УТРЕННЕЕ АССОРТИ 280214


………………………….

………………………………….

………………………………….

…………………………………..

………………………………..

………………………………..

…………………………………

……………………………………

………………………………….

…………………………………….

…………………………………….

……………………………..

……………………………………

………………………………………

……………………………….

…………………………………….

……………………………………….

…………………………………

Фрагменты из романа «Vis Vitalis»

ПРОЗА

В один из весенних дней, когда нестерпимо слепило солнце, припекало спину, в то время как ветер нес предательский холодок, Марк отправился к избушке. Он шел мимо покосившихся заборов, снег чавкал, проседал и расползался под ногами. Но на этот раз на нем были сапоги, и он с удовольствием погружался по щиколотку в черную дымящуюся воду.
Показалась избушка. Дверь распахнута, замок сорван. Марк вошел. Все было разграблено, перевернуто, сломано — и кресло, и стол, и лежанка. Но стены стояли, и стекла уцелели тоже. Марк устроил себе место, сел, прислушался. Шуршал, гулко трескался снег, обваливался с невысокой крыши, струйка прозрачной воды пробиралась по доскам пола.
— Ужасно, ужасно… — он не заметил сначала, что повторяет это слово, и удивился, когда услышал себя. Разбой в трухлявой развалине больно задел его. До этого он был здесь единственный раз, зато с Аркадием; это был их последний разговор. Он давно знал, что живет среди морлоков и элоев, и сам — элой, играющий с солнечными зайчиками, слабый, не укорененный в жизни.
— Что же ты, идиот, ждешь, тебе осталось только одно — писать, писать! — он остро ощутил, как бессмысленно уходит время.
Будь он прежним, тут же отдал бы себе приказ, и ринулся в атаку; теперь же он медлил, уже понимая, как гибко и осторожно следует обращаться с собой. Чем тоньше, напряженней равновесие в нем, тем чувствительней он ко всему, что происходит, — и тем скорей наступит ясность, возникнет место для новых строк. Если же не дотянет, не дотерпит до предела напряжения, текст распадется на куски, может, сами по себе и неплохие, но бесполезные для Целого. Если же переступит через край, то сорвется, расплачется, понесет невнятицу, катясь куда-то вниз, цепляясь то за одно, то за другое… Поток слов захлестнет его, и потом, разгребая это болото, он будет ужасаться — «как такое можно было написать, что за сумасшествие на меня напало!»
— Это дело похоже на непрерывное открытие! То, что в науке возникало изредка, захлестывалось рутиной, здесь обязано играть в каждой строчке. Состояние, которое не поймаешь, не приручишь, можно только быть напряженным и постоянно готовым к нему. Теперь все зависит от тебя. Наконец, наедине с собой, своей жизнью — ОДИН!
………………………………
Он ходил по комнате и переставлял местами слова. — Вот так произнести легче, они словно поются… А если так?.. — слышны ударения, возникают ритмы… И это пение гласных, и стучащие ритмы, они-то и передают мое волнение, учащенное дыхание или глубокий покой, и все, что между ними. Они-то главные, а вовсе не содержание речи!
Он и здесь не изменил себе — качался между крайностями, то озабочен своей неточностью, то вовсе готов был забросить смысл, заняться звуками.
Иногда по утрам, еще в кровати, он чувствовал легкое давление в горле и груди, будто набрал воздуха и не выдохнул… и тяжесть в висках, и вязкую тягучую слюну во рту, и, хотя никаких мыслей и слов еще не было, уже знал — будут! Одно зацепится за другое, только успевай! Напряжение, молчание… еще немного — и начнет выстраиваться ряд образов, картин, отступлений, монологов, связанных между собой непредвиденным образом. Путь по кочкам через болото… или по камням на высоте, когда избегая опасности сверзиться в пустоту, прыгаешь все быстрей, все отчаянней с камня на камень, теряя одно равновесие, в последний момент обретаешь новое, хрупкое, неустойчивое… снова теряешь, а тем временем вперед, вперед… и, наконец, оказавшись в безопасном месте, вытираешь пот со лба, и, оглядываясь, ужасаешься — куда занесло!
Иногда он раскрывал написанное и читал — с противоречивыми чувствами. Обилие строк и знаков его радовало. Своеобразный восторг производителя — ведь он чувствовал себя именно производителем — картин, звуков, черных значков… Когда он создавал это, его толкало вперед мучительное нетерпение, избыточное давление в груди и горле… ему нужно было расшириться, чтобы успокоиться, найти равновесие в себе, замереть… И он изливался на окружающий мир, стараясь захватить своими звуками, знаками, картинами все больше нового пространства, инстинкт столь же древний, как сама жизнь. Читая, он чувствовал свое тогдашнее напряжение, усилие — и радовался, что сумел передать их словам.
Но видя зияющие провалы и пустоты, а именно так он воспринимал слова, написанные по инерции, или по слабости — чтобы поскорей перескочить туда, где легче, проще и понятней… видя эти свидетельства своей неполноценности, он внутренне сжимался… А потом — иногда — замирал в восхищении перед собой, видя, как в отчаянном положении, перед последним словом… казалось — тупик, провал!.. он выкручивается и легким скачком перепрыгивает к новой теме, связав ее с прежней каким-то повторяющимся звуком, или обыграв заметное слово, или повернув картинку под другим углом зрения… и снова тянет и тянет свою ниточку.
В счастливые минуты ему казалось, он может говорить о чем угодно, и даже почти ни о чем, полностью повторить весь свой текст, еле заметно переиграв — изменив кое-где порядок слов, выражение лица, интонацию… легким штрихом обнажить иллюзорность событий… Весь текст у него перед глазами, он свободно играет им, поворачивает, как хочет… ему не важен смысл, он ведет другую игру — со звуком, ритмом… Ему кажется, что он, как воздушный змей, парит и тянет за собой тонкую неприметную ниточку, вытягивает ее из себя, выматывает… Может, это и есть полеты — наяву?
Но часто уверенность и энергия напора оставляли его, он сидел, вцепившись пальцами в ручки кресла, не притрагиваясь к листу, который нагло слепил его, а авторучка казалась миниатюрным взрывным устройством с щелкающим внутри часовым механизмом. Время, время… оно шло, но ничто не возникало в нем.
………………………………
Постепенно события его жизни, переданные словами, смешались — ранние, поздние… истинные, воображаемые… Он понял, что может свободно передвигаться среди них, менять — выбирать любые мыслимые пути. Его все больше привлекали отсеченные от жизни возможности. Вспоминая Аркадия, он назвал их непрожитыми жизнями. Люди, с которыми он встречался, или мельком видел из окна автобуса, казались ему собственными двойниками. Стоило только что-то сделать не так, а вот эдак, переместиться не туда, а сюда… Это напоминало игру, в которой выложенные из спичек рисунки или слова превращались в другие путем серии перестановок. Ему казалось, он мог бы стать любым человеком, с любой судьбой, стоило только на каких-то своих перекрестках вместо «да» сказать «нет», и наоборот… и он шел бы уже по этой вот дорожке, или лежал под тем камнем.
И одновременно понимал, что все сплошная выдумка.
— Ужасно, — иногда он говорил себе, — теперь я уж точно живу только собой, мне ничто больше не интересно. И людей леплю — из себя, по каким-то мной же выдуманным правилам.
— Неправда, — он защищался в другие минуты, — я всегда переживал за чужие жизни: за мать, за книжных героев, за любого зверя или насекомое. Переживание так захватывало меня, что я цепенел, жил чужой жизнью…
В конце концов, собственные слова, и размышления вокруг них так все запутали, что в нем зазвучали одновременно голоса нескольких людей: они спорили, а потом, не примирившись, превращались друг в друга. Мартин оказался Аркадием, успевшим уехать до ареста, Шульц и Штейн слились в одного человека, присоединили к себе Ипполита — и получился заметно подросший Глеб… а сам Марк казался себе то Аркадием в молодости, то Мартином до поездки в Германию, то Шульцем навыворот. Джинсовая лаборанточка, о которой он мечтал, слилась с официанткой, выучилась заочно, стала Фаиной, вышла замуж за Гарика, потом развелась и погибла при пожаре.
— Так вот, что в основе моей новой страсти — тоска по тому, что не случилось!.. — Он смеялся над собой диковатым смехом. — Сначала придумывал себе жизнь, избегая выбора, потом жил, то есть, выбирал, суживал поле своих возможностей в пользу вещей ощутимых, весомых, несомненных, а теперь… Вспомнил свои детские выдумки, и снова поглощен игрой, она называется — проза.

Из повести «Следы у моря»

Так уж случилось

В воскресенье мы с папой ходим к морю. А в субботу утром мы дома, все вместе. Но по утрам у мамы болит голова, у нее низкое давление. А у бабки просто плохое настроение. А у нас с папой хорошее, они нас не понимают. И мы все спорим, немного ругаемся, а к обеду миримся.
Сегодня мама говорит, я совсем недавно родилась, и почему со мной все именно так случилось? Могло не быть этой войны, все бы шло тихо, мирно…
А я был бы?
Наша жизнь вообще случайность, папа говорит, и то, что ты у нас появился, тоже случай, мог быть другой человек.
Но они бы его также назвали — давно готовились, и решили. В нашем городе когда-то жил мальчик, его звали как меня, он маме в детстве нравился очень. Я его никогда не видел, мама рассказывала, его взяли в армию, и он сразу погиб. Утонул.
Странно, во время войны, и утонул?
Он плыл на корабле из Таллинна. Корабль немцы потопили, а он плавать не умел.
И мне досталось его имя. Мама хотела, чтобы у человека все было красиво, имя тоже. Откуда она знала, что я буду такой?
Папа говорит, не знала, но догадывалась, это генетика, в каждом записано, какой он будет, и какие дети, все уже известно. Кроме случая. Важно, какой подвернется случай.
Ты всегда надеялся неизвестно на что, мама говорит, она верит только в свои силы.
Бабка ни во что не верит, она вздыхает — где моя жизнь… А деда я не видел, он умер до войны. В нем все было красиво, бабка говорит, но его имя тебе не подошло бы, теперь другие времена. Его звали Соломон, это уж, конечно, слишком. Его так не случайно назвали, у него дед был — Шлема. Тогда можно было так называть, а теперь не стоит, и мне дали другое имя.
Чтобы не дразнить гусей, говорит папа.
Не стоило дразнить, соглашается мама, а бабушка вздыхает — у него все было красиво… И я, конечно, похож на него, это генетика. Но как случилось, что именно я его внук, а не какой-нибудь другой мальчик?
Я думал все утро, почему так получилось, ведь меня могло и не быть, а он сидел бы здесь и смотрел в окно. А может она?
Дочки не могло быть, мама говорит, она знает.
Откуда ты берешь это, папа говорит, еще запросто может быть.
Нет уж, хватит, и так сумасшедший дом, он меня замучил своими вопросами, что и как, а я и сама не знаю, почему все так со мной получилось…
По-моему, все неплохо, а? — папа почему-то начинает злиться, дрыгает ногой, он так всегда, если не по нем.
Я вовсе ничего не хочу сказать такого, просто непонятно все.
Наоборот, мне все теперь понятно!. — и папа уходит, но недалеко, садится за стол, ему опять Ленина нужно переписывать. Он смотрит в книжку, потом пишет в тетрадь красивым почерком, он работает.
Дед так никогда не поступал, вздыхает бабушка, в воскресные дни какая работа… Он мне руки целовал, и платья покупал.
Ах, мам, говорит мама, совсем не все так солнечно было, про Берточку вспомни…
Что, что Берточка… подумаешь, ничего у них не было.
И она уходит на кухню, ей расхотелось спорить, надо готовить обед.
Сумасшедший дом, говорит мама, никакой памяти ни у кого, и тоже идет готовить еду.
Я остаюсь один, у окна, тот мальчик с моим именем давно умер, захлебнулся в ледяной воде. Мне становится холодно, хотя топят. А как бы он, если б остался жить, и был бы у них вместо меня… как бы с ними уживался?
Тебе предстоят трудности, говорит мама, главное — верить в свои силы.
Все-таки важен случай, вздыхает папа.
Мы пообедали, они давно не ругаются, играют в шашки. Бабушка приносит им чай, а мне компот из слив, потому что давно в уборную не ходил.
Тебе клизму, что ли, делать, думает мама.
Клизма это хорошо, говорит папа, современная медицина не отрицает клизмочку.
Не надо клизму, лучше компот.

8.06


На столе
……………………………

На кухне
…………………………..

Инструменты
…………………………………

Скорлупа
………………………………..

Ожидание
……………………………………….

Из серии «Друзья»
………………………………………

Ваза с цветком
…………………………………

Повесть «Робин, сын Робина» (фрагменты)

Мерзость зимних длиннот с годами начинает тяготить. Промерзлая страна, здесь жить невозможно! Повторяю это, втягивая голову в плечи девять месяцев в году, но с места не сдвинулся. Глубокое убеждение подвело — неважно, где жить, с кем жить, было бы внутри себя в порядке. Так-то оно так, но постоянное уклонение от общежития, уходы в прошлое даром не проходят, образуется со временем в памяти дыра. И с каждым разом все сложней, после воспоминаний, рассуждений о том о сём, возвращаться в текущий день, вспоминать умение выживать в нем. К тому же, в этой сногсшибательной реальности люди злы, приходится защищаться.
– Твое время вышло, – они говорят, а если не говорят, то думают, их обычная подлость. – О чем мечтаешь, где постоянно пропадаешь?
Или по-другому:
– Старик, старик… время, время, путь… – и важно качают головами. Делают вид, что уважают.
Но им-то осталось мно-о-го, а мне чуть-чуть. И хочется общим взглядом свою жизнь окинуть. Разумеется, будут пыжиться, доказывать нашу зависимость от дня текущего. Те, которые тянут меня обратно — «жить реальностью»…
Никто не может меня учить, я сам себе учитель.
Мудрость не нужна, если ее не выразить в трех словах.
Недаром дураков люблю — родственные души.
А еще лучше, не рассуждать — нарисовать!
……………………………….

Меня не раз спрашивали:
— Зачем художник пишет картины?
— Хороший вопрос… Всегда надеюсь, не про деньги спрашивают. Творческий труд неоценим, попытка выразить его в деньгах — зловредная привычка все на свете приравнивать к дерьму, помещать в бесконечный торговый ряд.
О живописи охотно расскажу вам.
Возьмем два куска холста, небольших. Широкой кистью пройдемся по одному белилами. Второй точно также покроем сажей. Смотрите, вот равновесие, белое или черное, все равно. Мы в жизни ищем равновесия, или покоя, живем обманом, ведь настоящее равновесие, когда смешаешься с землей. Что нужно художнику?.. Представь, ему тошно, страшно… или тревожно… или радостно, наконец… Он берет кисть, и наносит мазок, как ему нравится — по белому темным, по черному светлым, разным цветом – его дело. Он нарушает равновесие, безликое, однообразное… Теперь холст — он сам, ведь в нем тоже нет равновесия. Он ищет свое равновесие на холсте. Здесь другие законы, они справедливей, лучше, это не жизнь. В картине возможна гармония, которой в жизни нет. Мазок тянет за собой другой, третий, художник все больше втягивается… строит мир, каким его видеть хочет. Все заново объединить. В нем растет понимание, как все создать заново!.. Смотрит на пятна эти, все напряженней, внимательней всматривается, ищет следы нового равновесия, надеется, оно уладит его споры, неудачи, сомнения… на языке черного и белого, пятен и цвета…
Нет, он не думает, мыслями не назовешь — он начеку, и слушает свои крошечные «да» и «нет», почти бессознательные, о каждом мазке. В пылу может даже не подозревать, какой на щетине цвет, но тут же поправляет… или хватается за случайную удачу, поворачивает дело туда, где случай подсказал новый ход или просвет.
Он подстерегает случай.
Так он ищет и ставит пятна, ищет и ставит… И вдруг чувствует — каждое пятно всем другим отвечает, перекликается, спорит… нет безразличных на холсте, каждое отвечает всем, и все – стоят за каждое, понимаешь?..
И напряжение его спадает, пружина в нем слабеет…
И он понимает, что вовсе не с пятнами игра, он занимался самим собой, и, вот, написал картину, в которой, может, дерево, может — куст, камень, вода, цветок… или лицо… а щека — не просто щека, а… каменистая осыпь при луне!.. — он чувствует в ней шероховатость песка, твердость камня, находит лунные блики на поверхности… Он рассказал о себе особым языком, в котором дерево, куст, камень, вода, цветок… лицо – его знаки, слова!..
Содержание изображений?.. – бред бездарных критиков. А вот общение пятен — оно вязко, сложно, но неразрывно связано с Состоянием художника, и чем автор уязвимей, без опоры и надежды стоит, чем ему страшней жить — тем тоньше начинает чувствовать особый вес пятен, их отношения, борьбу, напряженный разговор…
Вот вам один ответ — мой. Кто-то даст другой, но вы ищите свой. Чужая мудрость только затравка или спусковой крючок.

………………………………….
В начале жизни события и вещи множатся, разбегаются, вот и говорят – время. А к концу все меньше остается – лиц, вещей, слов, хотя, казалось бы, должно все больше накопляться. Как говорил один художник, степень обобщения важна, вот-вот, степень обобщения, в ней ум художника, да и любого творца, который мелочным бытописателем не хочет быть, а смотрит за горизонт, и выше сегодняшнего мусора.
Годы усилий видеть дальше, выше, они бесследно не проходят — чувствуешь, что изменяешься: нет уже ни ума, ни мыслей, а на все вопросы только «да» и «нет», короткие, ясные ответы. Откуда берутся … черт знает, откуда. Будто на ухо кто-то шепчет, или внутри головы рождаются?..
События сближаются, сливаются, многие моменты выпадают из картины… Как ночной снимок городской магистрали – трассирующий свет, и никого. Пусто там, где бурное движение и жизненный шум. Вместо беготни и суеты – ночь и тишина. Как настроишь себя на собственные впечатления, так сразу тихо становится кругом, и пусто. Стоит ли ругать память, если она заодно с досадными мелочами выкинула некоторые глупые, но полезные детали?.. Нужно ли удивляться, что, удалившись в собственные стародавние бредни, потом выпадаешь бессознательным осадком из раствора, и долго вспоминаешь, куда теперь идти, где дом родной…
Собственная жизнь вызывает удивление, страх…
И смех.

