Рыжик, бездомный кот


……….
я очень его любил. Я много фотографировал около его дома, где он жил в подвале. Снимал голубей, их отношения. Два жарких лета. Рыжик всегда приходил и садился около ноги. А что потом, не хочется рассказывать. Радость от жизни растворяется в жизни, а горечь внутри накапливается… Несколько фотографий осталось.


/////////////
Точность — вежливость стариков. Я бы на месте стариков (и старух, конечно) вообще перестал бы разговаривать с молодыми — бесполезное дело, только нервы тратить. К сожалению, я еще не старик, потому что начал что-то соображать в 32 года, а заниматься делами, которыми занимаюсь до сих пор, с двадцатилетним опозданием. Это не хорошо и не плохо, просто фазовый сдвиг, за который плачу сам, смайл.

Мой друг Борис


///////
Борька был настоящим мужиком, ни одной кошки мимо не пропустил — раз, лечиться не давался никогда — два, и жил сам по себе, на свободе всю жизнь — три. И погиб как настоящий кот — ходил, ходил… и вдруг исчез, а лет ему было… не меньше пятнадцати, да-а-а. Так что и умер как мужик. Борис, мой друг.

UNDERGROUND FOREVER! (из ответа на письмо)


/////////////////////////////
Короче, если не хотите продаваться, то путь один — в подвалы, ребята, в подвалы! Любые компромиссы с современностью — потери, а мы и так уж не гении (почти все 🙂
…………..
Шучу?.. Как хотите, считайте, как хотите…

Фрагмент повести «Следы у моря»

ТАК УЖ СЛУЧИЛОСЬ.

В воскресенье мы с папой ходим к морю. А в субботу утром мы дома, все вместе. Но по утрам у мамы болит голова, у нее низкое давление. А у бабки просто плохое настроение. А у нас с папой хорошее, они нас не понимают. И мы все спорим, немного ругаемся, а к обеду миримся.
Сегодня мама говорит, я совсем недавно родилась, и почему со мной все именно так случилось? Могло не быть этой войны, все бы шло тихо, мирно…
— А я был бы?
Наша жизнь вообще случайность, папа говорит, и то, что ты у нас появился, тоже случай, мог быть другой человек.
Но они бы его также назвали — давно готовились, и решили. В нашем городе когда-то жил мальчик, его звали как меня, он маме в детстве нравился очень. Я его никогда не видел, мама рассказывала, его взяли в армию, и он сразу погиб. Утонул.
— Странно, во время войны, и утонул?
— Он плыл на корабле из Таллинна. Корабль немцы потопили, а он плавать не умел.
И мне досталось его имя. Мама хотела, чтобы у человека все было красиво, имя тоже. Откуда она знала, что я буду такой?
Папа говорит, не знала, но догадывалась, это генетика, в каждом записано, какой он будет, и какие дети, все уже известно. Кроме случая. Важно, какой подвернется случай.
Ты всегда надеялся неизвестно на что, мама говорит, она верит только в свои силы.
Бабка ни во что не верит, она вздыхает — где моя жизнь…
А деда я не видел, он умер до войны. В нем все было красиво, бабка говорит, но его имя тебе не подошло бы, теперь другие времена. Его звали Соломон, это уж, конечно, слишком. Его так не случайно назвали, у него дед был — Шлёма. Тогда можно было так называть, а теперь не стоит, и мне дали другое имя.
Чтобы не дразнить гусей, говорит папа.
Не стоило дразнить, соглашается мама, а бабушка вздыхает — у него все было красиво… И я, конечно, похож на него, это генетика. Но как случилось, что именно я его внук, а не какой-нибудь другой мальчик?
Я думал все утро, почему так получилось, ведь меня могло и не быть, а он сидел бы здесь и смотрел в окно. А может она?
Дочки не могло быть, мама говорит, она знает.
Откуда ты берешь это, папа говорит, еще запросто может быть.
— Нет уж, хватит, и так сумасшедший дом, он меня замучил своими вопросами, что и как, а я и сама не знаю, почему все так со мной получилось…
По-моему, все неплохо, а? — папа почему-то начинает злиться, дрыгает ногой, он так всегда, если не по нем.
— Я вовсе ничего не хочу сказать такого, просто непонятно все.
Наоборот, мне все теперь понятно!. — и папа уходит, но недалеко, садится за стол, ему опять Ленина нужно переписывать. Он смотрит в книжку, потом пишет в тетрадь красивым почерком, он работает.
Дед так никогда не поступал, вздыхает бабушка, в воскресные дни какая работа… Он мне руки целовал, и платья покупал.
Ах, мам, говорит мама, совсем не все так солнечно было, про Берточку вспомни…
— Что, что Берточка… подумаешь, ничего у них не было.
И она уходит на кухню, ей расхотелось спорить, надо готовить обед.
Сумасшедший дом, говорит мама, никакой памяти ни у кого, и тоже идет готовить еду.
Я остаюсь один, у окна, тот мальчик с моим именем давно умер, захлебнулся в ледяной воде. Мне становится холодно, хотя топят. А как бы он, если б остался жить, и был бы у них вместо меня… как бы с ними уживался?
Тебе предстоят трудности, говорит мама, главное — верить в свои силы.
Все-таки важен случай, вздыхает папа.
Мы пообедали, они давно не ругаются, играют в шашки. Бабушка приносит им чай, а мне компот из слив, потому что давно в уборную не ходил.
Тебе клизму, что ли, делать, думает мама.
Клизма это хорошо, говорит папа, современная медицина не отрицает клизмочку.
Не надо клизму, лучше компот.

Фрагмент из романа «Vis vitalis»

ЮНОСТЬ МАРКА
Сколько он помнил себя — никакого «счастливого детства» и в помине, сказки! Жить было тревожно, родители в постоянном страхе — что принесет вечер, будет ли завтра?.. И что-то произошло, отца выгнали с работы, хлеб посыпали сахаром и давали вместо обеда… Потом? — долгие болезни, душная подушка, противное питье… Дальше одиночество, книги, мокрые осенние вечера, отражения фонарей в лужах… Об этом можно долго и с большим чувством, но зачем? — кто знает, тот сразу вспомнит, а кто этим не жил, тому бесполезно намекать. В пятнадцать Марк невнимателен к жизни, бродит один у моря, плутает меж деревьев старого парка, насыщен собственными ощущениями: идет, плечом вклиниваясь в темноту, входит в мир, который тут же оживает — касается ветками, листьями, песком шуршит под ногами, а за спиной, как прочитанная книга, захлопывается, отмирает…

Но время идет, и юноша, поглощенный своим ростом, в конце концов, устает от себя, чувствует, что ходит уже по кругу, весь внутри собственных ощущений, а пробиться глубже не может. Он требует нового материала, но отвергает мелководье окружающей среды, ждет, что ему откроется настоящая жизнь, свободная… И выбирает из того, что перед ним, а этот выбор всегда ограничение, особенно, если делается мальчишеской бестрепетной рукой.

