Сверхкартина, или законы развески

Когда я первый раз делал выставку, мне советовали — «главное, напихай побольше, смотри, сколько у тебя наделано…» Но нашелся знающий человек, намекнул, чтобы не слушал. «Смотри на всю стену и даже на весь зал, как на картину. Ты делаешь картину из картин, вот и ставь пятна.»
Тут многое нужно учитывать, и геометрию, и свет…
А потом мне понравилось делать плашки из картинок, странички миниатюр. К сожалению, растерял все, осталась одна, не лучшая, но представление дает — новое возникает качество.

виртуозность


Иногда получаются такие штуки, со слабыми признаками виртуозности. Но всегда не по себе, меня учили «кисточку бери потолще, погрубей, бумажку похуже…», а насчет компьютерного рисования сам понял, все эти щегольские спецперья, имитирующие даже роспись — не нужны, возьми простую «мышь», она не позволит легко черкать направо и налево, с ней можно только неуклюже, грубо. Никакого тебе полета, сиди и ставь пятна. Сезанн не гнушался, а нам и подавно…

Поиздеваемся над хризантемами


Восковые мелки, пористая сине-зеленая бумага да газовая горелка. Не букет, и не цветочки, а ЦВЕТКИ. Такие личности живые. По-разному переживают оставшееся им время. Попались в кривой стакан. Люблю кривое, в кривом пространстве время дольше длится.

Приятненько


Если уж с натуры, то приятней всего такие вот рисуночки делать ( и еще кистью мазать пятнами, как с натуры делал Марке). Но неприятно эти линейные подделывать и подчищать, повторять и повторять (как любил Матисс). Тут уж получилось — получилось, нет — нет.
Меня спрашивали, «кто это?.. как называется?..»
Кто, кто… не видите, кто? А называется — «Яичница» :-))))))

Иллюстрация к рассказу «МАМЗЕР»


Это они думают, оставить меня в живых или нет (по рассказу)
Над рассказом посвящение: «ПО ЭДГАРУ»
То ли подражание, то ли знак уважения… сам не знаю, так получилось, звук чужого языка ((фамилия-то как пишется?.. не запомнишь!!) придал двусмысленность посвящению, и было угадано, вот случай!

Выставка — давно


Оч-чень давно, художник еще кусался.
Васин портрет — у Б.Н.Гольдштейна.
Натюрморт — на Каляевской (сто лет не видел, приветы Ленам!)
Шапка жива, а пальто где-то оставил…

Шизоид


Легкий шизоидный дрип, нарочно не получится. Ощущение странности, подобно нескольким кадрам «Земляничной поляны».
Иногда техника попадает в точку, в силу перебора огромного числа пустых возможностей. И здесь только вопрос «подстерегания случайности».

Главные образы — те же…

Писал уже, за двести лет главные образы не изменились — улица, фонарь, аптека, дорога, туман, путь, дерево, забор… Еще небеса, звезды, но там недолго, побыл — и обратно…
В своих старых работах обнаружил еще одну штуку, показалась интересной.

Илья — не могу пробиться, что у тебя с мейлом?

Здесь ты бывал, поэтому сюда. «Гласность» и «Бритва». Текст, который легко читается в голос, легко и глазами читается. Текст должен литься, без запинок и затычек, сложности пусть позже. Те, кто не так: с кашей в голове, выпендрежники с понятием, они же без понятия, наивняки и графоманы. Немного есть в первом письме. В голове без ясности — говорить не о чем. Я не о формальной логике, о ясности и силе худобраза. Выпендр. с понятием: местами и Бунин грешил — от силы, куража, наполненности: излишества образности и проч, но всегда — вкус, образ виден, слышен, пахнет. Отказывала (местами!) мера. Но когда сильно, глубоко зацепляло — просто и гениально. «На молу — голо…» ((Вл.Вл. понимал толк.))
Остальные — не интересно. Исходя из гласности: только вслух, последний критерий. Ну, правила… орфография! а «стилистика — это человек» и только, главное по звуку. Бритва не как в науке, а худ образ — и никакого избытка, нервных клеток мало, осёл всего от двух стогов помер… ((«на молу — голо…»))
Надеюсь, почта наладится у тебя, у меня уже порядок. Аргентина далеко, но хакеры-то долетают. 🙂
Привет из Пущина. Увидимся ли? Жене и Сонечке приветы и Иринины поцелуи. Ваш Дан

