, безжалостна и неблагодарна.
А небо над ним ослепительное, осенние деньки, поле окаймлено сверкающим желтым, за Институтом синий лес, над ним грозные тучи. Кругом тьма, здесь ясно, здесь центр земли, все самое лучшее собрано, славные дела творятся!.. Пусть я не верю, как он, но почему бы не свершиться чьей-то судьбе по сценарию славного индийского фильма, в котором ружье само выстрелит через десять лет и поразит на месте негодяя, а юное и светлое существо добьется блаженства.
Простая мудрость таких сюжетов становится ясней с годами, жажда счастливого конца оказывается сильней любви к истине. О чем мы тогда тоскуем? — чтобы все неплохо кончилось, без больших унижений, боли и душевных мук. Уверяем себя, что заслужили, умеем себя утешить; это не достоинство, а дар нам, чтобы не было так страшно.

ЧТО-ТО СЛУЧИЛОСЬ…


………………………………………………

Видно, и прежние жильцы не выращивали ничего в этих двух деревянных ящиках за окном, и земли в них почти не осталось — выдуло, смыло дождями, и торчала седая трава, случайно занесенная ветром. Она буйно росла, потом умирала, оставались сухие крепкие стебли, их заметало снегом, а весной снова появлялась эта упорная трава. Так было много лет, но однажды, в самом углу ящика, где и земли-то почти не было, возник и стал вытягиваться тонкий желтоватый побег. Из него вырос бутон и распустился цветок, оранжевый, нежный и довольно большой. Я смотрел на него с недоумением, а он стоял себе среди разбойной травы, не ухоженный никем и непонятно откуда взявшийся…
Вот наступили холода, а он все еще здесь. И трава уже полегла, и по утрам ее покрывал иней, а цветок все был живой. Мне стало страшно за него, и ничем помочь ему нельзя, стоит себе и стоит. Однажды утром я выглянул в окно — цветка не стало. Жаль его, но ведь он попал совсем на плохое место, и, может, к лучшему всё — не вырастет больше… Но на следующий год он снова был здесь, и снова цвел, и снова его сбивал с ног ветер, и ледяной дождь, а потом ранний снег засыпал — похоронил… Может, перекопать здесь, чтобы он снова не возник и не мучился больше? Но я не мог, и оставил всё, как есть… И на третий год он вырос, а я много ездил тогда и дома бывал редко. Приезжаю в темноте, выглядываю в окно, вижу — стоит, лепестки в темноте кажутся черными, но он жив. Дождей было много, и воды ему хватало, но разве ему место здесь, в пустыне… Осенью он снова стал погибать, мучился, и мучил меня каждый день, и каждое утро я ждал его смерти как избавления…
Наконец, его не стало.
А на следующий год его всё не было и не было. Трава вытянулась в полный свой рост, прошло лето, начались дожди — а цветка нет. Морозы ударили внезапно, листья свернулись в трубочки, но держатся, от трав остались тонкие скелетики, но прочные, не поддаются ветру… а цветка нет…
Что-то случилось…