Он искал связей с живым делом, но растворяться в жизни не желал. Живи раньше, может, стал бы философом, из настоящих, а не тогдашним попугаем? Или алхимиком, или даже монахом?.. А в то время царствовала наука, занятие трезвое, полезное для жизни… хотя с другой стороны совершенно фантастическое… Нет, нет, юноша так не думает, он в восторге! Наука правит бал, даже поэты и художники, увлеченные фокусами новой хозяйки, стали выдавать идеи за образы. Искусство перестало расти, как лист на дереве — естественно и тайно, оно теперь придумывается, конструируется… Истерия точности охватила все сферы. И, конечно, во всем виноваты молекулы, от них зависит и природа, и внутренняя наша жизнь, и даже высочайшее ее проявление — творческий дух, то, что называли вульгарно «парением», и многое другое. Все это не могло не захватить мальчика, к тому же перед ним возник идеальный образ: когда есть идея, ищи человека.

Как-то мать послала его в сапожную мастерскую, Марк пошел, забыв, конечно, сумку, и там, сжалившись над ним, завернули его старые ботинки в газету. В ней среди сальных пятен и морщин сияла статья, она своею ясностью сразила Марка наповал. Бывает, тянешься к чему-то на верхней полке, кончиками пальцев трогаешь, а не схватить, и вдруг кто-то дарит тебе несколько недостающих сантиметров роста. Все, ранее непостижимое для него, в статье было выражено простым числом и немногими словами, с безжалостной жесткостью и прямотой разложено по полочкам. Будь Марк поопытней, может, распознал бы за этой прозрачностью умение решительно отделять известное от непонятного и круто обрезать на самом краю. Напрасно думают, что наука о таких уж растаких тайнах — она о том, что подоспело уложиться в ее железное ложе, подчиниться ее логике. Марк с восторгом впитывал каждое слово, в нем давно накопилась тяга к ясности, пониманию причин. Уж слишком он казался себе темным, непонятным, и мир, естественно, тоже. Собственно, он его никогда и не видел — постоянно выдумывал что-то свое и при этом стыдился собственной несерьезности, замечая, как сверстники рвутся «постичь жизнь»… И вдруг обнаруживает почтенное взрослое занятие, похожее на детскую забаву — что-то тебе время от времени показывают, мелькает уголок, и по нему надо угадать предмет. Не совсем угадать, конечно, — надо знать приемы, иметь навыки и знания… И все-таки, он здесь углядел явные признаки свободы, сходство с той внутренней игрой, которую постоянно вел с самим собой, выхватывая из жизни и книг отдельные сцены, лица и выстраивая их по-своему, придумывая речи и поступки, многократно переставляя местами, становясь героем и центральной фигурой любого действия… Теперь то, что казалось ему собственным недостатком, детской несерьезностью, вдруг получает поддержку!

В этом деле — науке, не было полного своеволия писателя или художника, тем более, того произвола, который допускается в наших выдумках, но зато получаешь не миф, не мираж, а то, что может убедить весь мир, и утвердиться навсегда, как истина для всех. Это отучит меня от сплошного тумана, думал он, ведь стоишь на твердой почве фактов. С другой стороны, все-таки, своя тропинка, не плетешься общим трактом, не погряз в мещанской трясине… Не думаю, что его мысли были столь отчетливы, скорей ему просто понравилось это занятие. С тех пор он не сомневался, и не жалел о выборе. Огромное пространство открылось перед ним — исследуй, познавай каждый день новое! Почему сюда не рвутся толпы — на простор, к свободе, а предпочитают теплые углы, домашний уют… или разбой, интриги, обманы — скудные радости, известные всем?.. В чем тут дело? Он не мог понять.

А статью написал некто Глеб. Имя воткнулось в память Марку как заноза — вот бы к нему…

пусть смайл, но не совсем…

То, что скажу, не надо понимать «на все сто». Впрочем, Вы все люди умные…
Умираем, как шпионы в чужой стране, ну, разведчики, если так спокойней себя называть. Это значит, есть вещи, которые просто обязаны уйти с нами, нераскрытыми и нетронутыми никогда. Если недогнуть, не додержать… то вступишь в мелкие дрязги, прижизненные, или даже посмертные пререкания, в основном, конечно, мелочные. Если перегнешь, то закрытость через край тоже не подарок, и для окружающих, и для себя — все-таки ждем какого-то тепла или сочувствия (что редко бывает, но оттого особо ценится).
Есть один выход. Вырыть в лесу яму поглубже и туда всё выкрикнуть, и пусть потом выросший тростник или птичка пролетевшая на своем языке повторят, и будет даже интересная загадка для услышавших, очень немногих, но главное — выкричишься всласть.
Вот этим, кроме многого прочего, и занимается искусство, смайл…

Что-то из «Записок»

ЕСЛИ НЕ ДУРАК
Стремление “смешивать годы”, сдвигать факты и вообще — вытеснять время из общей картины, которая складывается у каждого, прожившего жизнь…
Откуда берется?..
Одна из причин — в осознании необходимости собрать наконец свою жизнь, как цельную оболочку, вокруг себя, так, чтобы самые важные переживания на одинаково близком расстоянии находились, все остальное — удалено, выброшено за пределы интереса. Оно и так удалено, но в этом нелегко себе признаться — девять десятых жизни прожито впустую… Жизнь замыкается сама на себя, как цельный плод, со своими семенами, соком, мякотью… и непроницаемой оболочкой.
Искусство — движение к замкнутости.
Поэтому со временем становится “не о чем писать”: не потому что нет внешнего объекта, — сколько угодно их валяется на обочине жизни… — а потому что они все менее значительными кажутся… как все, что вне себя видишь и ощущаешь.
Теряется смысл писания: все нужное постепенно осознаешь, вычерчен внутри себя круг, самому себе уже нечего объяснять, а то, что снаружи… Стимул пропадает.

