самое старенькое для самых новеньких (в ЖЖ)

ПРЕДСТАВЬТЕ СЕБЕ…

Люблю ли я лето… Звучит? Представьте себе,был когда-то конкурс языков на красоту звучания, и каждая нация могла выставить одну фразу. Сказки, вы скажете, не могло этого быть, что, им делать было нечего, и вообще… разве можно сравнивать по звуку! А вот и было, мне рассказывала в детстве старушка-эстонка, Люба. Хорошо бы расспросить подробней,но ее уже нет среди нас. Хотя кто среди нас, кого нет… кому судить?.. Для меня ее голос еще звучит, а многие живые давно мертвы. Люба говорила, в Италии конкурс был, и победили, конечно, итальянцы, а второе место занял ее родной эстонский, с фразой — «линд лендас юле силла», она любила повторять ее, звук тонкий, нежный, как сейчас слышу, трудно передать это «ю» — едва касается губ и улетает… Представьте атмосферу — небо синее, море черное, ослепительные камни, колизей, на ступенях сидят представители наций, вверх, вверх уходят древние скамьи, до самого неба, вокруг толпы людей — сидят, стоят… Объявляют тишину, на круглую сцену спускается очередной представитель, гробовое молчание — и он произносит. Почтенное жюри смакует звуки, никакой еще техники, все на слух, что-то строчат в блокнотики… Грохот аплодисментов, и снова тихо: спускается новый глашатай, его объявляют, он замер — и выкрикивает на своем языке. Никто не понимает, конечно, и зачем? — все слушают звуки слов. Звуки живут, кружатся в воздухе, улетают; все любят друг друга, слушают — понимают… Фраза должна быть короткой, это условие, и в ней что-то обыденное, скучное, чтобы даже немногим, понимающим смысл, не портить впечатление, не отвлекать от главного — только звук оценивается, только звук! Итальянцы себя не забыли. Ну, зачем так, язык, действительно, хоть куда, много воздуха в нем, легко поется. А русского вот не было. Русские заняты были, гражданская шла, и никого, конечно, не прислали соревноваться за чистоту звука. Может и хорошо, ведь надо уметь представить, а то вышел бы какой-нибудь комиссар, закричал про пролетариев или еще какую-нибудь гадость, все исказил бы грубыми звуками, искорежил… Нет, ни при чем гражданская, нам вообще смешно выкрикивать простые бессмысленные звуки — зачем? — мы смысловики, как сказал поэт, кстати, зря на себя наговаривал, он в звуках понимал, дай Боже каждому. И все-таки, чтобы вот так выйти, набрать воздуха — и чисто, звонко прокричать что-то совсем простое,обыденное, зато самое любимое, заветное, как жизнь, как смысл… Нет, не можем, слишком тяжело дышим, безрадостно погрязли. А звук — он может сам,когда и не знаешь смысла, не постиг еще — остановить, потрясти, ошеломить,заставить… я не беру музыку, в ней он прямо к нам обращается, я о словах. Не-е-т, не в громкости дело, чем тише речь, тем значительней слово, чем громче, тем пошлей получается…
Представьте себе — такой конкурс. Люба рассказывала, я верю — было. А сейчас? можете представить? Не получается? Линд лендас юле силла. Буква «ю» особая, рождается и тут же улетает. Небо высокое, камни теплые… И все слушают друг друга, радуются звукам. Всего-то — «птичка перелетела через мост». Но как звучит! Победили, правда, хозяева, но эстонцы второго места никому не уступили, тоже неплохо.
ЛИНД ЛЕНДАС, ЛЮБА, ЛИНД ЛЕНДАС…
Жаль только, русских не было.

Веселое было времячко…

ДОКТОР, МУХА!..