5. ПРОГУЛКИ ПРИ ЛУННОМ СВЕТЕ

Дни стояли жаркие, а топили по-прежнему. На пятом у Аугуста дышать было нечем, спали с открытыми окнами, и даже на первом Лариса жаловалась и посылала Антона в ЖЭК— сказать «этим дуракам», чтобы отключили отопление и, не дай Бог, при этом не отключили бы свет, от них всего можно ожидать. Антон мялся и говорил о каком-то таинственном вентиле в подвале, одним поворотом которого можно прекратить подачу тепла, но дальше этой красивой легенды дело не шло. Торжествовал только я: читал лежа на одеяле, в тонкой рубашке, засыпал и просыпался ночью, нисколько не продрогнув—тепло!.. раздевался, нырял в свою люльку—и засыпал снова, а утром безбоязненно спускал ноги на пол, неодетый подходил к окну—тепло!.. И Феликс был со мной. Вечерами мы сидели в кресле, я читал, а он дремал у меня на коленях, потом мы ужинали вместе и ложились спать. Он устраивался в ногах, топтался мягкими лапами, немного мылся на ночь— и засыпал. Иногда он похрапывал во сне, а я лежал и слушал дыхание этого существа… Странные звери—эти коты, зачем-то они пробиваются к нам на колени, вольные, не прирученные никем. Надо же! Я нужен ему. Ну, поесть… поел и ушел, а он ведь не хочет уходить, ходит везде за мной, спит в одной постели—греет меня и греется сам, а потом спокойно, не оглядываясь, уходит. Такое равновесие свободы и зависимости всегда восхищало меня. Когда он был котенком, я брал его на руки и шел гулять, а он смотрел по сторонам желтыми любопытными глазами. Может, и теперь мы сможем гулять вместе хотя бы ночью, когда все спят, одни среди молчаливой природы? И Криса возьмем, если пойдет с нами. Я знал, что коты побаиваются Феликса, и потому сомневался. И первая их встреча у меня оказалась неудачной—все из-за дурацкого поведения Криса! Вот что значит невоспитанный кот…
Как-то Феликс сидел на полу и умывался. При всем моем уважении к нему, должен сказать, что делал он это в высшей степени небрежно, сказались-таки долгие годы беспорядочной жизни. Он с большой любовью и тщательностью лизал лапу, чтобы намочить для мытья, и лапа действительно превращалась в какую-то мокрую мочалку. Но потом он подносил ее к уху и водил за ним совершенно необдуманными и рассеянными движениями, и точно так же проводил от уха к носу и рту. Под глазами он вовсе не мыл, и там нарастали подтеки, которые высыхали и склеивали волосы. Со временем они отпадали, но надолго портили внешность. Феликс пренебрегал мытьем, но у него все же чувствовалось детское воспитание, а вот Криса мыться никто не учил—видно было, что он подсмотрел, как моются, уже во взрослом возрасте… С мытьем вообще бывают сложности—многое зависит от детства. Важно учить, но нельзя и переучивать. Меня мыться учила бабушка, которую я не любил. Она брала меня холодными острыми пальцами за шею и толкала под ледяную струю… Ничего хорошего не получилось—я моюсь чуть хуже Феликса и немного лучше, чем Крис… Так вот, Феликс сидел и умывался, а буйный Крис ворвался в комнату—и увидел другого черного кота, да еще какого! От неожиданности он растерялся так, что забыл все приличия, сел напротив Феликса и уставился на него круглыми глазами. Феликс по-прежнему был занят, и я уже думал, что он не заметил наглеца. Но тут старый кот поднял голову—посмотрел—и снова принялся за дело. Его взгляд запомнился мне—быстрый, внимательный и тяжелый. В этом желтом взгляде не было угрозы, а что-то вроде «не слишком ли близко ты устроился, братец…». Крис сразу все понял, спина его сгорбилась—и он бросился к двери, волоча за собой хвост… Дружбы не получилось, но приятелями они со временем стали—и гуляли со мной не раз при лунном свете.
Я читал в одной книге, кстати, в ней тоже был кот, только волшебный, там лунному свету придавалось большое значение—что-то особенное происходило в некоторые лунные ночи. У нас все совсем не так, просто в городе не горело никакого света и гулять в безлунные ночи было совершенно невозможно. А когда появлялась луна, я брал свою палку и спускался вниз, выходил на разбитый асфальт и шел по лунной дорожке, как это делали многие до меня.
Я шел и ждал моих друзей. Первым появлялся Крис. Он бесшумно выбегал из-за спины и бежал впереди, прижав уши к круглой лобастой голове и помахивая хвостом направо и налево… иногда останавливался, валился на спину—приглашал играть, вскакивал, отряхивался, на его блестящей черной шубке никакой грязи не оставалось, опять обгонял меня—залезал на деревья, застывал на момент на какой-нибудь ветке, вглядываясь горящими глазами в темноту, бросался бесшумно вниз—и снова бежал впереди…
Потом где-то в темноте раздавалось знакомое «м-р-р-р…», я оглядывался, но никого не видел… и второй раз, и третий, пока я не понимал, что старый кот дурачит меня, останавливался и ждал—и он появлялся совершенно неожиданно из какой-нибудь ложбинки, поросшей редкой травой, где и тени-то почти не было. Он удивительным образом умел прятаться. Вот он выходит, потягивается, зевает, начинает шумно чесать за ухом, а я все стою и жду его… и Крис далеко впереди тоже сидит и ждет—маленьким черным столбиком на мерцающем лунном асфальте. Наконец Феликс тронулся, бесшумно и плавно снялся с места и заскользил. Он всегда шел рядом, я быстрей— и он быстрей… Если бы я мог бежать, то и тут бы он не отстал от меня, но я шел медленно—и он шествовал важно рядом. И хвост его при этом всегда был трубой—прямой и ровный…
Удивительная сила была в этом хвосте. Иногда он казался старой мочалкой, потрепанной, замусоленной тряпкой, полуободранным проводом со свисающей изоляцией… и все-таки, и все-таки — когда он видел меня и узнавал, этот старый, всеми брошенный кот, он мгновенно мощным толчком выбрасывал вверх как знамя, как факел черного пламени свой старый, растрепанный хвост—и так бежал навстречу мне, и его хвост, прямой-прямой, чуть колебался при этом и никогда не гнулся. Тот, кто видел это, никогда не забудет—тебя узнали!.. приветствуют магическим движением—теперь вы снова вместе! При чем тут мышца, мне смешно слушать про мышцы. Я много раз видел, как Крис пытался поднять хвост трубой—и не мог—хвост гнулся и падал, и мел по земле. Конечно же дело не в мышце, которая у этого взрослого сильного кота в полном порядке. Хвост поддерживает сила духовная, а не материальная.
Тем временем Крис бежал впереди, Феликс шествовал рядом—нас уже было трое. Рядом с покосившимися домами цвела сирень, луна освещала бледные цветы, а зелень казалась черной… А в полнолуние мы вели себя даже слишком смело, что неудивительно и давно описано в литературе,—доходили до нижней дороги, шурша травой спускались на нее и шли немного вдоль реки, которая от лунного сияния казалась покрытой льдом. Здесь мои друзья невольно замедляли ход, потому что приближалась граница их владений, но все-таки мы доходили до темного домика, и от кустов отделялась маленькая тень — это Вася-англичанин спал под окнами. Тонкий, с прозрачными глазами котик сталкивался нос к носу с Крисом — тот попроще, погрубей, мускулистый малый — они обнюхивали друг друга — «а, это ты…» — и отскакивали в стороны… старые знакомые… Крис гулял и был бездельником, а Вася делал дело, это было понятно сразу. Подходили мы с Феликсом—и здесь поворачивали назад, и Вася, решившись на время оставить свой пост, бежал за нами, нюхал цветы, но никогда не догонял нас.
Вот так мы шли вчетвером. Иногда в темноте раздавалось цоканье когтистых лап—и ясно было, что это не кот,—нам навстречу выбегал большой пес, обросший тяжелой зимней шерстью. Он шумно дышал, вилял хвостом, обнюхивал Криса—а тот не обращал внимания… потом кидался к Феликсу— а Феликс тем более—как шел, так и идет себе… пес подбегал ко мне—и мы здоровались по-человечески, пожатием рук и лап… затем он с опаской подбегал к Васе—тот выгибал спину и замахивался лапой, но не совсем всерьез… пес отскакивал, добродушно улыбался—это был наш Артист… а Кузя любил поспать, и значит, мы были в полном сборе, пятеро молодцов, шли себе и шли…
Луна удалялась на покой—и мы расходились. Первым отставал Вася-кот, который уходил не прощаясь, как англичанин, а может, так клевещут на англичан, не знаю… потом куда-то убегал Вася-пес, и долго мы слышали цокание его когтей по асфальтовым дорожкам мертвого города… Крис засматривался на что-то неведомое в темноте и мчался туда лихим галопом… а мы оставались, два старика—шли домой, долго еще сидели в кресле, думали, потом ложились спать—и спали спокойно и крепко…
……………………………………………
И хватит, книга велика, и не так уж хорошо кончается, продолжать не будем.
Главное, все закончить тогда и так, (когда и) как сам этого хочешь. Д.М.

4. ФЕЛИКС ВЕРНУЛСЯ КО МНЕ.

На следующий день кот не пришел, и на второй день его не было, и в третий раз я ждал его — и не дождался. Может, он не придет больше?.. На четвертый день вечером я заснул в кресле и проснулся глубокой ночью от слабого шороха. Кот шел через комнату ко мне. Поднялся по лестнице, толкнул незапертую дверь и вошел… Он шел и смотрел мне прямо в глаза. Левый глаз светился багровым светом. Подошел, прыгнул — и вот уже у меня на коленях. Он стоял и рассматривал меня, вплотную приблизившись к лицу. Обнюхал бороду… И вдруг положил передние лапы на плечо, прижался к груди и громко замурлыкал. Теперь я узнал его. Он всегда меня так встречал. Я обнял его, положил руку на голову, погладил мягкую густую шерсть, черную с коричневатым отливом. Кот замурлыкал еще громче, просто неправдоподобно громко — ему нравилось, что его гладили. Над левым глазом был старый шрам, и зрачок на свету не сужался… видно, здорово ему досталось… Он поздоровался, снял лапы с плеча и стал топтаться, чтобы поудобнее лечь. Я гладил его. В правом боку обломок ребра торчал под кожей, но не причинял боли — значит, давно это было. А вот шрам на задней лапе довольно свежий, еще багровый…
Кот все мурлыкал, потом затих. Он был легкий, шерсть сухая, лапы старые, со стертыми подушечками — пока он засыпал, лапы бодрствовали, когти то показывались, то втягивались, видно, он всегда держал их наготове, свое главное оружие… а потом и лапы замерли — он доверился мне и спал, беззащитный уже, настоящим крепким сном. Он был горячий и согревал меня… Мы долго сидели так, я тоже заснул и проснулся под утро. Затекла, болела шея. Кот по-прежнему крепко спал. Вот, нашлось существо… Моя связь с этим домом, с квартирой оставалась слабой, призрачной какой-то, я попал в прошлое, которое не ждало меня, а жило своей жизнью, как умело. Я надолго забывал, не помнил, не вспоминал даже о том, что оставил, так уж я устроен, да и жизнь не позволяла вспоминать, а вот нашлось существо, которое все эти годы помнило. Как я ни уговаривал себя, что не виноват, что меня держали силой и прочее, о чем вспоминать не любил и попросту боялся… как ни убеждал себя, а комок в горле не исчезал: я все представлял себе, как он каждый день заглядывает в эту комнату и удивляется— в ней темно и пусто… Я никогда не надеялся, что меня помнят, не хотел этого — пусть никто не мучается, пусть лучше забудут, а теперь я чувствовал, что ничем не могу искупить свою вину перед ним, и это было ужасно, и необходимо мне. Теперь я никогда его не оставлю.
А он тихо спал: жизнь пошла своим чередом, он победил и успокоился.
Я коснулся его головы, он сразу проснулся, вздрогнул, но тут же узнал меня — замурлыкал… потом спрыгнул на пол. Я покормил его и выпустил, и смотрел в окно, как он спокойно, слегка сгорбившись, пересекает дорогу и уходит в сторону оврага. Окружающая жизнь оставалась сложной: он понимал, что его ловят и следует скрываться, и никогда бы не подбежал к случайному человеку, как это сделал доверчивый Пушок. Но теперь ему есть куда вернуться. Я был нужен ему и радовался этому — ему хорошо, и снова ясно, что происходит. Он и раньше знал людей, которые кормили его и жалели… но они не хотели жить там, где только и нужно жить, и не сидели в том кресле, в котором только и стоит сидеть.

