продолжние

Я пошел на кафедру биохимии, к Мартинсону. Это было лучшее, что я мог сделать, учитывая все обстоятельства и мою способность выбирать. Через месяц мне стало совершенно ясно, что я должен стать только биохимиком, и никем больше! Я кинулся в науку с такой страстью, с таким напором, что сначала испугал сотрудников Мартинсона, спокойных вежливых эстонцев. Я донимал их своими вопросами, требованиями… Быстро освоил несколько методик и начал ставить опыты всерьез, а не просто измерять «влияние чего-то на что-то», над чем всегда смеялся Мартинсон.

Но избавиться от медицины я не сумел. Биохимических факультетов в стране еще не было, люди приходили в основном из медицины, а также из химии; бум вокруг молекулярной биологии, приток физиков — это было еще впереди. Уйти в химики было рискованно: вряд ли мне позволили бы околачиваться на кафедре биохимии днями и ночами, студенту другого факультета. К тому же потеря года… Я боялся оказаться ни здесь, ни там, потерять время. Позже мой приятель Коля Г. поступил более решительно, чем я, но у него уже была поддержка. И все-таки я струсил и годами страдал из-за этого: медики заставили меня проглотить всю медицину как мерзкую пилюлю. Отношение к теории у них было самое презрительное, меня не освободили от обязательного посещения лекций, не давали индивидуального плана… Фактически я учился на двух факультетах.
Но главное, из-за чего я остался, не моя осторожность — если я в чем-то был уверен, то поступал довольно смело — главным было неумение смотреть в будущее, крупно планировать свою жизнь. Я говорю — неумение, а думаю: нежелание! Сколько себя помню, я всегда отвергал попытки заглянуть далеко вперед. Мне казалось просто немыслимым угадать, что с тобой произойдет даже на той неделе, а тут — пялиться за горизонт! Пять лет!.. Я предпочитал делать небольшие шажки, и строить свое будущее не как строят дом или корабль — сначала прочный каркас, а потом все остальное — я скорей занимался «вязанием», или » плетением»: к последней петле привязывал следующую… Тогда я понимал, что делаю. Исходя из сегодняшнего дня, который я вижу ясно, я строю завтрашний, не думая про послезавтра.
Со временем я, поняв опасность такой стратегии, выработал более практичный подход, и в то же время не слишком противный для меня: я должен знать свое общее направление, примерное место на горизонте, к которому стремлюсь, — и иметь четкий план на завтра, который в главном согласуется с направлением. Я еще вернусь к своему нежеланию смотреть в будущее.
Итак, я ушел от дела, для которого был просто «не создан», в теорию, в глубину биологии. С одной стороны это было разумное решение. Наука больше подходила мне, чем смесь знахарства и ремесла. К тому же через несколько лет началось бурное развитие биохимии и смежных с нею наук, и я оказался «на острие событий». С другой стороны, моему образованию был нанесен большой вред: вместо того, чтобы учиться, осваивать физико-химические основы биологии профессионально, я сразу решительно и сильно сузил свой горизонт — кинулся в экспериментальную биохимию, стал исследователем, а знания теперь уже «добирал по ходу дела». Говорят, что так и надо учиться. Может быть… если б я остановился на чем-то, а не лез постоянно все глубже и глубже. Моя подготовка не успевала за мной. Но об этом еще будет время поговорить.
Теперь я учился медицинскому ремеслу откровенно поверхностно и формально, от экзамена к экзамену. Сдавать их мне помогала отличная память и большая работоспособность. Хуже было с практическими занятиями, их нельзя было избежать. Нас приводили к больному, группой человек в десять, и я всегда старался подойти последним, дремал за высокими спинами моих однокурсников, плохо понимая, о чем идет речь. Иногда мне совали в руки стетоскоп, и я добросовестно притворялся, что слышу то же, что и другие… Медики быстро прознали, что я пропадаю днями и ночами на биохимии, и стали придираться ко мне. Но я все время как-то выкручивался и сдавал на пятерки. Постепенно все привыкли, что я биохимик, и оставили меня в покое.