Мне влетела муха в правое ухо, а вылетела из левого. Такие события надолго выбивают из колеи. Если б в нос влетела, а вылетела через рот, я бы понял, есть, говорят, такая щель. А вот через глаз она бы не пролезла, хотя дорога существует, мне сообщили знающие люди. Приятель говорит — сходи к врачу. На кой мне врач, вот если б не вылетела… а так — инцидент исчерпан. Хотя, конечно, странное дело.
— Ничего странного, — говорит мой другой приятель, вернее, сосед, мы с ним тридцать лет квартирами меняемся и все решиться не можем, — есть, говорит, такая труба, из уха в глотку, там пересадка на другую сторону и можно понемногу выбраться, никакого чуда. И мухи злые нынче, ишь, разлетались…
Но эта особенная, представляете, страх какой, она словно новый Колумб, он по свежему воздуху ехал, а она в душной темноте, где и крыльев-то не применишь, только ползти… как тот старик-китаец, который пробирался к небожителям в рай по каменистому лазу, только китаец мог такое преодолеть, только он. Муха не китаец, но тоже особенная — чтобы во мне ползти, надо обладать большим мужеством… И в конце концов видит — свет! Вспорхнула и вылетела, смотрит — я позади. А мы двадцать лет решиться не можем… или тридцать? не помню уже… Стыдно. Верно, но я все равно не стыжусь, я не муха и не Колумб, чтобы туда — сюда… легкомысленная тварь, а если б не вылетела? Тогда уж точно к врачу. И что я ему скажу? Мне в ухо, видите ли, влетела муха?.. Нет, нельзя, подумает, что стихи сочиняю: ухо-муха… Надо по-другому: доктор, мне муха забралась в ушной проход… В этом что-то неприличное есть. Лучше уж крикнуть: доктор, муха! — и показать, как она летит, крылышками машет, машет — и влетает, влетает… Тогда он меня к другому врачу — «вы на учете или не на учете еще?..» Не пойду, я их знаю, ничего не скажу, пусть себе влетает, вылетает, летит, куда хочет, у нас свобода для мух.
Но все-таки мужественное создание, чем не новый Колумб? Да что Колумб… Китаец может, а муха — это удивительно. Как представлю — влетает… ужас!
— А может все-таки не вылетела, обязательно сходи, проверься, — говорит третий приятель, вернее, враг, ждет моей погибели, я зна-а-ю.
— Ну, уж не-е-т, — говорю, — на кой мне врач, вот если бы влете-е-ла…

90-ые кажется…

///////////
Тоже без названия. Цветная тушь, одно время увлекался ею, хотя скудные возможности. Это на пользу часто.
Потом назвал под давлением обстоятельств (условие поставили для выставки — обязательный «этикетаж») Во как!
Назвал — «Аванс где??.»
Приняли.

Весенний авитаминоз

На тему названий в изо-искусстве можно было бы написать психологический труд. Обман это, издевка, намек на неинтересные или непонятные зрителю обстоятельства… или самому художнику малопонятные…

супервременное

Точность в изобразительном искусстве как была, так и осталась вопросом самоуважения. Зритель в лучшем случае говорит о выразительности, то есть, действии изображения на зрителя. Это плавает на поверхности. Художник ничего не знает о выразительности, про точность он может чувствовать точно.

