……………..
Проели эти деньги, а дальше что?
Дальше еще хуже пошли времена. Полезли изо всех щелей уроды, глазенки выпучили… Этого – уби-и-ть, того – замочи-и-ть… Не помню такого, в забитости жили, но без кровопускания обходились. Пусть ругал, обвинял, смеялся над сказками, но такой свободы не ожидал…
Сидим по-прежнему в домашней щели, свою улицу знаем, район – хуже… Поневоле вспоминаю — перелески, лесостепь, скудная растительность… и вдруг, резко – поднимаешься на холмик, он еще заросший редкой курчавой травкой, выжженной донельзя… вырастаешь над холмом – и перед тобой сверкающий до боли песок. Пустыня ждет!.. Стою перед ней, горячий ветер провяливает кожу и мясо…
Что город, что пустыня, все у меня смешалось.
Я и раньше город едва терпел, а теперь он стал совсем чужим. Огни рекламы, витрины хваленые, а люди где?.. Того, кто вырос в небольшом поселке среди лесов, не заманишь в ваши каменные джунгли. Но были раньше улочки тихие, дворики с травой, скамейками… Чуть отойдешь от показушного Горького, за аркой течет другая жизнь, там жить было можно, знаю.
Одолели гады…
Или поесть. На Петровке любил сосисочную, две толстые тетки в замызганных фартуках, на кассе третья, еще толще этих, сосисочки сносные, цена возможная. Стояли люди, простые, нормальные, ели хлеб с сосиской, макали в горчицу… Можно было яичницу попросить, тут же сделают и не ограбят. Напротив магазин с картинами, дешевая распродажа культуры…
Был город для людей, а стал для жлобов. Улицы пусть шире, но бесприютно и неприязненно на них. Мы с Гришей носа не кажем в центр, сидим у леса. Чувства подогревает телек. Каждый день на экране празднуют, пируют, справляют дни рождения, принимают витамины, жрут икру на презентациях, играют в игры, угадывают слово за миллион… машины оцинкованные… Герои теперь у нас – проститутки, манекенщицы, спортсмены и воры в законе… киллеры — передовики труда с мужественными лицами, интеллигентность и мировая скорбь на них — мочить или погодить, брать банк сегодня или завтра, а послезавтра, как известно, поздно…
Озверел я от этой круговерти. Как последний мамонт чувствовал — вымираю. Мне говорят, не время, а возраст виноват, после тридцати пяти жизнь стремительно ныряет в глубину, может и не вынырнуть.
А Гриша считает, что не только возраст, время вовлекает во всеобщее отупение.
Я часто думал, как нахлебаюсь за день этого дерьма – ну, хватит, что ли, хватит!.. Довольно меня по голове лупить, я не каменный истукан. Не нравится, как жизнь устроена. Сняли шторы, шоры, сломали стены и загоны… Может, она свободная теперь, но идиотская и мерзкая, еще мерзей прежней. И вовсе не безопасная, высунешься – голову отбреют начисто. Как, я видел, сержанта Маркова голова летела… если б кто ей на дороге повстречался, убила бы не глядя.
А главное, все у них получится, идиотов большинство, они радостно проголосуют за хлеб и зрелища. Власть большинства.
А кто-то посмеивается, руки потирает…
И ехать некуда, хотя все пути открыты. Никого не хочу знать, слушать чужие речи, вникать в истории чужие, слоняться по чужим городам, повторять чужие голоса, их истины заучивать как политграмоту… Чтобы меня поучали, пихали, шапку нахлобучивали, одевали и раздевали, учили работать и веселиться по–новому.
Что-то сломалось во мне – я больше не хотел.