НА ЗАКАТЕ


……………………………….
На закате и цветы пахнут сильней, и краски ярче, отчего бы это…

ТРИ СТАРЕНЬКИХ РАССКАЗА

ОСТАЛОСЬ ТРИ ДНЯ…

Аппетит приходит не во время еды, тогда он уже свирепствует вовсю — он приходит, когда кончаются деньги. Я получал стипендию — двести девяносто рублей старыми бумажками, и деньги носил с собой, в заднем кармане брюк. Когда нужна была бумажка, я вытаскивал из кармана, что попадалось под руку, трешку или пятерку, и никогда не считал, сколько их осталось.
В один прекрасный день я тянул руку в карман, рассеянно доставал деньгу, но что-то меня беспокоило… Я снова лез в карман — и понимал, что он пуст. Это происходило каждый месяц, и все-таки каждый раз удивляло меня. Но нельзя сказать, чтобы я огорчался. Обычно оставалось дней десять до стипендии. Ну, одна неделя «на разгоне»: во-первых, совсем недавно ел досыта, а это поддерживает, во-вторых, не все еще потратились и можно прихватить рубль, немало в те времена. И неделя пролетала без особых трудностей. А вот вторая, последняя, была потрудней. Мы с приятелем жили примерно одинаково. У него отец погиб на фронте, у меня умер после войны, и мы надеялись только на стипендию. И с деньгами обращались одинаково, так что кончались они у нас одновременно. Но мы не очень огорчались. Первую неделю вовсе не тужили, а вот вторую… Занимать уже было не у кого. Может и были такие люди, которые всегда имели деньги, но мы их не знали. Мы ходили в столовую, брали компот и ели хлеб, который стоял на столах. Но к вечеру хотелось чего-нибудь еще, и мы шли к соседу. Он старше нас, у него свои друзья. Денег, правда, тоже нет, но отец-колхозник привозил яйца и сало.
— Привет — привет… Слушай, дай кусочек сала, поджарить не на чем.
— Возьми в шкафчике — отрежь…— он говорит равнодушно и смотрит в книгу. На столе перед ним большая сковородка с остатками яичницы с салом, полбуханки хлеба… Хорошо живет.
Мы шли отрезать.
В маленьком темном шкафчике жил и благоухал огромный кусок розовой свинины, с толстой коричневой корочкой-кожей, продымленной, с редкими жесткими волосками. Отец коптил и солил сам. Мы резали долго, старательно, и отрезали толстый ломоть, а чтобы ущерб не был так заметен, подвигали кусок вперед, и он по-прежнему смотрел из темноты розовым лоснящимся срезом. Ничего, конечно, не жарили, резали сало на тонкие полоски, жевали и закусывали хлебом. Сало лежало долго и чуть-чуть попахивало, но от этого казалось еще лучше. «Какая, должно быть, была свинья…» Ничего, сала ему хватит, скоро снова приедет отец-крестьянин, развяжет мешок толстыми негнущимися пальцами и вытащит новый, остро пахнущий дымом пласт розового жира с коричневыми прожилками… Везет людям…
Мы приканчивали сало, потом долго пили чай и доедали хлеб… в большой общей кухне, перед темнеющим окном…
— Осталось три дня…
— Да, три дня осталось…
……………………………………………….

