ГДЕ МОЕ ПАЛЬТО?

Пропади она пропадом, пропади!.. Каждый вечер на земле столько людей проклинают жизнь, что движение ее тормозится. И только когда угомонятся все, улягутся и заснут, стрелки часов снова набирают ход, до следующего вечера. Но в глубинах машины времени остаются песчинки сомнения, крупицы горечи, сознание ненужности подтачивает вечный механизм… Пропади она пропадом! И так каждый вечер…
И она пропадом пропала. Ночь прошла, а утро не настало, солнце сгорело за одну ночь. На сумрачном небе тлеет забытой головешкой. Поднялся ветер, несет сухие листья… а света нет… Холодеет понемногу, посыпал снег, день не настанет больше. Птицы мечутся, звери бегут в леса. Люди проснулись, завтракать сели, на работу собираются.
— Ого, морозец ударил… Где мое пальто с воротником?..

ПРЕДСТАВЬТЕ СЕБЕ…

Люблю ли я лето… Звучит? Представьте себе, был когда-то конкурс языков на красоту звучания, и каждая нация могла выставить одну фразу. Сказки, вы скажете, не могло этого быть, что, им делать было нечего, и вообще… разве можно сравнивать по звуку! А вот и было, мне рассказывала в детстве старушка-эстонка, Люба. Хорошо бы расспросить поподробней, но ее уже нет среди нас. Хотя кто среди нас, кого нет… кому судить! Для меня ее голос еще звучит, а многие живые давно мертвы. Люба говорила, в Италии конкурс был, и победили, конечно, итальянцы, второе место занял ее родной эстонский, с фразой — «линд лендас юле сил-ла», она любила повторять ее, звук тонкий, нежный, как сей-час слышу, трудно передать это «ю» — едва касается губ и улетает… Представьте себе атмосферу — небо синее, море черное, ослепительные камни, Колизей, на ступенях сидят представители наций, вверх, вверх уходят древние скамьи, до самого неба, вокруг толпы людей — сидят, стоят… Объявляют тишину, на круглую сцену спускается очередной представитель, гробовое молчание — и он произносит. Почтенное жюри смакует звуки, никакой еще техники, все на слух, строчат в блокнотики… грохот аплодисментов, и снова тихо: спускается новый глашатай, его объявляют, он замер — и выкрикивает на своем языке. Никто не понимает, конечно, и зачем? — все слушают звуки слов. Звуки живут, кружатся в воздухе, улетают; все любят друг друга, слушают — понимают… Фраза должна быть короткой, это условие, и в ней что-то обыденное, скучное, чтобы даже немногим, понимающим смысл, не портить впечатление, не отвлекать от главного — только звук оценивается, только звук! Итальянцы себя не забыли. Ну, зачем так, язык у них хоть куда, много воздуха в нем, легко поется…
А русского вот не было. Русские заняты были, гражданская шла, и никого, конечно, не прислали соревноваться за чистоту звука. Может и хорошо, ведь надо уметь представить, а то вышел бы какой-нибудь комиссар, закричал про пролетариев или еще какую-нибудь гадость, все исказил бы грубыми звуками, искорежил… Нет, ни при чем гражданская, нам вообще смешно выкрикивать простые почти бессмысленные звуки — зачем? – «мы смысловики», как сказал поэт, кстати, зря на себя наговаривал, он в звуках понимал, дай Боже каждому. И все-таки, чтобы вот так, просто, выйти, набрать воздуха — и чисто, звонко прокричать что-то совсем простое, обыденное, но самое любимое, заветное, как жизнь, как смысл?.. Нет, не можем, слишком тяжело дышим, безрадостно погрязли. А звук — он может сам, когда и не знаешь смысла, не постиг еще — остановить, потрясти, ошеломить, заставить… я не беру музыку, в ней он прямо к нам обращается, я о словах. Не-е-т, не в громкости дело, чем тише речь, тем значительней слово, чем громче, тем пошлей получается…
Представьте себе — такой конкурс. Люба рассказывала, я верю — было. А сейчас? Можете представить? Не получается? Линд лендас юле силла. Буква «ю» особая, рождается и тут же улетает. Небо высокое, камни теплые… И все слушают друг друга, радуются звукам. Всего-то — «птичка перелетела через мост». Но как звучит! Победили, правда, хозяева, но эстонцы второго места никому не уступили, тоже неплохо. ЛИНД ЛЕН-ДАС, ЛЮБА, ЛИНД ЛЕНДАС… Жаль только, русских не было.

СНОВА УДРАЛ!