из старенького

С И Л А

Мой приятель мечтал о большой силе. Он знал всех силачей, кто сколько весил, какая была грудь, и бицепс, сколько мог поднять одной рукой и какие цепи рвал. Сам он ничем для развития своей силы не занимался — бесполезно…— только махал рукой и вздыхал. Он был тощий болезненный мальчик. Но умный, много читал и все знал про великих людей, про гениев, уважал их… но когда вспоминал про силачей, просто становился невменяем — он любил их больше всех гениев и ничего с этим поделать не мог. Он часами рассказывал мне об их подвигах. Он знал, насколько нога Поддубного толще, чем у Шемякина, а бицепс Заикина больше, чем у Луриха… Он рассказывал об этом, как скупой рыцарь о своих сокровищах, но ничего не делал для своей силы. Все равно бесполезно — говорил и вздыхал.
Как-то мы проходили мимо спортивного зала, я говорю — «давай, посмотрим…» Он пожал плечами — разве там встретишь таких силачей, о которых он любил читать. «Ну, давай…» Мы вошли. Там были гимнасты и штангисты. Мы сразу прошли мимо гимнастов — неинтересно, откуда знать, какая у них сила, если ничего тяжелей себя не поднимают. Штангистов было двое. Парень с большим животом, мышц не видно, но руки и ноги казались такими толстыми, что, наверное, сам Поддубный позавидовал бы. А второй был небольшой, мышцы есть, но обычные, не силач, видно сразу. Они поднимали одну штангу, сначала большой парень, потом маленький, накатывали на гриф новые блины и поднимали снова. Я ждал, когда маленький отстанет, но он все не уступал. Наконец, огромный махнул рукой — на сегодня хватит, и пошел в душевую. Похоже, струсил… А маленький продолжал поднимать все больше и больше железа, и не уставал. Наконец, и он бросил поднимать, и тут заметил нас.
— Хотите попробовать?..
Мы покачали головой — не силачи.
— Хочешь быть сильным? — спрашивает он моего приятеля.
— Ну!..
— Надо есть морковь — это главное.
— Сколько?..
— Начни с пучка, когда дойдешь до килограмма, остановись — сила будет.
Он кивнул и ушел мыться. Мы вышли. Приятель был задумчив всю дорогу.
— Может, попробовать?..
— А что… давай, проверим, ведь нетрудно.
Но надо же как-то сравнивать, что можешь сейчас и какая сила будет после моркови… Мы купили гантели и начали каждый вечер измерять силу, а по утрам ели морковь, как советовал маленький штангист. Через месяц выяснили, что сила, действительно, прибавляется, и даже быстро. Но я скоро махнул рукой — надоела морковь, а приятелю понравилась, и он дошел до килограмма, правда не скоро — через год. К тому времени он стал сильней всех в классе, и сила его продолжает расти… Но что дальше делать, он не знает — можно ли есть больше килограмма, или нужен новый способ?..
— Придется снова идти в спортзал,— он говорит,— искать того малыша, пусть посоветует…
Наверное, придется.

Рем (кусок, просто попался на глаза)

Дорога, по которой он шел и шел, уйдя в сторону от темного, плотно утрамбованного песка… она отходила от берега все дальше, но он еще долго видел эту серую пустыню, чуть вздыхающую воду, которая очистилась от льда и негромко праздновала весну. Было торжественно и тихо, даже постоянный в этих краях ветер улегся и не свистел протяжных песен. Людской жизни вокруг не было, справа от него проплывали чахлые кусты, сломанные деревья, выброшенные морем бревна, начинающая прорастать трава, отчаянно зеленая на сером унылом фоне, а на редких деревьях, которые он видел, уже возникал легкий коричневато-красный пух, или дым — роился над ветвями, это было предупреждение почек, они еще не открылись, но изменили цвет, и кроме обычного землисто-серого и темных пятен, возникло свечение более яркое и теплое… Рем всегда удивлялся этому явлению, откуда возникает, из самих вещей, а может из воздуха вокруг них?.. Это была тайна, которая ему досаждала.

Его поле зрения было ограничено земляной дамбой, которую нарастили на всякий случай, зная коварство плоской и мирной воды. Так что видел он немного, метров на пятьдесят вправо он видел, а дальше почва поднималась и закрывала горизонт, но он знал, что за этим валом пустые плоские поля, кое-где группами, стадами деревья, за ними одинокие крыши… Народ начинался где-то подальше от воды, и там жизнь шла по-другому, а здесь простиралась зона напряженного ожидания подвоха. Они всегда готовились, и никогда не были готовы. Обычные люди, будничная жизнь, такой она и перетекла на картину, на его “Снятие с креста”.