ТРАМВАЙ — МОЁ ОЩУЩЕНИЕ

Другой такой странной ссоры я в жизни не видел. Два моих знакомых, Виктор и Борис, чуть не подрались из-за английского философа Беркли, отъявленного идеалиста. На занятиях этого Беркли ругали. Назвать человека берклианцем — значит заклеймить навечно. После занятий Виктор пришел к нам и говорит:
— Нравится мне Беркли, ведь только подумать — весь мир! — мое ощущение… и ничего, кроме этого нет… Просто здорово!
Я ему говорю:
— Пойдем, Витя, в столовую — ради материи, а потом на волю — в поле…
Дни стояли золотые — сухие, теплые, мы только учиться начали. Но тут пришел к нам Борис, он дома жил, не в общежитии. Борис большой и толстый, и очень практичный человек, с первого курса сказал — буду стоматологом, и свою мечту выполняет. Всегда деньги будут, говорит, на мой век челюстей хватит. Виктор ему про Беркли рассказал, а Борису что-то не понравилось. «Это все выдумки,- говорит,— это что же, и я твое ощущение?..»
— Может и так,— отвечает Виктор,— но ты не обижайся, ведь я и сам себе — может ощущение и не больше.
А Борис ему:
— И трамвай — твое ощущение, да?
— И трамвай, ну и что же?
— А вот то, что этот трамвай тебя задавит, и тоже будет твое ощущение?
Виктор удивляется:
— Зачем меня давить? Ты мне докажи. Все вы, материалисты, такие, вы своей материей только задавить можете, это ваш лучший аргумент.
Тут Борис раздулся от злости и предлагает:
— Хочешь, я тебя в окно выброшу, тогда узнаешь своего Беркли…
А Виктор ему — «ничего не докажешь…»
Чуть не подрались, и с тех пор здороваться перестали. Был тогда в комнате еще один человек, и он весь разговор передал, кому следует. Виктора чуть не выгнали тогда, но он от своего Беркли не отказался, книги его стал читать, а потом и вовсе стал философом. Сейчас он далеко живет, иногда пишет мне, Беркли по-прежнему уважает, только, говорит, у него своя философия, а у меня своя. Борис стал большим начальником, даже про зубы забыл, и со мной не здоровается — может, не узнаёт, а может и не хочет знать: ведь я тогда сказал, что ничего не было, материю никто не трогал, первична она — и все дела… Ну, а я стал врачом, лечу больную материю, да не все так просто. Вот сегодня привезли человека — он от слова одного, от сотрясения воздуха вроде бы ничтожного — упал, и будет ли жить, не знаю… Вот тебе и Беркли — идеалист.
………………………….

ТОТ САМЫЙ МОРГАН

Когда я был студентом, в нашем университете еще не успели навести порядок, все-таки не Россия, а Прибалтика. Павлова, правда, насаждали, как когда-то картошку, но до Менделя с Морганом не добрались всерьез. Наш старик рассказывал про гены и хромосомы, а когда его спрашивали про Лысенко — вздыхал, что-то бормотал и разводил коротенькими ручками. Он явно не хотел неприятностей и определенно не высказывался. Приехал академик Глущенко, правая рука Лысенко, и с трибуны кричал на всех: «Наследственность — это вам не сундук с наследством, это свойство…» Никто ему не возражал, времена шли суровые. Правда, наш старик пытался что-то сказать, но он не умел кричать, мямлил, а потом махнул рукой и сел. Глущенко посмеялся над ним и почему-то назвал «мистером». Все это было странно. С большими трудами я достал книгу Моргана. Она меня поразила своей сухостью и определенностью. Какой же он идеалист?.. В следующий раз я подошел к старику и попытался поговорить откровенно, но он что-то пробормотал — народу, мол, много — и поспешил уйти…
Через несколько дней на улице около меня затормозил мопед: «Садись, подвезу…» Старик улыбался, толстые щеки лоснились. Он лихо подкатил к общежитию, и тут, нагнувшись ко мне, сказал:
— Я был учеником Моргана.
Я не знал, что сказать и смотрел на него. Морган… начало века, а старик был живой и улыбался мне.
— Да, я и моя жена, учились у него, а потом работали, четыре года. Лысенко, Глущенко — это хулиганы, бандиты… Я был у Моргана, а вы — у меня, это и есть наука, молодой человек.
Он кивнул мне и укатил. Дома я открыл книгу Моргана и в библиографии увидел строчку: «Морган, Хинт, 1914…» Морган уже не был так далеко от меня. В это время я выбирал — кем быть, и разговор со стариком столкнул меня с места.
………………………………..