Федор лежал на скамейке, смотрел, как тускнеет закат. Вдруг с легким треском распоролось небо, просунулась большая рука, согнула указательный палец, и чуть хрипловатый вежливый голос говорит:
— Иди сюда, Федя…
Федор спустил ноги со скамейки. Идти тяжело, но надо. Когда выпил, спорить с начальством не стоит, тем более, с таким высоким…
За домом земля истончалась — наверху небо и внизу небо, посредине почва тонкой лепешкой. Встал Федор на край земли, посмотрел вверх — видит, пальцы нервно барабанят по небу. Ишь, издергался весь…
— Говорили, нет тебя…
— На момент отлучился. Не успел вернуться, слышу — кто-то матерится. Европа спит уже, а ты безобразничаешь.
— Хо-хо, ну, это что-о… Ты бы днем послушал, что творилось. Как с луны свалился.
Голос пообещал:
— Вот еще на полстолетия отлучусь, а потом тысячу лет никуда не собираюсь.
— Командировка, что ли?..
— Ну да… Но ты не хулигань, с женой помирись, матом не ругайся… и картошку, наконец, убери, ведь позор…
Федор проснулся — Бога нет, небо светлеет, ветер несет листья осенние, скамейка за ночь остыла…
— Убери, убери… а сам снова удрал…

НЕ ГРУСТИ, СЕРГЕЙ!

У меня в туалете поселился паук. Не какой-нибудь черный каракурт, и не светлый с длинными ногами, луговой, а обычный, домашний, небольшой такой, крепенький, серого цвета. Я его назвал Сергей, потому что серый, и мы теперь с ним дружим. Я вхожу — ну, как, Сергей? — он молчит, но вижу, что меня заметил. Он угол один загородил паутиной и ждет. Но ждать-то нечего, он здесь новичок и не знает, что мух у меня нет. Сидел несколько дней и исчез. Я думал — отчаялся, ушел к соседям, а он, оказывается, сплел вторую паутину, в другом углу, и снова сидит, ждет. Мне жаль его стало, ну, что за жизнь — паука даже накормить не могу. И вспомнил про тараканов. Правда, они у меня тоже не живут, потому что нет еды. Я дома не держу, поел в городе и хватит. Нечего грязь и сырость разводить. Поспал, ушел — вот и весь дом. А теперь с этим зверем возись. Но жаль его, ничего не поделаешь, сидит себе и сидит. И вот я вспомнил про тараканов. Они у меня не живут, но по ночам пить ходят. У меня кран сломан, второй год вода течет. И они по ночам целыми семьями приходят на водопой. Я часто их вижу, потому что плохо сплю. Проснусь и лежу, смотрю в потолок. Когда-то я жил не один. Здесь даже весело было. Но это давно было… а теперь вот новая проблема навалилась — как паука прокормить. Иду в ванну тайком — и вижу — тараканчики резвятся. Беру одного, осторожно, чтобы не придавить, ведь нужен-то живой — и несу в туалет. И бросаю с размаху в паутину. Первый раз не рассчитал — таракан как утюг головой паутину прорвал, слабую паучью холстинку разметал — прыг на пол и бежать. Я не стал его догонять — имеет право на счастье, иду снова, наученный опытом, ловить новую еду. Тараканы тем временем, то ли предупрежденные тем, счастливчиком, то ли еще как, но осознали опасность — заметались. Но все-таки догнал, схватил — и несу… выбрал поменьше, послабей… Несу и думаю. Что я здесь делаю по ночам, чем занимаюсь… Ты интеллигентный человек? Если интеллигентный, то объясни, пожалуйста, почему ты паука жалеешь, а тараканов — нет?..
Стою в передней в темноте, по голым ногам холодный ветер дует — и думаю. Почему так жизнь повернулась? Тараканом быть не хотел, а для паука навыков не хватило?.. Ничего, теперь у меня есть свой паук. Тараканов не жаль, их много, а Сергей один. Пусть он хищник, но вызывает симпатию. Он один, и я — один. Он сам по себе живет. Может ему тоже скучно… или тоскливо по ночам… или по дням, кто его знает… Несу таракана и потихоньку опускаю в сети.
Удачно! Паук встрепенулся, мигом очутился рядом с таракашкой и очень изящно, одной мохнатой лапкой его обвя-зал, чтобы не вывалился на пол… знаете, таким движением — «давай, тебя перевяжу…», как артист Филиппов в старом-престаром фильме — «…летят по небу бомбовозы, а я израненный лежу, ко мне подходит санитарка, звать Тамарка, давай, тебя перевяжу…» — и делает вот точно такой небрежный изящный жест… Ну, думаю, имя твое Сергей, а фамилия теперь будет Филиппов. Сергей Филиппов — совсем неплохо.
Тем временем Филиппов таракана обвязал и отправился в угол. Не хочет при мне есть, тонкая натура. Он прав, ничего красивого в этом нет, особенно, если зубы износились. В столовой люди друг на друга не смотрят, почти как в общественной уборной. Я-то привык, но Сергея понять могу. Говорят, живут целые народы, которые стесняются есть на людях, религия не позволяет, не знаю… Я ушел, а утром смотрю — в сетях болтается еле заметная тараканья тень. И Сережа снова сидит в углу, ждет…
Теперь я каждый день, как приду домой, сразу в туалет – «привет, Филиппов!» Он на месте, сам, конечно, ничего не поймал, но это не беда. Подождем до ночи, тараканы пойдут на водопой, и все будет, Сергей, все будет… Скоро пенсия, и мы с Сергеем дома такую еду разведем — пальчики оближешь. Будут к нам мухи прилетать — и оставаться. Что такое тараканы…- очень жесткая еда, а муха… о-о-о, муха… Ничего, Сергей, все впереди!..