РЕДКО, НО БЫВАЕТ…
Сколько лет пишу, а литературу не полюбил. Не люблю вид испещренного однообразными значками листа. Как увижу, охватывает скука.
А в детстве обожал, много страниц, не разжевывая, проглотил.
Хочется “суггестивности”, как говорил Ван Гог. Имея, правда, в виду краски, но не все ли равно…
Бывает, но страшно редко, посмотришь на лист — нет значков, одни картины, и я тут же среди них!..
Знаю, есть люди, беззвучно впитывающие черные значки, они сразу в умной голове перерождаются в понятия, числа, мысли…
С уважением приподнимаю шляпу… — и думаю, как бы мимо прошмыгнуть…
……………….
АЛЬБЕРТ ШВЕЙЦЕР
Вижу только одну идею, на которую надеюсь. Если не она, ничто не поможет. Это простая мысль или скорей чувство, которое выразил Альберт Швейцер: “уважение к жизни”.
Она стоит над религиями, не противореча ни одной из них, не вступая в споры и разногласия. В то же время она реальна, ничего не обещает где-то “за порогом” — все только здесь, имеет точки приложения.
Она не противоречит атеистическому, научному взгляду на мир, на эволюцию, на все живое. Ничего тоньше, сложней и красивей, чем жизнь, мы не знаем и, видимо, не узнаем.
Она объединяет все живое, не выделяя человека из общего ряда живых существ, не давая ему никаких преимуществ. Но возлагая на него ответственность как на самое сильное и разумное существо в мире.
И тут не нужно философствовать, “подводить базу”, цитировать умные речи. Мне эти два слова Швейцера представляются настолько ясными и очевидными, что ничего рядом не поставишь.
Это и цельная концепция, и общее направление развития, и точка приложения усилий.
И без слов понятно, что надо сохранить, что умерить, чем поступиться в нашей жизни.
Она не исключает многогранные подходы, разнообразные усилия, широкий спектр действий.
И что особо важно — она реальна в индивидуальном, домашнем применении. И это, может, важней всего.
………………..
ПРОТИВ УМНЫХ
Биологический нонконформизм: никаких принципов, просто тошнит от умения любую мерзость объяснить.
………………..
ПРО ЖДАТЬ
Одного старого писателя я, начинающий, спросил:
— У вас бывает, страшно хочется писать… и не знаешь что, что…
Он говорит:
— С этого все и начинается, тогда надо ждать.
— А если не ждать?
— Тогда понос.

Нехватка свободы… (текст временный, навскидку)


………….
Нехватка света, воздуха и свободы — одно и то же ощущение удушья.
Когда оно в неполной мере — это еще может выразить искусство. Когда оно берет за горло — искусство помочь не может… ну, может, что-то гениальное, а это нам не дано.

Очень старая картинка на линолеуме

……………..
Был тогда такой — на тканевой основе, теплый, и после проклейки-грунтовки для живописи годился вполне. Мечта — почти необитаемый остров, несколько друзей, музыка…
Рухнуло, не получилось, хотя в отдельности… Дай подумать… От знакомых и приятелей — осталась треть, и та почти вся далече. Остров? Он реализовался, но странным печальным образом — иду по своему прежде любимому городу как по необитаемому острову, вот так получилось… Сплошной понедельник. А музыка — да, в той мере, в какой способен, наверное, — что-то через свет и цвет, что-то через звуки слов…
А общей счастливой этой картины — не получилось, нет…

Фрагмент романа «Вис виталис»

ПЕРВЫЙ УЧИТЕЛЬ

Марк был еще на первом курсе, весной, когда пришел на кафедру, робко постучался. Мартин на диванчике, опустив очки на кончик носа, читал. На столе перед ним возвышалась ажурная башня из стекла, в большой колбе буграми ходила багровая жидкость, пар со свистом врывался в змеевидные трубки… все в этом прозрачном здании металось, струилось, и в то же время было поразительно устойчиво — силы гасили друг друга. А он, уткнувшись в книгу, только изредка рассеянно поглядывал на стол.
— Вот, пришел, хочу работать…
Как обрадовался Мартин:
— Это здорово! — а потом уже другим голосом добавил, склонив голову к плечу. — Что вы хотите от науки? Ничего хорошего нас не ждет здесь, мы на обочине, давно отстали, бедны. Но мы хотим знать причины…
Он вскочил, сложа руки за спиной, зашагал туда и обратно по узкому пути между диваном и дверью, то и дело спотыкаясь о стул.
— То, что мы можем, не так уж много, но зато чертовски интересно!
Марк помнил его лекции — каждое слово: Мартин выстраивал общую картину живого мира, в ней человек точка, одна из многих… Наши белки и ферменты, почти такие же, в червях и микробах, и были миллионы лет тому назад… В нашей крови соль океанов древности… Болезни — нарушенный обмен веществ…
— У меня две задачи, — сказал Мартин, — первая… — И нудным голосом о том, как важно измерять сахар в крови, почетно, спасает людей… — Повышается, понижается… поможем диагностике…
Марк не верил своим ушам — ерунда какая-то… больные… И это вместо того, чтобы постичь суть жизни, и сразу все вопросы решить с высоты птичьего полета?.. Значит, врал старик про великие проблемы, что не все еще решены, и можно точными науками осилить природу вечности, понять механизмы мысли, разума…
Мартин искоса посмотрел в его опрокинутое лицо, усмехнулся, сел, плеснул в стакан мутного рыжего чая, выпил одним глотком…
— Есть и другое. — он сказал.
— В начале века возник вопрос, и до сих пор нет ответа. Мой приятель Полинг хотел поставить точку, но спятил, увлекся аскорбиновой кислотой. Зато нам с вами легче — начать и кончить. Почему люди не живут сотни лет? Мы называем эту проблему «Вечностью». Важно знать, как долго живут молекулы в теле, как сменяются, почему не восстанавливаются полностью структуры, накапливаются ошибки, сморщивается ткань… как поддерживается равновесие сил созидания и распада, где главный сбой?..
К концу Мартин кричал и размахивал руками, он всю историю рассказал Марку, и что нужно делать — он все знал, осталось только взяться и доказать.
— Гарантии никакой, будем рисковать, дело стоит того! Согласны?
— Да!
— Посмотрим, что у нас есть для начала.
Через два часа Марк понял, что для начала нет ничего, но все можно сделать, приспособить, исхитриться… Теперь уж его ничто не остановит.