ИНСТИТУТ

С тех пор как директором стал Глеб, то есть, с незапамятных времен, Институт столько раз перестраивали, расширяли, пристраивали к нему то смехотворные сарайчики для подопытных кур, то гаражи, то монументальные корпуса с неясным назначением, то удлиняли коридоры, то замуровывали их, потом долбили ломами, взрывали… что лет через сорок первоначальный замысел был похоронен вместе с проектировщиками, и никто уже не мог охватить единым взглядом все сооружение. Даже собрать его обитателей вместе стало трудным делом — на переговоры уходили недели. Поэтому чаще собирались кучками в углах и тупиках, где по традиции стояло креслице для отдыха, светилось окошко, заклеенное промасленной бумагой с нарисованным на ней прекрасным пейзажем в старокитайском стиле. Что же там, за окошком, какой еще кривоватый коридор, или узкий лаз в новую пристройку, или хромая лестница в подвальную глушь… — никто не знал.
Глеб давно понял необъятность своих владений, а также характер большинства обитателей, предпочитающих ютиться в своих замшелых углах, только бы не выходить на простую и понятную коридорную систему первых парадных этажей. Справедливости ради надо сказать, он так поставил дело, что от голода здесь никто не умирал, разве что от тоски по истине, но кто же в такой благородной смерти виноват. На каждом углу стояли лавчонки, киоски, прилавки, буфеты, тут же, не прерывая важного исследования, можно было купить кусочек говяжьей печени, поджарить его на газовой горелке, сменить проеденные кислотой брюки, испытать самое дефицитное противозачаточное средство, и даже жалобы поступали в дирекцию, что канализация то и дело забивается этими нерастворимыми приспособлениями. Остановить строительство было равносильно гибели: Институт зачислили бы в неперспективные, и судьба директора была бы решена. Поэтому здесь ни от чего не отказывались, днем и ночью встречали обозы с нужным и ненужным добром, вызывали обитателей ближних и дальних коридоров, уговаривали — возьми, пригодится… Те открещивались — некуда, незачем… Наконец, все невостребованное и непристроенное отвозилось в овраг и сваливалось, туда же сбрасывали все, что оставалось от умерших, пропавших или уехавших людей — мебель, одежду… Время от времени возвращались люди, которых давно забыли. Глеб, как только узнавал о прибывшем, тут же забрасывал его в качестве десанта на новые этажи, чтобы не смущал души оседло живущих.
Могут возникнуть вопросы, например, откуда берется все, что привозили сюда нескончаемым потоком? Не знаю. Конечно, любой источник изобилия не вечен, но жизнь коротка, и многое представляется нам незыблемым и постоянным, нам, мыслящим мотылькам, простите за плагиат. И, может быть, я несколько преувеличиваю то, что происходило в этом здании, но одно могу сказать определенно — здесь такое имело место, о чем Марк и не подозревал.

От входа и темного низкого вестибюля с заклеенными газетной бумагой окнами, от стола с одинокой сгорбленной фигурой вахтера, вели две дороги. Дверей-то было много, но какие-то странные, Марк потом сообразил — без дверных ручек. А эти две были раскрыты настежь, и звали. Особенно одна — ослепительно светилась, оттуда доносились взрывы смеха, теплая волна гнала в ноздри Марку запахи жареного мяса и свежей сдобы. За второй открытой дверью виднелся коридор со многими свинцового цвета дверями, и Марк, конечно, свернул на свет и запах.
Перед ним огромное помещение со столиками, много хорошо одетых дородных мужчин с табличками на груди. «Конференция, — догадался Марк, — до чего роскошно кормят!..» Ему стало стыдно за пыльные брюки с пузырями на коленях, заросшие щетиной щеки, осанку, походку, за все, о чем обычно не вспоминал, считая недостойным внимания. Он попятился, и у самого выхода заметил боковую дверь с надписью «Инспектор» и черной стрелкой в небо. Туда вела лестница со стертыми ступенями, такую он помнил по Университету — студенты шаркали сотни лет, вымаливая зачеты.
Пройдя несколько пролетов, он уперся в дверь, открыл и оказался в скромном помещении, недавно отремонтированном. В глубине сидела женщина лет сорока с убедительными признаками пола. Она быстро разобралась в сбивчивых объяснениях Марка — то ли берут, то ли нет, ничему не удивилась, записала, посоветовала на нижний буфет не надеяться — приемы иностранцев, обмывка корочек… Марк презирал этот жаргончик, а также диссертации, защиты, речи, приемы, банкеты и прочий околонаучный мусор, но сейчас промолчал, его не спрашивали.
— Штейн на четвертом. В конце года отчет на этаже, потом на секции, а дальше, смотришь — и сюда угодите… — она указала пухлым пальцем себе под ноги. Оттуда рвался сытый хохот мужчин и звонкие как рыдания голоса дам, доносились отдельные слова на иностранных языках.
— Хотя подождите… — она задумалась, заглянула в отрывной календарь. — Штейна нет. Командировка, вернется к четвергу. Вот вам пропуск, погуляйте пока по этажам, познакомьтесь с людьми, они у нас особенные… — Она тонко улыбнулась.
— Выдам-ка я вам сразу… Уверена, вы у нас осядете. — Порылась в ящике стола и вытащила пробку от раковины на цепочке. — Распишитесь. Теперь все, желаю удачи.
Она еще раз улыбнулась, уже отрешенно, мысли ее были внизу, встала, порхнула к двери, а ему указала в другую сторону. В глубине помещения он нашел другую лестницу, ведущую вниз, и опять оказался на первом этаже, в полутемном коридоре со множеством дверей.
Его, конечно, расстроила отсрочка, продление неизвестности, трещина поперек скоростного шоссе, по которому он приготовился шпарить изо всех сил. Но, подумав, он решил не расстраиваться, а потратить эти несколько дней с пользой, не спеша осмотреть Институт. И двинулся, сжимая в одной руке драгоценную бумажку — пропуск, в другой драгоценную пробку с цепочкой… пошел, считая двери, ожидая, что вот-вот обнаружится нужная ему лестница наверх.

Марк нюхом чуял — двери все казенные, не милые его сердцу, из-под которых, будь хоть самая малая щелочка, попахивало бы каким-нибудь дьявольским снадобьем, ипритом, или фосгеном… или мерцал бы особенный свет, сыпались искры, проникал через стены гул и свист, от которого становится сладко на душе — это делает свое дело суперсовременный какой-нибудь резонатор, или транслятор, или интегратор, и в мире от этого каждую минуту становится на капельку меньше тьмы, и на столько же больше света и разума.
Нет, то были свинцовые двери, за ними шел особый счет, деньги делились на приборы, приборы на людей, а людям подсчитывали очки, талоны и купоны. Бухгалтерия, догадался Марк, и ускорил шаг, чтобы поскорей выйти из зоны мертвого притяжения; казалось, что слышится сквозь все запоры хруст зловещих бумажек.
И вдруг коридор огорошил его — на пути стена, а в ней узкая дверка с фанерным окошком, в которое, согнувшись, мог просунуть голову один человек. «Касса?» — с недоверием подумал Марк, касс ему не приводилось еще видеть, денег никто не платил. Стипендию выдавали, но это другое: кто-то притаскивал в кармане пачку бумажек, тут же ее делили на всех поровну, чтобы до следующего раза «никакого летального исхода» — как выражался декан-медик, главный прозектор, он не любил вскрывать студентов.
Делать нечего, Марк потянул дверь, вошел в узкую пустую конурку, а из нее проник в большую комнату. Там сидели люди, и все разом щелкали на счетах. Марк видел счеты на старых гравюрах и сразу узнал их. Вдруг в один миг все отщелкали свое, отставили стулья, завился дым столбом. Перерыв, понял Марк, и двинулся вдоль столов к выходу, за которым угадывалось продолжение коридора. Его не замечали до середины пути, тут кто-то лениво обратился к нему с полузабытым — «товарищ… вы к кому?..» и сразу же отвернулся к женщине в кожаной куртке, мордастой, с короткой стрижкой, Марк тут же окрестил ее «комиссаршей». Комиссарша курила очень длинную сигарету с золотой каемкой, грациозно держа ее между большим и указательным пальцем, и если б не эти пальцы, мясистые как сардельки, она была бы копией одной преподавательницы, которую Марк обожал и ненавидел одновременно — умела также ловко курить в коридоре, пока он, студент, выяснял, какие соли и минералы она тайком подсыпала в его пробирку, это называлось качественный анализ. Подойдешь к ней — хороша! — уговариваешь — «это? ну, это?.. откройся!…» а она лениво щурится, сытая кошка, с утра, небось, наелась, — и молчит, и снова идешь искать катионы и анионы, которые она, без зазрения совести, раскидала ленивой щепотью…

Номера продолжались, но двери стали веселей, за ними слышались знакомые ему звуки. Эти особые, слегка запинающиеся, монотонные, как бы прислушивающиеся к бурчанию внутри тела голоса, конечно же, принадлежали людям, чуждающимся простых радостей жизни и предпочитающим научную истину ненаучной. Не глядя друг на друга, упершись взорами в глухие доски, они, как блох, выискивали друг у друга ошибки, невзирая на личности, и, окажись перед ними самая-пресамая свежая и сочная женская прелесть, никто бы не пошевелился… а может раздался бы дополнительный сонный голос — «коллега, не могу согласиться с этим вашим «зет»… И словно свежий ветер повеял бы — ухаживает… А коллега, зардевшись и слегка подтянув неровно свисающую юбку, тряхнув нечесаными космами — с утра только об этом «зет» — порывисто и нервно возражает — «коллега…» И видно, что роман назрел и даже перезрел, вот-вот, как нарыв, лопнет… Но тут же все стихает, поскольку двумя сразу обнаружено, что «зета» попросту быть не может, а вместо него суровый «игрек».
Здесь меня могут гневно остановить те, кто хотел бы видеть истинную картину, борения глубоких страстей вокруг этих игреков и зетов, или хотя бы что-то уличающее в распределении квартир, или простую, но страшную историю о том, как два молодых кандидата наук съели без горчицы свою начальницу, докторицу, невзирая на пенсионный возраст и дряблое желтое мясо… Нет, нет, ни вам очередей, ни кухонной возни, ни мужа-алкоголика, ни селедки, ни детей — не вижу, не различаю… Одна дама, научная женщина, как-то спросила меня — «почему, за что вы так нас не любите?» Люблю. Потому и пишу, потому ваша скромность, и шуточки, и громкие голоса, скрывающие робость перед истиной, мне слышны и знакомы, а ваша наглость кажется особенной, а жизнерадостность ослепительной, и чудовищной… Именно об истине думаю непрестанно, и забочусь, преодолевая свой главный порок — как только разговор заходит о вещах глубоких и печальных, меня охватывает легкомысленное веселье, мне вдруг начинает казаться, что в них не меньше смешного и обыкновенного, чем во всех остальных — несерьезных и поверхностных делах и страстях.

Из повести «Паоло и Рем»

Вернувшись от Паоло, Рем тут же кинулся к столу. Он не просто был голоден, он раздражен и огорчен неудачным днем, а от этого его аппетит усиливался многократно.
Он посыпАл солью куски бурого вареного мяса, накалывал их на острие длинного узкого лезвия и отправлял в рот, медленно размалывал, с усилием глотал, и тут же добавлял еще. Он не признавал вилок — ложка да нож, и миска у них с котом была одна. Он делил всю еду на твердую и жидкую, «сырости не терплю», говорил, и сам не готовил, ему варила женщина, вдова, она жила в километре от Рема, приходила раз или два в неделю. Она была миловидна, молчалива, несколько раз оставалась, но не до утра, еще в сумерках убегала. Он почти не обращал внимания на нее, но если долго не приходила, начинал беспокоиться, однажды даже явился к ней, стал у изгороди, не решаясь войти, а она, увидев его, застыдилась, покраснела, у нее были довольно большие дети.
Оба не знали, что такой вроде бы мимолетный союз окажется самым прочным, выдержит все — она тихо появится снова, после его брака, смерти жены, короткого взлета, богатства, славы, переживет с ним нищету и одиночество, болезни, вытерпит его ужасный характер, раздражительность, грубость… будет с ним до конца, и тихо похоронит его. Такие странные случаются вещи, да?

Стол, за которым он ел, с одного конца был покрыт куском холста, серого, грубого, с крупными неровными узелками. На холсте, на промасленной бумаге лежали ломти мяса, которое он ел, рядом стояла темного металла солонка с крупными желтоватыми кристалликами. Рем время от времени брал один кристаллик и клал на язык, ему нравилось следить, как разливается во рту чистый вкус, не смешанный с другими оттенками. Не любил, когда смешивают разные продукты, предпочитал все есть по отдельности. Он был довольно диким человеком, привыкшим к одинокой жизни.
— Да, я привык, — он говорил, — и не лезьте ко мне с советами.

На холстине еще стояла миска, сегодня в ней осталось немного супа, который он наспех похлебал утром. Обычно миску вылизывал кот… Ему стало тоскливо, вещи перед глазами потеряли яркость. Цвет вещей зависел от его состояния, он это знал. Иногда они ссорились с Пестрым, тогда Рем называл его не по имени, а просто — Кот, и так разговаривал с ним — «Ты, Кот, неправ, притащил мышь в постель, хрумкаешь костями на одеяле…» Но он не гнал зверя, лежал в темноте и улыбался. Так деловито и молчаливо, сосредоточенно, по-дружески не замечая друг друга, но всегда тесно соприкасаясь, они жили в одном доме, спали в одной постели, ели вместе…
Его затрясло от беззвучных рыданий, голова упала на грудь. Через минуту он успокоился, сидел тихо, и смотрел. Когда остаешься сам с собой, все вокруг меняется.
За холстом голый стол, три широкие доски с большими шляпками гвоздей. Гвозди и доски имели свои цвета, многие сказали бы просто — грязь, но Рем так не считал. Случайно столкнувшиеся вещества, смешиваясь, превращаясь под действием света, воздуха и воды образуют то, что в обыденной жизни называют грязью, но это настоящие цвета, а не какие-то пигменты с магазинной полки!.. Цвет сложная штука, он многое в себе содержит, о многом говорит.
Серафима мыла стол грубой щеткой, тогда доски имели цвет дерева — коричневый с желтизной, с мелким четким рисунком, словно тонким перышком прорисовано, твердой рукой. «Рука должна быть твердой, но подвижной, — Зиттов говорил ему, — и свободна, как лист на ветру». Теперь узора не видно, щели меж плотно сбитыми досками исчезли, забитые крошками еды и мелким песком с кошачьих лап… Кот любил сидеть на краю стола, на досках, там было теплей. После обеда в небольшие два окна заглядывало солнце, лучи скользили по дальнему концу стола, согревали доски, а к вечеру окрашивали и стол, и стены, и пол кирпично-красным теплым сиянием, и кот на столе тоже сиял, его желтые пятна светились теплым оранжевым … солнечный цвет, светлый кадмий…
У Рема была эта краска, выжатый до предела, свернутый в рулончик тюбик из свинцовой фольги, его когда-то притащил Зиттов, и выдавливал, выдавливал из него, сжимая костлявыми пальцами, высунув язык на щеку… а потом еще долго выдавливал Рем, сначала силенок не хватало, он прижимал тюбик к краю стола и наваливался всей тяжестью, из едва заметной щелочки в высохшем пигменте появлялась светящаяся капелька — свет дремал в иссохшем свинцовом тельце и от прикосновения теплых рук пробуждался.
Потом тюбик замолк и не отзывался на все усилия, тогда Рем решился, надрезал толстую свинцовую фольгу, испытав при этом настоящую боль, словно резал по живому. На потемневшей внутренней поверхности краска была твердой и сухой, крупинки не растворялись и не брались кистью, но в самой середине еще было немного мягкого, как глина, и яркого вещества, его можно было взять на кончик ножа, и размазывать по холсту в нужных местах, и это было красиво, красиво.

Незаметно подступил вечер, тени удлинились, заскользили по полу, наступало любимое его время: цвет не ослеплен больше, не подавлен, понемногу выползает… Время собственного свечения вещей. Их границы все больше расплываются, субстанция вещей испаряется, цветные испарения сталкиваются, перемешиваются, различия между жизнью и ее изображением стираются…
На краю стола лежало перышко, доставшееся ему от Зиттова, рукоятка — палочка с пятнами чернил и туши, втертыми в дерево ежедневными прикосновениями пальцев… старое разбитое перо…
— Не держи крепко, парень… зато крепче рисуй. Подражание жизни — занятие для дураков. Усиливай все, что знаешь, видишь. Люди оглохли от жизни, от мелкого дробного шума и движения, что на поверхности, а рисунок не о том, он глубже и сильней жизни должен быть. Пусть о немногом, но гораздо сильней! Впрочем, все равно не услышат…
Но учти — усиление жизни укорачивает жизнь.

Почти ассорти

Начну день с супербанальности, которую знает каждый. Каждое родившееся действие, явление, чувство, мысль и даже изображение, каким бы простым на первый взгляд ни казалось, содержит в себе противоречие самому(самой) себе. Иначе нет возможности развития. Тогда начинают кричать тебе в ухо, а как же гениальная вещь???! Но мы с вами далеки от гениальности, и оставим такие сложности в стороне.
Пока что несколько простых картинок. И никакие мысли, даже самые простые нам не должны мешать!!! Смайл!
…………………….

За что люблю минимализм, и постоянно стремлюсь к нему, не забывая, однако, огромной опасности мнимой многозначительности, пустоты, выдаваемой за глубокий смысл. Пример? Смотри подражания японцам, например… Незабвенный Козьма Прутков! Ну что после него об этом скажешь… И все-таки, слишком притягательна идея, что всё в сущности ПРОСТО. Если проникнешь в сущность… Оставь это для умных людей, а нам — две вещи и три пятна, никаких умных размышлений.
………………………………..

А здесь нет сил убрать мешающие (каждый скажет!) детали. Возня с ними простирается от пустого пижонства до истинной гениальности, смотрите у Пикассо, да-а-а…
………………………………..

Пианистка, да? Люблю такие штуки, опасные, между прочим, и от настроения зависящие. Дьявол на ухо шепчет — усилим красный, усилим… Он интересные штуки иногда советует. Но мы тверды, и не рискуем! А зря… Но есть иерархия, и не нам нарушать. А нарушишь — и ВСЁ СТРОЙ ЗАНОВО! Но тут на помощь приходит КОМП — машина позволяет варианты пробовать, и все сохранять. Это признак душевной слабости, конечно, и неуверенности, но позволяет на время отложить решение. Но не отменяет его необходимости.
……………………………….

Коварный марток-семь порток, но кот лучше нас чует весну.
………………………………………

Вечер с высоты котовского роста.
……………………………………….

А это не туман — торф горит.
……………………………………..

Каков ты на вкус, насмешник…
………………………………………

Победил!
……………………………………….

Апельсины в пакете
…………………………………………

Фрагмент картины «Путники». Вариантов много, от метровых до сантиметровых. Но у меня путники никогда далеко не ходят, погуляют, дойдут до поворота дороги — и обратно. «ЛЧК». «Последний дом». «Жасмин» Еще Генка говорил — «человека надо рассматривать с его землей…» Неправильно? Не модно? Пусть.
………………………………………..