временное

Чему учит опыт? Самое красивое, новое и интересное не привлекает ни читателя, ни зрителя. И никогда не привлекало. Я имею в виду массу, а не отдельных знатоков и понимающих, чувствующих и умеющих читать и смотреть. И это обычное дело, потому что масса ждет от искусства или отвлечения, или развлечения, или хочет узнавать то, что им уже известно и интересно, только подано чуть новей и пикантней.
И чтобы идти по своему пути, во всяком случае, пытаться… нужно забыть о массе — напрочь, будто ее и нет.
Но ржа все проела. Получаю письмо, в котором – не коммивояжеры, не торговцы – литераторы предлагают следующее: машинку, которая от моего имени будет обегать тысячи адресов литераторов Интернета, чтобы те думали, что я их читаю и интересуюсь. И тогда, по крайней мере какая-то часть их, заинтригованная, «кто же такой этот, интересующийся мной…» — пойдет читать и смотреть то, что я делаю, во всяком случае, «кликнет» разик – и мне это зачтется как популярность. А может кто-то и напишет, и похвалит…
Вот это уже проевшее среду искусства коммивояжерское хамство означает гибель и распад, и вовсе не шутки, а изменение внутреннего устройства, которое только и позволяет, если оно есть и работает, делать что-то свое и получить хотя бы шанс сделать глубокое и интересное.
Вот такие пироги. Не времена, как Познер говорит, это громковато сказано — «наши пироги».
Вместе с «социальной ролью искусства» выплеснуто то, что составляет стержень искусства – его самостоятельность в стремлении понять этот мир, и человека. Быстро заменяется стремлением заболтать, удивить, привлечь пустое внимание зеваки – занять мозг и чувство дешевкой жизни. Не жизнью, ее глубинным течением, а ежедневной дешевкой купли и продажи, и мелких отношений, построенных на примитивных чувствах, зависимости и угрозе.

ФРАГМЕНТ РОМАНА «ВИС ВИТАЛИС»

