…………………………………….
Девочки-сестры
Картон, масло, 1978г
…………………….

ДРУГ ГЕНА


…………………………….
{{из иллюстраций к повести «Последний дом». Ее удалось напечатать в книге «Повести», но без иллюстраций. И правильно, автору не следует навязывать читателю образы героев. К тому же их было довольно много, изображений, и все разные 🙂 }}

НАРКОМЫ


……………………………..
Монотипия. В 70-ые их называли «наркомами».

ИЗ АЛЬБОМА


……………………………………..
Магия времени. Полезно подумать. Мне полезно, а как другим — не знаю. Вот всё, что осталось от девушки, которой посвящены стихи. Через год она умирает от аппендицита.

«VIS VITALIS» (Свидание с родиной. Продолжение)


…………………………………………..

10

Постояв, как он обычно делал раз в несколько лет, он повернул обратно. В доме не было никого, кто бы его ждал и помнил. А он помнил все: как вихрем взлетал на невысокий второй этаж, звонил, в ответ внутри в тишине раздавался шорох, потом быстрые нечеткие шаги, хрипловатый голос — «кто там?..» Он осипшим от волнения отвечал, дверь открывалась, мать на миг обнимала его, он чувствовал ее тепло, острые лопатки под рукой… Последние годы она неудержимо худела, слабела, иссякала ее Жизненная Сила, и он ничем не мог ей помочь. Она сделала его таким, каким он был, и оставила с противоречивым и сложным наследством. Он поспешил взяться за дело, не сумев разобраться в том, что имел.

11

Несмотря на выдержку и терпение, которыми он славился еще у Мартина, он ожидал результата, пусть кисловатого, но плода с дерева, которое посадил и взращивал годами. Конечно, не денег он ждал, смешно подумать… и даже не открытия и заслуженной славы, хотя был совсем не против… Нет, он больше всего хотел изменений в себе — роста, созревания, глубины и ясности взгляда, сознательных решений, вырастания из коротких штанишек мальчика на побегушках при случайности.
Он добился своего — изменился… но не благодаря разумному и прекрасному делу, которому отдавал все силы и время, а вопреки ему — когда стал отталкиваться от него! Он вспомнил слова Аркадия — «жизнь изменяется, но ее не изменить…» и перефразировал применительно к себе: «человек не может себя изменить, но изменяется…» Наверное, Аркадий покачал бы головой — «снова впадаете в крайность…» Впрочем, действительно, бывает — мы рьяно хотим чего-то одного, а получаем совсем другое, потом просто живем, не стараясь что-либо в себе изменить, и вдруг обнаруживаем, что изменились. По аналогии с историей, может, в этом и кроется ирония жизни?..