3. БИТВА С СЕРЫМИ. ФЕЛИКС. ПУШОК.

Рано утром меня разбудил крик: «Серые, серые идут!» На противоположном высоком краю оврага, на фоне жидкого бесцветного неба, показались четыре силуэта. Четыре серых кота. Они шли фигурой, которая в военной литературе именуется «свиньей». Их вел серый кот поменьше других ростом, но в его походке было что-то устрашающее — его шаг напоминал мерную тяжелую поступь не знавших поражения римских легионеров. Это был знаменитый Серый, отмеченный эволюцией кот Аугуста. Кот огорчал старика. С виду обыкновенный котик, но с ним произошла удивительная вещь: миллионы лет эволюции сосредоточились в этом коте и выжали из себя новое совершенно качество — он умел нападать немного раньше, чем это полагалось по правилам, и, конечно, побеждал всех. За ним шла слава непобедимого бойца, но сам он, видимо, чувствовал неладное и ушел от Аугуста, стал странствующим котом и редко появлялся дома. Аугуст догадывался, в чем дело, жалел кота и скучал без него… Странная это особа — эволюция — она обожает именно такие свойства. Миллионы лет процветания теперь обеспечены всему роду Серого, хочет он того или нет — ему не свернуть с предначертанного пути… И никто его не свернет… Скоро я понял, что ошибался.
Тем временем серые уселись на дальнем краю оврага. Тщетно выбежавший из дома Аугуст увещевал кота и призывал ею слезливым голосом в родной дом. Серый твердо решил драться в своем городе. Его прихлебатели сидели в ряд и ждали привычной победы и разграбления подвалов. На нашей стороне овраг а собрались городские: Вася-англичанин, Серж, Люська… Крис, с недоеденным куском в зубах, которым чуть не подавился, урча догрызал на бегу… подошли и другие коты, менее заметные и неизвестные мне. Никто не спешил жертвовать собой. Обсуждали вопрос, на чьей территории должно быть сражение, кому пробираться через овраг. Решили, что нападающим приличествует самим перейти на сторону города и следует подождать развития событий…
Серый начал завывать. Делал он это небрежно и формально, чем в высшей степени оскорблял городских, но все же никто не решался принять вызов, зная непобедимость захватчика. Ярость нападающих росла, мужество защитников города таяло… И вдруг из кустов, что росли рядом с домом, вышел небольшой черный кот и пошел вниз, в овраг… спокойно, не торопясь, ощупывая препятствия, как будто совершая утреннюю прогулку. Он спустился и исчез из виду, но скоро показался на противоположном склоне, не спеша карабкался вверх, как будто и не было никаких серых. Наконец он выбрался из оврага, сел — и стал умываться. Он сидел прямо перед пришельцами, и они окаменели от удивления.
Серый онемел, но скоро пришел в себя и завопил всерьез: «Э-Э-Э-У…»
Черный кот не ответил, встал и вплотную подошел к любимцу эволюции. Он в упор смотрел на Серого. Тот завопил еще раз низким и угрожающим голосом. Эхо разнесло этот вой над притихшим городом. В рядах городских котов возникло замешательство, победа Серого казалась очевидной. А черный кот молчал. Он спокойно рассматривал негодяя. Так ведут себя взрослые коты перед сопливыми мальчишками… Серый был оскорблен и не смог скрыть этого — завыл отчаянно и визгливо — «Э-Э-У-У…» С ним не разговаривали, а он, видите ли, к этому не привык. И опять черный кот не ответил ему, все смотрел и смотрел… Фигура его казалась все внушительней, а молчание стало вызывать растерянность среди серых. Главный Серый напыжился и затянул снова — «Э-а-а…», но получилось хрипло и неубедительно, уверенности в его голосе уже не было. Перед ним стоял старый кот, с железными нервами, и смотрел на него презрительно, как на паршивого котенка… Серый собрался с силами и попытался издать свой самый страшный вопль… но у него не вышло, вырвался какой-то жалкий писк. «Мальчишка… хулиган…» — желтый глаз смотрел не мигая, пронизывал Серого до костей. Серый понял, что сейчас будут бить, невзирая на заслуги перед эволюцией, а может, не будут, но унизят до крайности. Он прижал уши, зажмурился и зашипел. Увидев эти бабские приемчики, его приспешники всполошились. А Серый шипел, отчаянно плевался, он готов был провалиться сквозь землю, но не мог, не получалось — эволюция не дала… И везде его доставал спокойный взгляд черного кота. Серый отпрыгнул в сторону, наткнулся на одного из своих, в бешенстве дал тому пощечину, и все они обратились в бегство. Черный кот постоял еще и не спеша пошел вниз, в овраг — и исчез…
«А ведь это Феликс»,— сказал Аугуст.
Все согласились, что это был он, и собрались уже по домам, как вдруг произошло нечто такое, что навсегда запомнилось нам. Как будто прервалось наше обычное, вяло текущее жестокое время, в которое мы тяжело впряжены, и тянем его, и вытягиваем, и делаем таким, какое оно есть, мечтая при этом сделать совершенно иным… На том месте, где сидели серые, была пустота, и небо начало чуть синеть, предвещая неплохую погоду днем. И тут мы увидели, как из остатков, из клочьев тумана вышел большой белый кот. Медленными плавными шагами он шел по краю оврага, дошел до кривого дерева, загораживающего небо,— и скрылся. Вопль ужаса вырвался из уст всех людей и котов — у этого белого кота была отрублена голова, большая, лобастая, с закрытыми мертвыми глазами… никто не успел заметить, как он нес ее, склоненную к левому плечу, как держал, и держал ли вообще… только видели, что двигался он осторожно и легко, будто плыл по воздуху… прошел — и пропал без следа… Это проходил мимо города вечный странник белый кот Пушок.
Когда-то Пушок был обыкновенным белым котом и жил в нашем доме у старика на втором этаже. Старик умер, Пушок остался один. Полгода он ждал хозяина, ходил по одной и той же лестнице, пока не понял, что тот не вернется. Он был настоящим домашним котом, не умел жить на улице и стал искать себе новый дом, в котором было бы тепло и люди кормили бы его. Он ткнулся в богатый дом Анемподиста. Здесь пахло колбасой, служанка готовила обед, и Пушок решил остаться в этом доме. Анемподист, может, и оставил бы кота, но он побаивался Гертруду, который мог написать донос, а черный кот или белый — поди потом докажи… И управдом велел прогнать Пушка.
Была глубокая осень, по ночам заморозки, и кот, не умевший жить сам по себе, замерз и отчаялся. И вдруг он увидел человека, который что-то собирал, копался в земле. Травы часто собирал и его старик, и Пушок радостно кинулся навстречу. Но это был Гертруда, он искал корни валерианы. Кошкист ударил Пушка острой лопатой, пнул ногой и ушел — он не сомневался, что убил кота…
Но тело Пушка не нашли, а через несколько месяцев поползли слухи, что белого кота видели в разных местах. С тех пор все изменилось в нем — он стал совершенно другим — начал странствовать, нигде почти не останавливался и никого не боялся… шел себе и шел, от города к городу, от деревни к деревне, а иногда, примерно раз в год, проходил мимо родного города. Его боялись и коты и люди и говорили, что он стал призраком. Кто верит этому, а кто нет, но все верят своим глазам.
Вот, значит, приходил Пушок, и если бы Феликс не победил Серого, то Пушок прогнал бы, его наверняка… и может, он пришел спасти нас, но немного опоздал?.. Кто знает…
Через несколько дней, разбитый и уничтоженный стыдом, в темноте прокрался домой к Аугусту его серый кот. Он не мог больше драться ни с кем и решил никогда не выходить из дома. Аугуст был рад, что вернулся его любимец, а я радовался, что эволюция посрамлена и непобедимый Серый стал обыкновенным серым котом.