фрагмент романа Вис виталис

ПРОЗА

В один из весенних дней, когда нестерпимо слепило солнце, припекало спину, в то время как ветер нес предательский холодок, Марк отправился к избушке. Он шел мимо покосившихся заборов, снег чавкал, проседал и расползался под ногами. Но на этот раз на нем были сапоги, и он с удовольствием погружался по щиколотку в черную дымящуюся воду.
Показалась избушка. Дверь распахнута, замок сорван. Марк вошел. Все было разграблено, перевернуто, сломано — и кресло, и стол, и лежанка. Но стены стояли, и стекла уцелели тоже. Марк устроил себе место, сел, прислушался. Шуршал, гулко трескался снег, обваливался с невысокой крыши, струйка прозрачной воды пробиралась по доскам пола.
— Ужасно, ужасно… — он не заметил сначала, что повторяет это слово, и удивился, когда услышал себя. Разбой в трухлявой развалине больно задел его. До этого он был здесь единственный раз, зато с Аркадием; это был их последний разговор. Он давно знал, что живет среди морлоков и элоев, и сам — элой, играющий с солнечными зайчиками, слабый, неукорененный в жизни.
— Что же ты, идиот, ждешь, тебе осталось только одно — писать, писать! — он остро ощутил, как бессмысленно уходит время.
Будь он прежним, тут же отдал бы себе приказ, и ринулся в атаку; теперь же он медлил, уже понимая, как гибко и осторожно следует обращаться с собой. Чем тоньше, напряженней равновесие в нем, тем чувствительней он ко всему, что происходит, — и тем скорей наступит ясность, возникнет место для новых строк. Если же недотянет, недотерпит до предела напряжения, текст распадется на куски, может, сами по себе и неплохие, но бесполезные для Целого. Если же переступит через край, то сорвется, расплачется, понесет невнятицу, катясь куда-то вниз, цепляясь то за одно, то за другое… Поток слов захлестнет его, и потом, разгребая это болото, он будет ужасаться — «как такое можно было написать, что за сумасшествие на меня напало!»
— Это дело похоже на непрерывное открытие! То, что в науке возникало изредка, захлестывалось рутиной, здесь обязано играть в каждой строчке. Состояние, которое не поймаешь, не приручишь, можно только быть напряженным и постоянно готовым к нему. Теперь все зависит от тебя. Наконец, наедине с собой, своей жизнью — ОДИН!
………………………………
Он ходил по комнате и переставлял местами слова. — Вот так произнести легче, они словно поются… А если так?.. — слышны ударения, возникают ритмы… И это пение гласных, и стучащие ритмы, они-то и передают мое волнение, учащенное дыхание или глубокий покой, и все, что между ними. Они-то главные, а вовсе не содержание речи!
Он и здесь не изменил себе — качался между крайностями, то озабочен своей неточностью, то вовсе готов был забросить смысл, заняться звуками.
Иногда по утрам, еще в кровати, он чувствовал легкое давление в горле и груди, будто набрал воздуха и не выдохнул… и тяжесть в висках, и вязкую тягучую слюну во рту, и, хотя никаких мыслей и слов еще не было, уже знал — будут! Одно зацепится за другое, только успевай! Напряжение, молчание… еще немного — и начнет выстраиваться ряд образов, картин, отступлений, монологов, связанных между собой непредвиденным образом. Путь по кочкам через болото… или по камням на высоте, когда избегая опасности сверзиться в пустоту, прыгаешь все быстрей, все отчаянней с камня на камень, теряя одно равновесие, в последний момент обретаешь новое, хрупкое, неустойчивое… снова теряешь, а тем временем вперед, вперед… и, наконец, оказавшись в безопасном месте, вытираешь пот со лба, и, оглядываясь, ужасаешься — куда занесло!
Иногда он раскрывал написанное и читал — с противоречивыми чувствами. Обилие строк и знаков его радовало. Своеобразный восторг производителя — ведь он чувствовал себя именно производителем — картин, звуков, черных значков… Когда он создавал это, его толкало вперед мучительное нетерпение, избыточное давление в груди и горле… ему нужно было расшириться, чтобы успокоиться, найти равновесие в себе, замереть… И он изливался на окружающий мир, стараясь захватить своими звуками, знаками, картинами все больше нового пространства, инстинкт столь же древний, как сама жизнь. Читая, он чувствовал свое тогдашнее напряжение, усилие — и радовался, что сумел передать их словам.
Но видя зияющие провалы и пустоты, а именно так он воспринимал слова, написанные по инерции, или по слабости — чтобы поскорей перескочить туда, где легче, проще и понятней… видя эти свидетельства своей неполноценности, он внутренне сжимался… А потом — иногда — замирал в восхищении перед собой, видя, как в отчаянном положении, перед последним словом… казалось — тупик, провал!.. он выкручивается и легким скачком перепрыгивает к новой теме, связав ее с прежней каким-то повторяющимся звуком, или обыграв заметное слово, или повернув картинку под другим углом зрения… и снова тянет и тянет свою ниточку.
В счастливые минуты ему казалось, он может говорить о чем угодно, и даже почти ни о чем, полностью повторить весь свой текст, еле заметно переиграв — изменив кое-где порядок слов, выражение лица, интонацию… легким штрихом обнажить иллюзорность событий… Весь текст у него перед глазами, он свободно играет им, поворачивает, как хочет… ему не важен смысл, он ведет другую игру — со звуком, ритмом… Ему кажется, что он, как воздушный змей, парит и тянет за собой тонкую неприметную ниточку, вытягивает ее из себя, выматывает… Может, это и есть полеты — наяву?
Но часто уверенность и энергия напора оставляли его, он сидел, вцепившись пальцами в ручки кресла, не притрагиваясь к листу, который нагло слепил его, а авторучка казалась миниатюрным взрывным устройством с щелкающим внутри часовым механизмом. Время, время… оно шло, но ничто не возникало в нем.
………………………………
Постепенно события его жизни, переданные словами, смешались — ранние, поздние… истинные, воображаемые… Он понял, что может свободно передвигаться среди них, менять — выбирать любые мыслимые пути. Его все больше привлекали отсеченные от жизни возможности. Вспоминая Аркадия, он назвал их непрожитыми жизнями. Люди, с которыми он встречался, или мельком видел из окна автобуса, казались ему собственными двойниками. Стоило только что-то сделать не так, а вот эдак, переместиться не туда, а сюда… Это напоминало игру, в которой выложенные из спичек рисунки или слова превращались в другие путем серии перестановок. Ему казалось, он мог бы стать любым человеком, с любой судьбой, стоило только на каких-то своих перекрестках вместо «да» сказать «нет», и наоборот… и он шел бы уже по этой вот дорожке, или лежал под тем камнем.
И одновременно понимал, что все сплошная выдумка.
— Ужасно, — иногда он говорил себе, — теперь я уж точно живу только собой, мне ничто больше не интересно. И людей леплю — из себя, по каким-то мной же выдуманным правилам.
— Неправда, — он защищался в другие минуты, — я всегда переживал за чужие жизни: за мать, за книжных героев, за любого зверя или насекомое. Переживание так захватывало меня, что я цепенел, жил чужой жизнью…
В конце концов, собственные слова, и размышления вокруг них так все запутали, что в нем зазвучали одновременно голоса нескольких людей: они спорили, а потом, не примирившись, превращались друг в друга. Мартин оказался Аркадием, успевшим уехать до ареста, Шульц и Штейн слились в одного человека, присоединили к себе Ипполита — и получился заметно подросший Глеб… а сам Марк казался себе то Аркадием в молодости, то Мартином до поездки в Германию, то Шульцем навыворот. Джинсовая лаборанточка, о которой он мечтал, слилась с официанткой, выучилась заочно, стала Фаиной, вышла замуж за Гарика, потом развелась и погибла при пожаре.
— Так вот, что в основе моей новой страсти — тоска по тому, что не случилось!.. — Он смеялся над собой диковатым смехом. — Сначала придумывал себе жизнь, избегая выбора, потом жил, то есть, выбирал, суживал поле своих возможностей в пользу вещей ощутимых, весомых, несомненных, а теперь… Вспомнил свои детские выдумки, и снова поглощен игрой, она называется — проза.