12

Он оказался под тенью широких каштановых листьев. Дерево, что стояло у входа в парк, было особенное, его видел отец Марка, здесь они гуляли вместе, и дед был здесь, и прадед — ходили, смотрели, выгуливали детишек… Эта мысль не принесла ему радости, одну тоску. Он связей с прошлым не ощущал, зато остро чувствовал время.
Дорожка вела к пруду, по воде скользило несколько белых лебедей и один черный. Между крупными птицами шныряли нарядные утки, людей почти не было. Он прошел мимо солнечных часов — выщербленный известняк со знаками Зодиака, матовый блеск шара, указующий перст, бросающий многозначительную тень — символ постоянства отсчета времени; кругом же время менялось и своевольно переиначивалось.
Он двинулся вглубь парка по темным сырым аллейкам. Справа тянулась изгородь, за ней фонтаны и провинциальный дворец с деревянными оштукатуренными колоннами. Он прошел вдоль изгороди к полю, к приземистым широким дубам; за деревьями виднелась дорога, за ней море. На небольшом возвышении стояла девушка с крестом, протянутым в сторону бухты — памятник потонувшему русскому броненосцу; на столбиках вокруг него имена матросов, некоторые он помнил с тех пор, как научился читать. Тут же рядом ровно и незаметно начиналась вода, прозрачная, сливающаяся с бесцветным небом; холодом от нее веяло, пахло гниющими водорослями. Налево, вдоль берега стояли, как толстые тетки, ивы с узкими серебристыми листочками, свисающими до земли; направо, огибая воду, шла дорога, и в дымке кончалась обрывом, далее многоточием торчало из воды несколько колючих островков, на последнем едва виднелась вертикальная черточка маяка.
Было тихо, буднично, серо, очередной раз он оказался здесь лишним — наблюдателем, вытесненным из времени, простой понятной системы координат, со своими воспоминаниями, как сказочными драгоценностями — вынеси за порог и тут же обратятся в прах. Что из того, что он был здесь с отцом, сразу после войны?.. Берег лежал в ямах, канавах, щетинился проволокой. Они брели, спотыкаясь, к воде; отец сказал — «вернулись, наконец…», а Марк не понял, он не мог помнить ни берега, ни этой серой воды… Теперь он, в свою очередь, помнил об этих местах много такого, чего не знал никто.
Погружен в свои переживания, он прошел быстрыми шагами мимо плакучих ив, спустился с хрустящей кирпичной крошки на плотный сырой песок. У воды торчало несколько седых камышин, сердито ощетинившихся; они качались от резкого ветра, вода подбрасывала к ним пузыри и убегала, пузыри с шипением лопались, оставляя на песке темные круги… Вот здесь я стоял… Ничто в нем не шелохнулось. Невозможно удержать время, остановиться, остаться, лелеять этот ушедший с детством мир фантазий, раскрашенных картинок, книжных страстей…
Вода была теплей воздуха, но мокрая ладонь быстро зябла, он сунул руку в карман… Прямо отсюда он отправился к Мартину, в другой мир — суровый, глубокий, но тоже придуманный — в нем не жили действительностью, думали всерьез только о науке, не придавая всему остальному значения: имей двух жен или вовсе не женись, будь богачом или ходи без гроша в кармане, тряси длинными патлами — или стригись наголо… Брюки — не брюки… никаких тебе дурацких символов якобы свободы, дешевой этой аксеновщины… Хочешь — пей горькую, не хочешь — слыви трезвенником, можешь — уважай законы, не можешь — диссидентствуй напропалую… Безразлично! Имело значение только то, что делаешь для науки, как понимаешь ее, поддерживаешь ли истинную, воюешь ли с той, что лже…
Марк воспринял этот мир, поверил в него с восторгом, и правильно, какой же молодой человек, если в нем нет восторга, тогда он живой труп.
«Что же случилось? Угадал ли я за увлечением глубинный интерес, скажем — пристрастие, чтобы не говорить пустое — «способности»… или пошел на поводу у крысолова с дудочкой?.. Может, внушенное с детства стремление делаться «все лучше», отвлекло меня от поисков своих сильных сторон? И я выбрал самое трудное для себя дело, какое только встретил?.. А, может, просто истощилась та разумная половина, которую я лелеял в себе, а другая, забытая, запущенная, затюканная попреками — для нее наука как горькое лекарство — она-то и воспряла?..»

13

Он устал от копания в себе, зашел в павильон, купил мороженое. Способность убежать от собственных вопросов, послать все к черту, иногда спасала его. Его жизнь стояла на ощущениях. «Хорошо Штейну, — он думал — ему естественно связывать свое существование с разбеганием галактик, с первыми трепыханиями живых существ, он родился в ясный день, вырос среди великих идей, насмешливым умом привык примирять противоречия и крайности. А мне свет дался нелегко…
Еще бы, впервые осознать себя в таких драматических обстоятельствах — застрявшим в узком и душном пространстве, к тому же ногами вперед… нелегкая травма для начинающей психики… Свет маячил недостижимой целью, и от него, семимесячного плода, мало что зависело, а все — от той, в которой он так глупо застрял. Наконец, на воле его встречает хлесткий удар по заднице, он грубо схвачен за ноги, поднят вверх головой…
— Ты удивительно примитивен, просто извозчик, — говаривала Фаина, — а еще мечтаешь о высоких материях. Откуда в тебе и то, и другое?.. И была права — единства в нем не было. Сам же он не замечал противоречий, пока не сталкивался с действительностью, предъявляющей ему результат. «Вот твой результат — Фаина и наука!» Результат всегда почему-то недостоин нас…
Отмахнувшись от мыслей, он бросился на тройную порцию мороженого, и постепенно успокаивался.

14

Покончив с мороженым, он бросил взгляд на прилавок — и застыл. Перед ним лежало замечательное пирожное, он помнил его вкус с детства. Круглая трехслойная башенка с коричневой головкой. Он тут же купил — два, и начал с того, что поменьше. Осторожно облупил шоколадную головку, потом разъял пирожное на половинки и приступил к верхней ноздреватой нежной массе, запивая каждый кусочек прохладным несладким чаем… Съев верхнюю часть, он вздохнул, но не огорчился — нижняя половина была перед ним, и главней — с кремом. Он облизал крем, не повреждая основания, и тогда уж решительно взял последний рубеж. И огляделся.
Мир показался ему теперь не таким уж мрачным, в нем было много такого, с чем можно согласиться. К тому же, есть еще второе пирожное. Светит солнце, впереди жизнь, она зависит от мороженого и многих других простых вещей, которые неистребимы.