Тиражисты (так называю издателей) любят приписывать нули тиражам, на первой или последней страничке, им как-то неудобно признавать, что книга для немногих. А мне, как автору, удобно и не стыдно — СТО экземпляров было, я не тысячник, и тем более, не стотысячник: каждый право имеет, и шанс — исчезнуть, пропасть… или остаться, но делу тиражом не поможешь, смайл…
……………………………………….

Из серии «За мусоропроводом»
…………………………………..

Дорога в сторону от главной. Люблю такие, расплата известная, но не останавливает: хотите по главной — ваше дело, а мое пристрастие — сторона…
………………………………….

Некоторые штрихи

Не всё хорошее закончено, не всё законченное хорошо… Сегодня нет настроения обобщать и делать выводы — на улице мерзко тает… Хоть бы совсем, и поскорей, а в другую сторону — не хочу. Годы считаю зимами, а летом нет времени считать. Смайл.
……………………………………….


Иод, календула и зажимчик, скучноватые ребята, и композиция дешевая, ей-богу…
…………………………..

Игры второго и третьего плана, настолько мизерны, что незаметны, но автору причиняют большое беспокойство
………………………….

Потом еще долго плясал вокруг этой бутылки, синеватой, хотя часы остановились, и давно
…………………………….

Полнейшая диктатура, даже не с кем поговорить диктатору, тоска…
…………………………………

Пастель и мел на черной бумаге, люблю темные фоны… Ни глубины, ни перспективы, называется «Японец у Оки»
………………………………

Ночное чаепитие, две безумные женщины делятся впечатлениями
……………………………..

Из серии «Король Лир» Картон, восковой мелок, почти белый, потом чернила черные, известная метода, жир отталкивает воду… Король, не верь дочерям!
………………………………….

И фотографии не верьте никогда, нет большего вранья, чем деспотизм оптической точности, смайл! Всеми силами уходите!
…………………………….

На какой-то небольшой выставке было, не помню, много лет прошло… Плохая память имеет свои преимущества — не так мучает совесть — рраз! И не так надоедаешь сам себе — два!
………………………………

Иногда я против видео, открытого глазу движения, оно размазывает впечатление
…………………………………

Кухонное окно, что я могу еще сказать…
……………………………….

Что-то где-то увидел, в провинциальном городке, потом забыл благополучно, потом вспомнил, но совсем не так, совсем!
……………………………………..

Отряд не заметил потери бойца, гвозди бы делать из этих людей…
………………………………….

Печаль красотки Лизы, нужно мужука!!!
…………………………………..

Фрагмент картинки «Художник и Муза», она в Серпуховском музее. Когда смотрю на этих безумных, жизнь кругом представляется совсем ужасной и безнадежной, царством умных идиотов, а я люблю глупых, мой век кончается.
…………………………………..

Меру нужно знать! Кстати, хорошее пиво было «Арсенальное», тульское, а теперь одно расстройство от него!
…………………………………….

Автопортрет на рыхлой цветной бумаге, пальцами, измазанными масляными красками. {{{Вдруг вспомнил Зверева, не люблю за исключением совсем абстрактных вещей, (некоторые удались), и простых рисуночков, а их у него по пальцам пересчитать. А его красоточки, написанные множеством карандашей — в предчувствии выпивки сделаны, и лезет из них фальшь. Мы как-то в одном доме с ним разминулись, на полчаса, его картинка еще вздувалась, смесь масла и воды… вода испарялась, а масло… ну, понятно… Фактура.}}}
……………………………………

Шутка. Выя — симметрия…
……………………………………

Тут не о чем говорить, но почему-то задевает автора…
……………………………………

А здесь совсем не о чем, просто люблю стекло…


Туся хотела меня понять, мало кто так хотел!
……………………………….

Так мы с ней расстались, она ушла, а я остался, пока
…………………………………..

У нас нет архитектуры, зато на детских площадках свобода творчеству, сама получается.
Что-то разговорился я… Удачи всем!

1 фрагмент

Тут произошло маленькое событие, еще раз напомнившее Марку, что пора выходить на свою тропу. Если честно, он уже успел привязаться к старику. Стоило человеку обойтись с ним помягче или просто обратить к нему доброе лицо, Марк тут же таял, бросался навстречу, мог отдать последнее свое, хотя, скажем для справедливости, мало что ценил из того, что отдавал. Этих своих порывов он боялся, старался заранее выработать защиту или хотя бы спрятать глаза, которые его сразу выдавали. И потому внезапный утренний холод все же обидел его. Хотя дело есть дело.
Запивая крылышко и сероватое пюре холодным компотом — два кружка консервированного яблока в стакане воды — он увидел официантку, женщину лет тридцати очень солидных размеров. Колыхание нескольких привлекших его внимание масс вызвало в нем совершенно определенное чувство, он телепатически… прости меня, Марк за лженаучные предположения!.. на расстоянии почувствовал вес, явственно ощутил, как тяжелы и упруги эти фундаментальные округлости выше и ниже пояса. Причем его взгляд, как луч света по известной теории, то и дело отклонялся в сторону самых внушительных масс. Удивительна наша способность преувеличивать то, что интересно!
Марк, несмотря на явный темперамент, поздно познакомился с женскими свойствами. Он, как истинный фанатик, умел концентрировать свое внимание на главном, и оттого прозрения, подобные сегодняшнему, случались с ним не часто. Сейчас он был особенно слаб, потому что разлучен с любимым делом, и все могло случиться.
Он смотрит на большую женщину, раза в полтора больше его, мальчишки… Он всегда чувствовал себя незрелым, мальчиком еще, уступал, тушевался перед ровесниками. Он почти ничего не принимал всерьез, кроме своего главного дела, а они знали, как жить, так они говорили, и… держа в кармане недосягаемую для него мудрость, жили серо, скучно, «как все» — он это не мог понять.
Он смотрит — массивность и тяжесть огромных органов восхищает его, и подавляет. Серьезная женщина… Как приблизиться, о чем с ней говорить? Надо иметь особый тон, он слышал, но у него не получится. Он уверен — не выйдет, с его-то голосом… Она ходит рядом, убирает посуду со столов, от нее исходит сытое тепло. До чего раскормлена, а лицо приятное, доброе лицо, не грубое… Если б она улыбнулась, что-то спросила, он бы ответил, но она молчит. Компот кончается, а с ее стороны ни намека! Она не спешит, не смотрит на него — подумаешь, мальчишка… Не хочет замечать его микроскопических выпадов — она посуду убирает.
О, это воздержание фанатика, сжатые пружины и намертво присобаченные клапаны! Кончается дело взрывом и распадом всех запретов, причем обращены взрывы в сторону самых случайных и непотребных обладательниц могучих масс. Нет у него классового чутья, это симпатично, но опасно — ну, что, кроме твоего энтузиазма, ей может быть понятно, что ты можешь для нее еще? Фанатик и эгоист! Зачем ей твое занудство, какое-то парение, отсутствующие глаза, пыл, обращенный к зданию, где днем и ночью горит свет?..
Он вспомнил, как говаривал его приятель, смелый экспериментатор, подчинивший высоким планам всю остальную жизнь:
— Раз в неделю, по пятницам, сама приходит, и не остается… А ты, Марк, неправильно живешь, — он вытягивал указательный палец, подражая модному в то время политику, — нельзя подавлять физиологию, она отомстит.
И был прав, хотя удивительно противен.

Марк прикончил компот, вилкой, как острогой, наколол желтоватые кружки, проглотил, встал и медленно пошел к выходу. Она сидела за последним столом, у двери, и бессмысленно смотрела в окно. Он представил себе ее огромную тяжелую голову с крупными чертами, жирной пористой кожей, оплывшим подбородком на своей тощей подушке, из запасов Аркадия, без наволочки, конечно… Только в темноте! Он прошел, значительно на нее посмотрев, она не шелохнулась, стул под ней смотрелся как детский стульчик…
Он вышел, расстроенный своей ничтожностью, неумением позаботиться о себе даже в мелочах. Как работать, когда такой кошмар!.. Он почувствовал, что одинок, общения с собой вдруг стало маловато. Такое случалось с ним не часто, зато прихватывало остро и сильно, как зубная боль. Все оттого, что прервал занятия! Он ежедневно совершенствовал свои математические знания, без точных наук жизнь не познать. Комплекс неполноценности биолога, уверенного, что все важное могут только физики — придут со своим знаменитым Методом, увидят и победят. Он уже понимал их тарабарский язык. Гордость самоучки. Но надо свободно владеть, использовать! «Пошел, пошел домой, включи лампу и повтори «множества», это важно.» Он вспомнил крошечный тот стульчик… Остановился, потряс головой — «какой же ты, к черту, воин науки!»
В конце концов свежий воздух отрезвил его, образ отступил, но не был забыт, еще напомнит о себе, во сне ли, наяву — не ведомо мне.
Хорошо Аркадию, думал юноша, шагая к дому, — он уже преодолел зависимость от наглых гормонов, и может питаться чистым нектаром мысли. Но тут же понял, что ни за что не поменяется со стариком. Он страстно любил простые удовольствия, как это часто бывает с людьми, лишенными многих радостей в детстве, из-за болезни или по другим причинам. Упругий легкий шаг, свободное дыхание — с этого начиналось его ощущение жизни. «Встречи по пятницам?.. — он поморщился, — слишком безобразно…» хотя не был уверен, что отказался бы, только намекни она ему. Он представил себе идеал — телесные радости, конечно… и ум, нежность, понимание, уважение к его нелегкому труду… А он уж добьется, завоюет вершины.

Стемнело, когда постучал Аркадий, позвал к чаю. Марк валялся на своем топчанчике, охваченный туманными идеями, в которых сочеталось то, что в жизни он соединить не умел — нежность и яростное обладание. О нежности, пронзительном, не имеющем выхода чувстве, по сути печальном, потому что вершина, за которой только спад… о ней он знал, было один раз и навсегда запомнилось: он намертво запоминал все редкое, и ждал снова. Об обладании он знал примерно столько же, свой опыт не ценил, но и не стыдился его — он симпатизировал себе во всех проявлениях, мог, проходя мимо зеркала, подмигнуть изображению, без театрального наигрыша, просто потому что приятно видеть совладельца бесценного дара, ни за что ни про что свалившегося на голову; ведь рождение — подарок, игрушка, приключение, и одновременно — судьба?..
«Не обманывай себя, зачем наделять эту таинственную незнакомку всеми достоинствами! Другое дело, те чудеса, которые она выделывала своими выпуклостями, но при чем тут нежность? Просто здоровенная баба!.. Нет, я уверен, она нежна, умна врожденным умом, у нее такой взгляд… Не сочиняй, нужен ты ей — не прост, нервен, и занимаешься черт те чем, безумными идеями…»

Фрагменты из романа о науке 2-ой фрагмент

— Безумными, конечно, но… в самых безумных-то и встречается зерно… — с удовольствием говорил Аркадий.
Он высыпал чаинки из пакета на ладонь и внимательно рассматривал их, потом решительно отправил в чайник, залил кипятком.
— Возьмем тривиальный пример… я-то не верю, но черт его знает… Вот это парение тел, о котором давно талдычат… Тут нужна синхронность, да такая… во всей вселенной для нее местечка не найдется, даже размером с ладонь! Шарлатанят в чистом виде, в угоду толпам, жаждущим чуда. Никакой связи с интуицией и прочим истинным парением. Коне-е-ечно, но…
Он налил Марку чаю в глиняную кружку с отбитой ручкой и коричневыми розами на желтом фоне — найденная в овраге старой работы вещь, потом себе, в большой граненый стакан с мутными стенками, осторожно коснулся дымящейся поверхности кусочком сахара, подождал, пока кубик потемнеет до половины, с чувством высосал розовый кристалл, точным глотком отпил ровно столько, чтобы смыть возникшую на языке сладость, задумался, тянул время… и вдруг, хитровато глядя на Марка, сказал:
— Но есть одно «если», которое все может объяснить. И даже ответить на главные вопросы к жизненной силе: что, где, зачем…
— Что за «если»?
— Если существует Бог. Правда, идея не моя.
Марк от удивления чуть не уронил кружку, хотя держал ее двумя руками.
— Да, Бог, но совсем не тот, о котором ведут речь прислужники культа, эти бюрократы — не богочеловек, не седой старикашка, и не юноша с сияющими глазами — все чепуха. Гигантская вычислительная машина, синхронизирующий все процессы центр. Тогда отпадает главная трудность…
Аркадий, поблескивая бешеными глазами, развивал теорию дальше:
— Любое парение становится возможным, начиная от самых пошлых форм — пожалуйста! Она распространяет на всю Землю свои силы и поля, в том числе животворные. И мы в их лучах, как под действием живой воды… или куклы-марионетки?.. приплясываем, дергаемся… Не-ет, не куклы, в том-то все дело.
Все источники света горели в тот вечер необыкновенно ярко, лысина старика отражала так, что в глазах Марка рябило, казалось, натянутая кожа с крапинками веснушек колышется, вот-вот прорежутся рожки… и что тогда? Не в том дело, что страшно, а в том, что система рухнет — или ты псих, чего не хочется признавать, или придумывай себе другую теорию… Безумная идея — вместо ясного закона в центр мироздания поместить такую дикость, и мрак!
— Аркадий… — произнес юноша умоляющим голосом, — вы ведь, конечно, шутите?..
— Естественно, я же физик, — без особого воодушевления ответил Аркадий.
Он еще поколыхал лысиной, успокоил отражения, и продолжал уже с аргументами, как полагается ученому:
— Тогда понятна вездесущность, и всезнайство — дело в исключительных энергиях и вычислительных возможностях. Вот вам ответы на два вопроса — что и где. Идем дальше. Она не всемогуща, хотя исключительно сильна, а значит, возможны просчеты и ошибки, несовершенство бытия получает разумное объяснение. И главное — без нас она не может ни черта осуществить! И вообще, без нас задача теряет интерес — у нее нет ошибок! Подумаешь, родила червя… Что за ошибки у червя, кот наплакал, курам на смех! А мы можем — ого-го! Все правильно в этом мире без нас, ей решать тогда раз-два и обчелся, сплошная скука! А мы со своей свободной волей подкладываем ей непредсказуемость, как неприятную, но полезную свинью, возникают варианты на каждом углу, улавливаете?.. Становится понятен смысл нашего существования — мы соавторы. Наделены свободой, чтобы портить ей всю картину — лишаем прилизанности и парадности. Создаем трудности — и новые решения. Своими ошибками, глупостями, подлостями и подвигами, каждым словом подкидываем ей непредвиденный материал для размышлений, аргументы за и против… А вот в чем суть, что значат для нее наши слова и поступки — она не скажет. Абсолютно чистый опыт — не знаем, что творим. Живи, как можешь, и все тут. Вот вам и Жизненная Сила! Что, где, зачем… Что — машина, излучающая живительное поле. Где — черт-те знает где, но определенно где-то в космосе. Зачем? Вот это уж неведомо нам, но все-таки — зачем-то!

Марк слушал со страшным внутренним скрипом. Для него природа была мастерская, человек в ней — работник, а вопрос о хозяине мастерской не приходил в голову, вроде бы имущество общественное. Приняв идею богомашины, он почувствовал бы себя униженным и оскорбленным, винтиком, безвольным элементиком системы.
— Ну, как, понравилась теория? — осведомился Аркадий.
Марк содрогнулся, словоблудие старика вызвало в нем дрожь и тошноту, как осквернение божества у служителя культа.
— Он шутит… или издевается надо мной? — думал юноша. — Вся его теория просто неприлична. Настоящие ученые знают непоколебимо, как таблицу умножения: все реальные поля давно розданы силам внушительным, вызывающим полное доверие. Какая глупость — искать источник жизни вне нас… Это время виновато, время! Как только сгустятся тучи, общество в панике, тут же собирается теплая компания — телепаты, провидцы, колдуны, астрологи, мистики, члены всяческих обществ спасения — шушера, недоноски, отвратительный народец! Что-то они слышали про энергию, поля, какие-то слухи, сплетни, и вот трогают грязными лапами чистый разум, хнычут, сучат ножонками… Варили бы свою средневековую бурду, так нет, современные им одежды подавай!..
— Ого, — глядя на Марка, засмеялся Аркадий, — чувствую, вы прошли неплохую школу. Кто ваш учитель?
— Мартин… биохимик.
— Вот как! — высоко подняв одну бровь, сказал Аркадий, — тогда мне многое понятно.
Он рассмеялся, похлопал юношу по рукаву: — Ну, уж, и пошутить нельзя. Теперь многие увлекаются, а вы сразу в бутылку. Разве мы не вольны все обсуждать?.. А Мартина я знал, и хочу расспросить вас о нем — завтра, завтра…

супервременная запись

Вообще, это довольно странная (и смешная?) человеческая черта — назначь начальником, и тут же вспоминается жизнь в стаде обезьян, вожак, свои самки, лучшая еда…
И выхода никакого, ну, может, со временем покопаться в генетике, но опасное занятие. Может быть, не нужно постоянного правительства, а формировать группы ПОД ЗАДАЧИ. Что можно сделать за 4-5 лет… Несколько больших задач, начало и конец чтобы умещались в эти годы. Отчет, ответ, бухгалтерия… А так что — или свои идеи проталкивают или накапливают барахлишко, или и то и другое совмещают… А еще говорим, что животный мир наши братья меньшие… Не меньшие, а старшие, смайл…

фрагмент из романа VIS VITALIS

Марк медленно открыл дверь в комнату — и замер. Посредине пола лежал огненно-красный кленовый лист. Занесло на такую высоту! Он смотрел на лист со смешанным чувством — восхищения, испуга, непонимания…
С чего такое мелкое событие всколыхнуло его суровую душу? Скажем, будь он мистиком, естественно, усмотрел бы в появлении багряного вестника немой знак. Будь поэтом… — невозможно даже представить себе… Ну, будь он художником, то, без сомнения, обратил бы внимание на огненный цвет, яркость пятна, будто заключен в нем источник свечения… так бывает с предметами на закате… Зубчатый, лапчатый, на темно-коричневом, занесенном пылью линолеуме… А как ученому, не следовало ли ему насторожиться — каким чудом занесло?.. Ну, уж нет, он чудеса принципиально отвергает, верит в скромность природы, стыдливость, в сдержанные проявления сущности, а не такое вызывающее шоу, почти стриптиз! Только дилетанту и фантазеру может показаться открытием этот наглый залет, на самом же деле — обычный компромисс силы поднимающей, случайной — ветер, и другой, известной туповатым постоянством — силы тяжести. Значит, не мог он ни встревожиться, ни насторожиться, ни восхититься, какие основания?!
Тогда почему он замер — с восхищением, с испугом, что он снова придумал вопреки своим догмам и правилам, что промелькнуло в нем, застало врасплох, возникло — и не открылось, не нашло выражения, пусть гибкого, но определенного, как пружинящая тропинка в чаще?.. Он не знал. Но не было в нем и склеротического, звенящего от жесткости постоянства символов и шаблонов, он был открыт для нового, стоял и смотрел в предчувствии подвохов и неожиданностей, которыми его может встретить выскочившая из-за угла жизнь.