В этой страсти к науке был не только интерес, но и тщеславие — ведь я занимался самым важным и сложным делом, докапывался до причин жизненных явлений. Сколько себя помню, я всегда боялся пустой, мелкой, никчемной жизни. Материнское воспитание… Но главным было все-таки искренное увлечение. Я вернулся к поискам всеобъемлющей системы взглядов, которыми занимался в старших классах школы, только теперь от расплывчатых «философий» перешел к формулам и числам. Раньше мои построения были противоречивы, я примирял разные учения… а в жизни почему-то забывал о них! Это меня раздражало, пугало… волевое начало, унаследованное от матери, протестовало против хаоса и Случая. Я должен подчинить себе обстоятельства! И наука поможет мне в этом. Она дает ясную картину мира, и того, что происходит в нас самих. Она разгадает природу жизни, мысли, она может все.
Помимо желания видеть ясность, закономерности вокруг себя, меня привлек, конечно, и стиль жизни людей науки, как я его представлял себе — с отвлеченностью, одиночеством, погруженностью в себя, в усилия своего мозга. К тому же — новое каждый день, игра, поиск, авантюра, погоня… Это было той ездой на велосипеде, которой я был лишен в детстве.
Поэтому выбор науки не был случаен, хотя случайны мои блуждания, путь к ней через медицину.
На фоне нашего медицинского факультета Мартинсон был, несомненно, крупной фигурой. Ученик Павлова, так он себя называл. Он получил, видимо, неплохое образование, хорошо знал химию, а современную ему биохимию представлял себе живо, ясно, наглядно, и умел это передать нам. После войны его послали в Тарту с партийной миссией — укреплять науку и очищать ее от «антипавловцев». Эту деятельность ему потом не простили. Говорили, что он был большой демагог, человек склочный, вспыльчивый, резкий. Может быть, но мне трудно судить об этом, я его боготворил и всегда оправдывал.
Науку он искренно любил, был прилежен, трудолюбив, многое умел делать руками. На русском потоке у него была слава борца за справедливость, врага местных националистов, а также невежд, лжеученых, медиков, которые ни черта не смыслят в том, что делают, не знают причин болезней, то есть, биохимии. Действительно, медики были поразительно невежественны и к тому же воинственно отвергали вмешательство в их область всяких там «теоретиков».
Он имел, видимо, вес в своей области, известность, печатался в журнале «Биохимия», что было недостижимо для местных корифеев. Его боялось большинство, уважали многие, не любили — почти все, кроме нас, его учеников. Я восхищался им, гордился, что работаю у него, а он всегда был внимателен ко мне и многому меня научил.
Помню, как в первый раз увидел его: он не вошел, а бесшумно вкатился в аудиторию — маленький, коренастый, в старомодном пиджаке, широченных брюках. Он показался мне карликом, с зачесом на лысине, вздернутой головой, светлыми пронзительными глазами… Он ни на кого не смотрел, а только куда-то перед собой, и говорил скрипучим ворчливым голосом. Он постоянно кого-нибудь ругал в своих знаменитых отступлениях, а лекции читал ясно, умело. Он предлагал мне понимание, результат усилий многих гениев и талантов, и я жадно впитывал это знание.
За те пять лет, что я работал у него, я научился многому, но не сделал почти ничего. Он почему-то поручал мне совершенно головоломные задачи, в то время как другие студенты измеряли сахар в крови или аммиак в мозгу. Он ставил передо мной вопрос, целую проблему, и я в тот же день начинал готовиться к опыту, за ночь успевал, к утру шел на лекции, после обеда ставил опыт, а вечером давал ему ответ. Обычно ответ был отрицательный. Иногда ответ затягивался на месяцы, но мой режим не менялся: я ставил опыт, мыл посуду, готовился к следующему опыту, уходил поспать в общежитие… на следующий день приходил с занятий, обедал, тут же бежал на кафедру, возился до ночи, мыл посуду, уходил, шатаясь, поспать… Соседи по комнате неделями не видели моего лица. Почему я не надорвался, не потерял уверенности, мужества, наконец, просто терпения, ведь никто меня не держал, я мог уйти и не вернуться?.. Трудно сказать. Моего отчаяния хватало на час-два, и я снова начинал верить, что завтра у меня все получится, все будет по-иному…