ПОСЛЕДНИЙ РАЗГОВОР (фрагмент романа Вис виталис)

…………….
— Вы хотя бы самому себе верите? — спросил его как-то утром Аркадий. Они схватились по поводу неопознанных объектов. Старик доказывал, что наблюдают:
— Не нужно им приборов — и так слышат, видят, даже в темноте.
Такого рода прозрения посещали Аркадия периодически, с интервалами в несколько месяцев. Марк не мог поверить в болезнь, искренно считая, что стоит только развеять заблуждение, как против истины никто не устоит.
— Вы это всерьез?
— Странный вопрос, я никогда не играю в прятки с истиной, это она со мной играет, — высокопарно ответил Аркадий, и добавил:
— Насчет слежки… Я кожей чувствую.
С этим спорить было невозможно, Марк замолчал.
— Послушайте, — сказал ему Аркадий через пару дней, — почему бы нам в воскресенье не пройтись?
— Что-то случилось?
— Ничего не случилось, — раздраженно ответил старик, — там можно не спеша обо всем поговорить.
Он плотно завесил окна в комнате — «чтобы из леса не подсмотрели…». Марк заикнулся, что техника не позволяет. «Дозволяет, дозволя-я-ет…» — с жуткой уверенностью тянул Аркадий, а потом объявил, что подсматривать можно не только через окна, а также используя электропроводку и водопроводные трубы. «Про волноводы слыхали?..» Он перерезал все провода, наглухо прикрутил краны.
Надо ждать просветления, решил Марк, а пока приходилось сидеть в темноте, разговаривать шепотом и слушать бесконечные лагерные байки.
………………………………
В воскресенье утром старик натянул дубовой твердости валенки, намертво вколоченные в ярко-зеленые галоши, на лицо надвинул щиток из оргстекла, чтобы не вдыхать напрямую морозный воздух, поверх телогрейки напялил что-то вроде длинного брезентового плаща. Плащ-палатка — решил Марк, всю жизнь бежавший от военкома как черт от ладана — «вообще-то годен, но к службе — никак нет…» Он до сих пор с трепетом вспоминал старуху, горбунью из особого отдела — «мы вас возьмем…» — и отчаянные попытки мухи отбояриться от паука.
Они пошли по длинной заснеженной дороге, потом по узкой тропиночке, где снег то держит навесу, то ухнешь по колено, мимо черных деревенских заборов, вялого лая собак, нерешительных дымков, что замерли столбиками, сливаясь с наседающим на землю сумраком… Прошли деревню, стали спускаться в долину реки, и где-то на середине спуска — Марк уже чертыхался, ботиночки сдавали — перед ними оказалась вросшая в землю избушка. Два окна, у стены узкая скамейка… Старик молча возился с замком, Марк с изумлением наблюдал за ним — столько лет скрывал! Дверь бесшумно распахнулась, словно упала внутрь, открывая черную дыру.
— Входите.
Марк нагнулся, чтобы не задеть головой, хотя был скромного роста. Из крошечных сеней прошли в комнатенку, единственную в этой халупе. Аркадий вытащил из щели между бревнами коробок, чиркнул, поджег толстую фиолетовую свечу, что торчала посредине блюдца на большом круглом столе. Здесь же лежали кипы старых газет и с десяток яблок, хорошо сохранившихся. Ну, и холод, не подумал — почувствовал кожей Марк. Свет пламени перебил слабое свечение дня, возникли тени. Половину помещения занимала печь, в углу топчан, у стола два стула, перед окном разваленное кресло.
— Чей дом? — как бы небрежно спросил Марк.
— Мой.
………………………………
Когда его выгонят из города… Он был уверен, что вытурят — р-разберутся в очередной раз, наведут порядок… или придерутся к бесчинствам в квартире, запахам, телевизионным помехам… Он всегда готовился. А здесь блаженствовал, хотя понимал, что смешно — никуда не скроешься.
— Здесь нет микрофонов, — гордо сказал он. — Сейчас печь растопим.
Засуетился, все у него под рукой, и минут через десять пахнуло теплом. Аркадий поставил кочергу в угол, вытер слезящийся глаз.
— Притащусь сюда, когда дело дойдет, вползу и лягу. Не хочу похорон, одно притворство. Издохну спокойно, а весной будет красивая мумия. Я в другую жизнь не верю, не может нам быть другой, если здесь такую устроили.
— Я бы так не смог… — подумал Марк, — хочется, чтобы заслуги признали, пусть над остывшим телом, чтобы запомнили. Ерундой себя тешу, а живу бесчувственно, бессознательно…
— Я был у Марата, — сказал Аркадий, вытирая клеенку.
Марк знал, что старик передал какие-то образцы корифею по части точности. Он завидовал Марату, его обстоятельности, непоколебимой вере в факты, цифры, тому, как тот любовно поглаживает графики, вычерченные умелой рукой, верит каждому изгибу, вкусно показывает… Не то, что Марк — мимоходом, стесняясь — кривули на клочках, может так, может наоборот…
— И что?
— Я обычный маленький пачкун, к тому же старый и неисправимый. — Аркадий сказал это спокойно, даже без горечи в голосе.
— Так и сказал? — изумился Марк.
— Он мне все объяснил. Никаких чудес. Наука защитила свои устои от маленького грязнули. А так убедительно было, черт! Оказывается, проволочка устала.
— Марат технарь, пусть мастер, но страшно узкий. Спросите его об общих делах, он даже не мычит, он дебил! — Марк должен был поддержать Аркадия. — К тому же, каждый день под градусом.
— Он уже год как «завязал», строгает диссертацию, хочет жениться. Не спорьте, я пачкун. Может, все мы такие — мечтатели, бездельники и пачкуны… Но это меня не утешает. Ладно, давайте пить чай. Хату я вам завещаю.
Аркадий заварил не жалея, чай вязал рот.