Одни люди, натолкнувшись на такое небольшое событие, просто мимо пройдут, не заметят, ничто в них не всколыхнется. Это большинство, и слава Богу, иначе жизнь на земле давно бы остановилась. Но есть и другие. Некоторые, к примеру, вспомнят тут же, что был уже в их жизни случай, похожий… а дальше их мысль, притянутая событиями прошлого, потечет по своему руслу — все о том, что было. Воспоминание, также как пробуждение, подобно второму рождению, и третьему, и десятому… поднимая тучи пыли, мы оживляем то, что случилось, повторяем круги, циклы и спирали.
Но есть и другие, сравнения с прошлым для них не интересны, воспоминания скучны… Они, глядя на лист, оживят его, припишут не присущие ему свойства, многое присочинят… Вот и Марк, глядя на лист, представил его себе живым существом, приписал свои чувства — занесло одинокого Бог знает куда. Безумец, решивший умереть на высоте…
И тут же с неодобрением покачал головой. Оказывается, он мог сколько угодно говорить о восторге точного знания — и верил в это! и с презрением, тоже искренним, заявлять о наркотическом действии литературы… но, оказавшись перед первым же листом, который преподнес ему язвительный случай, вел себя не лучше героя, декламирующего с черепом в руках…
Чем привлекает — и страшен нам одиночный предмет? Взгляни внимательней — и станет личностью, подстать нам, это вам не кучи, толпы и стада! Какой-нибудь червячок, переползающий дорогу, возьмет и глянет на тебя печальным глазом — и мир изменится… Что делать — оставить, видеть постепенное разложение?.. или опустить вниз, пусть плывет к своим, потеряется, умрет в серой безымянной массе?.. Так ведь и до имени может дело дойти, если оставить, — с ужасом подумал он, — представляешь, лист с именем, каково? Знакомство или дружба с листом, прилетевшим умереть…
К чему, к чему тебе эти преувеличения, ты с ума сошел! Выдуманная история, промелькнувшая за пять минут, страшно утомила его, заныло в висках, в горле застрял тугой комок. Он чувствовал, что погружается в трясину, которую сам создал. Недаром он боялся своих крайностей!
Оставив лист, он осторожно прикрыл дверь и сбежал.

УТРЕННЕЕ АССОРТИ 230214


Скромный гламур с бокалом и собачкой, открывающей любые бутылки
……………………

Вид из шкафа со стеклянной стенкой
……………………………..

Один из вариантов с кленовым листом
……………………………

Кася это характер, личность…
……………………………….

Около десятого дома. Первое весеннее солнышко
………………………………

Лист, случайно залетевший
………………………………….

Из последнего вагона
……………………………….

Такая была заставка к главкам (118 их кажется было) повести «Перебежчик» Текст с картинками на полях, но только в Интернете, для печати на бумаге слишком дорог был
http://www.netslova.ru/markovich/pere/cat1.htm
………………………………..

Ночной цветок
…………………………………….

Композиция с кошкой Масяней. Кончики ушей у нее отмерзли, ее мы спасли, но уши вот такие, и кончик хвоста отпал. Но тут другое. Попытки включить в композиции с вещами живых зверей. Обработка, конечно, но композиция натуральная: кошки любопытны, и легко встраиваются к совокупности вещей, новизна привлекает.
………………………………………

Букетик из сухих цветов. Здесь начал бороться с резкостью изображений, обобщать… 3-4 года тому назад. Это давно, очень, почти на таком же расстоянии как начало живописи… что три года, что тридцать… Круг замыкается понемногу 🙂
……………………………………

Кася на подоконнике. Очень графичная была, и хвост положила «как надо»
………………………………………

Картинка «Утро котов» Сейчас она в Серпуховском историко-художественном музее, а здесь фрагмент.
……………………………………….

Просто шесть картинок. Не могу сказать, что совсем не думал, располагая. Страничка случайная из «Фотодома» — в основе, но картинки подбирал. Но терпения не хватило. Вообще, это интересное занятие, попробую продолжать. Сделать единую картину из множества своих картинок — почетная задача, но трудная, я где-то в начале пути. Смысл? Выявление собственных пристрастий, которые самому иногда открываются не сразу. Попытка совмещения многих изображений из многих лет. Все та же проблема цельности. Кто-то хвалится тем, что меняется, растет, а по мне важней находить внутренние соответствия, стойкие пристрастия и неизменяемые черты — от начала и до конца. Разумеется, все мы под влиянием, но это оболочка, пленка на поверхности, а ЧТО ПОД НЕЙ???

Вечерние размышления

Откуда все наши беды, за что постоянно плату требуем — за труд! Ненавистен он. Огромное большинство людей ненавидит труд, мирится с ним только за плату. Поэтому деньги возникли. Если б труд был творческим и любимым, то за что платить? — сам бы приплачивал, только бы трудиться. Примеры есть, знаю людей, которые так работали всю жизнь — утра дождаться не могли, только бы продолжить. В принципе ничего невозможного, если примеры имеются! Чуть равновесие нарушится в сторону любви и интереса… и вся современная система рухнет. Представляете, если каждый или хотя бы многие захотят работать не за деньги?.. Ну, пусть за скромную плату на пропитание, не связанную с результатами труда. В молодости я об этом мечтал – чтобы выдали комбинезон и ежедневную миску бесплатного супа. И никто бы не мешал любимым делом заниматься.
Ан нет, это вам никогда не простят!..
В то же время основные достижения человечества связаны именно с таким – свободным трудом. Остальным неплохо бы сделать две прививки — чтоб полюбили творческий труд — раз, и чтобы потеряли интерес к собственности — два. И тогда мы начнем, наконец, самостоятельную человеческую жизнь. Все – творческие будут, все живут, а не выживают. И каждому по банану, всегда, с уважением к творческим неудачам, которые чаще, чем удачи.
Для этого всё есть. Почти… Только огромный источник энергии нужен, скажем, термоядерный синтез. И прививку новорожденному, как от оспы, чтобы генетику исправить.
И никакой борьбы за существование, «выживания приспособленных»…
Нет, не получится! О причинах даже скучно говорить.
Черт, так и умрешь, видя, как прозябает творчество, как торжествует пошлость и жадность простой обезьяны…
Да что обезьяны, я любил вас, обезьяны…
Будьте бдительней в следующий раз!

Фрагмент романа «Vis vitalis»

ПОСЛЕДНИЙ РАЗГОВОР

— Вы хотя бы самому себе верите? — спросил его как-то утром Аркадий. Они схватились по поводу неопознанных объектов. Старик доказывал, что наблюдают:
— Не нужно им приборов — и так слышат, видят, даже в темноте.
Такого рода прозрения посещали Аркадия периодически, с интервалами в несколько месяцев. Марк не мог поверить в болезнь, искренно считая, что стоит только развеять заблуждение, как против истины никто не устоит.
— Вы это всерьез?
— Странный вопрос, я никогда не играю в прятки с истиной, это она со мной играет, — высокопарно ответил Аркадий, и добавил:
— Насчет слежки… Я кожей чувствую.
С этим спорить было невозможно, Марк замолчал.
— Послушайте, — сказал ему Аркадий через пару дней, — почему бы нам в воскресенье не пройтись?
— Что-то случилось?
— Ничего не случилось, — раздраженно ответил старик, — там можно не спеша обо всем поговорить.
Он плотно завесил окна в комнате — «чтобы из леса не подсмотрели…». Марк заикнулся, что техника не позволяет. «Дозволяет, дозволя-я-ет…» — с жуткой уверенностью тянул Аркадий, а потом объявил, что подсматривать можно не только через окна, а также используя электропроводку и водопроводные трубы. «Про волноводы слыхали?..» Он перерезал все провода, наглухо прикрутил краны.
Надо ждать просветления, решил Марк, а пока приходилось сидеть в темноте, разговаривать шепотом и слушать бесконечные лагерные байки.
………………………………
В воскресенье утром старик натянул дубовой твердости валенки, намертво вколоченные в ярко-зеленые галоши, на лицо надвинул щиток из оргстекла, чтобы не вдыхать напрямую морозный воздух, поверх телогрейки напялил что-то вроде длинного брезентового плаща. Плащ-палатка — решил Марк, всю жизнь бежавший от военкома как черт от ладана — «вообще-то годен, но к службе — никак нет…» Он до сих пор с трепетом вспоминал старуху, горбунью из особого отдела — «мы вас возьмем…» — и отчаянные попытки мухи отбояриться от паука.
Они пошли по длинной заснеженной дороге, потом по узкой тропиночке, где снег то держит навесу, то ухнешь по колено, мимо черных деревенских заборов, вялого лая собак, нерешительных дымков, что замерли столбиками, сливаясь с наседающим на землю сумраком… Прошли деревню, стали спускаться в долину реки, и где-то на середине спуска — Марк уже чертыхался, ботиночки сдавали — перед ними оказалась вросшая в землю избушка. Два окна, у стены узкая скамейка… Старик молча возился с замком, Марк с изумлением наблюдал за ним — столько лет скрывал! Дверь бесшумно распахнулась, словно упала внутрь, открывая черную дыру.
— Входите.
Марк нагнулся, чтобы не задеть головой, хотя был скромного роста. Из крошечных сеней прошли в комнатенку, единственную в этой халупе. Аркадий вытащил из щели между бревнами коробок, чиркнул, поджег толстую фиолетовую свечу, что торчала посредине блюдца на большом круглом столе. Здесь же лежали кипы старых газет и с десяток яблок, хорошо сохранившихся. Ну, и холод, не подумал — почувствовал кожей Марк. Свет пламени перебил слабое свечение дня, возникли тени. Половину помещения занимала печь, в углу топчан, у стола два стула, перед окном разваленное кресло.
— Чей дом? — как бы небрежно спросил Марк.
— Мой.
………………………………
Когда его выгонят из города… Он был уверен, что вытурят — р-разберутся в очередной раз, наведут порядок… или придерутся к бесчинствам в квартире, запахам, телевизионным помехам… Он всегда готовился. А здесь блаженствовал, хотя понимал, что смешно — никуда не скроешься.
— Здесь нет микрофонов, — гордо сказал он. — Сейчас печь растопим.
Засуетился, все у него под рукой, и минут через десять пахнуло теплом. Аркадий поставил кочергу в угол, вытер слезящийся глаз.
— Притащусь сюда, когда дело дойдет, вползу и лягу. Не хочу похорон, одно притворство. Издохну спокойно, а весной будет красивая мумия. Я в другую жизнь не верю, не может нам быть другой, если здесь такую устроили.
— Я бы так не смог… — подумал Марк, — хочется, чтобы заслуги признали, пусть над остывшим телом, чтобы запомнили. Ерундой себя тешу, а живу бесчувственно, бессознательно…
— Я был у Марата, — сказал Аркадий, вытирая клеенку.
Марк знал, что старик передал какие-то образцы корифею по части точности. Он завидовал Марату, его обстоятельности, непоколебимой вере в факты, цифры, тому, как тот любовно поглаживает графики, вычерченные умелой рукой, верит каждому изгибу, вкусно показывает… Не то, что Марк — мимоходом, стесняясь — кривули на клочках, может так, может наоборот…
— И что?
— Я обычный маленький пачкун, к тому же старый и неисправимый. — Аркадий сказал это спокойно, даже без горечи в голосе.
— Так и сказал? — изумился Марк.
— Он мне все объяснил. Никаких чудес. Наука защитила свои устои от маленького грязнули. А так убедительно было, черт! Оказывается, проволочка устала.
— Марат технарь, пусть мастер, но страшно узкий. Спросите его об общих делах, он даже не мычит, он дебил! — Марк должен был поддержать Аркадия. — К тому же, каждый день под градусом.
— Он уже год как «завязал», строгает диссертацию, хочет жениться. Не спорьте, я пачкун. Может, все мы такие — мечтатели, бездельники и пачкуны… Но это меня не утешает. Ладно, давайте пить чай. Хату я вам завещаю.
Аркадий заварил не жалея, чай вязал рот.
— Я понял, — с непонятным воодушевлением говорил он, — всю жизнь пролежал в окопе, как солдат, а оказалось — канава, рядом тракт, голоса, мир, кто-то катит по асфальту, весело там, смешно… Убил полвека, десятилетия жил бесполезно… К тому же от меня не останется ни строчки! Что же это все было, зачем? Я не оправдываюсь, не нуждаюсь в утешении, нет… но как объяснить назначение устройства, износившегося от бесплодных усилий?!.. Возможно, если есть Он, то Им движет стремление придать всей системе дополнительную устойчивость путем многократного дублирования частей? То есть, я — своего рода запасная часть. К примеру, я и Глеб. Не Глеб, так я, не я, так он… Какова кровожадность, вот сво-о-лочь! Какая такая великая цель! По образу и подобию, видите ли… Сплошное лицемерие! А ведь говорил… или ученики наврали?.. — что смысл в любви ко всем нам… Мой смысл был в любви к истине. Вам, конечно, знакомо это неуемное тянущее под ложечкой чувство — недостаточности, незаполненности, недотянутости какой-то, когда ворочается червь познания, он ненасытен, этот червяк… А истина ко мне даже не прикоснулась! Она объективная, говорите, она общая, незыблемая, несомненная для всех? Пусть растакая, а мне не нужна! Жизнь-то моя не общая! Не объективная! Кому она понятна, кроме меня, и то… Из тюремной пыли соткана, из подозрений, страстей, заблуждений… еще несколько мгновений… И все?.. Нет, это удивительно! Я ничего не понял, вот сижу и вижу — ну, ничегошеньки! — Аркадий всплеснул руками, чувство юмора вернулось к нему. — Зачем Богу такие неудачники! Я давно-о-о догадывался — он или бессердечный злодей, или не всесилен, его действия ошибками пестрят.

— Как выпал в первый раз этот чертов осадок, я с ума сошел, потерял бдительность, — с жаром продолжал старик. — Представляете — прозрачный раствор, и я добавляю… ну, чуть-чуть, и тут, понимаешь, из ничего… Будто щель в пространстве прорезалась, невидимая — и посыпался снег, снежок, и это все чистейшие кристаллы, они плывут, поворачиваются, переливаются… С ума сойти… Что это, что? Откуда взялось, что там было насыщено-пересыщено, и вдруг разразилось?.. Оказывается, совсем другое вещество, а то, что искал, притеснял вопросами, припирал к стенке, допрашивал с пристрастием — оно-то усмехнулось, махнуло хвостиком, уплыло в глубину, снова неуловимо, снова не знаю, что, где… Кого оно подставило вместо себя неряшливому глазу? Ошибка, видите ли, в кислотности, проволочка устала… Тут не ошибка — явление произошло, ну, пусть не то, не то, сам знаю — не то!
Марк с жалостью воспринимал этот восторженный и безграмотный лепет, купился старик на известную всем какую-нибудь альдолазу или нуклеазу, разбираться — время тратить, в его безумном киселе черт ногу сломит, все на глазок, вприкуску, приглядку… А еще бывший физик! Не-е-т, это какое-то сумасшествие, лучше бы помидоры выращивал…
Аркадий дальше, все о своем:
— Я тут же, конечно, решил выбросить все, но к вечеру оклемался, встряхнулся, как пес после пинка, одумался. Ведь я образованный физик, какой черт погнал меня в несвойственную мне химию, какие-то вещества искать в чужой стороне? Взяться без промедления за квантовую сущность живого! Ну, не квантовую, так полуквантовую, но достаточно глубокую… Или особую термодинамику, там и конь не валялся, особенно в вопросах ритмов жизни. Очистить от шульцевских инсинуаций, по-настоящему вцепиться, а что…
Ничего ты не понял, ужаснулся Марк. Но тут же закивал, поддерживая, пусть старик потешится планами.
………………………………
— Я вам открою еще одну тайну. Домик первая, теперь вторая. — Аркадий смешком пытается скрыть волнение. — У меня есть рукопись, правда, еще не дописал. Когда я… ну, это самое… — старик хохотнул, таким нелепым ему казалось «это самое», а слово «умру» напыщенным и чрезмерно громким, как «мое творчество». — Когда меня не станет, — уточнил он, — возьмите и прочтите.
— Как вы ее назвали? — Марк задал нейтральный вопрос, его тронула искренность Аркадия.
— Она о заблуждениях. Может, «Энергия заблуждений»?.. Еще не знаю. Энергия, питающая все лучшее… Об этом кто-то уже говорил… черт, и плюнуть некуда!.. Я писал о том, что не случилось, что я мог — и не сотворил.
— Откуда вы знаете?..
— Послушайте, вы, Фома-неверующий… Когда-то старик-священник рассказал мне историю. Он во время войны служил в своей церкви. Налетели враги, бомбили, сровняли с землей весь квартал, все спалили, а церковь устояла. Когда он после службы вышел на улицу, а он не прервался ни на момент, увидел все эти ямы и пожары вместо жилищ, то ему совершенно ясно стало, что Бог церковь спас. «Мне ясно» — говорит, глаза светлые, умные — знает. Тогда я плечами пожал, а теперь точно также говорю — знаю, сделал бы, если б не случай. Знаю.
— Аркадий… — хотел что-то сказать Марк, и не смог.
………………………………
Они беседовали до глубокой ночи, погас огонь, покрылись белесой корочкой угли. Аркадий вовсе развеселился:
— Пора мне здесь огурцы выращивать. Чуть потеплеет, сооружу теплицу, буду на траве колоть дрова, выращу кучу маленьких котяток — и прости меня наука. Вот только еще разик соберусь с силами — добью раствор, там удивительно просто, если принять особую термодинамику; я как-то набросал на бумажке, надо найти… Может, нет в ней таких красот, как в идеальных да закрытых системах… Обожаю эти идеальные, и чтобы никакой открытости! Как эти модные американцы учат нас — расслабьтесь, говорят… Фиг вам! не расслаблюсь никогда, я запреты обожаю!.. Шучу, шучу, просто система открыта, через нее поток, вот и все дела, и как никто не додумался!
Марк слушал эту безответственную болтовню, сквозь шутовство слышалось ему отчаяние. И, конечно, не обратил внимания на промелькнувшую фразу про потоки, открытые системы… Лет через десять вспомнил, и руками развел — Аркадий, откуда?.. целое направление в науке… Но Аркадия уже не было, и той бумажки его, с формулами, тоже.
Они оделись, вышли, заперли дверь. Сияла луна, синел снег, чернели на нем деревья. Аркадий в своем длинном маскхалате шел впереди, оглянулся — с прозрачным щитком на лице он выглядел потешным пришельцем-марсианином:
— А-а-а, что говорить, всю жизнь бежал за волной…
Таким он и запомнился Марку, этот веселый безумный старик:
-… я всю жизнь бежал за волной…

УТРЕННИЕ ФОТОЗАРИСОВКИ

Не могу назвать большинство из этих — фото-натюрмортами, они недостаточно крепко выстроены, сами увидите. Но это та среда, тот мир, из которого потом что-то начало вырисовываться. Во всяком случае, здесь видны: моя ненависть к «гламуру», и, надеюсь, — любовь к неупорядоченной жизни старых углов, забытых ненужных вещей. Enjoy, если можете 🙂
…………………….