………………

В один из пропащих дней он наклонился и поднял с пола свою рукопись — просто так. Он ни на что в тот вечер не надеялся. Стал читать, дошел до обрыва — и вдруг увидел продолжение: постоянные разговоры с самим собой утрамбовали небольшую площадку, место за последней точкой; на бумаге стало прочно и надежно. И он населил эту плоскость словами. Дошел до новой пустоты, и остановился… Шагая вокруг стола и думая вслух, он в течение часа продвинулся еще на пару сантиметров вглубь незаселенного пространства, и даже примерно знал, что должно быть дальше. И с этим знанием спокойно ушел, уверенный, что как только вернется, продвинется снова. За время молчания мысль и речь срослись в нем. С длинной седоватой бородой и запавшими глазами, он пугал прохожих, если внезапно выворачивался из-за угла.
Он вернулся и, действительно, дописал еще несколько строк, и дошел до момента, когда дыхания не хватило; мысль прервалась, исчезли верные ему слова. Он написал еще пару предложений по инерции, а потом яростно вычеркивал, злясь на свою невыдержанность. Ему стало спокойно, как не было давно.
Он стоял перед окном на своем высоком этаже, в полутьме различая силуэт огромного здания, темные пятна окон, среди них его окно. Захотелось еще раз побывать там, просто потянуло. Он вышел, пересек поле, без труда нашел щель в изгороди, проскользнул внутрь, через окошко проник в подвал и порадовался знакомой тишине, задумчивым каплям, падавшим на жесть, потрескиванию свай — все по-старому. Может, это сооружение не что иное, как вывернутая в пространство его душа, со всеми своими закоулками, подземельями, друзьями и врагами?.. Здесь своими путями шагал Аркадий, здесь у меня началось с Фаиной. И вот душа собралась в рай, взмывает к свету. Все мое прошлое куда-то улетает?..
Странная идея… Не обыграть ли, как бред одного из персонажей?.. Мысль остановила его, он тут же повернул обратно, чуть ли не бегом вернулся домой, сел за стол… Не получилось — неискренне, к тому же с претензиями! Смотреть на себя со стороны, как на полудохлую бабочку на булавке?..
Зато желание проникнуть туда, где осталось прошлое, покинуло его навсегда.
Он чувствовал, что висит между небом и землей: уже не машина для парения, в которой не оказалось нужного горючего, как предсказывали ему забулдыги-теоретики, но и расхлябанный приблизительный взгляд на вещи еще пугал его.
«И все-таки кое-чего я достиг: заглянул в память и увидел там смешную мозаику — части пейзажа, старые вещи, несколько зверей, десяток лиц, обрывки разговоров… Словно проник в чужую мастерскую и разглядываю отдельные предметы, из которых хозяин составлял натюрморт, а потом, закончив работу, расставил их по своим местам… Иными словами, обнаружил в себе тот строительный материал, из которого сам, но другой — тайный, почти неизвестный самому себе, — леплю, создаю понятные картины, перевожу смутное бормотание на простой язык».
Эти внутренние вехи, или отметины, или символы, неважно, как назвать, извлеченные из времени и потерявшие зависимость от него… помогали Марку вытягивать цепочки воспоминаний, восстанавливать непрерывность жизни. Благодаря этому ряду насыщенных, напряженных слов и картин, он ощущал себя всегда одним и тем же, хотя разительно менялся во времени — от беспомощного малыша до угрюмого неловкого подростка, и дальше… И все это был он, изначально почти все содержащий в себе. Особая область пространства… или этот… портрет, над которым столько бился Аркадий?.. Ему казалось, что внешние события всего лишь выявляют, вытягивают, как луч света из мрака, знакомые черты, любимые лица, вещи, слова… он вспоминает то, что давно знал.
«За возможность двигаться во времени и выбирать, я платил потерей многообразия. Но все бы спокойно, все бы ничего — ведь что такое многообразие несбывшихся жизней, или попросту — небытия?.. — если б я постоянно не ловил в себе какие-то намеки, не видел тени… Несбывшееся напоминает о себе, оно каким-то образом существует во мне! Мне почему-то дана возможность пройти по многим мыслимым и немыслимым закоулкам и дорожкам, заглянуть во все тупики… Я вижу, как Возможность становилась Действительностью — теряя при этом цвет, вкус, и многое еще, что обещало в будущем. Но в себе… Я свободен, все могу себе представить. И выдумать!»

кусочек из «Кукисов»

К старости лишаешься иллюзий, картинка представляется мрачноватой. Одни проходимцы сменяют других, и на волне их грызни некоторые преступления вскрываются и наказываются, а людям даются обещания… Первое время новые чуть осторожней, потом то же самое. Главное достижение демократии в том, что в борьбе за первые места новые проходимцы в качестве лома используют, кроме оружия и обычных тяжелых вещей, еще и законы — бьют ими по головам самых засидевшихся, и выкидывают все-таки…
А потом все снова, и снова…

Когда я ездил в Москву…

Было такое время, давно прошло. Сейчас день в Москве для меня потерянное время, и еще дня два плохого настроения…
Но осталось несколько рассказиков, вокруг да около темы.
…………….
ЗА БИЛЕТОМ

Я вышел в четыре. Ноябрь кончается, земля от холода звонкая, а снега нет и нет. В это время все спят, и я думал, что буду первый, но ошибся. На остановке стояли три женщины. Та, что поближе к кассе, была последней. Она стояла как копна, голова скрывалась в толстом платке. Подошел парень в спортивных штанах и кедах, он приплясывал на кривых ногах, куртка не застегивалась. Узнал, что стоят четверо и ушел, — так много билетов не бывает. Когда он скрылся, копна сказала – «а вот бывает…» Она была третьей и надеялась. Ближе к пяти стали подходить люди, которые особо не надеялись, но пробовали — авось повезет…
В будку пришла кассирша, замигал и зажегся, загудел белый искусственный свет, осветились рыжие занавески. Все выстроились друг за другом, не особенно напирая, но так, чтобы чужой продраться не мог. Сзади две женщины разговаривали. «Нынче мужика в доме держать накладно» — сказала одна. Вторая только вздохнула. Подошел маленький мужчина с широким толстым лицом и узкими глазами. Он встал поперек очереди. Все молча ждали, что он будет делать. Женщина сзади плотно прижалась к моей спине — видно, что никого не пропустит. «Все на Москву?» — спросил восточным голосом мужчина. «Все, все…» — ответили ему из разных мест в очереди. Он понял, что люди решительные и отошел в хвост. Кассирша перекладывала папки с бумагами и не спешила открывать. Через площадь быстро шла маленькая женщина с двумя сумками. Она подошла, тяжело дыша, и сказала, ни к кому не обращаясь: «Я с телеграммой…» Все молчали. «Мне сказали — с телеграммой без очереди…» — она говорила нерешительно, видно было, что ей страшно. Опять никто не ответил. Время шло. «Пора уже…» — недовольно сказал кто-то в хвосте. «Нет, еще две минуты…» Первая женщина посмотрела на часы, она была уверена в себе. Женщина с телеграммой стала рядом с первой, набралась смелости и сказала – «с телеграммой можно…» Придвинулась еще и вытащила из кармана листок с синей каймой. Бумага произвела впечатление — между первой и второй оказалось пространство, и телеграмма легла на столик перед окошком. Ее признали как силу, с которой бороться невозможно.
— Вот пришла… ночью… ехать срочно надо…
— Женщина, никто не возражает, — сказала металлическим голосом первая. Она из культурных, в замшевом пальто и с сумочкой через плечо. Окошко стукнуло и открылось. За ним была перегородочка, чтобы холодный воздух не тревожил кассиршу, и брызги не попадали — инфекция.
Женщина с телеграммой припала к окошку и ее голос извилистым ходом дошел до кассирши. Та стала отщипывать билеты, писать, и при этом жевала булочку, доедала завтрак. Теперь все стояли прижавшись друг к другу, стремились поближе к окошку. «Сколько осталось?..» «Автобус большой — будет десять билетов…» Мне досталось хорошее место — у печки.