Да, она была против Паоловской роскошной диагонали, мускулистых старичков, спящего упитанного молодца, подглядывающего свою смерть, дебелых красоток, матери и проститутки, которую ОН якобы приручил… против роскоши тканей, восточных халатов, париков, просеянного через мелкое сито песка, дистиллированной воды… Рем был восхищен и напуган, когда увидел впервые это созданное Паоло торжество. Оно подавило его, и оскорбило тоже, потому что сам он жил в ожидании боли и потерь, хотя не знал об этом, и всегда был непримирим и косноязычен, когда встречал нечто, сильное — и другое… Чужое.
Так не могло быть!
А как было?
Он не мог сказать, да и слова ничего не дали бы ему. Он только знал – совсем по-другому происходило!.. Нет, больше, чем знал – он видел.
И он начал почти без наброска, сухой кистью прочертив линии креста, смертельным для себя образом, обрекая свой замысел заранее на неудачу — почти посредине, без всякого наклона или, как они говорили, перспективы, — взял и начертил, непоправимо разбив пространство, ничего не стараясь усложнять, а потом выпутываться из трудностей, демонстрируя мастерство… Первые капли белил на коричневом, почти черном квадрате холста… он надеялся, они вызовут движение, возникнут пятна и тени, среди которых он будет угадывать то, что приемлемо ему, как говорил Зиттов, “пиши, и пусть будет приемлемо — тебе, вот и все”.
И он изобразил главного героя — жалкую фигуру с торчащим слабым животом, падающей головой, спутанными редкими волосами… потом несколько фигур в лохмотьях, двух женщин в углу картины, пучеглазых и лобастых, все местный народец… толстяка трактирщика с вечно расстегнутыми штанами — Рем поместил его изображение в нижнем левом углу, почти у рамы. Трактирщик заказал картину, обещал купить. Это было интересно, необычно, у Рема никогда еще не покупали. Его картины имели отвратительный вид — кривые подрамники, неровные края холста, Рем обрезал его старыми тупыми ножницами… нитки, смоченные клеем, жесткие и ломкие, вызывающе и грубо торчали по краям… А беловатые пятна то здесь то там? — следы белил, пролитых в темноту, он не удосужился спрятать их, прикрыть, замазать… Но если присмотреться, оставлены не случайно — отойди зритель метров на пять-шесть, увидел бы от этих пятен свет.
Нет ни неба, ни огня, откуда же свет?..
“Должен быть, вот и есть”, — понятней Рем объяснить не мог.
А трактирщик подлец, — глянул на картину и говорит – “не куплю, это не я!..”
И эта сухая и неприветливая картина, и линии, повторяющие края, и всаженный в самую середину нелепый крест, и сползающее вниз под действием собственной тяжести, с повисшими руками сломанное тело с морщинистым животиком… толпа оборванцев, глазеющих в ужасе… две старые потрепанные бабы, толстяк, заказавший весь этот вздор,- и он сюда затесался, в углу холста…
Все это безобразно, ужасно, землисто, — и безысходно, смертельно, страшно, потому что обыденно, сухо, рассказано деловито, без торжественного знания – через века, без подсказок, какой особенный и неожиданный отзвук будет иметь эта обычная для того времени история…
Паоло будет оскорблен в лучших чувствах, говорят, он преданный католик, молится, бьется лбом об пол, старый дурак, а как грешил!.. носит свечку, и вообще…
Зачем идешь?..

из старенького

Я взял тетрадь, из нее выпал таракан. Довольно крупный, мясистый, звучно шлепнулся на стол — и побежал. Я смахнул его на пол. Он упал с огромной высоты на спину, но ничуть не пострадал — отчаянно болтал ножками и шевелил длинными усами. Сейчас перевернется и убежит… Он раскачивал узкую лодочку тела, чтобы встать на ноги — мудрость миллионов лет выживания спасала его. Я смотрел на него, как небольшая гора смотрит на человека — с досадой — существо, слишком близко подбежавшее к ней… Таракашка… Сейчас он думает о том, как удрать. Не понимает, что от меня не уйти. Пусть не бегает по столам, по любимым моим тетрадям. Он думает, что перевернется — и дело сделано. Он только предполагает, а я — располагаю. Чем я не тараканий бог? Я наперед знаю, что с ним будет. Я накажу его за дерзость…
Смотрю, как он барахтается — сейчас встанет… Все-таки, неприятное существо. Зато у него есть все, чтобы выжить — он быстр, силен, бегает, прыгает — почти летает. Не хватает только панциря, как у черепахи. Представляешь — панцирь… Я его ногой, а он смеется — вдавливается в подошву, как шляпка гвоздя, выступающего из пола, — освобождается и убегает. Да, панцирь ему не даден… И ум у него — точный и быстрый, но недалекий. Он предполагает, а я — располагаю…