Стекло со следами котов и кошек, которые приходили ко мне. Мыть их — дурацкое занятие, никогда не увлекался. И кусок природы за окном, и напоминание о городской трубе…
…………………

Из серии «Углы». Тишина и покой в старом доме…
……………………….

Персонажи углов. Кот, который научился с ними общаться…
…………………………………….

Мы виделись утром и вечером. Теперь он живет в квартире, в моей комнате, постоянно со мной, общается с кошками, которые, наконец, признали его… Но привычки свои сохранил: он рядом сидит, и никогда не лезет на колени. Уважаю.
………………………………….

В случайных зарисовках часто попадаются смешные живые детали…
………………………………….

Оставляя эту квартиру, я не нарушил жизнь гвоздя, он крепок и велик, пусть новые жители с ним разбираются
………………………………….

А кот всегда со мной, отдыхает в тепле и темноте
………………………………….

Из серии «Углы» (заготовки)
……………………………………..

Несколько жестковато, потом я стал больше уважать СЛУЧАЙ…
………………………………….

Совсем зарисовка…
…………………………………..

Зарисовка с шишкой и кран-буксой, сломанной А монетки люблю помещать, особенно, если ржавые.
……………………………………

Полный хаос с ножницами
……………………………….

И кружка рядом примостилась
……………………………………….

Среди ржавчины, паутин и волос…
……………………………….

МЕЛАНХОЛИЯ. Теперь это по-другому называется, например, говорят — депрессия, и лечат таблетками. Но вообще-то состояние, мне кажется, полезное.

Из текста «ИНТИМИЗМ» (журнал Ю.А.Кувалдина)

Моей женой в 70-ые годы была художница Алена Романова. С ней я посещал дома и мастерские разных художников, в основном это был андеграунд, диссидентская среда. Моя наука тогда уже кончалась. Мне было интересно среди художников, их жизнь и разговоры, но никакого желания заняться живописью самому во мне не было.
В 1977 году, летом, я взял в руки краски, случайно, и набросал какой-то пейзажик. Это перевернуло мою жизнь.
Михаил Рогинский не был моим учителем, но его картины впервые в жизни произвели на меня сильное впечатление. Раньше я бывал в музеях, считалось, что культурный человек обязан, и я ставил себе «галочки» — знаю, смотрел…
Картины Рогинского — реализм, органично сплавленный с экспрессионизмом без всякого литературного налета — простые бедные вещи, город, лица, красные трамваи… Не было стремления к поверхностной похожести, это были сильно переработанные образы, его собственные впечатления, и в то же время узнаваемые реалии московской жизни, выраженные в самых простых элементах быта того времени, и в то же время, всегда превращенные в факт искусства взглядом на них художника…
В общем, картины, далекие от официального искусства. Рогинский, пожалуй, шел от Фалька, Хазанова, от своего образования театрального художника, от некоторых людей, группировавшихся вокруг училища 905-го года и московского Полиграфического Института, тогдашнего прибежища многих независимых талантов. И от европейского современного искусства, конечно. Он всегда спорил с попартом, но считается одним из основателей российского попарта, хотя, конечно, гораздо глубже и интересней; от всех он отличался своим взглядом на реальность: укрупнял простые вещи, вплотную рассматривал их… Его фактически изгнали из России: выставляться не давали, последние годы он жил в подвальной мастерской, и уехал из страны в конце 70-х, получив разрешение взять с собой ограниченное количество работ. В Европе он стал известен среди профессионалов, уважаем и признан культурным сообществом, но никогда не стремился к широкой известности. Перед смертью он приезжал в Москву.
Я был на первой свободной сквозь зубы разрешенной выставке на ВДНХ в 1975-ом. Интерес культурных людей к ней был огромный, царила нервная почти военная атмосфера: до этого реакция власти и официального искусства была «бульдозерной». Мы с женой получили от Рогинского приглашение на выставку, прошли мимо километровой очереди, милиционер у входа сказал – «а, это к Рогинскому, он хороший художник».
На первом этаже павильона пчеловодства было два художника, которых я запомнил — Рогинский и Измайлов. Через несколько лет Рогинский уехал в Париж, а Измайлов с начала 80-х был моим учителем. Примерно 10 лет общения.
…………………………………….
Так сложилось, что потеряв интерес к науке, увлекшись живописью, я несколько лет еще оставался в академическом институте: моих знаний и умений хватало, чтобы как-то поддерживать свой научный уровень. Мне помог МВ, который был избран член-корреспондентом АН, переехал из Ленинграда в Москву, а вторую лабораторию возглавлял в Пущино, куда принял меня, в 1966 году. Он всегда дружески ко мне относился, в 70-80-ые годы «прикрывал» мое увлечение живописью; благодаря ему, я сохранил «кусок хлеба», и даже мог заниматься рисованием прямо в лаборатории. Он приезжал раз в неделю, смотрел рисунки, вздыхал, мы говорили о науке, у меня еще были кое-какие идеи… и так продолжалось 7-8 лет, пока в 1986-ом я не ушел окончательно. Если б не он, меня бы «съели» куда раньше, а он был самым компетентным биофизиком в России, и мог меня защитить. Он видел мои перспективы в науке, направлял меня на докторскую, и я ее написал, неплохую, прошел предзащиту… и ушел из науку насовсем. Мне «помогли» коллеги, но иногда толчок в спину (или пониже) придает решительности, я сделал то, что давно собирался сделать. Но ушел в никуда, потому что ничем кроме науки заработать не умел, живопись меня занимала днем и ночью, но кормиться ею я никогда не рассчитывал. Несколько лет меня кормила жена.
Потом, к моему удивлению, картины начали понемногу продаваться.
…………………………………………..
Тогда возник большой интерес к живописи нонконформистов – «семидесятников», оттесненных в подвалы официальным искусством, поощряемым властью. По возрасту и отношению к действительности я вписывался в среду «андеграунда», но был только начинающим, поэтому меня мало замечали. Однако в начале 90-ых этого интереса оказалось достаточно, чтобы выжить.

Из повести «ЛЧК» («Цех фантастов-91»)

АНТОН и ЛАРИСА

…………….
Полвека назад молодой человек, бывший студент-физик, Антон Бруштейн приехал в столицу из Чебоксар. Здесь он написал диссертацию по каким-то вопросам биологии, в которую физики тогда несли свет, опьяненные своими успехами в области молекул малых и неодушевленных. Все оказалось сложней, физики скоро отвалили, и в биологии остались по-прежнему биологи, правда, немало почерпнувшие от нагловатых пришельцев. Антон в столице не удержался, уехал в маленький новый город, выросший вокруг гигантского Института искусственной крови. С пылом он принялся за работу, трудился день и ночь и преуспел сначала, а потом его странная фамилия стала мешать продвижению… и город начал хиреть, и люди, работающие в институте, старели, а новых все не было, и денег не стало никаких, и оборудования… В конце концов делать эту кровь оказалось совершенно невыгодно и решили покупать японскую — за нефть, так что все здесь пришло в упадок. Антон пытался что-то делать, а потом махнул рукой, получал зарплату и отчитывался кое-как в конце года.

А жаль… Он был человек довольно умный и тонкий, талантлив в науке — умел связывать между собой далекие явления, находить аналогии. Кроме того, у него было пристрастие к перевертышам — стихам и предложениям, которые читаются одинаково с обеих сторон, и он неустанно выдумывал и писал такие стихи. Некоторые его предложения были своего рода шедеврами, и была даже небольшая поэма, в которой он описывал город и институт.

Все это хотя и важно, но не главное об Антоне, а главное вы начинали понимать сразу, как только подходили к нему поближе. Когда он стоял рядом с вами, то постоянно тонко вибрировал, наклонялся, пританцовывал, всплескивал коротенькими ручками и все время старался угадать ваши дальнейшие слова и движения и весь последующий ход вашей мысли, чтобы никак ему не противоречить. Сама мысль о возможности противоречий была для него настолько мучительной, что он отточил свои органы чувств до невиданной тонкости именно в направлении угадывания, о чем хочет сказать или даже подумать его собеседник. Разговариваешь с ним — и как будто прорываешься в пустоту, встречаешь постоянное одобрение, кивки — «да, да, да…», но стоит ему удалиться или просто зайти за угол, как его подхватывает следующий прохожий человек, и снова начинается — «да, да, да…». Так уж он был устроен. Не то чтобы давить на него — просто трогать словами было невозможно, да и не только словами — взглядом, самим присутствием… Так и чувствовалось, что пространство вокруг него искривляется и он находится под влиянием невидимых никому силовых полей, его тело изгибается сложным образом, а потом по-другому — и так всегда… А с виду он был неплох, такой небольшой, хорошо сложенный худощавый котик, мужественное лицо с карими глазами, лоб Карла Маркса, чем не мужчина…

Вот такие, если мягко сказать, неопределенность и страх перед противоречиями в сочетании с умом и порядочным воспитанием причинили нашему герою немало неприятностей. Может быть, так было бы в любое время, ведь все наши беды мы носим в себе, и все-таки многие вопросы решились бы по-другому, если б жизнь была чуть помягче к людям… просьба загадочная, конечно, но, по сути, довольно простая. Не до этого было — третье столетие великой утопии за окном, митинг следовал за митингом, одна революция сменяла другую, но главное не менялось, потому что укоренилось в людях: насилие из средства сделать людей счастливыми давно уж превратилось в форму и суть жизни. Никто не понимал, что надо жалеть друг друга, не выкручивать руки, не переделывать человеческую природу, чего-то там лепить новое из людей… а просто помогать им жить, чтобы лучшее в них проявилось, к этому уже никто не был способен. Лихорадочно искали виновных, клялись в верности, восторгались своей решительностью и непреклонностью. Те немногие, кому это было противно, прятались в свои норы, становились нищими, юродивыми, уходили на самые простые и грязные работы…

Антона, зная его постоянное «да, да, да», редко замечали, но иногда и его начинали допрашивать с пристрастием, верит ли он в то, во что нужно было верить, и, странное дело, тогда он напрягался и, весь дрожа, в поту, с туманом перед глазами, начинал плести весьма неглупо о том, на что похоже одно и на что другое, с чем можно сравнить это, а с чем то… а припертый к стенке, вздыхал — и снова говорил о том, к чему это все относится, какие имеет черты, и близкие и далекие… Мало кто мог дослушать до конца, и его оставляли в покое, считая полупомешанным теоретиком. Такие разговоры дорого ему обходились, он, обессиленный, приползал домой и долго потом прислушивался к ночным шагам… Он уже подумывал о месте вахтера или дворника, нашел за городом кусочек ничейной земли и стал выращивать овощи. Вечерами он сидел дома и читал.

Лет до двадцати пяти он женщин не знал и боялся, хотя мечтал о них. Он тайно хотел, чтобы они сами укладывали его в постель и сами уходили, когда ему захочется остаться одному. С Ларисой он был знаком с незапамятных времен, она влюбилась в него еще в Чебоксарах, где он выступал с лекциями, — столичный аспирант, перед студентами художественного училища — о современных достижениях его новой науки. Лариса бросила все и последовала за ним, работала художницей в институте, иногда приходила к нему в гости, а он, как всегда, был робок и вежлив… и все тянулось годами совершенно без надежды на будущее…

Эта Лариса была костистая крупная девица с длинным унылым лицом, вялыми космами волос, всегда нечесаных, при этом у нее была тяжелая крупная грудь и большой зад, что сыграло значительную роль во всей истории. Она была неразвита, некрасива, с туманными речами, ее вид наводил тоску на Антона. Она смотрела не на человека и его живое лицо, а в гороскоп и верила слепо книгам, предсказывающим судьбу, она не понимала никаких тонкостей и подменяла их путаными длинными умозаключениями. Она была — Весы, и он был — Весы… он был ее судьбой — и не понимал этого, потому что не был до конца духовным человеком, она так говорила и во время своих приходов старалась его как-то воспитать и облагородить… а ему хотелось, чтобы она скорей ушла…

И тут случилось событие, которое сломало медленный ход истории. Кто-то познакомил Антона с гречанкой Миррой, пылкой южной женщиной. Мирра пришла к нему как-то вечером, обняла и потянула на себя — и он покорился, подчинился ее страсти, а через некоторое время сам завывал и скрежетал зубами, подражая ей… Мирра вытеснила всю его тихую жизнь, поселилась у него, притащила кастрюли, страсти чередовались со скандалами — она выгоняла его из собственной квартиры… потом тоненьким голосочком — по телефону — звала обратно, он бежал, барахтался в ее объятиях… и так прошло несколько лет… Потом он надоел Мирре, и в один день она исчезла, оставив ему кастрюли и тарелки, и он больше никогда не видел ее.

После этого нашествия Антон прибрал свою квартирку, ежедневно мыл пол, снова полюбил тишину… одинокая чистая жизнь — это так прекрасно… Но прошло немного времени, и он с ужасом обнаружил, что женщина все-таки нужна. В конце концов он как-то устроился, стал ездить в райцентр, прогуливался по вокзальной площади, здесь его находила какая-нибудь добрая женщина и вела к себе. Он приезжал домой на рассвете, в трепете — страшно боялся заразы — тщательно мылся и ложился спать…

Лариса нашла его и одолела удивительным образом. Он был дома и мечтал об очередной поездке, последние дни эти мысли не давали ему покоя и подавляли страх перед инфекцией. И тут, уже в сумерках летнего дня, он увидел на балконе… Ларису?.. Нет, какую-то совсем новую для него женщину, со страстными, горящими от возбуждения глазами… прильнув к стеклу, она наблюдала, как он в трусах, почесывая редкую шерсть на груди, перемещается по комнате. Он увидел ее и застыл… Как она попала туда, взобралась на седьмой этаж?! Остолбенело он смотрел на высокую грудь под слабым летним платьем, на толстые оголившиеся ляжки… Как это кстати…

Утром через головную боль проник ужас — она спала на его чистенькой кроватке, высунув из-под одеяла толстую ногу, раза в два толще его ноги. Она повернулась — и он со страхом и отвращением увидел ее широкую спину и тяжелый зад, рядом с ним — тонким, хрупким, нервным… Он скатился с кровати, она и не пошевелилась. Как вытурить ее, как изгнать?.. Он придумал страшную историю с гибелью друга где-то в Сибири, а сам уехал в столицу и отсиживался у знакомых несколько дней, потом вернулся, тайно пробрался к дому… В окне горел свет — она здесь! Он ждал целый день на улице и, когда она вышла куда-то, забрался в квартиру и заперся. Она пыталась открыть дверь ключом — он нажал на собачку. Тогда она снова залезла на балкон и бесновалась там, пока не выдавила стекло. Пришлось звать на помощь соседа-алкаша, который, несмотря на обещанные две бутылки, как-то нехорошо улыбался…

Лариса исчезла, но почти сразу же появилась Рива. Умная, с красивой маленькой головкой, она на все знала ответы, была холодна и тщеславна. Случайно заехала в провинцию, столичная художница, и этот красивый и молодой талантливый ученый, занимающийся чем-то сложным и непонятным, ударил Риву по тщеславию — ученых у нее еще не было. А он трепетал от каждого движения ее бровей — и отчаянно устал от собственного трепета, что с ним редко случалось. Наконец она убедилась, что за мужественной внешностью какая-то бесформенная масса, немного побесилась, помучила его — и исчезла через три месяца, не оставив даже адреса и забыв хорошую книгу Фромантена «Старые мастера», которую он потом долго читал и перечитывал, лежа в ванне, пока один раз не заснул там — и книга превратилась в слипшийся ком, пришлось ее выбросить…

Теперь его чистенькая квартирка постепенно зарастала грязью. Сначала он складывал мусор в пакетики и выкидывал их в мусоропровод, который был рядом, на лестнице, но потом эти пакетики стали его раздражать, и он начал сбрасывать мусор прямо на пол и ногой сгребал его в кучу. Такие кучи в полметра и даже метр высотой стояли на кухне, как муравейники. Он рассеянно перешагивал через них, по пути смахивал со стола неизвестно как попавший туда сапог, носки лежали рядом с недопитым стаканом чая… Постепенно он перебрался в комнату, стал там есть и пить, сначала стыдился редких гостей, а потом привык и обнаружил, что так жить ему гораздо приятней. Объяснить такую склонность, наверное, можно недостатком воспитания и тем, что ребенок видит в родительском доме. Интересно, что более поздние навыки и привычки в какой-то момент как ветром сдуваются… Но думаю, что могло получиться совсем по-иному — видя вокруг себя чистую спокойную жизнь, он нашел бы смысл в чистоте у себя на кухне и во многом другом… но что об этом говорить… Он сидел, пил чай среди мусорных куч — и думал о женщинах…

Но он боялся пуще прежнего. Он трепетал перед Миррой, потом его одолела Лариса, потом Рива… и вот, напуганный постоянным насилием, он стал все же думать… о Ларисе. Он не был по-настоящему нужен ни Мирре, ни Риве, а Ларисе-то он был нужен, он это знал — и чувствовал себя уверенней с ней, мужчиной, эдаким котом отчаянным… это теперь он так себе представлял. Но он помнил и ее унылые космы, занудство, гороскоп, странные спутанные речи… и все эти безумства с лазаниями по балконам… Ему было стыдно за нее перед немногими приятелями, и он многократно предавал ее — насмехался над ней в угоду им, и все это накопилось… И все-таки в этих лазаниях по балконам и в дикой страсти, которая совершенно преобразила ее, было что-то притягательное… он вспоминал грудь и толстые ноги, тогда на балконе, и потом… и забывал про свой ужас утром следующего дня…

Потом страх снова пересиливал. Подходя к своему дому, он оценивал высоту окон — седьмой этаж! — и пытался представить себе, как она лезет в его окно. Ему казалось, что она превращается в серую кошку и, цепляясь длинными когтями, ползет вверх по водосточной трубе… И он поспешно устремлялся в свое убежище, где один, среди мусорных куч, разбросанных повсюду книг, со своими мыслями, перевертышами, далекий от институтских дрязг, от лозунгов и собраний, он чувствовал себя в безопасности, что-то писал свое, пил чай, жарил картошку, бережно доставал из конвертика пластинку любимого Баха, сидел у окна, смотрел на закат, а потом ложился, долго читал, лежа на спине, и никто не говорил ему, что это вредно, повторял строки Бодлера и Мандельштама, которого особенно любил, — и был счастлив…

* * *
Но мысль о Ларисе не исчезла, а лишь коварно притаилась и ждала своего часа. Он не мог никого завоевывать, добиваться, делать какие-то усилия — прибрать, выкинуть мусор, пригласить женщину, очаровать умными речами или мужественным приставанием… Он не мог — и как бабочка с хрупкими крыльями, порхал, порхал… а потом взял да и полетел в огонь… А Лариса, оказывается, по-прежнему жила рядом, снимала крохотную комнатку, работала художницей… Он легко нашел ее среди примерно такого же мусора, как у него. Она была, как всегда, полуодета, что-то малевала большой щетинистой кистью… отбросила кисть — и они упали тут же на пол… пока не раздался настойчивый стук — стучали по трубе сверху или снизу — стол, к ножке которого она привалилась, таранил и, таранил стену…

В тот же вечер она притащила к нему свою раскладушку и поставила на кухне — чему-то она научилась за эти годы и старалась не нарушать его жизнь… а он на следующий день уже с ужасом смотрел на эту раскладушку — пришел в себя, захотел остаться один и попытался избавиться от Ларисы, хотя понимал свое вероломство и был еще слабей, чем обычно.