О КОЛБАСЕ

Один мой приятель мог часами говорить о колбасе. Он стоял у витрин и смотрел на колбасы, которые там лежали в большом количестве, дешевые и дорогие, вареные и копченые. Иногда мы угощали его. Он жил дома с толстой доброй матерью, ел сытно, но просто, и никогда ему не давали колбасу так, без хлеба и сколько хочешь. Колбаса стала его мечтой. Он завидовал нам — мы жили в общежитии, на стипендию, и могли покупать все, что хотели, а потом уж перебивались как могли. Он тоже так хотел жить. Иногда и мы ему завидовали, но чаще — он нам. Тем временем он учился, работал, потом женился, и сейчас у него три девочки. Денег у него по-прежнему нет — все уходит на еду, простую и сытную. Иногда в гостях он ест хорошую колбасу и вздыхает — мечта осталась мечтой. Но все-таки есть надежда, что когда-нибудь он свою мечту настигнет…
Хуже обстоит дело у другого моего приятеля. Он страстно любил в детстве марципановые фигурки, которые стояли в дорогом магазине на витринах. Иногда ему доставались самые маленькие, на день рождения. Марципан исчез, после войны его не стало, и мечта оказалась совершенно недоступной. Теперь он собирается в ГДР, чтобы посмотреть на этот марципан, который обожает с детства. Тот приятель, который любит колбасу, говорит, что она стала совсем другой, в ней нет того вкуса, который был раньше, и запаха. Так что, даже если он когда-нибудь сможет поесть ее вволю, то вряд ли это будет то, о чем он мечтает. Тот, кто любит марципан, надеется, что все окажется так, как он ожидает, но и он говорит, что умерли старые мастера, которые знали секрет марципана, он где-то читал об этом… Моя мать всю жизнь мечтала поесть вдоволь дорогого шоколада. До войны, она говорила, частник продавал шоколадный лом, с орехами, и очень дешево, а потом лом продавать почему-то перестали. Она умерла с этой мечтой… Я не люблю шоколад, но слышал, что он совсем не тот, что был раньше. Я обожаю миногу, жареную, в маринаде, ломтиками, на блюдечке, с пивом… Я ел ее один раз вот так, на берегу моря, это было давно. С тех пор минога стала совсем не та, иногда я пробую и убеждаюсь в этом. Я даже ездил туда, где ел, на тот берег, но там ее не продают больше… Еще я любил шоколадные пирожные, которые продавали только в одном месте. Крем был особый.