— Я понял, — с непонятным воодушевлением говорил он, — всю жизнь пролежал в окопе, как солдат, а оказалось — канава, рядом тракт, голоса, мир, кто-то катит по асфальту, весело там, смешно… Убил полвека, десятилетия жил бесполезно… К тому же от меня не останется ни строчки! Что же это все было, зачем? Я не оправдываюсь, не нуждаюсь в утешении, нет… но как объяснить назначение устройства, износившегося от бесплодных усилий?!.. Возможно, если есть Он, то Им движет стремление придать всей системе дополнительную устойчивость путем многократного дублирования частей? То есть, я — своего рода запасная часть. К примеру, я и Глеб. Не Глеб, так я, не я, так он… Какова кровожадность, вот сво-о-лочь! Какая такая великая цель! По образу и подобию, видите ли… Сплошное лицемерие! А ведь говорил… или ученики наврали?.. — что смысл в любви ко всем нам… Мой смысл был в любви к истине. Вам, конечно, знакомо это неуемное тянущее под ложечкой чувство — недостаточности, незаполненности, недотянутости какой-то, когда ворочается червь познания, он ненасытен, этот червяк… А истина ко мне даже не прикоснулась! Она объективная, говорите, она общая, незыблемая, несомненная для всех? Пусть растакая, а мне не нужна! Жизнь-то моя не общая! Не объективная! Кому она понятна, кроме меня, и то… Из тюремной пыли соткана, из подозрений, страстей, заблуждений… еще несколько мгновений… И все?.. Нет, это удивительно! Я ничего не понял, вот сижу и вижу — ну, ничегошеньки! — Аркадий всплеснул руками, чувство юмора вернулось к нему. — Зачем Богу такие неудачники! Я давно-о-о догадывался — он или бессердечный злодей, или не всесилен, его действия ошибками пестрят.
………………………………
— Как выпал в первый раз этот чертов осадок, я с ума сошел, потерял бдительность, — с жаром продолжал старик. — Представляете — прозрачный раствор, и я добавляю… ну, чуть-чуть, и тут, понимаешь, из ничего… Будто щель в пространстве прорезалась, невидимая — и посыпался снег, снежок, и это все чистейшие кристаллы, они плывут, поворачиваются, переливаются… С ума сойти… Что это, что? Откуда взялось, что там было насыщено-пересыщено, и вдруг разразилось?.. Оказывается, совсем другое вещество, а то, что искал, притеснял вопросами, припирал к стенке, допрашивал с пристрастием — оно-то усмехнулось, махнуло хвостиком, уплыло в глубину, снова неуловимо, снова не знаю, что, где… Кого оно подставило вместо себя неряшливому глазу? Ошибка, видите ли, в кислотности, проволочка устала… Тут не ошибка — явление произошло, ну, пусть не то, не то, сам знаю — не то!
Марк с жалостью воспринимал этот восторженный и безграмотный лепет, купился старик на известную всем какую-нибудь альдолазу или нуклеазу, разбираться — время тратить, в его безумном киселе черт ногу сломит, все на глазок, вприкуску, приглядку… А еще бывший физик! Не-е-т, это какое-то сумасшествие, лучше бы помидоры выращивал…
Аркадий дальше, все о своем:
— Я тут же, конечно, решил выбросить все, но к вечеру оклемался, встряхнулся, как пес после пинка, одумался. Ведь я образованный физик, какой черт погнал меня в несвойственную мне химию, какие-то вещества искать в чужой стороне? Взяться без промедления за квантовую сущность живого! Ну, не квантовую, так полуквантовую, но достаточно глубокую… Или особую термодинамику, там и конь не валялся, особенно в вопросах ритмов жизни. Очистить от шульцевских инсинуаций, по-настоящему вцепиться, а что…
Ничего ты не понял, ужаснулся Марк. Но тут же закивал, поддерживая, пусть старик потешится планами.
………………………………
— Я вам открою еще одну тайну. Домик первая, теперь вторая. — Аркадий смешком пытается скрыть волнение. — У меня есть рукопись, правда, еще не дописал. Когда я… ну, это самое… — старик хохотнул, таким нелепым ему казалось «это самое», а слово «умру» напыщенным и чрезмерно громким, как «мое творчество». — Когда меня не станет, — уточнил он, — возьмите и прочтите.
— Как вы ее назвали? — Марк задал нейтральный вопрос, его тронула искренность Аркадия.
— Она о заблуждениях. Может, «Энергия заблуждений»?.. Еще не знаю. Энергия, питающая все лучшее… Об этом кто-то уже говорил… черт, и плюнуть некуда!.. Я писал о том, что не случилось, что я мог — и не сотворил.
— Откуда вы знаете?..
— Послушайте, вы, Фома-неверующий… Когда-то старик-священник рассказал мне историю. Он во время войны служил в своей церкви. Налетели враги, бомбили, сровняли с землей весь квартал, все спалили, а церковь устояла. Когда он после службы вышел на улицу, а он не прервался ни на момент, увидел все эти ямы и пожары вместо жилищ, то ему совершенно ясно стало, что Бог церковь спас. «Мне ясно» — говорит, глаза светлые, умные — знает. Тогда я плечами пожал, а теперь точно также говорю — знаю, сделал бы, если б не случай. Знаю.
— Аркадий… — хотел что-то сказать Марк, и не смог.
………………………………
Они беседовали до глубокой ночи, погас огонь, покрылись белесой корочкой угли. Аркадий вовсе развеселился:
— Пора мне здесь огурцы выращивать. Чуть потеплеет, сооружу теплицу, буду на траве колоть дрова, выращу кучу маленьких котяток — и прости меня наука. Вот только еще разик соберусь с силами — добью раствор, там удивительно просто, если принять особую термодинамику; я как-то набросал на бумажке, надо найти… Может, нет в ней таких красот, как в идеальных да закрытых системах… Обожаю эти идеальные, и чтобы никакой открытости! Как эти модные американцы учат нас — расслабьтесь, говорят… Фиг вам! не расслаблюсь никогда, я запреты обожаю!.. Шучу, шучу, просто система открыта, через нее поток, вот и все дела, и как никто не додумался!
Марк слушал эту безответственную болтовню, сквозь шутовство слышалось ему отчаяние. И, конечно, не обратил внимания на промелькнувшую фразу про потоки, открытые системы… Лет через десять вспомнил, и руками развел — Аркадий, откуда?.. целое направление в науке… Но Аркадия уже не было, и той бумажки его, с формулами, тоже.
Они оделись, вышли, заперли дверь. Сияла луна, синел снег, чернели на нем деревья. Аркадий в своем длинном маскхалате шел впереди, оглянулся — с прозрачным щитком на лице он выглядел потешным пришельцем-марсианином:
— А-а-а, что говорить, всю жизнь бежал за волной…
Таким он и запомнился Марку, этот веселый безумный старик:
-… я всю жизнь бежал за волной…