Несколько недель продолжалась борьба. Она приходила в ярость от его намеков, заталкивала его в угол, задавливала сверху подушкой, тащила, потного, задыхающегося, в постель, раздевала… и когда он приходил в себя, видел перед собой голую женщину, которая пыталась что-то сделать с ним, то в конце концов его одолевал мрачный восторг от своей ничтожности, от ее похоти, от их общности, побеждающей страх и замкнутость перед лицом враждебного мира… — и они сливались в одно существо, со стонами, скрежетом зубов… и на миг он побеждал ее — она стихала, а он уже с ужасом чувствовал, что никогда, никогда не останется один, и всегда, всегда вместе с ним будет эта странная женщина, которой нужен он, он и только он. И почему-то с ней у него все прекрасно получалось, он не стеснялся ее… Она еще долго стелила себе на кухне, еду готовила отдельно, держала в своих кулечках, а он — в своих, и часто они не могли найти эти кулечки среди мусорных куч, но постепенно стали объединяться… и вот уже все чаще он говаривал мечтательно: «Сварили бы вы, Лариса, варенье…» А она ему: «Деньги на сахар дайте». Он был скуп, но варенье пересиливало, и он вытаскивал деньги…

Лариса с годами не менялась. Она по-прежнему говорила о духовности, а он по-прежнему был в ужасе от ее напора, от глупости, постоянной болтовни, курения до одури и бесконечного просиживания за столом… от всего, всего, всего… И он вспоминал то, что она кричала ему в ярости, тогда, в начале, безумная почти что женщина: «Вы не человек еще, вы полузверь… вы не любите никого…» Может быть, она думала, что, насилуя его, приучит к любви и добру… и научит любить себя? Кто знает, может, за этой нелепостью что-то было… Он не мог этого понять, чтобы ее понять — ее следовало полюбить, а он смотрел на ее зад и ноги с любопытством и интересом — иногда, а в остальное время — со страхом и недоумением, как маленький восточный мальчик, откупоривший старую-престарую винную бутылку, и в то же время, взрослый человек, он понимал, что непростительная слабость души и тела привела его и поставила на колени перед ее яростной любовью.

Но приходил вечер, и что-то другое он начинал видеть в ней. Он снова видел ее большой серой кошкой… а он уже был котом, таким вот симпатичным коричневым котиком… Потом снова приходило утро, и он, маленький и тонкий, со страхом смотрел на ее мускулистую спину, на крупную ногу, поросшую толстым светлым волосом. Все, что вчера вызывало особое вожделение, утром казалось отвратительным… и эти ее разговоры о гороскопе, гадания, и полное непонимание всего, что он так ценил в минуты трезвости разума — наука, искусство, его палиндромы, книги и марки… Самых интересных людей она отвратила от его дома… (а может, они сами исчезли?). Столичные знакомые ценили его, он считался человеком мягким, интеллигентным и понимающим в искусстве. Бывало, собирались у него гости — приходил в кожаной куртке известный театровед, не у дел, потому что единственный театр закрыли, пел иногда певец голосом хриплым и отчаянным, были и другие — и все рассеялись, исчезли… Жизнь становилась лихорадочной и мелкой, были еще интересные смелые люди, но не стало среды развития и воздуха… а народ жил привычными трудами, промышлял кое-какую еду, растил солдат, возводил здания…

Да-а, с переездом к нему Ларисы люди стали появляться совершенно иные. Одной из первых приехала красавица Зара в золотистом платье — главная телепатка и прорицательница, лечившая выжившего из ума важного старика. За ней стали приезжать все новые пророки и маги. Одни лечили теплом своих рук, другие ловили и концентрировали какую-то энергию, которая разлита всюду и приходит к нам со звезды, они говорили — с какой точно. Потом были такие, кто знал досконально о тайной силе различных нервных узлов и об энергии, которую они излучают и переливают друг в друга. Йоги были долгим увлечением, многие часами стояли на голове и почти перестали дышать… а потом начали прыгать под музыку, нескольких человек вынесли без сознания, остальные продолжали, пока не приехал следующий волшебник, сказал, что надо бегать и голодать. Здесь тоже появились свои фанатики, потом голодалыциков сменили ныряльщики в проруби, и скоро все смешалось… Еще хуже обстояло дело с питанием. То говорили, что есть надо только растительные жиры, то это убедительным образом опровергалось, то голодать — то не голодать, то есть сахар, то его не есть, то вредно есть часто, то полезно — и за всем этим надо было успевать и, кроме того, ничего не есть из магазина, потому что все отравлено… И за козьим молоком бегали куда-то через лес, в любую погоду, и овощи везли из райцентра, потому что местные ядовиты, и воду пить стало нельзя, и ничего нельзя… Лариса за всем успевала, но и она стала уставать, а Антон совершенно замотался и мечтал, чтобы наконец или все стало нельзя, или все разрешили. Теперь он точно знал о себе — он любил поесть и выпить. Но он был рад тому, что Лариса занята, а он может иногда полежать в темноте и ни о чем не думать, на все наплевать… К сорока годам все казалось исчерпанным… Что дальше?.. Он не знал.

И кажется, мало кто знал, ведь эта суета вокруг своего здоровья и неуклюжие попытки поверить хоть во что-то среди сползающей к полному хаосу страны… они скрывали растерянность людей и непонимание ими жизни, которые были во все времена, но теперь стали всеобщим явлением… может быть, потому, что с невиданной силой от них требовали подчинения — и восхищения этим подчинением, а будущее отняли: вера в рай на земле сама по себе рассеялась, а вера в бессмертие души не вернулась.

Зато многие стали говорить о душе и ее свойствах, о биополе и различных лучах… говорили о всемирном разуме, а один человек, Либерман, твердил, что бог есть гигантская вычислительная машина, от нее все и пошло… Тем временем филиппинские хирурги удаляли аппендикс голыми руками, и стали появляться пришельцы — об их приметах были написаны книги, которые бережно передавались из рук в руки и переписывались. Пришельцы делились на синеньких и зелененьких, их классифицировали также по размерам и числу отростков… Наконец, обнаружили своего пришельца на балконе одной квартиры. Пришел домой муж и обнаружил это существо. Жена утверждала, что это пришелец, а он тем временем совершил гигантский прыжок и скрылся в кустах внизу. Все сошлись на том, что это был действительно пришелец, поскольку он был в форме пограничника, а откуда могут взяться пограничники в городке за тысячи километров от границы… и потом, его прыжок был совершенно нечеловеческим и привел бы к увечью любое земное существо…

Затем пошли снова гороскопы, столь близкие сердцу Ларисы, гадания по старинным книгам… Или это было раньше?.. Сейчас уже трудно восстановить порядок, в каком все распространялось. Но за гаданиями уж точно было вызывание духов, столы с блюдцами, странные сдавленные звуки в темноте, которые долго обсуждались и расшифровывались… Наконец, эти встречи в темноте пришлось прекратить, потому что стали пропадать вещи. Подозрение пало на основателей кружка, в числе которых была Лариса. Она рыдала и требовала от Антона, чтобы он кому-то набил морду, но это было настолько нереально, что она сама отступилась и прибегла к старой тактике — залезла на балкон своего недруга и страшно перепугала всю семью. На этом все и кончилось. Но возникли новые увлечения…

От всего этого мельтешения Антон иногда все же взбрыкивал. После очередной сходки телепатов сидел мрачно за кухонным столиком, справа — носок, слева — кусок хлеба с маргарином, и говорил Ларисе:

— Скорей бы война, тогда я избавлюсь от вас…

А она ему в ответ тоненьким голосочком:

— А я к вам в вещевой мешок сяду и поеду с вами… И он верил, что действительно — сядет… А потом приходила ночь, и Лариса была ему нужна… И так все шло и плыло… Все распадалось, и эти кружки распадались. Институт закрыли, Антон стал работать в совхозе — налаживать счетные машинки…

И тут началась эта потасовка, эти «наши неурядицы», как только и можно было говорить не оглядываясь. Но о них пусть лучше напишет старик Крылов.

* * *
Антона взяли почти сразу, и в столкновении с невидимым в тумане противником его ударило плотной волной воздуха — и отбросило, и он, не потеряв сознания, с облегчением подумал:

«И это все?» — но волну догнала другая, которая не пощадила его, смяла, начала бить о землю, о камни, а он все не терял сознания… потом его с невозможной силой ударило лицом обо что-то — и он исчез для себя…

Он выжил, сохранил крохи зрения в одном глазу — и вернулся домой. И эта изрытая ямами и воронками поверхность вместо лица ничуть не смутила Ларису, я боюсь сказать — обрадовала… нет, но что-то от радости было теперь в ней, потому что он стал принадлежать ей полностью и навсегда. И Антон понял, что только с ней ему жить. Люди отняли у него все, что могли, и его бесхребетное тело нужно было только этой женщине. Он стал дворником и работал в подвалах, ему нравилось кормить котов, с ними было легко и спокойно. Он понял, что от общения с людьми перестает быть собой, дрожит, теряет опору. А коты не заставляли его подчиняться, уважать их или восхищаться ими, как это делали люди, и любить тоже не заставляли — и он полюбил их, впервые в своей жизни свободно. И они его любили и не смотрели ему в лицо — они знали тысячи других его признаков. И тогда, тоже впервые в жизни, он занял твердую позицию — стал кормить этих животных и спасать их, хотя это было опасно.

В результате ранения, лишившего Антона губ и передних зубов, его речь стала плохо понятна людям, зато коты понимали его хорошо — ведь для них урчащие, хрустящие, сопящие и шелестящие звуки таят в себе такие тонкости, о которых мы — голосящие и звенящие, даже не догадываемся.

С тех пор как Антон вернулся к Ларисе без лица, все беды обходили их стороной. Рядом умирали люди от ран и голода, исчезали… а эти двое жили, как раньше, и казалось, что их почти невозможно истребить, так мало им нужно было от мира.

Дневное ассорти 210214


Уважение к жизни (для плаката)
…………………………

Ваза с сухими цветами
………………………….

Влюбленный кот (х.м.)
……………………………

Зарисовка с бокалом и яблоком
…………………………….

«Кормление котов» (х.м. 1992г)
……………………………..

Мотька, независимая кошка
……………………………….

Из серии «Окно за мусоропроводом»
…………………………………..

Две бутылки
…………………………………….

Три девицы
…………………………………….

Толстая и Тонкая
…………………………………….

Русалка в лесу
………………………………………

МЕЖДУ ПРОЧЕГО

Сильно задним числом
Для меня есть одна интересная особенность в том, что я написал (словами) за тридцать лет. Эти размышления — аналог выставки картин, на которую приходит (вечером, когда никого, и тихо) автор, и что-то новое замечает во всей совокупности работ, здесь они собраны вместе, на чужих больших стенах, и несколько отдалены от ежедневного общения с автором…
Мои сюжеты собираются из сценок-картинок, разумно-рационально не строю, и думать не люблю. И рассматривая всё, что написал, натыкаюсь на вопросы к самому себе. Вот один такой.
Он касается героев, которых трудно оторвать от себя.
ПОЧТИ ВО ВСЕХ ТЕКСТАХ ИХ ДВОЕ.
«Вис виталис» – старик-ученый и молодой начинающий в науке человек.
«Паоло и Рем», два художника, один старый, прославленный и умирающий, второй – начинающий гений, которому предстоит развитие. До этого их тоже двое – ученик и учитель, молодой и пожилой художник.
«Жасмин» – талантливый молодой художник – и старик, который поддерживает его в жизни.
«Предчувствие беды» – молодой гений-художник и пожилой коллекционер, который после смерти художника начинает свою живопись
«Белый карлик» снова молодой и старый…
Могу продолжить, но не надо.
Сейчас очень модно подозревать везде гомосексуальные мотивы. Этого в моих историях нет, я, честно говоря, отношусь к такого типа отношениям с явным отталкиванием, не хочется говорить грубей, каждый имеет право и т.д., но я о себе говорю – у меня вот так, непонимание и отталкивание.
Причина, конечно, другая. Она в отношении ко времени, идея движения и развития мне чужда. В своей жизни постоянно занят ЦЕЛЬНОСТЬЮ, я говорил о круге тем, о немногих образах, впечатлениях, сценах, который впаяны в костяк личности, и расположены по силе впечатления на равных расстояниях от «начала» или «центра». Время для них не имеет значения, они образуют такую оболочку личности, и когда она полностью замыкается – цель достигнута, с одной стороны, это смысл жизни, но при этом полный результат есть смерть. Конгломерат, личная вселенная, в которой всё уравновешено (в идеале), и самодостаточно, как на картине Сезанна. Время среди этих крупных вех скелета личности значения не имеет – оно выталкивается волей к цельности.
И в этом свете частным случаем «исключения времени» является союз начинающего жизнь и кончающего ее, они рядом, ОДНОВРЕМЕННО, как действие и его результат, причина и следствие. Отношения куда более глубокие, чем любовь (о которой писать не люблю, чувство довольно мелкое и эгоистическое), это врастание одной жизни в другую, их взаимная укорененность. В то же время обе личности из одного корня, начали рост – и выросли. Начало и одновременно вариант конца.

Под настроение


В быстром темпе
………………………..

Утренний пессимизм
…………………………..

Портрет А. в молодости
……………………………….

Мечта аутиста
…………………………………

Ночной портрет
…………………………………….

«Кабы ябы…»
…………………………………….

На грани
…………………………………….

Из серии «За мусоропроводом»
……………………………………..

В своем ящике
……………………………………

Спящий кот
……………………………………..

Четверть века тому назад
…………………………………..

Русалка в цветочном горшке
……………………………………..

Перед грозой
………………………………..

880 слов о Реме.

Схема всегда задний ум, даже если текста еще нет – уже есть СЦЕНЫ.
ПАОЛО — рано, идет в сад, смотрит в окно… кухня… потом мастерская художника… Переход на «Я» — кусками в тексте, естественно, незаметно — думает в себе. НОСТАЛЬГИЯ по вещам, лицам и времени, до конца не кончается. ПАОЛО — взгляд в прошлое, чувство прошлого, осмысление — он умен, но поверхностен, вариант Волькенштейна – умеет чувствовать, но переживания не идут глубоко, никогда не теряет реальности, стремится объяснить рационально. Отсюда и отношение к картине, к свету. Художественное начало — гениально, но подчинено идеалам, идеям гармонии и порядка, содержанию вещи. Художественный вкус спасает от пошлости, не способен ВПАСТЬ В КИЧ, но остается поверхностным, и не только по соображениям жизни и практики — угода покупателю, и прочее, — он достаточно независим… ОН НЕ СПОСОБЕН К ГЛУБИНЕ, которая для художника его уровня ИРРАЦИОНАЛЬНА. На это способен со своими деревенскими мозгами РЕМ, его мысли — бессвязный лепет, зато образы, возникающие перед ним — самостоятельны и СТРАННЫ. Вообще это вопрос Странности. РЕМ странен и глубок, ПАОЛО блестящ и образован, талантлив во всем… Оба героя «ПОЛОЖИТЕЛЬНЫХ» и противопоставлены «ЖИЗНИ», которая враждебна и мерзка. И ОБА побеждают обстоятельства — дорогой ценой, но разной: один остается блестящим, ПОЧТИ гениальным, талантливым воспевателем роскошной жизни, ее радости, без глубины и простого искреннего чувства («великие страсти» — никакие страсти, театр, мишура). Второй — достигает истинной гениальности в передачи простого и глубокого чувства, и теряет в реальной жизни, почти всё, умирает не только бедным, нищим, но и без понимания того, что удалось, с горечью поражений и обид. Но до смерти РЕМА не доберусь, слишком для меня.
Размах по времени — от весны до осени, первых признаков зимы. Это время. РЕМ ходит в ПАОЛО. И стоит у ограды со связкой холстов.
НЕ БОЛЬШЕ по времени. Все остальное — прошлое и будущее — в головах героев и только.
Учитель РЕМА, что-то от Зиттова, эстонского гения, с его запоями, рассказами о путешествии (в Италию? Францию?), с поучениями, и с его последним перед исчезновением советом – «сходи к ПАОЛО, пройдись, подыши воздухом, растряси жирок… Ишь, брюхо нарастил… Посмотри на итальянское чудо. Посмотри. Как он пишет… И что… Тебе полезно будет… Если выдержишь это, то, парень, тебе далеко плыть…»
Что выдержать? Слова учителя непонятны.
История ЗИТТОВА — ностальгия по родной грязи. Картины — честность и сдержанность (без крика…) РЕМ масштабней учителя.
Воспоминания об учителе — по дороге.
РЕМ. Семья — рано умерли родители, он их не помнит. Престарелая тетка, дом отца… Наследовал дом и кота, как сын мельника в сказке. Наследство кормит (Сезанн), скромная сумма, которую выдает банкир в соседнем городке каждый месяц — хватает на еду и краски.
История ПАОЛО — от Руббенса — мать, отец в тюрьме, идет работать в 13, переписывает научные тексты. Учится исподволь, сам. Потом зарабатывает, снова учится, начинает писать картины поздно — в 26 лет, для него это открытие. Он к тому времени закончил два университета, обучен латыни и культуре, Он нотариус, адвокат, литератор, знаток искусства… И лет в 28 становится художником, обнаруживает в себе способность идеально вписывать фигуры в квадрат – с этого началось, сначала игра, талант, поразивший образованных друзей. Композиционный гений. КИСТЬ — и здесь он смельчак, авантюрист, широкий и смелый мазок, яркая палитра. Страсть поехать в Италию, смелый шаг — бросает все и едет…
Приехав обратно в ужасном положении — все связи разрушены, состояния нет… Тут он сел и подумал — как жить. Женился — выгодно женится (Он привлекателен. Учтив…) Это дает возможность продолжать живопись, и через несколько лет прославился композициями. Отношение к нему малых мастеров, крепких, честных, и авантюристов, почуявших конкурента. Он всех обходит.
Это сюжетная линия, достаточно.
Стилистика. Аморфность и глубина у РЕМА, ясность-прозрачность, интеллект-логика у ПАОЛО.
Первый поход Рема — вводный, биография, пристрастия, основные черты… Один день с утра до вечера. Следующий день — болезнь ПАОЛО, сердце, колокольный звон — аорта. Спорит с ПАОЛО по поводу снятия с креста, охоты на водяную тварь. Внутренний спор! Встреча со стариком и старухой, которых пишет. Нищие люди. Апология нищенства.
Второй «заход» — дошел. Что по дороге… ПАОЛО заметил — КТО ТАКОЙ. Отталкивание — притяжение.
Маленькие абзацы, разговоры ПАОЛО со слугой, учеником АЙКОМ. Кто такой, почему ходит. «Купи у него картину. Нет, две…Небольших, и скажи — для себя…» Портрет старухи и набросок к картине снятия с креста. Противопоставление замыслов. Размышления ПАОЛО. Руки старухи, наклон головы. «ЭТО НИКОГДА НЕ КУПЯТ…»
СЦЕНЫ Отношения — с котом, учителем, вещами — крупно. НЕ ПОДРОБНО, КРУПНО — то, что выдерживает усиление, любой масштаб, ДЕТАЛЬ, ДОВЕДЕННАЯ ДО МИРОВОЙ ГЛУБИНЫ.
Мне 60. Мои звери умирают, исчезают. Покрываюсь коростой, но недостаточно быстро, чтобы выдержать жизнь. Не мог бы жить сто лет, тем более — 400, как герой Мак Клауд. Жизнь предстает страшной сказкой, которую видишь во сне — начинается в темноте, и там же кончается, пробуждения нет. НО… Есть доказательства, что люди не только ощущение, но существуют, и ты производишь своим присутствием некоторые возмущения, в них мизерный, но факт причастности.
Отношения между людьми затруднены не только обстоятельствами и различиями — и не столько ими, сколько тотальной невозможностью ПРОНИКНУТЬ, невозможностью полного со-чувствия. Вещь Паоло и Рем уже существует, хотя не написана.