Сначала я выращивал каких-то микробов, они вырабатывали фермент, который мы впоследствии должны были ввести в желудок животным. Зачем?.. Стоит ли объяснять, это был хитроумный и рискованный план. Но микробы не росли полгода, хотя я каждый день пересаживал их на десятки сред, которые научился готовить. Пробовали и другие, и тоже безрезультатно, но меня это не утешало. Потом, в один прекрасный день оказалось, что актуальность пропала, и я с облегчением оставил эту тему. Она меня уже страшила — я не мог отступить и чувствовал, что погибну от бесплодных ежедневных усилий… Потом Мартинсону пришла в голову идея проверить что-то совершенно фундаментальное, потом еще что-то… и он звал меня и увлекал своими рассказами.
Рядом шла нормальная работа, люди получали результаты. Но это все было несерьезно, я-то штурмовал глобальные проблемы! Последнее, чем я занимался, была проверка его идеи, что белки в организме могут несколько менять свою пространственную форму. Проверяли мы это совершенно дикими способами, дремучими, если смотреть из сегодняшнего дня, но сама идея оказалась «пророческой».
В результате всей этой бурной эпопеи, за пять лет я сделал несколько сообщений на конференциях, причем по каким-то побочным своим результатам, все остальное — был опыт неудач.
Почему он выбрал меня для таких убийственных экспериментов — не знаю. Думаю, что мы были с ним во многом похожи, в этом все дело. Его всегда тянуло в разные «темные углы» — он не хотел заниматься модными проблемами, старался найти свой подход к вопросам или забытым, или довольно частным, и вносил в них столько выдумки и идей, сколько они, может быть, не заслуживали.
Итак, я многому выучился, но мало чего достиг. Мой учитель явно рисковал: заоблачные выси — хорошо, но я мог и сломаться от постоянных ударов. Я выжил и не расхотел заниматься наукой. Но опыт поражений — сложная и загадочная штука. Это как внутренние повреждения — они проявляются не сразу, и неожиданным образом. Я думаю, что то чудовищное напряжение, с которым я одновременно учился на медицинском факультете, причем только на «отлично», ведь мне нужна была повышенная стипендия, работал дни и ночи на кафедре, пытался еще и есть, спать, любить, и это плохо мне удавалось… все это не прошло бесследно. Я не сломался, но, образно говоря, натер себе твердые мозоли на таких местах, где должно быть чувствительно и тонко — чтобы расти, понимать жизнь и себя.
Так я добрался до шестого курса, весь в биохимии, но не забывая при этом сдавать экзамены по медицине. Хотя я работал день и ночь, никаких скидок мне не делали, наоборот, медикам доставляло особое удовольствие посмеяться над моим заспанным видом, неопрятным халатом… Я привык, что мне никогда не везет и ничего просто так не обходится. Что я должен надеяться только на себя, не ждать милости от случая и каких-нибудь скидок от людей. За каждую ошибку я бывал наказан. Я не верю в «злые силы», думаю, что причина в том, как я все делал: лез напролом, отчаянно хватался за самые трудные дела, не имея никакой сноровки, бился без всякой тактики, часто головой об стену, не замечая, что рядом дверь… По вечерам я или сваливался на кровать и моментально исчезал, или от перевозбуждения не мог уснуть: скорей бы утро!..
Я ничего не умел делать легко, играючи, не совсем всерьез, тем более, шутя. Естественно, ведь я был так горд своими делами! Как я мог позволить себе делать что-то мелкое, неважное!.. Я тащил себя по жизни, как самый дорогой ценный груз, за который несу ответственность. Это сковывало меня. И приводило к напрасной трате сил, потому что я постоянно бился над задачами, которые были мне не по зубам. Я не думаю, что виноват учитель: предложи он мне что-то менее значительное, я бы разочаровался и в нем, и в науке.
С годами я постепенно избавлялся от излишней серьезности. Не потому, что стал умней или проницательней — просто устал так сосредоточенно возиться с самим собой. Увидел, наконец, как мало мне удалось, каким сложным и извилистым был путь.
За несколько месяцев до госэкзаменов покончил жизнь самоубийством Мартинсон. Для меня это было тяжелым ударом. Не буду писать о причинах его решения, я недостаточно хорошо их знаю. Его отстранили от работы, и он совершил этот акт — протеста, отчаяния. Студенты русского потока уважали его и, мне казалось, любили. В эти дни все готовились к модной тогда игре -КВН:»клуб веселых и находчивых». Это была телеигра, в ней участвовали почти профессиональные команды, и по их примеру в каждом ВУЗе создавались свои отряды находчивых ребят. Своего рода «отдушина» в то время, потому что власти кое-как терпели вольности, проскальзывающие в разных шуточках. И ребята хотели сначала поиграть, поупражняться в остроумии, а на следующий день похоронить Мартинсона, который умер за день или два до игры. Трудно передать, как это меня возмущало. Я считал, что веселье следует отменить. Сделать это официально было невозможно, и я хотел, чтобы устроители, наши коллеги-студенты, сами отказались от сборища, хотя бы отодвинули его на несколько дней. Со мной соглашались немногие, те, кто лично знал профессора, работал у него на кафедре.