2.ПЕРВЫЙ ВИЗИТ

Прошло несколько дней, а Феликс, черный кот с разными глазами, все не появлялся у меня за окном. Говорили, что он живет в подвалах, иногда надолго исчезает и все-таки возвращается к нашему дому. Жильцы подкармливали его, оставляли еду в подвале, но слегка побаивались сурового кота, который ни к кому домой не ходил и вообще к людям не приближался. А я смотрел на портрет и думал — неужели он? Пытался искать его, но Антон сказал, что бесполезно — никто не мог его найти, захочет — сам придет…
Как-то вечером я сидел в кресле и читал моего любимого Монтеня. Легкий шорох за окном, как будто ветка коснулась стекла. Черный кот снова смотрел на меня. Я поспешил открыть окно, и он вошел в комнату.
— Это ты, Феликс?..
Быть не может, столько лет прошло… Кот стоял на подоконнике и нюхал воздух. Он нюхал долго и тщательно и, кажется, остался доволен тем, что выяснил. Он хрипло мяукнул. Потом я узнал, что мяукал он исключительно редко, в минуты чрезвычайного волнения, а обычно бормотал про себя, говорил с закрытым ртом что-то вроде «м-р-р-р», с разными оттенками, которые я научился понимать.
Он сказал свое первое «м-р-р-р» — и прыгнул. Тело его без усилия отделилось от подоконника и вдруг оказалось на другом месте — на полу. В этом прыжке не было никакого проявления силы, которая обычно чувствуется у зверей по предшествующему прыжку напряжению или по тому, как легко тяжелое тело взмывает в воздух — прыжок тигра… нет, он неуловимо переместился из одного места в другое, перелился, как капля черной маслянистой жидкости,— бесшумно, просто, как будто пространство исчезло перед ним… он был — там, а теперь — здесь.
Ничего лишнего не было на треугольном черном лице этого кота. Не мигая смотрели на меня два больших разных его глаза — желтый и зеленый… в желтом была пустота и печаль, зеленый вспыхивал какими-то дикими багровыми искрами, но это было видно, если смотреть в каждый глаз по отдельности, а вместе — глаза смотрели спокойно и серьезно. Короткий прямой нос, едва заметный, аккуратно подобранный рот, лоб покатый, плавно переходящий в сильную круглую голову с широко поставленными короткими ушами. Вокруг шеи воротник из густой и длинной шерсти, как грива, придавал ему вид суровый и важный. Но линия, скользящая от уха к нижней губе, была нежной и тонкой — прихотливой, и иногда эта линия побеждала все остальные — простые и ясные линии носа, губ и рта, и тогда все они казались нежными и гонкими, а головка удивительно маленькой, почти змеиной, с большими прозрачными глазами… а иногда тонкие, изящные линии сдавались под напором сильных и грубых — шеи, переходящей в массивную широкую грудь, мощных лап — и тогда он весь казался мощным и как будто вырастал… А лапы были огромные, а когти такие длинные, каких я никогда не видел у котов и не увижу, я уверен…
Он тряхнул ушами — как будто поднялась в воздух стайка испуганных воробьев. Потянулся, зевнул. Верхнего правого клыка не было, остальные — в полном порядке, поблескивали, влажные желтоватые лезвия, на розовом фоне языка и нёба. Теперь он решил помыться. Шершавый язык выдирал целые клочья — он линял. Наконец добрался до хвоста — и замер с высунутым красным языком. Он потратил на умывание уйму слюны, стал совершенно мокрым, блестящим — и устал. Он убрал язык — и отдыхал. Затем встал и пошел осматривать квартиру. Хвост его был опущен и неподвижен, не так, как у нервного Криса, и только крохотный кончик двигался, дергался вбок, вверх… а сам он скользил, переливался, не признавал расстояний и пространства — он делал с пространством все, что хотел. Потом я узнал, что, понимая это свое свойство, он деликатно предупреждал, если собирался прыгнуть, чтобы не испугать внезапным появлением на коленях, или на кровати, или вот на стуле передо мной.
Он пробормотал что-то -— и теперь уже был на стуле. Он сидел так близко, что я мог рассмотреть его как следует… Да, он умел скользить бесшумно и плавно, чудесным образом прыгать, он был спокоен и суров… и все-таки это был не волшебный, сказочный, а обычный кот, очень старый, усталый от долгой беспокойной жизни, облезлый, со следами ранений и борьбы, и значит, не всегда уходил он счастливо от преследователей, не умел растворяться в воздухе, оставляя после себя следы спокойной улыбки… и не мог странствовать неустанно и бесстрашно, как Пушок… И я хотел верить, что именно он жил в этом доме давным-давно, вместе со мной, в этой квартире — и потому ему нужно снова жить здесь: ведь все коты стремятся жить там, где они жили, и не живут — где не хотят жить.
Наконец я очнулся — надо же его накормить. Отыскал старую миску — его миска? — и налил ему теплого супа. Он не отказался. Несколько раз он уставал лакать и отдыхал, оглядываясь по сторонам. Доев суп, он стал вылизывать миску. Он толкал и толкал ее своим шершавым языком, пока не задвинул под стул, и сам забрался туда за ней, так, что виден был только хвост, двигающийся в такт с позвякиванием. Наконец хвост замер, кот вылез из-под стула. Вид у него был теперь самый бандитский — морда отчаянная, рваные уши, глаза сощуренные, свирепые… Я посмотрел на портрет. Нет, он был совсем не такой… И почему он не подходит ко мне, не идет на колени?..
Потом, когда я привык к нему и привязался, я понял главную его особенность — он всегда был неожиданным и каждый день, даже каждый момент разным, и нельзя было предугадать, как он будет вести себя, что сделает…
Иногда он был похож на филина, который щурится на свет божий из своего темного дупла, с большой сильной головой и круглыми лохматыми ушами…
А иногда его треугольная головка казалась изящной, маленькой, а большие глаза смотрели, светились, как прозрачные камни, на черном бархате его лица…
Иногда он был каким-то растерзанным, бесформенным, растрепанным, с пыльной шерстью и узкими, светлыми от усталости глазами…
А иногда — блестящим, новеньким, быстрым, смотрел вопросительно круглыми молодыми глазами, и я видел его молодым, наивным и любопытным…
Но бывал также брюзглив и тяжеловат, волочил лапы, прыгал неохотно-долго примеривался, днем не вылезал из своих укромных мест в подвалах… он был осторожен… Зато по ночам неутомимо обходил свои владения, двигался плавно, все обнюхивал, все знал, обо всем слышал — и молчал… и вокруг него возникали шорохи и шепот, и возгласы испуга и восхищения провожали его среди загадочной ночной жизни:
«Феликс… Феликс-с-с идет…»
Вот именно, он всегда был разным, и я мог смотреть на него часами — как он ест, спит, как двигается,— он восхищал меня.
А пока кот был доволен осмотром, сыт и захотел уйти. Он встал и подошел к двери, остановился, посмотрел на меня. «Феликс ты или не Феликс — приходи еще…» — я открыл перед ним свою дверь. Он стал медленно спускаться. Я шел за ним, чтобы открыть входную дверь, но он прошел мимо нее, свернул к подвалу и исчез в темноте. Я зажег спичку, нагнулся — и увидел в подвальной стене, у самого пола, узкий кошачий лаз.

