СТАРЕНЬКОЕ (когда я был маленьким)

Spread the love


…………………………………..

НАСТОЯЩИЙ ДЕД
Мы с братом верили в деда Мороза. Ему было четыре — как не верить, а мне шесть — я тоже верил, но немного сомневался. В прошлый раз перед Новым годом я копался в шкафу и вдруг увидел между простынями яркую книжку. Потом дед Мороз подарил мне книжку, очень похожую… а та исчезла из шкафа. Но может это была не она?… ведь я рассматривал ее в темноте… А из шкафа кто-нибудь взял — народу в доме много. И все же подозрение закралось — дед Мороз не настоящий. Так что в этот раз смотри в оба…
За полчаса до Нового года исчезла бабка, но это еще ничего не доказывало. Появился дед Мороз. Брат был в страхе и восторге, и я сначала поддался — уж очень все веселились, и подарки были даже лучше, чем я ожидал. Но потом стал смотреть внимательней. Дед видно что-то почувствовал и давай торопиться — к другим, мол, детям опаздывает — и ушел. Но я успел заметить — под тулупом у него юбка, старинная, с кружевом внизу черной бахромой… Через полчаса появилась бабка, и я стал ее исследовать. Юбка похожа… Но может у деда была своя, такая же?… Так он же дед! зачем ему юбка?.. Ну, вдруг она одолжила ему, просто захотел он эту юбку — и все… И тут я заметил у бабки за ухом клочок ваты. Это она была дедом — сомнений не оставалось…
Я задумчиво перебирал игрушки, подаренные дедом-бабкой. Вот фонарик, о котором я мечтал давно. Мои родители знали это. Они, конечно, сами подарили бы мне его, если б не придумали нарядить бабку дедом. А если б дед был настоящий… откуда бы он знал, какой я хочу подарок?..
Ну, настоящий… настоящий-то знал бы…

ЖУЧОК
Мне подарили особенный фонарик — жучок. Обычные фонарики из жести — плоская коробочка, легкая, в ней тонкое стеклышко — вот и все. И батарейки нужно менять, а попробуй их найди, и фонарик лежит на полке, темный и пустой. А этот, жучок, из черной пластмассы, толстенький и тяжелый, с выпуклым блестящим глазом. Возьмешь его и сразу ясно, что у него много всего внутри. Сожмешь в руке — в нем просыпается тихий ворчащий звук. Сжимаешь снова и снова, ворчание переходит в непрерывное жужжание, блестящий глаз краснеет и разгорается — жучок светит. Он светит, пока нажимаешь на него, он приятно пахнет, когда разогреется от собственного жужжания,- маслом и горячей пластмассой. Сначала пальцы устают, но быстро привыкают. Никогда не боишься, что он погаснет. Он сам вырабатывает электричество, как настоящая электростанция, только там вода или пар крутят колеса, а здесь колесики кручу я, когда сжимаю жучок в руке.
Я ходил с ним везде, он несколько раз падал у меня, но не разбился, только кусочки пластмассы отлетали от черных блестящих боков. Я светил на улицах, и даже в подвале, и мне не было с ним страшно. Как-то мы поздно возвращались из леса, немного заблудились и долго искали мостик через ручей. Если бы не жучок, то, наверное, не нашли бы…
А потом почему-то не нужно стало светить вокруг себя. Может фонарей стало больше, или я привык к темноте… Он долго лежал на полке среди забытых игрушек, маленький черный жучок, и незаметно исчез куда-то. Теперь бы он мне пригодился…