Постепенно события его жизни, переданные словами, смешались — ранние, поздние… истинные, воображаемые… Он понял, что может свободно передвигаться среди них, менять — выбирать любые мыслимые пути. Его все больше привлекали отсеченные от жизни возможности. Вспоминая Аркадия, он назвал их непрожитыми жизнями. Люди, с которыми он встречался, или мельком видел из окна автобуса, казались ему собственными двойниками. Стоило только что-то сделать не так, а вот эдак, переместиться не туда, а сюда… Это напоминало игру, в которой выложенные из спичек рисунки или слова превращались в другие путем серии перестановок. Ему казалось, он мог бы стать любым человеком, с любой судьбой, стоило только на каких-то своих перекрестках вместо «да» сказать «нет», и наоборот… и он шел бы уже по этой вот дорожке, или лежал под тем камнем.
И одновременно понимал, что все сплошная выдумка.
«Ужасно, — иногда он говорил себе, — теперь я уж точно живу только собой, мне ничто больше не интересно. И людей леплю — из себя, по каким-то мной же выдуманным правилам».
«Неправда, — он защищался в другие минуты, — я всегда переживал за чужие жизни: за мать, за книжных героев, за любого зверя или насекомое. Переживание так захватывало меня, что я цепенел, жил чужой жизнью…»
В конце концов, собственные слова, и размышления вокруг них так все запутали, что в нем зазвучали одновременно голоса нескольких людей: они спорили, а потом, не примирившись, превращались друг в друга. Мартин оказался Аркадием, успевшим уехать до ареста, Шульц и Штейн слились в одного человека, присоединили к себе Ипполита — и получился заметно подросший Глеб… а сам Марк казался себе то Аркадием в молодости, то Мартином до поездки в Германию, то Шульцем навыворот. Джинсовая лаборанточка, о которой он мечтал, слилась с официанткой, выучилась заочно, стала Фаиной, вышла замуж за Гарика, потом развелась и погибла при пожаре.
«Так вот, что в основе моей новой страсти — тоска по тому, что не случилось!.. — Он смеялся над собой диковатым смехом. — Сначала придумывал себе жизнь, избегая выбора, потом жил, то есть, выбирал, суживал поле своих возможностей в пользу вещей ощутимых, весомых, несомненных, а теперь… Вспомнил свои детские выдумки, и снова поглощен игрой, она называется – проза».


…….
как ее ни подстерегай, она сама тебя подстережет.


////////
Но случайность довольно проницательная дама…


Перешел на чистую случайность отборки, времени нет до 15 авг

ФРАГМЕНТ РОМАНА «ВИС ВИТАЛИС»

……………..
Он послушался своего голоса, оделся и вышел на сверкающий снег. Кругом было тихо, только изредка взбрехивала собака по ту сторону перекидного мостика через овраг; деревья не могли скрыть его, как летом. Собака то взбегала на мостик, состоящий из нескольких почерневших бревен, то отступала обратно, боясь поскользнуться, упасть вниз; оттуда поднимался пар, сквозь мусор и завалы пробивался ручей.
На берегу, на стороне города, стоял теленок, очень худой, с крупной головой и тонкими длинными ножками. Он уже пытался спуститься на мостик, пробраться к дому, но собака каждый раз отпугивала его, хотя совсем не хотела отгонять — это был ее теленок, домашний зверь, он должен быть во дворе! Она, как умела, помогала ему, бросалась навстречу и отступала. Пробежать по скользким доскам, оказаться сзади и подогнать неразумного к дому она боялась, а теленок боялся ее резких скачков и громкого лая, и так они, желая одного и того же, оставались на месте.
Надо помочь дураку, решил Марк, и пошел к мостику.
Как он удивился, как смешно ему стало, и тепло, когда он потрогал худую жилистую шею. Теленок был размером с очень большую собаку, дога, такого когда-то привели к нему в гости с хозяином, молодым пижоном: тот в недоумении разглядывал нелепую обстановку — колченогий стол, лежанку на бревнах, карты на стенах, приколотые большими булавками… Здесь жил настоящий ученый, и этот маменькин сынок старался показать, что ничуть не удивлен убогостью жизни. Зато его дог от всей этой мерзости скорчил огромную курносую морду и отошел в угол с явным намерением оросить обои… Но к общему облегчению разговор закончился, и надменный дог удалился, изящно и разболтанно переступая мускулистыми лапами по линолеуму…
Марк обнял теленка за шею и осторожно повел его по бревнам, тот понял и очень старался. Собака замолчала, тоже поняв, что незнакомец все делает верно. Оказавшись на другом краю, теленок тут же припустил к воротам, а пес, обнюхав брюки Марка, решил не поднимать шума и потрусил за теленком. Марк остался стоять перед деревней. Кстати, он вспомнил, надо бы наведаться в домик, который старик завещал ему.
……………
И отправился, но не добрался до места — явилась весна, ручьи ливнями по склону, дорогу развезло, и дом погряз в черном месиве, так что и близко не подобраться. Он разглядел только, что стекла целы, дверь заперта, скамеечка сломана и, перевернутая, лежит посреди двора… А потом надолго забыл о домике, потому что произошли события, решившие дальнейшую судьбу Института, и Марка тоже, хотя казалось, ничто уже, исходящее из этих стен, не может вывести его из погруженности в себя. Он потихоньку пробирался в свой кабинетик, запирался там, смотрел в окно, дремал, положив голову на стол или читал кровавый детектив, чем бездарней, тем лучше. Проблески таланта вызывали у него тянущее чувство беспокойства в груди, будто что-то важное забыл, а где, не знает. Едва дождавшись обеда, он исчезал до следующего утра. Его записки по-прежнему пылились в углу. Иногда он вспоминал, что уже весна, срок, данный ему Ипполитом истекает, а он по-прежнему ничего в своей жизни не решил. И тут же забывал об этом, смотреть дальше завтрашнего дня он не желал.