1. КВАРТИРА

……………….
Тот самый двадцатый панельный, в котором я хотел жить, а теперь просто обязан—такова воля начальника,— находился на другом конце маленького городка, около километра в диаметре, расположенного на вершине огромного, почти лысого холма. Город был заброшен—никакого движения, ни белья на балконах, ни детских голосов—ничего. Вокруг домов громоздились кучи мусора, местами доходившие до уровня третьего этажа. Своевольный ветер теребил обрывки газет, гремели сухие пакетики из-под молока… Эта картина показалась бы мне совершенно беспросветной, если бы не яркое весеннее солнце, новая трава, растущая из хлама и грязи, вода, бегущая вниз, к реке, и смывающая эту грязь—и ощущение, что я на высоком месте, где земли, в сущности, мало и много неба и света. И чем ближе я подходил к реке, тем светлей и просторней становилось, и наконец передо мной открылся необъятный простор. Внизу сверкнула полоска воды, за ней, вообще-то далеко, не менее двух километров, а казалось—совсем рядом, лежали поля, освобожденные от снега, воды реки наступали на них, затопили прибрежные кусты, красноватые от почек… и рядом со мной пылали какие-то тоненькие веточки, они вытянулись из старых, толстых, и ликующий красный победил глухой коричневый цвет. Небо, бледное и жидкое, отсюда, с вершины холма, казалось высоким и просторным, оно парило над голой черной землей, над кустами, первой травой, резко-зеленой, над всем этим странным оставленным городом, царством шорохов и мусорных куч.
И панельный дом, в котором мне предстояло жить, был таким же, как все,— обшарпанный, в глубоких трещинах, с выбитыми стеклами первых этажей. Зато дальше домов не было — он последний… перед окнами уютная лужайка, кусты, какой-то заброшенный сад, за ним спуск к реке, и река видна как на ладони, за нею лес зубчатой синей грядой до самого горизонта… а направо овраг, прорезавший себе путь в тяжелой бурой и черной глине…
Квартира была на третьем этаже. Я толкнул дверь и вошел.
……………………………
Поев, я стал осматривать квартиру. Я ходил от одной вещи к другой и везде узнавал прежнюю жизнь, она пробивалась сквозь мусор и наслоения последующих безумных лет. Я знал, что эта жизнь когда-то была моей, но не верил, не узнавал ее…
У окна расположился столик с принадлежностями художника. В потемневшем стакане кисти—новые, с цветными наклейками, тут же — несколько побывавших в работе, но аккуратно промытых и завернутых в папиросную бумажку. Я осторожно потрогал—щетина была мягкой—отмыты хорошо… В другом стаканчике, металлическом, стояли неотмытые кисти… я представил себе, как масло высыхало на них, постепенно твердело и наконец сковало волос щетины так, что он превратился в камень. Одна кисточка оказалась в отдельном маленьком стаканчике—белом, фарфоровом, с черными пятнами от обжига,— воткнута щетиной в бурую массу, каменистую на ощупь, видно, здесь он промывал совсем грязные кисти и оставил, забыл или не успел… Рядом со стаканчиком лежало блюдце, запорошенное мягкой пылью, но край почему-то остался чистым—синим с желтыми полосками. На блюдце находился крохотный мандаринчик, высохший,— он сократился до размеров лесного ореха и стал бурым, с черными усатыми пятнышками, напоминавшими небольших жучков, ползающих по этому старому детскому мандарину. Рядом с блюдцем пристроился другой плод, размером с грецкий орех, он по-иному переживал текущее время — растрескался,— и из трещин вылезали удивительно длинные тонкие розовые нити какой-то интересной плесени, которой больше нигде не было, и вот только этот плод ей почему-то полюбился. Над столиком на полочке, узкой и шаткой, выстроились в ряд бутылки с маслом, и даже сквозь пыль было видно, что масло это по-прежнему живо, блестит желтым сочным цветом и время ему ничего не сделало, а может, даже улучшило… Повсюду валялись огрызки карандашей: были среди них маленькие, такие, что и пальцами ухватить трудно, но, видно, любимые, потому что так долго и старательно художник удерживал их в руке… и были другие, небрежно сломанные в самом начале своего длинного тела, и отброшенные—не понравились… и они лежали с довольно печальным видом… Стояли многочисленные бутылочки с тушью, конечно, высохшей, с крошками пигмента на дне, они нежно звенят, если бутылочку встряхнешь… и еще какие-то скляночки с красивыми фигурными пробками—стеклянными с матовым шлифом… И все эти вещи составляли единую картину, которая ждала, требовала художника: вот из нас какой натюрморт!—а художника все не было…
Я тронул пальцем мохнатую пыль на блюдце. Вымыть, вычистить?.. Зачем?.. Я не мог уже нарушить ход жизни этих вещей, которые когда-то оставил. И чувствовал непонятную вину перед ними… А дальше стоял большой мольберт, к нему приколот рисунок—два яблока, графин… и рядом на стуле действительно примостился графинчик, кривой, пузатый, с мелкими капельками воздуха в толще зеленоватого стекла…
На стене напротив окна висела одна картина—девочка в красном и ее кот смотрели на меня. На других стенах было пять или шесть картин. На одной из них сводчатый подвал, сидят люди, о чем-то говорят, в глубине открыта дверь, в проеме стоит девушка в белом платье, с зонтиком в руке, а за ней вечернее небо и силуэт дерева у дороги. На другой картине стоял странный белый бык с большим одиноким глазом и рогами, направленными вперед, как у некоторых африканских антилоп. Этот бык ничего не делал, не жевал траву, не шел куда-то—он просто стоял боком и косил глазом—смотрел на меня… за ним какие-то холмы и больше ничего. А дальше был снова подвал, но очень высокий, откуда-то сверху шел свет и спускалась лестница, которая висела в воздухе, не опираясь ни на что, на ней стоял толстяк со свечой в руке и, наклонившись, рассматривал что-то внизу. Там, на дне подвала, под слоем пыли, угадывались две фигуры—мужчины и женщины, они сидели у стола, на котором тлела керосиновая лампа, были отделены друг от друга темнотой и погружены в свои мысли… Печальные картины, печальные…
Я стоял посредине комнаты в плену у своей забытой жизни… Нет, помнил, но представлял себе все не так. А эти вещи точны — они сохранили пространство, в котором я жил когда-то. Что наше прошлое без своего пространства? Без него все только в памяти, и с годами неуловимо меняется, выстраивается заново—ведь меняемся мы… Воспоминания, сны, картины воображения, мечты, старое и новое— все в нас слитно и спаянно, все сегодня в этой нашей собственной реальности, где мы свободны, творим, изменяем мир… Парим… И вдруг оказывается, что есть на земле место, куда обязательно нужно вернуться…
В углу у окна стояло кресло. Я сел. Здесь была лампа… И действительно, лампа оказалась на столике рядом. Я рискнул включить ее, она медленно разгорелась тусклым красным светом. Когда-то институт питал весь город от своих реакторов, и с тех пор какой-то маленький работал в развалинах, почти вечный, его достаточно для нескольких домов.
Я посмотрел в окно. Тогда на улице горел фонарь и светил прямо в лицо. Вот и он, сгорбился, темен и пуст Сидеть было удобно, но дуло от окна. Я принес одеяло и устроил теплую нору в этом кресле и вспомнил свою детскую страсть устраивать везде вот такие теплые и темные потайные норы— под столами, в разных углах, сидеть в них, выходить к людям и снова нырять в свою норку. Помнится, я таскал туда еду. И очень важно, чтобы не дуло в спину. Давно мне не удавалось устроиться так, чтобы не дуло, а теперь повезло…
И все-таки беспокойство не оставляло меня. Я все время чувствовал, что кто-то наблюдает за мной, но отгонял эту мысль—никого здесь нет, никого. В мутных окнах чернота, впереди нет жилья, заброшенный сад, внизу течет река, за ней на километры простираются леса—пустота и молчание… И вдруг я увидел два глаза, которые не мигая рассматривали меня из-за стекла. Казалось, что, кроме глаз, там ничего не было! Один глаз—желтый, круглый и печальный, он слабо светился, зато другой—зеленый, светился бешеным светом, как будто в нем горело маленькое пламя. Я подошел и увидел за окном кота. Он стоял одной лапой на ящике, в котором когда-то выращивали цветы, вторая его передняя лапа висела в воздухе, а задние лапы были неизвестно на чем—кот заглядывал в окно, и этих лап я не видел. Вот так, страшно неудобным образом, он стоял и смотрел на меня. Он был совершенно черным, и потому я не увидел сразу ничего, кроме глаз, смотрел уверенно, не мигая и не отводя взгляда. Я начал открывать окно, чтобы впустить его, но он тут же каким-то чудом повернулся, спрыгнул на балкон и исчез в темноте. Мне показалось, он недовольно буркнул что-то. Надо было скорей позвать его… Внизу мелькали тени, слышались шорохи, шла какая-то оживленная возня, в то время как днем все было мертво.
В ванной, в полуразбитой раковине, стояли старые сапоги, на одном из них сидел большой черный таракан и безуспешно старался смахнуть со спинки серую пыль и следы известки. Он сделал вид, что не заметил меня. Я, не подумав, смахнул его в рядом стоящую ванну, он попал в лужу мыльной воды, бурой от ржавчины, стал барахтаться—и упал в сливное отверстие. На стене сквозь подтеки проглядывала картина, написанная по известке,—песок, палящее солнце, какое-то фантастическое дерево в этой пустыне… Пока я рассматривал пейзаж, таракан вылез из сливного отверстия и побежал вверх по отвесной стене. Выбравшись на край ванны, он возмущенно оглянулся на меня: «у нас так не поступают»—и благоразумно скрылся в трещине.
Я лег на кровать, к которой уже успел привыкнуть. Тонкие стены пропускали звуки, и через некоторое время стали слышны какие-то движения, шорохи, бормотание, а потом кто-то громко захрапел совсем рядом. Старый дом жил, и скоро я узнаю, кто эти люди…
С потолка стал спускаться большой серый паук. Он повис прямо надо мной и долго думал, что же делать, потом быстро полез обратно, спустился подальше от меня и побежал через всю комнату в угол у окна, где на желтой бумаге лежало несколько подгнивающих картофелин. Я успел заметить, что над ними роились маленькие мушки, которые назывались фруктовыми, а теперь, видно, питались овощами. Неплохая добыча для одинокого пожилого паука, подумал я, и заснул…
Проснулся я на рассвете от шороха: толстая мышь тащила через комнату картофелину, лишая паука надежды на сытую жизнь. Я пошевелился. Мышь бросила картофель и уставилась на меня. Я лежал себе, передо мной проплывали обрывки вчерашних событий и разговоров, а мышь и не думала уходить, смотрела и смотрела на меня крохотными любопытными глазками. Ну и толстуха… впрочем, от картошки действительно пухнешь… Я вспомнил—Крылов говорил о новом вирусе, от него перестали сбраживаться как надо картофель и прочие продукты, не дают алкоголя, чем безмерно огорчают соседа Колю… Я заснул, а утром картошки не было, и мыши, конечно, тоже.