СВЕЧКА
После войны часто отключали свет, и мы зажигали свечи. Керосиновая лампа тоже была, но керосина часто не было, да и бабка не выносила запах. Как она жила раньше, когда электричества еще не придумали? Она говорила, что не помнит этого времени, но, по-моему, не хотела признаваться, что сидела в темноте. Мне давали поджечь свечку, не от спички, а от другой свечи. Темную, холодную наклоняешь над светлой, теплой и прозрач-ной. Нужно подержать, иначе не подожжешь. Маленькое пламя захватит кончик фитиля, мигнет пару раз, разгорится, и тогда пожалуйста — ставь свечку на блюдце. Чтобы стояла, ее надо прилепить воском. Нагнешь над блюдцем, покапаешь — и тут же прилепляй, пока воск мягкий. Вообще-то это не воск, а парафин, искусственный, из воска теперь свечи не делают. Поджигаю свечку и несу ее в темноту, свет качается передо мной, волнуется, тени обхватывают его со всех сторон, и они вместе -танцуют по стенам и потолку. Открываю книжку — буквы и рисунки шевелятся, по странице пробегают тени… Все собираются вокруг свечей, становится тепло и уютно, никто не бегает, не спорит и не ругается…
А потом — раз! — и вспыхивает другой свет — сильный и ровный, а свечка, желтенькая, мигает, как будто ослепла. Кругом все становится другое — места больше, голоса громче, кто-то говорит — «ну, я пойду…», кто-то говорит — «пора, пора…» И свечку лучше погасить, можно даже пальцем, если быстро. Свечи ложатся в коробку в буфете, темные и холодные. Свет больше не спорит с темнотой — каждый знает свое место. Бабка говорит — «наконец-то» и идет готовить ужин. Все разошлись по своим работам, и я иду делать уроки…
А потом перестали отключать свет. Свечи затерялись. Иногда найдешь кусочек свечи среди ненужных вещей, в нем фитиль потонул в непрозрачной глубине. Отковырнешь его — и поджигаешь свечку…
Совсем что-то по-другому она горит.

РАССКАЗ
Отец заболел. Он говорит — болит сердце — и показывает куда-то ближе к шее. Странно, разве сердце там?.. По-моему, оно чуть выше живота, и кожа над ним постоянно вздрагивает… во-от здесь, между ребрами. Но у отца ребер не видно, а живот налезает на грудь, так что где у него сердце, сказать невозможно. На прошлой неделе мы с ним ходили к морю. Перешли дорогу и стали пробираться к воде, через канавы перескакивали, глубокие ямы с мусором на дне обходили. Он сказал, что ямы — воронки от бомб, а в канавках сидели бойцы и скрывались от пуль — это окопы. Уже два года нет войны, и окопы постепенно зарастают травой. Вода серая, перед ней на песке разный мусор и железки, мы туда не ходим, потому что вязнут ноги, и порезаться можно — много ржавой проволоки. Далеко в море серые длинные корабли, военные. Мы приехали недавно, отец говорит — «мы вернулись», но я не помню, как жил до войны, маленькие не знают старых времен. Отец говорит, что потом я вспомню, когда буду таким старым, как он. Я спросил, а вспомню ли, как родился. Он сказал — не знаю, и что этого пока не помнит, но, может быть, вспомнит еще.
Мы постояли под толстым старым деревом с узкими блестящими листочками. Он сказал, что стоял здесь, когда был мальчиком, как я, а дерево было такое же. «И ты вырастешь, придешь сюда, а оно стоит…» Должно быть, скучно дереву, я подумал, и представил себе, как приходят все новые мальчики, а оно стоит и стоит…
«Это ветла,- он говорит, — они живут долго…» А утром он заболел.
Я смотрел, как он дышит — громко, а руки ощупывают край одеяла, как будто боится, что оно пропадет куда-то. «Пойдем в воскресенье к морю?..» Он молчит, потом кивнул мне, ничего не сказал. Потом говорит шепотом — «позови маму…» Я подошел к двери — позвал. Она почему-то побежала, а он дышит редко, со свистом, и шея стала синей. Мама зовет его, а он не слышит.