ИЗ КУКИСОВ («Время — барахло!»)

Открывая двери…
Кошка открывает дверь, толкает или тянет на себя,
при этом проявляет чудеса изобретательности, заново
открывая рычаг.
Но закрыть за собой дверь… Никогда!
Но этого и многим людям не дано.

………………………………………….

Одна и сто…
Искренность – форма бесстрашия. Бывают и другие
формы, например, ярость неразумная, благородные по-
рывы, самоотверженность… да мало ли… Искренность
– форма бесстрашия, которая к искусству имеет самое
близкое отношение. А вычурность формы, нарочитая
сложность, высокопарность, грубость, словесный по-
нос, заумь, выдаваемая за мудрость, ложная многозна-
чительность – все это формы страха. Что скажут, как
оценят, напечатают ли… в ногу ли со временем идешь
или отстал безнадежно… Достаточно ли мудро… И еще
сто причин.
Вопрос искренности центральный в искусстве, пото-
му что без нее… Можешь дойти до высокого предела, но
дальше… ни-ни…

…………………………………………………………
Наш замечательный…
Когда позарез нужно похвалить, а не хочется, гово-
рят – «замечательный…»
Наш замечательный мастер. Наш местный гений…
А теперь говорят – «культовый» писатель. И я тут же
вижу огромный зал, сцену и беснующихся девок, качаю-
щихся, машущих руками…

………………………………………………
Еще студентом…
На физиологии: к пальцу привязывали грузик, и мы
поднимали тяжесть, сгибая палец, пока могли. Исследо-
вание утомления мышц.
Одни медленно затухали, другие сразу, среди пол-
ной активности, третьи со вспышками, яростно сопро-
тивляясь, все усиливая сокращения, до самого конца, а
потом, мгновенно замирая… Вроде бы мелочь, но в том,
как ведет себя даже наш палец, и в том, как заканчива-
ется вся жизнь… есть сходство. Знаю примеры. Дока-
зать не могу.
……………………………………………………
Неожиданный вывод…
Плохая память имеет массу недостатков, зато одно
достоинство: с самим собой не так скучно.
………………………………………………….

Ощущение важней…
Если в книге есть зерно, то она автора, пусть через
много лет, но все равно догонит, и то, что написано, при-
ключится.
Искусство – мироощущение. Мировоззрение отста-
ет от мироощущения на полжизни.

…………………………………………
Неразрешимое желание…
С легким шорохом кровь в голове омывает склеро-
тические бляшки – музыка потери памяти, способности
к различению, которую на востоке называют умом.
В этом процессе, на пути распада, наверняка есть
точка или небольшая область, площадка, где сухое ум-
ствование уже ограничено, а распад чувственных ассо-
циаций еще не зашел слишком далеко…
Вот тут бы остановиться…

……………………………………………
Время – барахло…
Во взгляде на собственную жизнь важны ТЕМЫ, их
развитие и затухание. Чем ближе к концу, тем ясней, что
все важное на одинаковом расстоянии – вычерчен круг
ТЕМ. Жизнь – блуждание по собственным темам, насы-
щенное страстями, предрассудками, заблуждениями,
намерениями… Время тут почти что ни при чем, оно –
барахло…

………………………………………………….

Из повести «ОСТРОВ»

…………………………………..
Разум пульсирует как сердце, то возникает, то исчезает, периоды разумного и неразумного бытия кратковременны, разум мигает. Старая теория, но там, где я только что бежал, скользил, ее еще не было. И про полушария мозга не знали, что разные, и Халфин еще улыбался мне еле заметной улыбкой, а тот, кто шел после него, даже не вылупился. Мне говорят «вы оттуда?.. ваши доказательства?..» – и плечами пожимают. Моя уверенность, вот доказательство. Никто не верит, конечно… А я вижу ясно – дорога, овраг, анатомичка… все, что там произошло… а дальше смутно, смутно… Время, пустое, серое, вытесняется силой переживания, все яркое и живое всегда рядом. Говорят – «а, прошлое…», а оно не прошло, никуда не делось. Много там, в начале, хорошего и плохого, но один случай главный. Помню его вопреки желанию. Каждый раз, как перебегу туда, стремлюсь попасть в приятные места, веселые, ведь были!.. но, помимо воли, скольжу и скатываюсь в одно и то же… по той горочке в овраг, и ничего поделать не могу. Побуду там, как они говорят, в прошлом… и меня отшвыривают обратно, через невидимые ворота, сюда…

Не впервые я стремительно скользил по кривой улочке прошлого, по узкому тротуару, проезжая часть немногим шире, вся в круглых вколоченных в глину камнях, на них пленка замерзшей слизи… Не помню уж в который раз, удачно ускользнув из сегодняшнего дня, радовался живучести лиц, слов, вещей, пусть немногих, но неизменных, нестареющих, как все хорошее… И неизбежно, неожиданно и решительно выпадаю обратно, словно кто-то решает за меня, быстро и властно. Единственное, чем действительность, поверхностный пласт, побеждает остальную жизнь – грубой силой, можешь презирать ее, не замечать до времени, потом делать нечего…
Старость непростительная подлость, а старик – существо, согласившееся с подлостью, сам виноват. Время придумано, чтобы спихивать людей в яму и замещать другими. Люди в большинстве своем ненормальны – убегают от себя, время подсовывает им дорожку, они по ней, по ней… Нормальный человек должен жить, где хочет, среди своих книг, людей, деревьев, слов… Не подчиняться, пренебрегать временем. Есть вещи, всегда весомые, им время нипочем. Что скрывать, и я каждый раз, перебирая старые события, стремлюсь попасть в другие места, более приятные… по удобной колее… Но все повторяется – скольжу и скатываюсь… горка, овраг, анатомичка… и больно, и тянет… Притяжение то ли из груди, то ли от самой местности, невысоких холмов, на них расположен низенький, в основном одноэтажный городишко… Эти холмики и горбики, кривые дорожки обладают все той же силой, а значит, время ни при чем.
Побуду там, и выскальзываю, выпадаю обратно, сюда, где я старик.

Сегодня еще удачно, выпадение мягкое, плавное… Недалеко проник! Моргнул свет, вселенная замерла… и опять вернулось кручение-верчение небесных тел, пошлая демонстрация силы, нас этими штучками не удивишь, не проберешь – звезды, планеты, якобы бесконечность, разбрасывание камней в темноте и холоде или раздраженная лава, взрывы и прочее… После короткого замыкания в мире снова вспыхнул усталый день, вокруг печальное тепло, лето уходящее, дорога, дорожка, куда, зачем?.. по ней только что прошелся дождь, причесал крупной гребенкой, с листьев скатываются ледяные капли… Какой в сущности чудный обустроен уголок, и сколько это стоило бесчувственным камням, мерзлой пустоте – выжать из себя, отдать последнее ради крохотного теплого мирка?.. Без дураков жертвоприношение – хотя бы в одном месте создать видимость уюта! Надо же родиться таким мелким и злобным существом, так пренебречь, не оценить, подло воспользоваться… Совершено предательство против природы, все ее усилия насмарку – грязью облили.
Вернулся, и чувствую – холодней стало, мое отсутствие природе на пользу не пошло. Значит сохранились обрывки памяти, при этом не помню ничего про время, то есть, долго ли отсутствовал, и, что особенно важно, спроси меня, кто я и где живу, не смогу ответить, особенно сразу. Только без сомнения чувствую, вижу – старикашка, прервалось безумство, в молодости отключили свет, пожалуйте обратно… Теперь, как обычно, предстоят странные усилия, подробные разбирательства, эти шалости никогда с рук не сходят, не обходятся задешево, я имею в виду расставания и встречи. Теперь из слабых намеков, что, вот, было вроде бы теплей, а стало хуже, или вот дождь, а его не было… я должен заново слепить картину сегодняшнего дня.
Но есть и достоинства во внезапных выпадениях, возвращениях – несмотря на старость и паралич памяти, вижу и чувствую остро, свежо, не спеша вдыхаю прохладный ноябрьский воздух, легкий, прозрачный, в зрачки свободно льется негромкий осенний свет, желтые, красные, коричневые пятна утешают меня, просто и тихо говоря о скором освобождении, чего же еще желать, кроме простоты и тишины, осталось?..
Но пора включаться в природные процессы, отстраниться от гордости, тщеславия, ненависти, вины, смотреть спокойно, пожить еще, если уж решил задержаться, а я решил, правильно – неправильно, не могу сказать. Каждое решение имеет срок, и мой к концу приближается. Но есть еще дела – рассказать, подвести итоги, некоторые события не должны пропасть бесследно.
Так вот, выпав с той стороны, скатился на ночной ледок, он с большим самомнением, упорствует под каблуком, хотя и дает понять, что к середине дня смягчится. Все еще скольжу, размахивая руками, пытаюсь удержаться на ногах… и вдруг понимаю, какая все суета… За поисками истины упускаю главное – медленное, постепенное слияние начинается, я все больше с ней сливаюсь, с природой, и в конце концов полностью сольюсь, стану, как говорил отец, травой, землей, и это принесет мне облегчение, надеюсь.

Снова ассорти?


Генетика
…………………………….

1909-ый
……………………………..

Вино и закуска. Скрывать нечего — не жизнь, а картинка (ответ на вопрос)
……………………………..

Утро туманное, холодное…
……………………………..

В одном флаконе (живопись + фото)
…………………………….

В одном флаконе
………………………………..

Домой!
…………………………………

Ностальгия
……………………………….

Темперы 1977-1978гг
…………………………………..

Взгляд
………………………………………

Ночная жизнь
……………………………………..

Желтый
……………………………………..

Композиция
……………………………………

Лучше молчать
…………………………………

Красная тряпка на двери
…………………………………..

На своем острове
…………………………………..

из старенького

Зря боялся

Однажды мне предложили — «хочешь пойти к одному человеку? У него собираются интересные люди…» Еще бы не пойти. Я знал его песни, и любил их. Голос у него мягкий, иногда язвительный, но чаще грустный. — Конечно, хочу. — Только учти — там переписывают. Милиция в подъезде — паспорт давай. -И что?.. — Чаще ничего, говорят — расходитесь, поздно, соседи жалуются на шум. — А реже?.. — Могут быть неприятности — вызовут, будут уговаривать не ходить к нему, ваша жизнь молодая, мол, и многообещающая. Я, конечно, не отказался, но настроение упало. Зачем меня переписывать, я песни иду слушать, и ничего больше. Петь, кажется, еще не запрещено?.. И поет он хорошо, а что в лагере был… так ведь его реабилитировали. — Ну, идем?.. — Идем. И пошли. Но неспокойно мне. Разве есть закон, запрещающий слушать?.. Вроде нет такого закона… И зачем мой паспорт проверять, как будто я делаю что-то нехорошее… Из каждого окна его песни несутся, милиция ходит, делает вид, что не слышит… сама слушает. А ходить к нему нельзя… Едем на трамвае, вокруг смеются, все спокойно, а я силы собираю. Зачем я согласился, слушал бы записи, мало их, что ли?.. Но теперь повернуть невозможно — идем. Вот переулок, здесь он живет. Входим в подъезд — нет никого… Идем по лестнице… первая площадка… вторая — и здесь никого. И у двери никого. Зря боялся.

…………………………………………….

Простая история

В больничной палате, большой и неудобной, лежали больные одной болезнью, какой — не скажу вам, это не СПИД и не проказа, но время от времени случались у них тяжелые приступы и при этом спасало только моментальное введение одного препарата. Ну, если хотите, у них тяжелый диабет… или какое-то отравление, поскольку новых больных не поступает, а эти свалились как-то сразу, тринадцать человек. Может авария была, теперь ведь это просто. И вот в палате тринадцать коек, и двенадцать из них стоят крайне неудобно для больных — и темно вокруг, и сыро, и холодно, и запах тяжелый, и многое еще. А вот тринадцатая коечка примостилась чуть в отдалении, там как бы фонарь, небольшое окошко, свое, и батарея рядом -тепло, и ступенька — отделяет от остального помещения, и даже дверка есть, пусть не до потолка, но все же — прикроешь ее и как бы отдельная палата. Конечно, никакая не палата, а так, ящик два метра на полтора, но светло, тепло и сухо, и для нашей палаты это место просто рай. И на койке этой лежит человек, я немного знаю его, поэтому можете мне верить. Случайно он туда попал, в этот рай, или по знакомству, или еще как — не скажу, только он лежит недели две — и умирает. Не так это просто, конечно, но со стороны именно так. Его уносят, меняют белье, пол промыли даже карболкой, хотя это не зараза — и на койке теперь один из тех, кто лежал на неудобных местах. Я его совсем не знаю, так что и писать нечего. Тем более, что он лежит всего пять дней — и умирает. Причем учтите, на других койках никто не умер, а на этой — второй случай за месяц. Все повторилось — прозектор, белье, карболка — и на место лег третий. И через десять дней он умирает. А все остальные целы, вот такая статистика… А там, действительно, хорошо — чисто, светло, и спокойно как-то… все отдаляется — палата эта, серое белье, тарелки общепитовские, утки- судна, постоянная толчея у стола, острые крошки на заношенной скатерке… а здесь впереди окошко, свое, вид на парк, коричневая дымка, осенние дорожки, скамеечка с завитушками, правда, сломана, но в остальном покой и безлюдье… Перед носом батарея, теплая, и ступенька — живешь на своем этаже, и дверка, правда, не до потолка, перегородка только, но закрывается. И все туда хотят. Просто рвутся — и мрут как мухи, один за другим. Все жаждут — кроме одного. Он у двери, на самом поганом месте, в жутком сквозняке и неопрятности лежит. И никуда не хочет, держится за свою койку всеми отчаянными силами. Пусть ходячий, но от кровати далеко не отходит, со стола тарелку схватит — и обратно поковылял… Проходит полгода, или чуть меньше, не помню, новых таких больных нет, видимо утечка какая- то ликвидирована, и вот в палате остается один человек. Живой. Тот, что у двери, конечно. Все остальные умерли, вам должно быть ясно. Живой встает, одевается, берет пальто на руку и выходит на майский простор. Вот и все. Спокойно, спокойно, попрошу не оскорблять. Все так и было. Но почему-то эта история обижает многих, как самый наглый анекдот. Вы что тут рассказываете нам!! Знаете, а ведь они правы, не все так просто было. Почему живой тот, кто у двери? Не-ет, здесь какой-то фокус скрыт. Ведь койка та, в фонаре, была хороша, и на нее хотел каждый. Но ведь несчастливая она… Ничего, того скрутило, а меня не скрутит. Они взятку давали! Нет, это слишком, наверное, просто по знакомству. Впрочем, может и давали… пару рублей в день… ведь за судно — дают! а тут за койку… И такую… Ну, не знаю, не знаю, но кому-то везло. И начиналась, конечно, зависть. Он уже был другой, его ненавидели. Не может быть! чтобы за койку… Ух, вы не знаете наших людей! Итак, они его ненавидят, и при случае делают гадость, очень опасную. Его хватает приступ, ведь всех хватает, время от времени, разве я не сказал?.. ну, глупо же иначе их держать, если с ними ничего не случается… И вот его хватает, и надо вызвать сестру, чтобы сделать укол, а они немного ждут, чуть-чуть только, обсуждают между собой, надо или не надо… а вдруг само пройдет, ведь и так бывало… смотри — уже проходит… Они прекрасно знают, что делают… Нет, это слишком, это у них непроизвольно, само получается, находит на них такая вот задумчивость. Потом, конечно, вызывают. А следующий, следующий что? Представьте, он к себе не относит, и к тому же — не верит, что его так скрутит, чтоб до двери не доковылять. Зато полежит в хорошем месте, отдельно, будет, что вспомнить… И так один за другим? Ну, да. До последнего. Ну, и что этот, что? О, с ним немного сложней. Он с места не трогается. Почему, почему… У него рядом шнурок от звонка, шнурок-то у двери. Он предпочитает быть рядом со шнурком и не рвется в светлый рай, где чисто, тепло и светло, понимаете?… Вы скажете — фу, какая гадость… А я вам больше того расскажу. Вокруг этой палаты ходили всякие разговоры, особенно, когда она опустела. Говорят, санитары выносили белье, матрацы и подушки, чтобы сжечь, а как добрались до той крайней коечки, видят — шевелится в наволочке что-то… Схватили нож стальной, общепитовский, материю распороли — а там паук, размером в два апельсина, на желтой спине череп черный оскаленный… и скрещенные кости. Увидел он свет, челюстями заскрежетал, запищал пронзительно и так жутко, что все отступили от него, вскочил на подоконник, стекло разбил и исчез в темноте… Вздор, конечно, начитались бредятины, таких пауков в нашей широте просто быть не может, не выживет ни один. На самом же деле, и многие с этим согласны, вампир-то был, но никакой не паук, несвойственный нашей природе, а именно тот, тринадцатый, который взял и ушел. Сестра рассказывала, идет по коридору, человек как человек — вот, выздоровел, говорит, спасибо вам, спасибо — и кланяется вежливо так, кланяется… А сестра опытная была, и что-то ей показалось не так — уж слишком вежлив, похоже, иностранец, а откуда, скажите, может взяться иностранец в этой нашей насквозь закрытой больнице… Она глядит внимательно на него, смотрит — рука! а когти на пальцах, когти, Бог ты мой! а кожа зеленая, вся в морщинах и какой-то слизи, почище, чем у жабы, то есть, конечно, не чище, а наоборот. Вскрикнула, пошатнулась — а его и след простыл. И, конечно, врачи ее не поддержали, это от болезни у него, видите ли, расстройство обмена… Но самые вдумчивые и эту версию, про тринадцатого, не одобряют, говорят произошло все не так, а гораздо прозаичней, жизнь не балует нас экзотикой, климат не тот, и нравы. Как опустела палата, буквально на следующую ночь собрались больные с этажа и решили точку поставить в этой истории, чтобы болезни такой не было ни в будущем, ни в прошлом — никогда. Сестру связали, койку ту разломали, ни паука, ни писка, конечно, не обнаружили, и выбросили обломки ко всем чертям в окошко, а чтобы новую здесь не поставили, ломиком подняли доски на полу, при этом нечаянно разбили стекло, откуда, может быть и пошел миф о летающем, то есть прыгающем пауке. В результате этих работ обнаружилась любопытная деталь: под досками на цементной основе оказалось двенадцать килограммов жидкой ртути, из-за нее лет десять тому назад дуб под окном засох, а потом его молнией расщепило… Тот, кто остался последним, встал и вышел из палаты. Он не был больным, он был врачом. А вылечить никого не смог, они были обречены. Он делал, что мог, но на самом деле не мог ничего. И как ему быть теперь, не могу вам сказать. Ну, а койка та была для самых тяжелых, умирающих. Как увидят, что человек на грани — его туда, чтобы другим не так страшно было. Вот как-то вечером приходит сестра — а ты чувствуешь, что тебе худо — подходит и говорит… ты не слышишь, что она говорит, но уже знаешь…Но мне совсем не так уж худо, просто голова кружится, я еще ничего… и разве так умирают, неужели с таким вот самочувствием, ведь это должно быть что-то совсем необычайное, а не такое, что часто бывало уже… ведь все обычное, и боли никакой… нет, это странно вот так от почти ничего умереть… Он не верит… я не верю, а его берут и бережно так переносят на ту коечку… почему-то несут… Я и сам могу, ведь вчера еще как ковылял… Нет, несут и положили — и уходят. Так ничего не объяснили — и скрылись… что за черт… А в палате кто отвернулся — читает, кто громко захрапел, кто в коридор вышел к соседу… разбежались как тараканы, а тут разбирайся один… И вечер настает, перед глазами туман все гуще, боли нет, воздуха нет — все плывет, все уходит… тени, игла, кто-то нагнулся, спрашивает… о чем… что можно сказать… что теперь важно… Брат… спрашивает — не боишься, плавать умеешь? — и смеется, а лодка старенькая, дедовская. Животом лег на теплую доску, оттолкнулся ногами, вода дрогнула, тронулась, закачалась, солнце треснуло, разбилось, побежали тонкие нити, и слепит, слепит глаза…