суточная запись

Мо-ментальное и совершенно неброуновское движение вниз по лестнице, ведущей вверх.
Такое уже неприкрытое «чего изволите, то и даю»
А способности имеются. И что?
Можно тысячу раз кивать на время, на обстоятельства, и что детки(внучки) кушать просют… Не убедительно.
(про Ал. Смирнова, литератора) в «Сетевой словесности».
Вообще, я избегаю оценок, разве что… слишком уж с души воротит, или о человеке хорошо думал, да разочаровался.

ЭХ, Ж ИЗ Н Ь …

Одна женщина говорит мне – «цены растут неуловимо». Что удивительного, жизнь — океан, стихия, пальмы гнутся, шумит камыш, сон разума порождает чудовищ, все гибнет и возрождается, плохое чаще происходит… а хорошее дольше живет, и никто не знает, отчего и зачем. Жизнь нам дается, как водительские права — право дано, а гарантии никакой, жми на свой страх и риск, выбирай пути по вкусу, и не плошай.
Один директор взял на работу женщину. У нее муж расстрелян. Жена врага, ей жить не обязательно. Все отворачиваются, а у нее ребенок есть просит. А этот директор говорит – «а-а-а, ладно, возьму, если что — не знаю, не видел, ошибся, голова болела…»
Среди общей стихии нашелся человек. Бывает, хотя непонятно, почему и зачем. Помог, и мать с дочерью живут. Дочь выросла, вышла замуж, у нее тоже родилась дочь, ничего особенного, и это бывает. Мать ей на досуге рассказывает про бабку и того директора, ни фамилии, конечно, ни имени — забыли, и город уже другой, но вот был такой директор, и это, оказывается, важно.
А у директора, он давно умер, тоже была дочь, и у той дочь — выросла, стала продавщицей и живет в том же городе, что внучка врага, которая рассказывает мне про цены — растут неуловимо, за ними не уследить, не поймать, не остановить, и жить снова трудно, а в трудные времена случаются непредвиденные поступки, кто говорит — от Бога, я думаю — от людей. Жизнь нам дается, как водительские права, уж если дали, то не плошай, жми на всю железку, выбирай пути-дороги, и гарантии тебе, конечно, никакой.
Внучка врага бежит в магазин за сахаром, то есть, песком, и говорит продавщице, той, что внучка директора:
— Мне песку, я прохожу по списку, — дом сказала, квартиру, и паспорт предъявила без напоминаний.
А продавщица ей вместо песку сахар подает. Может не заметила, а может обмануть хотела. Женщина приходит домой, разворачивает пакет, а у нее вместо песку… и не какой-нибудь быстрорастворимый, а самый долгоиграющий, на кой он ей, если варенье варить! Она назад, и говорит продавщице в лицо:
— Ты что мне дала, тварь или растяпа, не знаю, как тебя назвать уж…
А та ей:
— Ой, ошиблась я, простите… — и подает песку целых три пакета. И сахар ей оставила! Н-н-у-у, дела-а-а…
Женщина, та, что внучка врага, возвращается и говорит семье:
— Извинилась… и сахар оставила…
И ничего особенного дальше. Продавщица работала, работала, потом умерла, у нее детей не было, а та женщина, у которой сахар и песок, дочь родила, и всю историю ей передала — о продавщице, которая призналась. А про директора забыла рассказать. К тому времени сахар перестали песком называть, и давали, говорят, свободно. И даже паспортов не стало, одни водительские права — кати, говорят, куда хочешь, только гарантии никакой.
И все забылось, и паспорта, и списки, и директор этот, и продавщица, которая извинилась… Все забывается. Жизнь — океан, сон разума, стихия, пальмы шумят, камыш гнется и скрипит, все гибнет… И вдруг заново возникает, опять возрождается. Плохое чаще происходит, это разумно, логично, и легко понять. А вот хорошее — неразумно, нелогично, понять невозможно… и все равно дольше живет. Только все равно забывается. Но вот удивительно — появляется снова, и главное — само, без напоминаний, подсказок, без причин и всякой пользы, иногда больше размером, иногда меньше, но несомненно — оно… И, может, в этом спасение, что само и без пользы? И загадка…
Эх, жизнь… Только вот гарантии никакой.