ЧЕРЕЗ МИЛЛИОН ЛЕТ

////////////
Через миллион лет здесь будет море — и теплынь, теплынь… Папоротники будут? Папоротники — не знаю… но джунгли будут — и оглушительный щебет птиц. Лианы раскачиваются, на них обезьяны. Немного другие, на кого-то похожие… но не такие наглые, наглых не терплю. В тенистой чаще разгуливают хищники, саблезубые и коварные. Мимо них без сомнения топает, продирается… не боится — велик… Слон, что ли? Ну, да, суперслон, новое поколение… Вот заросли сгущаются, наверное, за ними река? Конечно, река, называется — Ока, желтоватая вода, ил, лесс, рыбки мелькают… Пираньи? Ну, зачем… но кусаются. Сапоги прокусят? Нет, в сапогах можно… За рекой выгоревшая трава, приземистые деревья… Дубы? Может и дубы, а может баобабы, отсюда не видно. Иди осторожней — полдень, в траве спят львы… Нет, это не они… но очень похожи, только грива сзади, а голова голая… А, это грифы — у падали примостились… львы под деревьями и на ветвях, в тени…
Вот и домик… огород, в нем картошка, помидоры, огурцы… двухметровые… Вообще все очень большое, ботва до пояса, трава за домом выше головы. Раздвинешь ее — там белый тонкий песок, вода… Море… Никаких ураганов, плещет чуть- чуть, и так каждый день — и миллион лет покоя… Миллиона хватит? Хватит-хватит…
Теперь что в доме… Вот это уже слишком. Я просто уже без сил… Сядем на ступеньки. Бегает, суетится головастый муравей. Термит, что ли? Нет, рыжий… Что теперь дальше?.. Картошку окучивать, помидоры поливать?..

Случайная страничка из nonstop-а (photographer.ru)

и она же, не совсем случайная

///////////////
(текст явно… Да, знаю, знаю…)
О чем это говорит? Во всем следует, не останавливаясь на половине дороги, идти до конца… если уж решил. Но здесь возникают вопросы, например, в какой мере и ГДЕ отходить от Случая… и где бережно его придерживать… Думаю,вопрос умозрительно не решается, и слава богу, что так. Умозрительно мы решаем довольно примитивные вещи, или… (у кого получается) доводит сложный вопрос до примитивных «да» или «нет» Но так скорей все-таки в науке бывает, а здесь другое, и сколько ни выкрашивай черный квадрат в красный или белый или желтый цвет, все-таки беззастенчивая спекуляция… ничего не получится. Да и начальный посыл явно не в ту степь, смайл… имхо… Идея, концепция сразу выводит искусство на плоскость, а нам нужно покопаться в этой каше, в глубине, иметь дело с БОЛЬШИМИ НЕОПРЕДЕЛЕННОСТЯМИ… А иначе — зачем, искусство теряет смысл, основную задачу, если так можно сказать — самоисследования, само-поддержания внутренней целостности, а все остальное — ну, агитка, ну оглядка, ну желание кого-то завоевать или задержать внимание… Жданье, что похвалят, и тут же -спасибочки, спасибо… Черт знает что. Фигня, одним словом…

из повести «Следы у моря»

…………………………
Как-то пришли тетя Соня с новым мужем, Игорем Абрамовичем, я уже записал о нем в тетрадке, теперь я пишу в нее все, что видел.
Бабка как-то заметила, что я пишу, улыбнулась, но читать не стала, твое дело, говорит. Пиши, пиши, у тебя глаз острый, а уши еще лучше.
Я понял, что она хочет сказать. Шутит, но в каждой шутке доля правды, все знают. Я много вижу, но еще больше слышу. Наша квартира так устроена, скажешь слово на кухне, в комнате отзывается. Это потому что новая стена, раньше так не было, бабка говорит, квартира была как квартира. А когда пришли русские, мы сами разделили, отделились от той части, в ней теперь две семьи живут. Лучше самому отдать, чем у тебя отнимут, она говорит.
Поэтому звук у нас теперь гуляет по квартире, каждое слово слышно, и я все знаю. Непонятные слова каждый день, но спрашивать неудобно, скажут, «зачем подслушиваешь», или — «тебе рано». А Соня так громко говорит, что подслушивать не надо. Зато Игорь Абрамович говорит тихо, медленно и долго, не дождешься, пока выскажется. Мама смеется, большое терпение надо иметь, чтобы с ним говорить, но Сонечке повезло, он хороший человек. И Эдик тоже не против, главное, говорит, пусть мою комнату не трогают.
— А твою тетрадку лучше по-другому назвать, бабка считает, — представь, вдруг обыск, находят у нас какую-то тетрадь, на ней написано «я видел»… Ты нас всех подведешь, теперь такое время, нужно осторожным быть. Назови, будто все придумано.
— Это как?
— Будто пишешь рассказы. Имена убери. Выдумал, и все.
— А зачем нас обыскивать?
— Так и знала, что спросит! Тебе незачем, — и ушла на кухню поскорей.
Она не знает, я и так придумываю. Как-то сидел перед тетрадкой… Это потом она мне черные линейки подарила, нашла у себя, их под чистый лист подкладывают, чтобы ровней писать. А сначала я писал слова на белом листе, и все криво, строчки постоянно то опускаются, то поднимаются к концу, от настроения зависит, если хорошее, то поднимаются, я заметил. И там, на белом листе вдруг вижу следы… Я тут же решил, это следы на песке у моря, на мой остров приехали дикари, спрыгнули из лодок, пошли в лес искать добычу, а следы оставили. А папа решил, у меня в глазах букашки плавают, витамина мало, и мне стали рыбий жир давать. Я его пил, пил, вырос от него на десять сантиметров, а следы не проходят.
Как-то я сидел, сидел над этими следами, думал, как спасти Робинзона от дикарей. Ничего не придумал, зато зачеркнул прежнее название, и написал большими буквами
С Л Е Д Ы у М О Р Я
Мне понравилось новое название, хотя не знаю, почему.
Недавно к нам стали приходить каждый вечер гости, родственники и знакомые, потому что папа больше всех знает о политике, он человек общественный, бабка говорит, но лучше бы помалкивал. Время, она говорит, такое.
— Какое?
— Боже, и этот… Тебе рано знать.