Среди весельчаков верховодил некто Лев Берштейн, кудрявый веселый и толстый маменькин сынок, самовлюбленный, избалованный, но способный мальчик. Помню мой разговор с ним. Он не соглашался перенести игру хотя бы на несколько дней! Они так готовились, с трудом получили разрешение и боялись, что партком передумает и все это дело запретит. Я был в бешенстве, схватил его за пиджак и тряс, повторяя — » подлец, негодяй!.. » Мы стояли в коридоре общежития, у двери его комнаты, и я пытался запихнуть его туда, но он был гораздо выше меня и в два раза тяжелей, вяло сопротивлялся и повторял -» ты так не думаешь, ты так не думаешь… »
Почему-то запомнилась такая ерунда… Я был нетерпим и не понимал, не мог понять, что жизнь продолжается. Потом я хоронил многих знакомых и близких людей и, зажмурив глаза, жил дальше. Наверное, так делают все. Но постепенно во мне копилось сопротивление этому молчаливому заговору живых против мертвых. Когда я начал писать прозу, то понял, что выход нашелся.
Теперь учиться биохимии в Тарту было не у кого. Мое решение заниматься наукой только окрепло: я должен был поступить в аспирантуру, другого пути я не представлял уже.
Этим летом у меня было еще несколько испытаний на прочность. Меня вознамерились взять в армию. Трудно представить себе мой ужас. Мое время! Три года абсолютной тупости и безделия, потеря всего, что я достиг за пять лет — знаний, навыков, ведь моя наука бурно развивалась. Но даже не это больше всего мучило меня. Я впервые так сильно почувствовал свою слабость, ничтожность: меня могут взять и силой увести куда захотят, подавить мою волю, не считаясь с моими желаниями… Человеку, сосредоточенному на своей жизни так, как я, чувствовать собственное бессилие особенно мучительно. Я уж не говорю о свободолюбии, которое, видимо, у меня от матери… Это был один из самых сильных страхов моей жизни, наряду со страхом смерти и лагеря.
В дополнение ко всему, в то лето от меня ушла Люда, моя первая настоящая любовь. Она была доброй, привлекательной девочкой, я был очень привязан к ней несколько лет. Она вовремя поняла, что я устремлен дальше, каши со мной не сваришь, на аспирантскую стипендию не проживешь… а, может, и не любила меня.
Все обрушилось на меня сразу — я потерял учителя, любимую девушку, мне угрожала армия, то есть, я мог потерять и свое любимое дело.
Неожиданно мне повезло: наш ректор договорился с Волькенштейном о приеме одного аспиранта в целевую аспирантуру в Ленинград, и это место предложили мне. Подоплека была не проста: после смерти Мартинсона власти хотели замять скандал, утихомирить волнение на русском потоке. От меня, как от активного «смутьяна», хотели избавиться, сначала вызывали в партком, угрожали провалом на экзаменах в аспирантуру, но, в конце концов, решили отослать подальше. Для меня это предложение было счастливым случаем, я за него ухватился.
Помню это знойное пыльное лето, месяц в маленькой больничке в Кейла под Таллинном, где я работал на скорой помощи и заведовал лабораторией. Я был полон напряженного ожидания: мне предстояли экзамены в аспирантуру, я должен был их сдать, игнорируя набор в армию, повестки, угрозы, поиски… тогда это было нешуточным делом. Если сдам, как-то отделаться от призыва, как?
Я сдал экзамены. Потом пришлось вспомнить, что у меня больное сердце, военные врачи это «не замечали». Вызвал скорую, меня положили в больницу. Это само по себе было мучительно для меня — находиться среди больных! Невольно сосредотачиваться на своих болячках. Моментально заболеваю. Я не был уверен в успехе, время уплывало, в Ленинграде меня уже давно ждала работа.
В конце концов меня освободили от службы, и я в тот же день уехал в Ленинград.
Это было одним из важнейших решений в моей жизни. Несмотря на события, обрушившиеся на меня за последний год, оставляя Тарту, я чувствовал облегчение. Кончилась прежняя жизнь, я сразу потерял все, чтобы начать заново, с чистой страницы.