У-У-У…

///////////
Часики – колбасики. Монтана, мелодии экрана.
Шли нормально, и вдруг заторопились. Идут с ускорением. И не открываются. Ни скальпелем, ни ножичком, ни отверткой тонкой-претонкой. И кнопочки перестали нажиматься…
Не подчиняются! Но ходят и ходят. И все ускоряются, ускоряются…
Снял их, положил. Страшно…
Год лежат, два лежат — ходят и ходят!.. Петь, правда, перестали.
Надо прекратить. Но как открыть?..
Ходили три года, наконец, перестали. Вздохнул с облегчением…
Но если потрясти – снова ходят!
Боюсь трогать – живые…
Купил другие. Снова Монтана, мелодии экрана.
Почему-то не шестнадцать мелодий, а восемь оказалось. А написано – шестнадцать! А в магазине уверяли, все в ажуре… Но молчу — идут нормально, не ускоряются – пусть, я спокойно жить хочу.
Через год и эти начали ускоряться. И не поют больше. Молча взбесились. И тоже не открыть, батарейку не достать. Откуда такая сила в ней?.. Может, заговор против меня?..
Снял – ходят… И все ускоряются. А те, первые, как узнали? Тоже начали ходить. Молча. Объединились – и ни звука.
Выкиньте их, мне говорят.
Они же ходят…
Разбей молотком, сосед предлагает.
Как разбить, ведь живые!.. Но не открываются, не подчиняются. За сутки часовая стрелка — три оборота. И все ускоряется…
— Железка! — опять сосед, — разбей и забудь.
И дама со второго этажа подтвердила, только деликатней, у ней культурный голос:
— Забудь-те… Выкинь-те, купите другие…
Третьи?.. Не могу. Эти еще ходят, душу надрывают. Словно в коме живем.
Часы не человек, уже хором соседи говорят.
Все равно чувствую – жизнь в них, пусть странная, другая, но имеется… То ли дело раньше – завел пружинку, и поскакали. Кончился завод, снова заведи. А эти – сами по себе…
Может – знак?.. Намек. Поперек времени живешь, надоел…
И радиоточка, как назло, на проблему ноль внимания. Поёт, верещит, советует новые лекарства покупать… А насчет времени никаких сообщений.
Что делать – третьи купил.
И они…
А потом – стрелки отпали! Во всех трех сразу. В один день. И не знаю теперь, ходят или не ходят, без стрелок как определишь… Ведь не механические, ни звука, ни знака… Но чувствую, что-то происходит. На электронном уровне.
Похоже, судьба решается…
Часики – колбасики. Монтана, мелодии экрана…

СТРАШНО

С недавнего времени мне сосед досаждает, пенсионер. Остановит на лестнице — и говорит, говорит… Ему коты жить не дают. Преступный сговор, говорит, у них.
-Вот посмотри, на лестнице теперь черный сидит, сменил рыжего на посту — на дверь мою смотрит, а вчера здесь серый сидел…
— Ну и что,- говорю,- пусть сидят, у них свои дела.
— Не-ет, — он крутит головой,- ведь все делают по правилам, друг друга сменяют. И внизу, у черного хода, на помойке — еще один, мордастый, одноглазый — никого не пропустит… Это, брат, слежка идет, я ли не знаю, всю жизнь на этом деле.
Я смотрю — черный, действительно, на дверь уставился, мой взгляд заметил — отвернулся лениво, будто и знать ничего не знает. Выглянул в окошко — и на травке черный лежит, с белым галстуком-бабочкой, развалился, щурится…
— Может, у них свой интерес есть?..
— Когда интерес — они орут, а тут молчат, понимаешь… Все по правилам делают.
Тут и я задумался — а что, если наблюдают… Так ведь не за мной, чего мне беспокоиться-то…
А вчера он, бледный, говорит:
— Похоже, что не сговор… дело хуже… — а как хуже, не объясняет.
Вечером пошел я мусор выносить. Он из своей квартиры выглядывает, ведро через щель просовывает – «будь другом,- говорит,- вынеси…» — и руки трясутся.
— Давай, прогоним их, что мы, с котами не справимся?..
Он руками замахал:
— Что ты, что ты, они тогда прессинг применят!
— Какой еще прессинг?
— Будут толпой за мной ходить — не разгонишь.
— Фу, черт, что же делать?
— Похоже, что пропал…- он шипит через щель,- я знал… знал, что меня так не оставят…
— Странно, столько детективов прочитал, а про котов не слышал.
Он скривился: «зеленый еще, многого не знаешь, детективы твои ахинея и вздор — позавчерашний день…»
Вынес я мусор, возвращаюсь — у подъезда белую бабочку сменил тигровый, с тяжелым затылком, нос боксерский, расплющенный. На лестнице вместо белой манишки — серый пиджачишко, карман оттопыривается. Выглянул в окошко — у черного хода одноглазый одноухому дежурство сдает…
У-у-у, страшно…
//////////////////////////////////////