Далее фрагменты повести «ЛЮБОВЬ К ЧЕРНЫМ КОТАМ» (ЛЧК)

Несколько слов от автора.
Эта книга написана в 1984-1985 гг. Она издана в серии «Цех фантастов» за 1991г. Кир Булычев, взяв «ЛЧК» в сборник фантастики, конечно, понимал, что повесть не антиутопия, и к фантастике отношения не имеет.
Это моя первая повесть. Книга о будущем, о развалинах империи, об увядании разума и культуры. Все так… но перечитывая ее, я вспоминаю «Машину времени» — развалины, залитые теплым вечерним светом…
Если гибель человечества неизбежна, то пусть она будет такой — тихое теплое место, природа безмятежна, живут звери и старики, пережившие все бури… Сон золотой. Пусть недолгий. Пусть нет разума и истины, но есть еще тепло сердец.
Д.Маркович

ФЕЛИКСУ ПОСВЯЩАЕТСЯ

Незнакомка


…………………………………………………..
В одном из старых альбомов нашей семьи я нашел эту фотографию. Она была сильно повреждена, сильно. Но эта девочка так понравилась мне, моя далекая родственница (кто?), что мне пришлось покопаться в Фотошопе, в «идеологии слоев», чтобы восстановить изображение. Не могу сказать, что добился полного успеха, но частично удалось. Трудней всего было не с лицом, а с кружевами, ну, тут уж ничего не поделаешь…
Глядя на нее, я думаю, как сложилась ее судьба, что получилось? Хотя и знаю, как беспощадно жизнь обошлась с ними, но надеюсь, что ей повезло.

что говорит наука о стариках…

…для благополучия вида вполне достаточно, чтобы отдельный организм мог достичь репродуктивного возраста и оставить потомство, а что будет с организмом дальше, для вида не имеет значения (или имеет пренебрежительно малое значение). Говоря другими словами, путь повышения репродуктивности и жизнеспособности в молодом возрасте проще и выгоднее для вида, чем увеличение продолжительности жизни отдельной особи…

Шляпа


////////////////////////////////////////////////////////
Знаток шляп без труда скажет Вам, какие это годы. Но давно-о… А про женщину под шляпой… отдельная будет история.

В духе юного Сезанна :-))

Огромному таланту Сезанна понадобился толчок, и этим толчком оказалась встреча с другим замечательным художником — Писарро.
А в юности Сезанн увлекался сценками насилия и умыкания, хотя с соблюдением всех приличий. Да и где в провинции было найти обнаженную натуру…

116 главок повести «Перебежчик»

Повесть была в «Тенетах-98» (второе место) и с тех пор не появлялась почти нигде. В книгу повестей включить не удалось, (и так уже около 400 стр!)
Я думаю иногда, раз в неделю, давать кусочек. Это 116 недель, больше двух лет, даже интересно. Может, порисую вокруг сюжетов…
А вот пока первый кусочек.
………………………………..

//////////////////////////////////////////////
ПЕРЕБЕЖЧИК.

1. Макс.

8 октября, тепло… Когда подходил к дому, в сухих листьях зашебаршился Макс, трехлетний кот. В детстве ему досталось несколько раз, нижняя челюсть криво срослась и снизу вверх изо рта торчит огромный клык. Макс выбежал мне навстречу, большой, лохматый, почти весь черный, только на боках рыже-коричневые клочья. Выглядит он ужасно — линяет. Серый весной взъелся на него и отогнал от дома. И Макс перебивался у девятого, там теплая компания, мирные ребята, но пустить к своим мискам… Он отощал, позвоночник выступал огромными зубьями, но вернуться домой боялся, Серый объявил охоту на него, и не подпускал. Я уже крест поставил — погиб кот, но ради очистки совести пошел к девятому. И думать не мог, что здоровый сильный зверь не одолеет сотни метров… И вдруг вижу его в траве, в трех шагах от тех, которые там свои. Я проклял себя за глупость, чуть не оставил друга в беде. Всех из девятого знаю наперечет, и они меня знают, и уважают. Они были не против него, но чтобы к еде не подступался! Так что он подбегал, когда они отваливали, жадно хватал последнее, если оставалось, и так жил около месяца… Я начал носить ему еду и постепенно приманивать обратно, за неделю мы прошли половину расстояния. На руки он не давался, почти дикое существо. Как завидит Серого, так рванет обратно, и все начинай сначала.
Серый наглый и сильный, в сущности отличный кот, но вот невзлюбил Макса. Я думаю, потому что тот огромный, и вроде бы взрослый, а ведет себя как подросток. И еще этот клык, кого угодно ошеломит. Мальчишки называют его вампиром, и гоняют, когда я не вижу.
………………………………

Бабушка Женя из Петербурга


Бабушка Женя, в молодости красавица, статная, огромные красивые глаза… Всю жизнь в Питере, прошла блокаду, тушила зажигалки, голодала, варила суп из лебеды. Говорят, этот суп и повлиял. Уже после прорыва блокады — утром мылась, наклонилась над тазиком, и глаз так и вытек.
Дожила до глубокой старости, вырастила сына и дочь. Жила на Владимирской.

О смысле и звуке (напомнил Я.М. своим эссе о поэзии, за что я ему очень благодарен)

ПРЕДСТАВЬТЕ СЕБЕ…

Люблю ли я лето… Звучит? Представьте себе,был когда-то конкурс языков на красоту звучания, и каждая нация могла выставить одну фразу. Сказки, вы скажете, не могло этого быть, что, им делать было нечего, и вообще… разве можно сравнивать по звуку! А вот и было, мне рассказывала в детстве старушка-эстонка, Люба. Хорошо бы расспросить поподробней,но ее уже нет среди нас. Хотя кто среди нас, кого нет… кому судить! Для меня ее голос еще звучит, а многие живые давно мертвы. Люба говорила, в Италии конкурс был, и победили, конечно, итальянцы, второе место занял ее родной эстонский, с фразой — «линд лендас юле силла», она любила повторять ее, звук тонкий, нежный, как сейчас слышу, трудно передатьэто «ю» — едва касается губ и улетает… Представьте себе атмосферу — небо синее, море черное, ослепительные камни, колизей, на ступенях сидят представители наций, вверх, вверх уходят древние скамьи, до самого неба, вокруг толпы людей — сидят, стоят… Объявляют тишину, на круглую сцену спускается очередной представитель, гробовое молчание — и он произносит. Почтенное жюри смакует звуки, никакой еще техники, все на слух, строчат в блокнотики… грохот аплодисментов, и снова тихо: спускается новый глашатай, его объявляют,он замер — и выкрикивает на своем языке. Никто не понимает, конечно,и зачем? — все слушают звуки слов. Звуки живут, кружатся в воздухе, улетают; все любят друг друга, слушают — понимают… Фраза должна быть короткой, это условие, и в ней что-то обыденное, скучное, чтобы даже немногим, понимающим смысл, не портить впечатление, не отвлекать от главного — только звук оценивается, только звук! Итальянцы себя не забыли. Ну, зачем так, язык, действительно, хоть куда, много воздуха в нем, легко поется. А русского вот не было. Русские заняты были, гражданская шла, и никого, конечно, не прислали соревноваться за чистоту звука. Может и хорошо, ведь надо уметь представить, а то вышел бы какой-нибудь комиссар, закричал про пролетариев или еще какую-нибудь гадость, все исказил бы грубыми звуками, искорежил… Нет, не при чем гражданская, нам вообще смешно выкрикивать простые почти бессмысленные звуки — зачем? — мы смысловики, как сказал поэт, кстати, зря на себя наговаривал, он в звуках понимал дай Боже каждому. И все-таки, чтобы вот так, просто, выйти, набрать воздуха — и чисто, звонко прокричать что-то совсем простое,обыденное, как самое любимое, заветное, как жизнь, как смысл?… нет, не можем, слишком тяжело дышим, безрадостно погрязли. А звук — он может сам,когда и не знаешь смысла, не постиг еще — остановить, потрясти, ошеломить,заставить… я не беру музыку, в ней он прямо к нам обращается, я о словах.Не-ет, не в громкости дело, чем тише речь, тем значительней слово, чем громче, тем пошлей получается…
Представьте себе — такой конкурс. Люба рассказывала, я верю — было. А сейчас? можете представить? Не получается? Линд лендас юле силла. Буква «ю» особая, рождается и тут же улетает. Небо высокое, камни теплые… И все слушают друг друга, радуются звукам. Всего-то — «птичка перелетела через мост». Но как звучит! Победили, правда, хозяева, но эстонцы второго места никому не уступили, тоже неплохо. ЛИНД ЛЕНДАС, ЛЮБА, ЛИНД ЛЕНДАС… Жаль только, русских не было.