БЕЗ НАЗВАНИЯ
Когда я был в шестом классе, мне понравилась одна женщина. Когда-то до войны она была подругой матери, а теперь — просто знакомой. Мать вздыхала — у нее другая жизнь… Она была удивительно красива, я помню. Правда, не могу сказать, что было красиво, потому что мне все нравилось в ней. Помню глаза и темный пушок над верхней губой. И у нее была фигура. Так говорила мать — «о, у нее была фигура…» Она гораздо толще матери, но не толстая, а совершенно особенная. У нее все навиду, хотя она и одета, как все. Мне было неудобно смотреть на нее, когда она видела. Я боялся, что она увидит, куда я смотрю. Я думаю, она бы не обиделась — может, рассмеялась бы, но это еще хуже… А волосы черные и густые, распущены по плечам. Она всюду ходила без мужа. Я его видел один раз — лысый старик. Мать говорит, что он важный чиновник, из какого-то комитета. Он привез ее из ссылки и поселил у себя. Без него она бы пропала. Но, по-моему, она не пропала бы нигде, она так смеялась и пела, что каждый полюбил бы ее. Нечего было связываться со стариком, вот и ходит одна. У нее было платье, желтоватое, мать говорит, цвета опавших листьев. В гостях я смотрел на нее все время, через зеркало, чтобы не увидели. Она говорит матери — «какая ты счастливая, у тебя дети…» — и губы дрожат. Глупая, зачем ей дети, после них фигура портится — так мать говорит, когда примеряет одежду… Я смотрел на нее несколько лет, и незаметно вырос. Она как-то встречает меня — «как ты вырос,- говорит, вот, усы растут…» — и смеется…
А потом она заболела раком и у нее отрезали грудь. Она долго болела, но осталась жива. Я боялся встретить ее. Один раз чуть не столкнулся. Зашел в подъезд и смотрел, как она медленно идет, одна. Она не заметила меня.

В СТАРОЙ ШКОЛЕ
Первые годы я учился в старой деревянной школе, и там было интересно. Это было сразу после войны. В школу мы шли через картофельное поле, которое раскопали в центре города, потом мимо каких-то ветхих заборов, через рынок, между длинными рядами, и долго не могли вырваться из этих рядов и прилавков, и всегда опаздывали. Каждый день было что-нибудь новое — кто что принес. Некоторые ребята часто нас удивляли, и вокруг них толпились все остальные. Один, по фамилии Наумов, всегда приносил жмых, кукурузный и подсолнечный, и раздавал кусками, а от самых больших позволял отгрызать, не выпуская из рук, и все прикладывались и отгрызали. «Ну, дай еще, дай…» — и он протягивает желтоватый этот кусок с черными крапинками семечных шелушек. Другой, его звали Клочков, чаще всего приносил заклепки — желтые и красные, черные и синие, маленькие, тоненькие, и большие — с толстыми короткими ножками и широкими шляпками. Он, чудак, менял свои заклепки на фантики, на конфетные бумажки, свернутые плотным пакетиком, он был азартным игроком, и даже плакал, если проигрывал, а его заклепки мы разбивали камнями. Некоторые, маленькие, взрывались сразу, а по другим надо было бить сильно и умело, и каждый раз с замиранием сердца — вот сейчас, вот сейчас… Был еще мальчик, который приносил особенные переводные картинки, он говорил, они немецкие,- и продавал их за еду, и у кого было — давали ему хлеб с колбасой, которая называлась собачья радость, с копченым сыром, эстонским, и он всегда был сыт и доволен. Мальчик по фамилии Котельников часто приходил с новыми сумками, через плечо, с офицерскими планшетами, и эти сумки он продавал старшеклассникам. Его звали Котел, и, действительно, голова. у него была большая и тяжелая, лицо с нависающим лбом, а все на лице было мелкое и терялось — маленький сморщенный носик, голубые, вечно прищуренные глазки. Он смеялся и говорил как-то по-особенному, и потом, когда я услышал голос Буратино по радио, то узнал нашего Котла. Однажды он зачем-то полез под парту и долго не вылезал. Сначала мы смеялись над ним, а он молчал, и стал как-то странно загребать рукавом школьную грязь и бумажки. Пришлось спуститься к нему, и его лицо нас испугало — голубое, с розовой пеной вокруг рта и слепыми белками глаз… Так было еще несколько раз, а потом он исчез. Среди этих наших мелких событий разворачивалась большая борьба двух сил. Один мальчик, высокий и тонкий, по фамилии Владимов, боролся за справедливость. Он всегда за это боролся, и вокруг него толпились слабые и обиженные, он говорил с ними покровительственно и властно, собирал вместе, и они ходили после школы на свалку, а потом он увлекся борьбой и стал испытывать приемы на своих подшефных. В чем была его справедливость — я точно не знаю, но он не хотел, чтобы кого-нибудь бил другой мальчик, по фамилии Веселов. Васильев своих наказывал, но Веселов не должен был никого бить. Этот Веселов был второгодник, гораздо сильней всех, и жил сам по себе. Во время уроков он часто лежал на задней парте или уходил курить в коридор — учиться он не хотел. И справедливость ему была не нужна, он иногда бил тех, кто не дал ему списать, или не подсказал — и тут же забывал, снова лежал на парте и ни с кем не объединялся. Васильева он не любил, но и не трогал, несколько задних парт было его, он не терпел на них людей из той компании, жестоко вышвыривал, и снова дремал там…
Старую школу разрушили и нас перевели в новое здание. Веселов первым куда-то исчез, понемногу рассеялись и остальные, пришли новые, и больше ничего не меняли и не продавали в коридорах — стало строже, а может и время изменилось — исчез жмых, пропали заклепки, и фантики перестали радовать, и за хлеб с колбасой уже ничего не давали. Теперь все играли в волейбол, ездили на велосипедах и танцевали на школьных вечерах. На месте старой школы теперь сквер, и картофельное поле превратилось в парк, его назвали — Пионерский.