15

Успокоившись, уже с другими чувствами, он шел обратно: быстро — по ивовой аллее, не доверяя искренности мальчика, что стоял здесь когда-то… замедлил шаги в тени каштанов, где казался самому себе честней… остановился перед прудом. На скамейках сидели чинные пожилые дамы в шляпках. Никто не валялся на траве, не пил, не матерился, не лез со своей подноготной, не требовал уважения и любви. Теперь Марк все это мог оценить по достоинству. И в то же время знакомая с детства скука витала над тихими водами, садами и лугами.
Он шел мимо домиков, освещенных заходящим солнцем, видел, с каким вниманием и любовью люди устраивают себе жизнь… и какой тоской веет от этих ухоженных жилищ… «Мне тяжело здесь, — он сказал себе, — не нужны мечтатели, неудачники там, где человек ставит себе цель, как бутылку на стол — чтобы дотянуться. Здесь ты окончательно зачахнешь… или откроется в тебе густая гадость; ведь если отнять твои мечты, то останется только гадость — к обычной жизни нет интереса, ни за что не держишься, ничто не дорого…»

16

Он шел мимо ограды, за которой провинциальный дворец, теперь музей, и что-то заставило его пройти по длинной дорожке мимо чахлых фонтанов к высоким дверям, войти в холодный темный вестибюль. Музеи вызывали в нем чувства нетерпения и неудобства: признаться самому себе, что скучно, было стыдно — ведь культура… а сказать, что интересно, не позволяла честность. Праздно шататься по улицам, разглядывая лица, витрины, лужи, было ему куда интересней, чем смотреть картины.
По кривой скрипучей лестнице он поднялся на второй этаж, вошел в зал, большие окна ослепили его. В один ряд висели крепкие ремесленные работы, в которых все добротно, начиная от досок, пропитанных морской солью и кончая темными лакированными рамами. Старинный мастер, из местных, но долго скитался по Европе. Работы были полны внутреннего достоинства, в них не было рейсдалевского чувства и рембрандтовских высот, но собственные достижения были. Марк вглядывался в пожелтевшие лица, ему понравился цвет слоновой кости, и та плотность, ощущение руками вылепленной вещи, которое давали белила, лежащие под прозрачными цветными слоями, техника старых мастеров.
Не поняв своих ощущений, он отошел, поднялся на третий, где расположился двадцатый век. Тут его сразу оттолкнули усердные последователи Дали, сухие и холодные подражания немецкому экспрессионизму, он прошел мимо псевдоУтрилло, который вызывающей красотой затмевал работы мастера, скромные и искренние… остановился на миг перед полотном якобы Ренуара, шибающим жестким анилиновым цветом…
Ради этого жить, отдать все, как Ван Гог, о котором он читал?.. Он мог восторгаться мужеством одиночек, бунтарским духом, это было у него в крови — но ради истины, как, скажем, Бруно, или Галилей! А здесь… как понять, что хорошо, что плохо, на что опереться? Одни пристрастия, прихоти, симпатии, влечения, вкусы… Что может остаться от такого своеволия?..
«Остается, — он вынужден был признать, вспомнив желтоватые лики, выплывающие из темноты старого лака. — А парень в берете?.. Удивительно цвет подобран, какое-то отчаяние в этом цвете, будто голос издалека. Живет пятьсот лет… Что от твоей науки останется?..
Он усилием воли вернул свои мысли к проблеме, которая когда-то волновала его — какие-то дырки в стенках клеток, в них пробки из белка… Нет, даже напоминание о том, что относится к знанию, раздражало его.

17

Вспомнив о времени, он быстро пошел мимо пруда, обратно к трамвайной остановке, к повороту, где старенький вагон со скрипом мучился на кривых рельсах, кое-как развернулся, и стал. Марк поднялся на площадку. Путь лежал вдоль берега моря, мимо заборов, складов, свалок, слабых огней… Марк, один в вагоне, смотрел, как, мигая, уходят назад огоньки… Когда-нибудь наука охватит всю жизнь, поймет и его тоску об уходящих окнах, и эту блажь — свечение лиц из темных рам… Но в нем не было той уверенности, что раньше: он не спорил с молекулами, и ничего другого предложить не мог, да и не хотел, просто далекая перспектива перестала его радовать.
В очень узком, в три окна домике он отпер наружную дверь, ощупью нашел вторую, толкнул, она со скрипом отворилась. Здесь ему жить несколько дней, смотреть в высокое окно на прямоугольные камни, вбитые в землю, на соседний такой же домик… Впустую! Он напрасно тратит время!