Большой мужской портрет (Красный свитер)


Эта картина у московского коллекционера А.Е.Снопкова. Страшненький мужичок, но без умысла такой. При моей неумелости основную трудность составляли круглые предметы. Я не признавал бликов, без которых профессионалы редко обходятся. Кроме того, передо мной никогда не было натуры, я не терпел «раздвоения внимания». И я предпочитал постепенные переходы по тону, что объяснить не умел. Поэтому я строил на черепе спиральные линии, а потом их затирал. Примитивист редко бывает оригинален в выборе средств, но здесь некоторая своеобразность была :-))
Особенно получился красный свитер, но и персонаж с дьявольским взглядом тоже ничего, пугал посетителей выставки в Вспольном переулке 3 жарким летом 1988 года.

Спор


Или:
«Дай на бутылку!» Или:
«Иди домой!»
Победит, конечно, фундаментальность. Картинка была см 60, довольно размашистое масло, кто-то пришел, поднял — «можно?» — «можно», и унес… А теперь не то, чтобы жаль… Ей у меня лучше не было бы, просто хочется знать судьбу живой вещи. Раньше не занимало.

Две девочки, сестры…


Здесь, в самом начале, ничего не умея, я взялся за трудную задачу, ((своеобразный идиотизм, но, кстати, помогающий продолжать и пытаться)) и решил ее в духе исконного примитивизма. Авторы, работающие «под примитив», думают, что это возможно — делай примитивно и просто, и все получится. Ни черта подобного, подделку видно за версту. Эта вещь банальна, ((интересно, что примитивисты сами приходят к одним и тем же приемам, преодоление технических трудностей удивительно однообразно)), но она серьезна и искренна. Написана в коричневых тонах.
Где она,не знаю. Кому-то отдал, наверное.

поет певица


Поет певица, за роялем трудится аккомпаниатор, в зале пусто, только случайный человек, вошел и выйдет.
Поет замечательная певица Ирина Филатова, сейчас она в Берлинской Опере поет, а у нас не нужна, работала в муз. училище «иллюстратором».
Я пробовал срезать пустые кресла… Нет, необходимо пространство, для картины, для звуков — все равно.

великое вранье

Столько раз писал — «прозаик — врун», а не понимал, почему так чувствую. И вдруг читаю у одного поэта (Я.М.) про художественность поэтического слова, и чем отличается от прозы. Метафор полно и здесь и там, от густоты неимоверной до полного оголения, что тоже может стать метафорой, да еще какой! Не в них дело, а в ГИПЕРБОЛЕ, он пишет. Да, согласен, всегда подозревал, только с умными словами плоховато у меня. Но, думаю, вовсе не «головное» должно быть вранье, а нечто такое… что заставляет рыбаков раздвигать руки пошире, примитивиста неосознанно выпячивать привлекающую его деталь… и даже изощренного живописца Паоло… ну, слегка увеличивать объекты общего вожделения :-)) Гипербола неосознанная, от души, от чувства, с НЕЕ начинается… Я.М. считает — поэзия, я думаю — любое творчество… и даже проза.
Какая-то сила толкает… Может, та, что в цирке называется — КУРАЖ, заводная такая сила…
За ней, конечно, мастерство, но в дале-е-ком кармане, и не в уме — уже в пальцах, руках, под языком…

no comment (это не я сочинил, не я…)

Пришел в Создателю Великий Авангардист, постучал в дверку, она тихо отворилась. За дверью никого, столбик полосатый из облака торчит, на нем листок бумаги и понятным языком написано – «отвечаю на вопросы».
-Господи, дай силы создать НОВОЕ!.. Сорок тыщ стихов написал. Ни дня без строчки… И три слога, и шесть… И одними гласными с тобой разговаривал, и на согласных зубы стер в порошок… Новые слова стал выдумывать. Смеются – «были уже, да все забылись…»
Из-за тумана голос ему:
— Попробуй матерку подбавить… Но меру знай.
— Как с луны свалился… И с мерой, и без меры… пройденный этап!
— Тогда попробуй вот что, это тебе по силам – пойди в музей и наложи кучу посреди зала.
— Господи… да было уже, этих куч наложено… Привыкли, запаха не замечают.
— Ну… тогда выдь на площадь, разденься донага, встань на карачки и стой, пока не удивятся.
— Эх, устарел ты, посерел… Кто же удивится-то?..
Нахмурились облака, потемнели…
Больше ничего не сказал Создатель, а наслал на Авангардиста Великую Проказу. И тот на глазах разлагаться начал. Страх божий, по-другому не скажешь…
Видит Авангардист, что конец, ужас обуял его:
— Господи, это ведь Я – УМИРАЮ? Я?
— Ты же хотел НОВОГО?

Все равно красиво


Немного фактурки от Фотошопа, все остальное натурально — старая Казань (прекрасная. Мне говорят, «как вам не стыдно, в этих домах канализации не было!!» Не было. Не стыдно.)

Я вернулся… (вернулся я-я-я…)

Событие личного масштаба. Починили сеть коло города Обнинска.
Вспомнилось.
В день 90-летия старик Зиновий Бернштейн написал:

***
Нет для старости ни прощения, ни жалости,
Ни доверия – тем, кто поклоны бьет да кается.
Только сердце жаль, друга старого, — спотыкается
Все догнать уходящую жизнь старается.
…………………………………
Суров, старина, но отношение к собственному сердцу понятно — лучший друг.
……………
Читал статью Я.М., запрещенную автором для публикации в Сети (автор и печатную машинку-то не переносит) — и там незнакомое мне, насчет «дыма отечества»
Замечательное шороховато-достоверное у Державина:
…Отечества и дым…
И как пригладил (и потерял поэзию) цитируя Грибоедов:
… и дым отечества…
…………………….

Черные доски, 40 штук.






Это были разделочные доски, на черном фоне маслом, большие (40см) и маленькие (были в Москве на Гоголевском бульваре в Фотоцентре).
Сохранились эскизики на бумаге, очень примерные, вот они. И было гигантское яйцо, сантиметров 35 высотой, черный фон, на нем я нарисовал трех баб, взявшихся за руки, по кругу. Оказалось, страшно трудно, потому что головы и ноги на «полюсах», а туловища на «экваторе», и с пропорциями нужно разбираться «вживую», смело искажать, иначе руки не смыкаются, хоть плачь!.. Задачки были вроде прикладные, а выросли в интересное дело. На все сто победить яйцо не удалось, но руки сомкнулись. Хоровод из трех толстых баб на деревянном яйце :-)) А рисунка нет.

ИСТИНА КО МНЕ НЕ ПРИТРОНУЛАСЬ…

За последующие после окончательного ухода из науки 10 лет я не написал о науке ни единого слова. Это было странно, половина жизни не могла пролететь незаметно от самого себя :-)))
Я написал вещь аналитическую («Монолог»), но в художественном плане — ноль.
Наконец, понял — у меня нет стилистики для этой книги. Что такое стиль вещи? Это выражение лица. Самое важное, найти то выражение лица, с которым собираешься писать. Выражение, которое не слезет с тебя от начала и до конца вещи. Какие при этом глаза, как рот…
Однажды я почувствовал, что у меня то самое выражение. Случайно или почти случайно получилось. И что с этим выражением мне интересно будет рассказать обо всем. И важно, чтобы это выражение никто не видел :-))
Так я написал роман «Vis vitalis», почти 100 000 слов.
И последующие десять лет больше о науке не писал.
…………………………………………………..
…………………………………………………..