ФИЗКУЛЬТ- УРА!
На уроке физкультуры отключили свет. Тут же внесли керосиновую лампу, она осветила брусья, шведскую стенку и горы матов в углу. Урок продолжался. До этого была линейка: «Равняйсь! Смирно! По порядку рассчитайсь!», пробежка, потом вольные упражнения, снова бег и прыжки через скамейку. Теперь предстояло самое неприятное — подтягивание на перекладине или кувырок на матах. В прошлый раз была перекладина, и сегодня мы ждали кувырок. Учитель свистел и отдавал приказы. Мы звали его Матросом. Он и был матрос, правда, воевал только несколько дней, его ранили в лицо, а теперь он учил нас всему, чему успел научиться на службе. Свисток — и четверо самых сильных стаскивают два мата в угол, один на другой. Мы с Севкой прыгать не умели и поэтому сели подальше, а потом и вовсе спрятались за маты. Здесь Севка рассказал мне новость — как получаются дети. Он клялся, что прочитал об этом в какой-то книге, на полке у отца. Новость меня ошеломила. «Этого не может быть» — я сказал твердо. «Может,— сказал Севка не совсем уверенно.— Потому, наверное, они и молчат об этом…» Представить своих родителей за таким унизительным занятием я не мог. «Это чтобы были дети,— утешил Севка, значит, не часто, у нас всего раз, а у вас два, у тебя ведь брат есть.»
Тут меня осенило:
— Коммунистам никто не разрешит это, у них должно быть не так!
Мой-то папа был коммунистом. Севка подумал и нехотя признал:
— Коммунистам, пожалуй, нельзя…
Его отец коммунистом не был. Тут было о чем подумать, и мы замолчали. «Выходи из-за матов» — зарычал Матрос и пронзительно засвистел. Мы подошли. «Ты что?…»
Смотреть ему в лицо было невозможно. Я разбежался и прыгнул. В последний момент мне стало страшно, я упал на бок, вскочил и убежал за маты. Зазвенел колокольчик, и мы ринулись в темноту коридора. Матрос успел задержать десяток ребят, построил их, и они закричали: «Физкульт- ура!» как полагается, а мы с остальными уже толкались у входа в раздевалку. Те, кто посильней, с нахлобученными шапками и пальто под мышкой, выбирались на мороз, а мы и здесь оказались последними, тихо подобрали свои вещи и пошли домой.