Я сижу за столом, повернувшись к таракану. Пожалуй, я поступлю как бог — дам ему поверить в шанс. Переворачиваю его. Он бежит через комнату в дальний угол. Чудак, я же его догоню… Не спеша встаю — и вижу — рядом с ним щель в линолеуме. Таракан вбегает в щель, как в большие ворота, и теперь бежит себе где-то в темноте по известным ему ходам.
А я, назначивший себя его богом, непризнанный им — остаюсь, беспомощный, один в огромном пустом и гулком пространстве.

Фотонатюрморты 2009-2011 гг

http://fotki.yandex.ru/users/danmarkovich/album/115659/

а также каталог «Коты и кошки»
http://fotki.yandex.ru/users/danmarkovich/album/115748/

Каталоги составлены для В.М.Котелкина, серпуховского коллекционера. Почти все работы сделаны после выставки 2009 года в Серпуховском музее. Многие уже были здесь в ЖЖ, конечно. Особенно коты и кошки 🙂
Работы можно копировать, перепечатывать, никаких ограничений. Разумеется, с указанием автора — danmarkovich

no comment (временное)

//////////////////
Из нашего Приокского заповедника пятерых зубрят посылают осваивать Колыму, говорят, и местной растительности нужно, и им там будет — хорошо-о, хорошо! А кто говорит, охоту олигархам устраивают, хотят туда и львов переселить, и много всякой живности…
Вот такая идея… А про елки я устал говорить, оказывается, бесполезно.
В принципе природа могла бы выжить, если бы люди уважали жизнь, тут о большом сознании говорить не надо, да и вообще особого сознания иметь не надо — не знаю, как это получается, что одни — их ничтожное меньшинство — чувствуют, что такое живое и жизнь, любить всех червяков не обязательно, но уважать — надо бы… А огромное большинство — чувства живого лишены… И этого пробела вполне достаточно, при любом сознательном отношении — {«братья наши меньшие…» и прочий лицемерный трёп} — чтобы все вокруг нас, что сейчас еще живо, было бы обречено, похоже, так оно и будет.
Личное право Матросова геройствовать, а собаку посылать под танк — низко, ну, как это понять и прочувствовать, если ли такие университеты… не знаю…

Весенняя охота на мух

//////////////////////
Лиза и Кася в деле.
Странная ассоциация возникает, когда смотрю на них (вдвоем) — вспоминаю великолепный портрет Ван Дейка — два молодых английских аристократа в изумительных кружевах, и вообще… портрет красивейший, и композиция, и полный порядок… А вот лица этих аристократов по своей насыщенности и значимости выражения явно уступают моим кошкам. Смайл, конечно, ребята!..

Фрагмент повести «Следы у моря»