(Последний разговор Аркадия с Марком)
…………………….
Аркадий заварил не жалея, чай вязал рот.
— Я понял, — с непонятным воодушевлением говорил он, — всю жизнь пролежал в окопе, как солдат, а оказалось — канава, рядом тракт, голоса, мир, кто-то катит по асфальту, весело там, смешно… Убил полвека, десятилетия жил бесполезно… К тому же от меня не останется ни строчки! Что же это все было, зачем? Я не оправдываюсь, не нуждаюсь в утешении, нет… но как объяснить назначение устройства, износившегося от бесплодных усилий?!.. Возможно, если есть Он, то Им движет стремление придать всей системе дополнительную устойчивость путем многократного дублирования частей? То есть, я — своего рода запасная часть. К примеру, я и Глеб. Не Глеб, так я, не я, так он… Какова кровожадность, вот сво-о-лочь! Какая такая великая цель! По образу и подобию, видите ли… Сплошное лицемерие! А ведь говорил… или ученики наврали?.. — что смысл в любви ко всем нам… Мой смысл был в любви к истине. Вам, конечно, знакомо это неуемное тянущее под ложечкой чувство — недостаточности, незаполненности, недотянутости какой-то, когда ворочается червь познания, он ненасытен, этот червяк… А истина ко мне даже не прикоснулась! Она объективная, говорите, она общая, незыблемая, несомненная для всех? Пусть растакая, а мне не нужна! Жизнь-то моя не общая! Не объективная! Кому она понятна, кроме меня, и то… Из тюремной пыли соткана, из подозрений, страстей, заблуждений… еще несколько мгновений… И все?.. Нет, это удивительно! Я ничего не понял, вот сижу и вижу — ну, ничегошеньки! — Аркадий всплеснул руками, чувство юмора вернулось к нему. — Зачем Богу такие неудачники! Я давно-о-о догадывался — он или бессердечный злодей, или не всесилен, его действия ошибками пестрят.
………………………………
— Как выпал в первый раз этот чертов осадок, я с ума сошел, потерял бдительность, — с жаром продолжал старик. — Представляете — прозрачный раствор, и я добавляю… ну, чуть-чуть, и тут, понимаешь, из ничего… Будто щель в пространстве прорезалась, невидимая — и посыпался снег, снежок, и это все чистейшие кристаллы, они плывут, поворачиваются, переливаются… С ума сойти… Что это, что? Откуда взялось, что там было насыщено-пересыщено, и вдруг разразилось?.. Оказывается, совсем другое вещество, а то, что искал, притеснял вопросами, припирал к стенке, допрашивал с пристрастием — оно-то усмехнулось, махнуло хвостиком, уплыло в глубину, снова неуловимо, снова не знаю, что, где… Кого оно подставило вместо себя неряшливому глазу? Ошибка, видите ли, в кислотности, проволочка устала… Тут не ошибка — явление произошло, ну, пусть не то, не то, сам знаю — не то!..
………………………………….
Марк с жалостью воспринимал этот восторженный и безграмотный лепет, купился старик на известную всем какую-нибудь альдолазу или нуклеазу, разбираться — время тратить, в его безумном киселе черт ногу сломит, все на глазок, вприкуску, приглядку… А еще бывший физик! Не-е-т, это какое-то сумасшествие, лучше бы помидоры выращивал…
Аркадий дальше, все о своем:
— Я тут же, конечно, решил выбросить все, но к вечеру оклемался, встряхнулся, как пес после пинка, одумался. Ведь я образованный физик, какой черт погнал меня в несвойственную мне химию, какие-то вещества искать в чужой стороне? Взяться без промедления за квантовую сущность живого! Ну, не квантовую, так полуквантовую, но достаточно глубокую… Или особую термодинамику, там и конь не валялся, особенно в вопросах ритмов жизни. Очистить от шульцевских инсинуаций, по-настоящему вцепиться, а что…
Ничего ты не понял, ужаснулся Марк. Но тут же закивал, поддерживая, пусть старик потешится планами.
………………………………

— Я вам открою еще одну тайну. Домик первая, теперь вторая. — Аркадий смешком пытается скрыть волнение. — У меня есть рукопись, правда, еще не дописал. Когда я… ну, это самое… — старик хохотнул, таким нелепым ему казалось «это самое», а слово «умру» напыщенным и чрезмерно громким, как «мое творчество». — Когда меня не станет, — уточнил он, — возьмите и прочтите.
— Как вы ее назвали? — Марк задал нейтральный вопрос, его тронула искренность Аркадия.
— Она о заблуждениях. Может, «Энергия заблуждений»?.. Еще не знаю. Энергия, питающая все лучшее… Об этом кто-то уже говорил… черт, и плюнуть некуда!.. Я писал о том, что не случилось, что я мог — и не сотворил.
— Откуда вы знаете?..
— Послушайте, вы, Фома-неверующий… Когда-то старик-священник рассказал мне историю. Он во время войны служил в своей церкви. Налетели враги, бомбили, сровняли с землей весь квартал, все спалили, а церковь устояла. Когда он после службы вышел на улицу, а он не прервался ни на момент, увидел все эти ямы и пожары вместо жилищ, то ему совершенно ясно стало, что Бог церковь спас. «Мне ясно» — говорит, глаза светлые, умные — знает. Тогда я плечами пожал, а теперь точно также говорю — знаю, сделал бы, если б не случай. Знаю.
— Аркадий… — хотел что-то сказать Марк, и не смог.
………………………………
Они беседовали до глубокой ночи, погас огонь, покрылись белесой корочкой угли. Аркадий вовсе развеселился:
— Пора мне здесь огурцы выращивать. Чуть потеплеет, сооружу теплицу, буду на траве колоть дрова, выращу кучу маленьких котяток — и прости меня наука. Вот только еще разик соберусь с силами — добью раствор, там удивительно просто, если принять особую термодинамику; я как-то набросал на бумажке, надо найти… Может, нет в ней таких красот, как в идеальных да закрытых системах… Обожаю эти идеальные, и чтобы никакой открытости! Как эти модные американцы учат нас — расслабьтесь, говорят… Фиг вам! не расслаблюсь никогда, я запреты обожаю!.. Шучу, шучу, просто система открыта, через нее поток, вот и все дела, и как никто не додумался!
Марк слушал эту безответственную болтовню, сквозь шутовство слышалось ему отчаяние. И, конечно, не обратил внимания на промелькнувшую фразу про потоки, открытые системы… Лет через десять вспомнил, и руками развел — Аркадий, откуда?.. целое направление в науке… Но Аркадия уже не было, и той бумажки его, с формулами, тоже.
Они оделись, вышли, заперли дверь. Сияла луна, синел снег, чернели на нем деревья. Аркадий в своем длинном маскхалате шел впереди, оглянулся — с прозрачным щитком на лице он выглядел потешным пришельцем-марсианином:
— А-а-а, что говорить, всю жизнь бежал за волной…
Таким он и запомнился Марку, этот веселый безумный старик:
— … я всю жизнь бежал за волной…

ах, критики… (шутливо, доверительно)


………………………………………………..
Хорошо-о быть критиком… Пошумел, навел страху — а потом пиши от себя любой бред, кто тебя ругать посмеет…
По их мнению просвещенному, все написанное, хоть по абзацам, хоть по фразам разбери, большое значение имеет. Ефим убил Исаака, значит библия замешана! На картинке рыба — значит евангельская притча пропагандируется.
А может рыба оттого, что в другом углу стакан? Тут же понимающе закивают, и снова о своем, только с другим значением. Все значение имеет! Мудры…
Никакого значения. Рыба пятно — и стакан пятно. А история бывает слеплена из такого хлама… Чего только за жизнь мимоходом не поднимешь, не подберешь… ((они тут же процитируют, «из какого сора…» но это в них как вошло, так и вышло…))
Ни-ка-ко-го значения (в их понимании) нет. Живопись, музыка, проза — неважно — это не перевод с одного языка на другой. Это для непосредственного восприятия сделано, когда звуки, сцены, истории, картины воспринимаются чувством, избежав словоблудия и даже высокой философии — схватываются сразу и целиком. Но «непосредственное восприятие» — для этих ребят ругательство или дикость дремучая.
Что поделаешь, генетика и воспитание, критиками рождаются. Сухомудренки. До всего доходят исключительно своим умом. Это с ума сойти… Со смеха тронуться можно.
Ведь сюжет, содержание — нитка из кома шерсти. Нет, верней сказать, ниточка из паука, а в нем уж точно ее нет, на воздухе из капельки образуется…
Читают, читают мудрые люди, и библию найдут, и рыбу объяснят…
Слава богу, в России есть еще женщины читающие, это последний оплот. На женщин вся надежда.
Я думаю, женщина лет 30-40, или старше. И контингент постоянно подпитывается. Несмотря на обстоятельства. Это трудно понять. Мужская четверть читателей зависит от обстоятельств гора-а-здо сильней.