В чем заключались «уроки Тарту», как я думал об этом тогда и что считаю сейчас?

Несмотря на многочисленные неудачи и крайне неэффективный труд, я был убежден, что должен стать биохимиком, и никогда не возвращусь к медицине. В тех случаях, когда решение созрело, меня всегда охватывал страх — я боялся, что из-за каких-то не зависящих от меня обстоятельств буду вынужден отказаться от своей цели. Путь обратно всегда меня страшил. Поражение — это не столько потеря цели, сколько потеря воли… У Мартина, когда меня преследовали неудачи, я больше всего боялся, что он разочаруется во мне и откажется от работы, скажет — «вот ведь, не получается… » или, хуже того — «мне кажется, это вам не под силу… » Я-то всегда верил, что смогу. Я видел, что справляюсь с экспериментом не хуже, а лучше многих, знания мои довольно обширны, я во всем стараюсь найти систему, упорядочить факты. Что же касается усилий на «ручную работу»… Я никогда не считал усилий, привык к препятствиям и потому не задумывался.
Сегодня я вижу те черты личности, под влиянием которых в дальнейшем мое отношение к науке изменилось.
Меня интересовало только то, что я делал сам, к чему, так или иначе, имела отношение моя работа. Поскольку я умел видеть связи своей проблемы с многими другими, то это свойство не беспокоило меня. Я даже не подозревал о нем. Просто чувствовал, что не люблю почему-то нуклеиновые кислоты, не интересны мне они, а люблю белки, которыми много лет занимаюсь, ну, и что?
Второе, что в начале иногда смущало меня: я полностью забросил художественную литературу, перестал думать о себе, о жизни, как делал это раньше. Двигаясь очень узко, в глубину, ограничивая интересующий меня круг явлений, я начал презрительно относиться к искусству, литературе и вообще ко всякой не поддающейся пока науке неопределенности, или, как я говорил, «мутности» и болтовне. Я искренно считал теперь, что нужно заниматься только «делом», то есть, вносить в мир ясность и точность.
Что поделаешь, все, чем я бывал увлечен, становилось самым главным, остальное я должен был откидывать — презирать, уничтожить или забыть. Так я обычно поступал со своим прошлым, стремясь туда, где еще не был. Я никогда не ценил свои усилия и даже результат. Самым ценным всегда было то, что еще будет. Это помогало мне переносить потери и поражения. И одновременно мешало извлекать опыт из ошибок, опираться на достижения, чтобы двигаться дальше.
Можно сказать, что «уроков» для себя я тогда никаких не извлек, свои особенности и недостатки учитывать не пытался — я был занят другим. Мое увлечение, или страсть к науке оформилась, наполнилась конкретным содержанием. Я приобрел множество знаний, навыков, приемов, а главное, опыт поражений и неудач. Этот опыт мне особенно пригодился… и он же потом не раз меня подводил, мешая оценивать свои усилия, их соответствие результату. А значит, понимать, к чему я способен, а к чему не очень.
«Положительные» качества сыграли в моей судьбе гораздо более мрачную роль, чем «отрицательные», в этом парадокс и насмешка жизни.

