***
Несколько лет я жил, не переходя через «зеленую зону», туда, где стоят институты. Я не прочитал с тех пор ни одной научной статьи, забыл о науке. И о людях, которые в тот летний день 85-го года «решали мою судьбу». Но я жил с тяжестью — своим резким уходом обидел М.В. Незадолго до его смерти я написал ему, и послал рукопись своей книги. Я не пытался объяснять, почему научное творчество больше не удовлетворяло меня. Он бы, конечно, не согласился, может, обиделся бы, а спорить с ним я не хотел. Несмотря на свою широту, он был «создан» для науки, все его экскурсы в другие области поражали своей беспомощностью.
В науке неопределенность — пробел в нашем знании, в крайнем случае, икс, с которым нужно повозиться, прежде, чем окончательно «разоблачить». Меня же все больше занимало то «оперирование неопределенностями», которым мы занимаемся в жизни, в себе, и в искусстве, конечно, — везде, где имеем дело с бесконечными, неразрешимыми проблемами, с вещами не имеющими перед собой предела, «оригинала», каковым является природа для науки. За отказ от объективности приходится платить — потерей «всеобщности», несомненной значимости для всех того, что ты делаешь, обязательности твоих истин, как, например, обязательны для всех законы Ньютона, даже если не знаешь их… и не обязательны картины Ван Гога — можешь их не любить или просто не знать, и твоя жизнь будет продолжаться, пусть чуть-чуть иная, но ничего страшного не произойдет. Передо мной возник вопрос — что тебе дороже и интересней — объективный мир вокруг тебя или твое восприятие мира… М.В. бы, конечно, не принял такой альтернативы — «глупый вопрос!» Действительно, не очень разумный. Большинство людей удачно совмещают оба эти, как говорят в науке, подхода. И слава Богу, я рад за них, но сам так не сумел. Но это уже другая тема.
— Что я думаю о жизни… — задумчиво говорил М.В., выпятив нижнюю губу, как он обычно делал при важных решениях, — начнем с того, что Вселенная расширяется…
Вот-вот, его Вселенная расширялась. Моя же, как оказалось, не имела к этому физическому процессу никакого отношения. Поэтому он был ученым, а я — нет, хотя много лет пытался, не понимая, почему не получается.
Он похвалил рассказы. Выслать ему книгу я не успел. О его смерти я узнал через несколько месяцев после события.
Несколько человек повлияло на все направление моей жизни — мать, мой первый учитель биохимии Эдуард Мартинсон, и Михаил Владимирович Волькенштейн.
Наша жизнь, при всей ее кажущейся хаотичности и аморфности, довольно жестко «структурирована» — есть такие узлы, перекрестки, моменты, когда вовремя сказанное одно слово может многое изменить, а в другое время кричи не докричишься. М.В. оказался там, где мне было нужно, и сказал свое слово. Парадоксально, быть может, но факт: он, сначала вовлекший меня всерьез в науку, ускорил и мое «отторжение» от нее. Я слушал его сначала с восторгом, потом спорил, отталкивался — и выплыл куда-то совсем «не туда»…
Огромные тома забудутся, скромные «соображения по поводу» будут погребены. Останется — что? Улыбка, теплота, несколько слов…
Вот он, красивый, с трубкой в зубах, значительный… знает это и красуется… входит в Институт высокомолекулярных соединений, подходит к будке вахтера, картинно стоит, просматривая почту…
Вот, слегка навеселе, с какой-то красивой высокой женщиной идет мимо меня, сгорбленного над пробирками, наклоняется, блестя глазами, подмигивает:
— Дан, у меня есть поллитра отличного фермента…
Я, конечно, злюсь на него — добываю миллиграммы настоящего кристаллического!.. как он смеет сравнивать со своим коньяком!.. И достаются мне эти крохи ужасным многодневным трудом, а он, видите ли, порхает тут…
Но не могу не улыбнуться.