СВЕЧИ

У нас часто отключают свет, и мы зажигаем свечи. Керосиновая лампа тоже есть, но мама не выносит запах, начинается кашель, воздуха не хватает. Как это не хватает, я не мог понять, а она мне говорит — тебе лучше не понимать, милый, я не совсем здорова.
Из-за этого мы боялись керосина, и в темноту жгли свечи. Бабка говорит, ну, и что, когда я была маленькой, электричества еще не придумали, но мы не в темноте жили.
А что вы жгли?
Уже не помню, и керосин, и свечи, и какие-то огни были, только не эти шарики Эдисона.
Какие шарики?
Эдисон изобрел лампочки, в которых спиралька нагревается и светит. Читай книги! вырос дылда, а читать не хочешь, там все написано, кто, что, зачем… Какой же ты еврейский парень. Не будешь учиться, придется на заводе вытачивать одну и ту же штуку сто раз, и так всю жизнь. Евреи учатся, чтобы хорошую работу иметь. Почему, почему… Потому, что нас не любят, мы все должны делать лучше других, иначе пропадем. И делаем. Не пьем водку, как русские, и не такие тупые, как эстонцы.
Мам, говорит ей мама, прекрати отравлять ребенка глупостями. Пусть читать начнет, а эти дела ему не надо.
Мальчик должен знать, иначе привыкнет, а это нельзя, к свинству привыкать.
Нельзя, но приходится, мама смеется.
Бабка тоже засмеялась, погладила меня по голове, — я от злости, не слушай, люди хорошие есть у всех, только немцам и русским не верю больше. А свечки всегда были, еще моя бабушка при свечах выросла, и ничего. Вот именно — бабушка! и ты называй меня прилично, я не «баба» и не бабка, а бабушка, или Фанни Львовна, или просто — Дама, так меня называли до войны.
Как Незнакомка?
Я не хуже была, господи, что ты сделал со мной, и это жизнь?
Ты же не веришь в бога.
Не верю, но если он есть, то злой дурак или преступник хуже немцев и русских.
Мама засмеялась, вот Сёму бы сюда, он любит говорить о боге, а сам Ленина переписывает, каждую неделю доклад, врачи, сестры, все, кто не умер, должны слушать. На, на, возьми свечку, спички, только осторожно, чтобы я видела. Это она мне, и я сразу беру, пока не передумала.
Ты с ума сошла, давать ребенку спички, бабка вырывает все у меня из рук, зажигает одну свечу, дает ее мне, а вторую, темную, холодную, в другую руку — подожги теперь сам.
Мам, говорит мама, мальчику шесть с половиной, дети растут быстрей, чем вы хотите.
Мы, может, и медленно росли, но вырастали, а вы теплитесь как свечки.
Но я уже не слушаю, занят свечками, в одной руке горит, в другой темная еще. Темную, холодную наклоняю над светлой, теплой и прозрачной. Нужно подержать, иначе не подожжешь. Маленькое пламя захватит кончик фитиля, мигнет пару раз, разгорится, и тогда пожалуйста — ставь свечку на блюдце. Чтобы стояла, ее надо прилепить воском. Нагнешь над блюдцем, покапаешь — и тут же прилепляй, пока воск мягкий. Вообще-то это не воск, а парафин, искусственный, из воска теперь свечи не делают. Поджигаю свечку и несу ее в темноту, свет качается передо мной, волнуется, тени обхватывают его со всех сторон, и они вместе танцуют по стенам и потолку. Открываю книжку — буквы и рисунки шевелятся, по странице пробегают тени. Мой Робинзон только собирается в путешествие. Мама гораздо быстрей читает, у Робинзона уже друг есть, Пятница, а я потихоньку иду за ними по следам, знаю, что будет, и мне легче представлять, как я на острове с ними разговариваю.
У мальчика много воображения, папа говорит, — оттого и не читает, прочтет строчку — останавливается. Я знаю, сам такой был.
Может и так, говорит мама, но скоро школа, а он не готов, он должен знать все лучше других.
Успеет узнать, так приятно ничего не знать, если б ты знала.
Не знала и не узнаю, ты безответственный человек, вот и веселишься.
Иначе не выжить, иногда повеселиться не мешает.
Все собираются вокруг свечей, становится тепло, уютно, никто не бегает, не спорит, не ругается…
А потом — раз! — и вспыхивает другой свет — сильный, ровный, а свечка, желтенькая, мигает, будто ослепла. Кругом все становится другое — места больше, голоса громче, кто-то говорит — «ну, я пойду…», кто-то говорит — «пора, пора…» И свечку лучше погасить, можно даже пальцем, если быстро. Свечи ложатся в коробку в буфете, темные и холодные. Свет больше не спорит с темнотой — каждый знает свое место. Бабка говорит — «наконец-то» и идет готовить ужин.
Но папе все равно дают талоны на керосин, и мы берем, керосин можно обменять, приезжают люди из деревни, ходят по домам, надо ли картошку, капусту, у них растет, и мы платим за еду керосином. В лавочку за керосином посылают меня, дают в руку копейки, я иду с бидончиком через дорогу, это не страшно, машины у нас почти не ездят, за нами две короткие улочки, потом парк и море. Правда, у моря госпиталь, там шумно, раненые кричат из окон, а по выходным танцуют на площадке между каштанами. Я раньше не видел такие большие листья, а каштаны в толстой зеленой кожуре с колючками, как мины с рожками, когда падают, раскалываются, а внутри коричневые каштанки, блестящие, гладкие, только в одном месте посветлей пятно.
На наших улочках около дома тихо, старые камни на дороге, как раньше, мама говорит, все вроде как раньше, только нас уже нет.
Как это нет, вот мы.
Ах, Алик, это разве мы, это тени. Не слушай меня, тебе жить, жить. Тебе скоро семь, она говорит, пора видеть людей, а у тебя глаза повернуты внутрь, никого не видишь.
Оставь его в покое, папа говорит, я тоже такой был, еще насмотрится.
Ты в жизнь не веришь, мама говорит, а я все-таки, все-таки — верю.
Он вздохнул, я верю в вас, а больше не знаю, во что верить. На работе знаю лекарства, то, сё… Люди болеют, я могу помочь. А нам кто поможет. Кто тебя выручит, когда я умру, Бер? Или Юлик, бездомный, где он сейчас?
Она засмеялась, ты что, умирать собрался, пятидесяти нет… Потом заплакала, что с нами война сделала.
Ну, что ты, он говорит, погладил ее по плечу, они при мне целоваться не любят. То один утешает, то другой.
Я знаю, надо верить, он говорит, только кругом как на вокзале, кто-то приезжает, кто-то насовсем уехал, а некоторые живут так далеко… Мы не привыкли к жизни такой.
А ты иди, иди за керосином, мама говорит мне, вот тебе деньги, бидон, что сказать, знаешь.