Автор: DM

Дан Маркович родился 9 октября 1940 года в Таллине. По первой специальности — биохимик, энзимолог. С середины 70-х годов - художник, автор нескольких сот картин, множества рисунков. Около 20 персональных выставок живописи, графики и фотонатюрмортов. Активно работает в Интернете, создатель (в 1997 г.) литературно-художественного альманаха “Перископ” . Писать прозу начал в 80-е годы. Автор четырех сборников коротких рассказов, эссе, миниатюр (“Здравствуй, муха!”, 1991; “Мамзер”, 1994; “Махнуть хвостом!”, 2008; “Кукисы”, 2010), 11 повестей (“ЛЧК”, “Перебежчик”, “Ант”, “Паоло и Рем”, “Остров”, “Жасмин”, “Белый карлик”, “Предчувствие беды”, “Последний дом”, “Следы у моря”, “Немо”), романа “Vis vitalis”, автобиографического исследования “Монолог о пути”. Лауреат нескольких литературных конкурсов, номинант "Русского Букера 2007". Печатался в журналах "Новый мир", “Нева”, “Крещатик”, “Наша улица” и других. ...................................................................................... .......................................................................................................................................... Dan Markovich was born on the 9th of October 1940, in Tallinn. For many years his occupation was research in biochemistry, the enzyme studies. Since the middle of the 1970ies he turned to painting, and by now is the author of several hundreds of paintings, and a great number of drawings. He had about 20 solo exhibitions, displaying his paintings, drawings, and photo still-lifes. He is an active web-user, and in 1997 started his “Literature and Arts Almanac Periscope”. In the 1980ies he began to write. He has four books of short stories, essays and miniature sketches (“Hello, Fly!” 1991; “Mamzer” 1994; “By the Sweep of the Tail!” 2008; “The Cookies Book” 2010), he wrote eleven short novels (“LBC”, “The Turncoat”, “Ant”, “Paolo and Rem”, “White Dwarf”, “The Island”, “Jasmine”, “The Last Home”, “Footprints on the Seashore”, “Nemo”), one novel “Vis Vitalis”, and an autobiographical study “The Monologue”. He won several literary awards. Some of his works were published by literary magazines “Novy Mir”, “Neva”, “Kreshchatyk”, “Our Street”, and others.

продолжние: 2 комментария

  1. Это как скульптура, если «правильно делать»: нужен прочный каркас внутри. Я же занимался «плетением жизни» — к каждой петельке привязывал новую, так крупные вещи не делают. Но просмотрев биографии разных людей, не могу сказать, кто добился бОльшего успеха. Если говорить о карьере, то, конечно, те, кто строил крупно, делал каркас и возводил леса. А в искусстве совсем неясно…

  2. прочитала с большим интересом

    да, жизнестроительство — это особая наука, у одних легко получается, а у других — зигзаги да ухабы

Обсуждение закрыто.