……………………….

Через миллион лет

Через миллион лет здесь будет море — и теплынь, теплынь… Папоротники будут? Папоротники — не знаю… но джунгли будут, и оглушительный щебет птиц. Лианы раскачиваются, на них обезьяны. Немного другие, на кого-то похожие… но не такие наглые, наглых не терплю. В тенистой чаще разгуливают хищники, саблезубые и коварные. Мимо них без сомнения топает, продирается… не боится -велик… Слон, что ли? Ну, да, суперслон, новое поколение… Вот заросли сгущаются, за ними река? Конечно, река, называется — Ока, желтоватая вода, ил, лесс, рыбки мелькают… Пираньи? Ну, зачем… Но кусаются. Сапоги прокусят? Нет, в сапогах можно… За рекой выгоревшая трава, приземистые деревья… Дубы? Может, дубы, а может баобабы, отсюда не видно. Иди осторожней — полдень, в траве спят львы. Нет, не они… грива сзади, а голова голая… Грифы это, у падали примостились, а львы под деревьями, в тени… Вот и домик… огород, в нем картошка, помидоры, огурцы… двухметровые… Вообще все очень большое, ботва до пояса, трава за домом выше головы. Раздвинешь ее — белый тонкий песок, вода… Море… Никаких ураганов, плещет чуть- чуть, и так каждый день — и миллион лет покоя… Миллиона хватит?.. Теперь что в доме… Вот это слишком. Я уже без сил… Сядем на ступеньки. Бегает, суетится головастый муравей. Термит, что ли? Нет, рыжий…

Что дальше? Картошку окучивать, помидоры поливать?

Далеко от Москвы


Идущая вдоль стены
…………………………

Василий Маркович (1976 -1992 гг Пущино)
…………………………..

Вид из окна. (Живопись. 90-ые годы)
………………………….

Осенний пейзаж (90-ые. Графика)
……………………………….

В передней. Февраль 2014г
………………………………….

Жизнь у поворота.
………………………………

Мария с подружкой. На зиму перебирается с севера Болгарии на юг, к теплу.
……………………………………

На прогулке
……………………………………

Тракийская долина, февраль.
…………………………………..

У магазина. Оргалит, масло, 80-ые годы.
…………………………………..

Из старенького

Опередил.
Мой приятель всегда подозревал — с этим человеком какая-то тайна связана. Обычно он стремительно проходил мимо, в сером костюме, подтянутый, стройный, хотя немало лет, и почему-то насмешливо смотрит на меня. А приятель убежден был, что на него — «кто же он такой, каждый день встречаю…» Так и не успел выяснить, умер внезапной смертью, сердце разорвалось. Врачи проще говорят — инфаркт, но очень обширный, мышца в самом деле пополам. Мы пришли за ним в морг — белые цветы, серебристый шелк, мертвец, застенчиво высунувший нос из этого великолепия… И этот тип в углу, в белом коротком халате, рукава засучены, мускулистые руки сложены на груди, тяжелая челюсть… ковбой на расплывчатом российском фоне. Оказывается, вот он кто — патологоанатом. Есть такие врачи, они никого не лечат, и вообще, в клиниках их не видно, среди палат, горшков. вони… Это аристократы смерти. Но стоит только умереть, как тебя везут, к кому? — к нему, к патологоанатому. Там, в тишине, среди пустынных залов, где только костный хруст и скрип, царит этот человек. Врач предполагает — гадает диагноз, пробует лекарства применить, одно, другое, лечит, не лечит… а этот тип располагает, он все раскроет и даст ответ, что было, лечили или калечили — разрежет, посмотрит, спешки никакой, бояться ему нечего, если шире разрежет, возьмет суровые нитки и кое-как затянет, все равно не проснешься, не завопишь — братцы. что это… Он все тайное сделает явным, и потому его не любят и боятся все другие врачи. Красивый малый в ковбойской шляпе, куртка модная, костюм английской шерсти, ботинки шведские… Вот он кто, оказывается. Если бы приятель знал… И что? Вот я знаю теперь и на каждом углу жду — появится он, глянет насмешливо и пройдет. Что он хочет сказать – «ты скоро ко мне?» Наглость какая! Впрочем, не придерешься, улыбочка тайная у него, приличная с виду, будто доброжелатель и любитель человечества, а на деле кто? Да он одним движением — р-раз, и от горла до промежности распахнет тебя настежь, раскроет, словно ты муляж. Для него все, кто еще ходит, будущие муляжи. Я его видеть не могу, таких изолировать надо, как палачей, что он среди нас мелькает, напоминает, тьфу-тьфу, и каждый раз, как пройдет, взгляд его след оставляет, липкий и мерзкий — ну, скоро к нам? А я не знаю, но не хочу. Хорошо, приятель так и не узнал, гулял себе, только удивится иногда — «что за странная фигура, щеголь, лет немало, а держится — не поверишь, что старик…» Это безобразие, пчто он среди нас ходит — приходите, мол, всегда рад видеть, выясним, что там у вас было, что они прозевали, эти лечащие дураки… Как встречу его, напрягусь весь, выпрямлю спину, и пружинным шагом, расправив плечи, прохожу, взглядом его меряю — «ну. как? не дождешься, я не твой.» А он сверкнет насмешливым глазом, и неспешно так, играючи прибавит шаг, плечи у него широкие, руки цепкие… Нет, такого не пережить, не пересидеть, а значит ввезут на колесиках в его светлые покои, разденут — и на цинковый стол… Нет, нет, я еще жив, говорю себе, не поддавайся! А он посмотрит, глазами блеснет — и мимо, в огромной лапище сигарета. Может, никотин его согнет, а я не курю… Такого не согнет. Так что доберется он до меня. Что ему так хочется выяснить, когда уже ничего выяснять не надо! Тому, кто перед ним, совершенно это ни к чему. Но отказаться нет прав, и сил, потому что труп. Если бы приятель знал… Я бы сказал ему — ну, какое тебе дело, пусть копается, тело тебе больше ни к чему. Он мне ответит — все равно противно, не хочу, чтобы тайное стало явным!.. Уже не ответит, но определенно так бы сказал, я его знаю. А он не знал ничего. Зато я теперь все выяснил, и буду бороться — кто кого переживет.
Вот он опять появился из-за угла, идет, помахивает газетой. Его новости, видите ли, интересуют. Подбираю живот, грудь навыкат и стремительно прохожу. Он глазами зыркнул — и мимо, не успел оглядеть. Уже не тот, раньше никого не пропускал. Кажется, он тоже чего-то бояться начал, все смотрит по сторонам, может, выискивает, к кому его вкатят на колесиках…
Как-то возвращаюсь из отпуска, прошелся по нашим бродвеям раз, другой, неделя прошла, а его все нет. Хожу, жду его, скучно стало, тревожно, зима на носу, иней по утрам, но я держусь, прыгаю, бегаю, поглядываю по сторонам — куда же он делся, неужели меня опередил…

Далеко от Москвы

Неделя от отпуска осталась…
……………………………………….


Кася и ее графика.
…………………………..

Семейка трезвенников
……………………………..

Натюрморт «Овощной»
…………………………….

Осенний, 2009-го года
………………………………

Много думал над ним — «может быть» или «быть может». Смысл разный. И все-таки, думаю, третье верней — быть не может.
По крайней мере по двум причинам — помидорчики и картинка на стене. Объяснения излишни, думаю. Зачем вывешиваю, и не первый раз? Сам себе деликатно намекаю на темы интересные, про будь начеку — красное в почти гризайле — раз, и рисунок на заднем плане! он может и симпатичен, но должен скромней себя вести… Впрочем, духи эти, польские, говорят, были популярны среди наших женщин
………………………………..

Великолепная шестерка. Попахивает гламуром, но пусть уж повисит.
…………………………….

Автопортрет с обработкой. Своя физиономия всегда под рукой, поэтому незаменима. Но надоедает!.. К счастью, есть Фотошоп.

…………………………………………………
И рассказик, из оччень старых. Но как «отпускной» пусть уж повисит
……………………………………………….
Доктор, муха!

Мне влетела муха в правое ухо, а вылетела из левого. Такие события надолго выбивают из колеи. Если б в нос влетела, а вылетела через рот, я бы понял, есть, говорят, такая щель. А вот через глаз она бы не пролезла, хотя дорога существует, мне сообщили знающие люди. Приятель говорит — сходи к врачу. На кой мне врач, вот если б не вылетела… а так — инцидент исчерпан. Хотя, конечно, странное дело. «Ничего странного, — говорит мой другой приятель, вернее, сосед, мы с ним тридцать лет квартирами меняемся и все решиться не можем, — есть, говорит, такая труба, из уха в глотку, там пересадка на другую сторону и можно понемногу выбраться, никакого чуда. И мухи злые нынче, ишь, разлетались… Но эта особенная, представляете, страх какой, она словно новый Колумб… он по свежему воздуху ехал, а она в душной темноте, где и крыльев-то не применишь, только ползти… как тот старик-китаец, который пробирался к небожителям в рай по каменистому лазу, только китаец мог такое преодолеть, только он. Муха не китаец, но тоже особенная — чтобы во мне ползти, надо обладать большим мужеством… И в конце концов видит — свет! Вспорхнула и вылетела, смотрит — я позади. А мы двадцать лет решиться не можем… или тридцать? не помню уже… Стыдно. Верно, но я все равно не стыжусь, я не муха и не Колумб, чтобы туда — сюда… легкомысленная тварь, а если б не вылетела? Тогда уж точно к врачу. И что я ему скажу? Мне в ухо, видите ли, влетела муха?.. Нет, нельзя, подумает, что стихи сочиняю: ухо-муха… Надо по-другому: доктор, мне муха забралась в ушной проход… В этом что-то неприличное есть. Лучше уж крикнуть: доктор, муха! — и показать, как она летит, крылышками машет — и влетает, влетает… Тогда он меня к другому врачу — «вы не на учете еще?..» Не пойду, я их знаю, ничего не скажу, пусть себе влетает, вылетает, летит, куда хочет, у нас свобода для мух…
Все-таки мужественное создание, чем не новый Колумб! Да что Колумб… Китаец может, а муха — это удивительно. Как представлю — влетает… ужас!
— А может все-таки не вылетела, ты обязательно сходи, проверься, — говорит третий приятель, вернее, враг, ждет моей погибели, я зна-а-ю.
— Ну, уж нет, — говорю, — на кой мне врач, вот если бы влете-е-ла…

Из «записок графомана» (повесть, брошенная в самом начале)

…………………………
Недели машут пятницами,
Как строчки запятыми.
Солнце по небу катится.
Я забыл свое имя.

Позабыл короткое.
Помню — звонко катится…
Память моя кроткая.
Расплата не затянется.

Расплата недолгая —
Короткими днями.
Солнце невысокое,
Свет в оконной раме.

Месяц недоделанный
В темноте щербится.
Время неумелое
Может, только снится?..

Время короткое,
Прожито с надрывом.
Перекресток, дерево
Дорога над обрывом…

Дорога — дорожка,
То прямо, то с изгибом.
Куст, забор, оконце
Со светом терпеливым.

Свет во тьме струится
Словно угли тлеют.
Ты теплу откройся
Пока не посветлеет.

Мало или много?..
Останется оконце,
Дерево, дорога,
Кот греется на солнце…

Расплата недолгая —
Именем коротким.
Дерево, дорога…
Жизнь у поворота.

Из записей аутиста

Иногда думаю о жизни, как о навязанной командировке: «не хотел, пришлось…» Поездка из ниоткуда в никуда, в середине городок – окаянные лица, случайная любовь, несколько событий, приятных и разных… И чувствуешь, пора выбираться на окраину… Сумерки, не утро и не вечер, глухо, пусто, серый снег, дорога — уходит в черноту… И больше ничего не будет, ничего. Окончательно. Не задержаться, не вернуться… Да и не очень интересно, тяжело — всё изжито. И просто страшно.
Просыпаешься, и кажется, что не городок глухой, и не окраина молча ждет, и жизнь стоит больше, чем показалось…

О вариантах


Вино и пряники в прозрачном пакете. Эти пакеты не менее интересны, чем стекло, и даже преимущества имеют, приближают к графике.
Вариантов много, различаются по жесткости изображений, а это дело настроения.
…………………………

Рассказик такой про особую собаку, которая появляется неизвестно откуда, каждый день приходит к десятому дому и поливает все деревья там, потом исчезает. Я думаю, за оврагом живет, а как переходит к нам и уходит, при такой комплекции, это тайна…
…………………………….

В семейном альбоме одна из самых старых фотографий, задетая огнем. Кто это, не знаю, и уже не узнаю никогда.
Это поучительно, особенно для тех, кто любит свою физиономию на фоне египетских пирамид.
…………………………………

Сосредоточенность, внимание при весьма средней минимальной графике. Минималисты часто думают, чем меньше слов и линий, тем значительней сказано-показано. Увы!
…………………………

Для небольших существ равносильно Хиросиме.
…………………………..

Есть варианты, где еще меньше цвета, там больше драмы. Но иногда смягчаю — люблю цвет. Себе в ущерб.
……………………………………

Диковинные формы старения и умирания. Нас ничему не учат, к сожалению.
………………………………

Мотька бездомная по собственному выбору и желанию. «Не догонишь!»
……………………………..

Всегда доступная для экспериментирования натура. Неправильное изображение! Давным-давно мне сказал один старый художник — «не зырь, не пялься…» И про натуру тоже самое могу сказать. Движение в сторону графики, едва заметное, одобряю
……………………………….

Дринк надо бы смягчить… В остальном здесь уже графики хватает, смайл…
……………………………..

Фрагмент картинки маслом. Оптика тупа своим педантизмом, но иногда помогает разглядеть интересные детали.
……………………………………..

На грани веков снимок, 19-го и 20-го Молодость бабушек
……………………………

Утро, день, вечер…
…………………………………

Портрет незнакомки
……………………………

Рисунок и натура
………………………………

………………………

сегодня без темы


Навеселе…
……………………..

Картину купили и уносят. Тоска…
……………………………

Сестрички. Universitatis Dorpatensis (Дорпат=Юрьев=Тарту)
Рижская фотостудия Шульца.
……………………………

Брат и сестра. Год 1914
………………………………

Семейство в голландском духе.
……………………………

Собаку принесли. Соня, старшая кошка, возмущена — КТО ЭТО?!
……………………………….

Утренняя в спешке пробежка
………………………………

Оглянувшись на пороге
………………………….

Южный вход в подвал десятого дома
………………………….

Тусю «достали» молодые кошки!
……………………………

Кайф на летнем балконе
………………………………..

Выставка графики лет тридцать тому назад
………………………………….

Там же, с Ириной. Привыкли к редким посетителям.
………………………………….

Натюрмортом не назову, скорей «неморт». Вид с ключом.
…………………………………..

В сторону графики
……………………………………

Одноглазый кот, наш старый знакомый
………………………………………

Сплетницы.
………………………………………..

Осенний вид с балкона
…………………………………….

Я не фотограф, случайно получилось… и затянулось увлечение на годы
Выпутываюсь понемногу, калеча фотки как могу 🙂
…………………………………….

Ретро с двумя окнами.
Пока всё, Вечером добавлю что-нибудь умное-преумное