ОДНАЖДЫ ВЕЧЕРОМ…
Значит, пришли Соня с Игорем Абрамовичем, они почти каждый вечер приходили, но тогда приехал еще дядя Юлик на полчаса, и были мои любимые пирожные. Юлик всегда говорит, что на полчаса, а сам два часа спит на стуле, потом говорит два часа подряд, и уходит искать попутку, чтобы к утру быть на месте. Иногда его утром проверяют, на месте или нет, и он всегда спешит. Он работает в школе, но не учителем, а слесарем, он все умеет, смеется, вот теперь я свободный человек, только бы еще к вам пускали. А ты, Сёма, осторожней будь, докторов теперь не любят, может, тебе тоже в слесари податься?
Мама смеется, у тебя руки золотые, а у Сёмы непонятно откуда выросли.
Игорь Абрамович маленький, лысый, в очках, сильно заикается, но мама говорит, все-таки муж, к тому же еврей, это облегчает. Все называют его Игорек. Что думает Игорек, никто не знает, слов от него не дождешься.
Может и лучше, смеется папа, а вдруг дурак.
Евреи не бывают совсем дураки, бабка говорит.
— Ого, еще как бывают, со стула упадешь, как начнет говорить.
Все равно счастье, что еврей, бабка считает, пусть дурак, это не опасно. А русские жены опасные, они еврейских мужей из дома выгоняют.
Везде говорят, что евреи отравители. Врачи в Москве лечили правительство, среди них нашли врагов, и все евреи.
А бабка говорит, не верю, это из той же оперы, что всегда.
Мама днем ничего не говорит, и папа тоже, они боятся. А вечером собираются, вдвоем или с друзьями, сидят в задней комнате, разговаривают.
Нам некуда деться, бабка говорит, что будет, то будет.
Нам нечего боятся, отвечает папа, но сам боится, я вижу.
Я много вижу, потому что дома сижу. У меня друг Эдик, и все. Приду из школы, уроки, потом к нему. Но в обычные дни у него долго не посидишь, приходит тетя Соня, уроки сделаны? Алика не спрашиваю, он молодец, а ты? Не сделаны. Алик сейчас уйдет, сделаешь, иди к нему. Но Эдик тогда не приходит, ему долго уроки делать. Но иногда Соня приходит с работы поздно, и тогда мы сидим и сидим. Говорим о том, что слышали. А потом я иду домой и задаю вопросы. Мама не рада, что вопросов много.
Куда ты растешь, она говорит, зачем спешишь, не торопись. А вот читать начал, это молодец.
В тот вечер они сидели в задней комнате, а я у себя за столиком делал уроки, слушал, что говорят. Бабка отнесла им чай, там тоже столик, они там пили. А мне она дала пирожное с круглой коричневой головой, шоколадной, мое любимое. Я перестал делать уроки, долго ел пирожное, сначала отлупил коричневую шоколадную корочку, потом разъединил два полушария и слизал между ними крем, потом съел остальное, а сам слушал.
Звонок, я побежал открывать. Бабка закричала, ты куда, не беги к дверям, нам спешить некуда. Сама пошла открывать, — кто там, и сразу открыла.
В темноте стоит дядя Юлик, качается и громко говорит, теперь и у вас лампочки разбиты, вот она, Россия…
Вышел папа, заходи быстрей, и потише дыши, а то уморишь нас самогонскими миазмами.
Не самогон, а коньяк, Юлик говорит. Таня приехала из Москвы, устала и спит, а я к Вам, попутку словил, есть еще нормальные люди на дорогах. Надо отметить начало последнего года жизни.
— Что ты несешь, — папа втолкнул его в заднюю комнату. Юлик упал на стул, голову свесил и захрапел.
— Что сделалось с человеком, говорит бабка, она мимо с чайником шла, — совсем русский пьяница.
— Ему холодно там было, он согревался, — я говорю. Слышал, как Юлик папе объяснял.
Всем было холодно, бабка говорит, больше ничего не сказала. Пошла к ним, дверь только прикрыла, и я все слышал.
— Я думал, он после войны угомонится, — говорит папа, — разве крови недостаточно ему?
— Нет, он вампир, пока не умрет, будет пить, народу еще хватает, — бабка говорит.
Потом надолго замолчали.
Мама говорит, наверное, дурак родился или птичка пролетела.
— Дураков хватает, засмеялся папа, — а птичка не улетела, села и клюет нас в темечко. Гриша прав.
— А где он?
— Сидит в деревне, ждет момента. Умный парень, а вбил себе в голову опасную глупость, ведь границы на замке.
Потом они начали считать евреев, которых арестовали… голоса все тише, а потом я заснул за столом, не доделал упражнение, только чувствовал, папа отнес меня на кровать. Проснулся ночью, у бабки свет горит, она в больших очках читает книжку. Кто-то меня раздел, я под одеялом, тепло…
Хорошо быть умным, но не взрослым, я подумал, и снова заснул.