временное, косвенно по поводу письма

Признак потери чувствительности — аналогии. Видишь аналогии между настоящим и прошлым опытом. Чувство уникальности событий пропадает.
Иногда спасает, чаще — по большому счету нивелирует, вжимает в общий средний уровень.

Жизнь после смерти?

////////////////////
Шел как-то по своей земле (590х230м по повести «Последний дом») и в густой траве на краю оврага увидел Его. Никого не удивишь, знаю, но я-то лепил свой череп не раз из глины и пластилина, и знаю точно — это мой череп лежит. Нет, не Генкин, от того ничего после взрыва не осталось, да если бы и осталось, то форма совершенно другая!!! А я, что, себя не узнаю?
И вот что подумал — вот такая жизнь после смерти меня не просто устраивает, а просто восхищает. На своей земле, в овраге родном, в траве… Эх!..

без большого смысла…

////////////////////
Иногда мне определенно хочется закрыть свой ЖЖ-журнал. Не выкинешь из жизни детство, а оно у меня прошло в Эстонии, хотя в узком неэстонском окружении, но так не бывает, невозможно жить среди какой-то общности людей и ничего не взять с собой, особенно это касается внешней стороны жизни, она хитрей и ловчей в нас проникает: не могу вспомнить ни одного хорошего эстонского писателя из их классики (хотя мой дядя проф. переводчик был), но определенные черты поведения въелись конечно, и в первую очередь сдержанность и молчаливость, да… Это я под старость разговорился, давно оторвавшись от тех холмов…
Много лет веду свой внутренний журнал, он никогда никем не читался, и это правильно, так оно и останется, надеюсь. А вот картинки… Тихой сапой, своими путями, они открывают то, что куда легче запретить словам. Забавно…

Вечер: красные дома

…………….
Иногда интересно в ЖЖ походить поперек времени, смешивая события, стили и жанры… Похоже на воспоминания о жизни, которая и так была не очень выстроена, а в памяти, тем более, хаос. Литература о прошлой (прошедшей) жизни — все-таки, управляемые воспоминания, а зрительные образы куда своевольней…
А смысл… не будем слишком думать о смысле, это надоедает, особенно по ночам, смайл…