ПРОФИЛЬ
Однажды среди урока нам велели идти в зал. Все оживились, закричали и побежали в коридор. Там уже были учителя, нас построили по двое, и мы пошли. В зале собралась вся вечерняя смена, восемь классов. Сразу стало душно, потому что места мало. Вошел директор, и все стихли. С ним вместе шла учительница литературы, маленькая женщина с лицом старой лисицы. Она всегда что-то высматривала своими красными глазками, и говорила так, как будто не выдыхала при этом воздух, а вдыхала в себя. Директор оглядел нас всех сверху и сказал:
— Галина Андреевна хочет поделиться с нами огромной радостью, слушайте внимательно…
— Когда я отдыхала на Юге,— она начала, и воздуха ей не хватило… — когда мы отдыхали в Крыму… как-то мимо нас проехала машина… и мы увидели…- ее голос прервался на
свистящей ликующей ноте,— мы увидели в ней, на фоне задернутой занавески…— она взяла еще выше,— знакомый нам всем, дорогой, любимый профиль…
Все слушали, раскрыв рты… Директор торжественно пожал ей руку и обнял сверху за плечи. «Запомните этот момент — может быть, самый торжественный в вашей жизни…»
Мы строем разошлись по классам. Сначала было тихо, а потом понемногу оживились, и даже подсказывали, как обычно.

ИЗ-ЗА ВОЛОС
Мы с Севкой шли через поле. Трава вытоптана и земля плотная как камень — здесь играют в футбол. И сегодня взрослые ребята стучали башмаками и кричали, гоняя маленький грязный мячик. Мы прошли за воротами и идем сбоку, вдоль канавки, чтобы не попасть под ноги — собьют… Вдруг один парень увидел нас — и среди игры застыл. «Смотри, еврей!…» — и кинулся к нам. Бежать ему было далеко, но он быстро приближался. Я еще ничего не понял, а Севка кинулся бежать. Большой парень промчался мимо меня, от него пахло потом и пылью. Он бежал большими скачками, наклонившись вперед. Севка бежал, задрав голову, быстро перебирая ногами, и расстояние между ними не уменьшалось. Парень споткнулся, чуть не упал, махнул рукой и присел завязать шнурок. Севка остановился на краю поля и заорал с безопасного расстояния — «ты-то… чистокровный…» Парень выругался и говорит мне — «давно такого жида не видел… кучерявый…» А я говорю ему — «я тоже еврей…» Он засмеялся — «шутишь, совсем не похож…» — и побежал обратно.
Севка ждал меня, он уже отдышался и не расстраивался. «Все из-за волос,- говорит,-подрасту, буду их развивать… слышал, такая машинка имеется…»

ТАК ПОСТУПАЛИ НЕ ВСЕ
Когда мы вернулись после войны в наш город, оказалось, что дом, в котором раньше жили родители, разбомбили, и мы все поселились у бабушки, в маленькой двухкомнатной квартирке. Бабушка часто плакала — оба ее сына погибли, один в немецком концлагере, а другой в нашем, на Урале, около Свердловска. Как потом стало ясно, он не был виноват, а тогда о нем все говорили шепотом. Где погиб другой сын не знал никто. Теперь бабушка жила с дочерью, ее мужем, тремя детьми, часто сердилась на беспорядок и постоянные наши драки, но, думаю, без нас ей было бы еще хуже. По утрам она брала сумку и шла на базар.
Перед базаром было оживленно, собирались нищие, пели песни, размахивали розовыми обрубками рук и матерились. Парень без ног разъезжал между ними на тележке, отталкиваясь двумя деревяшками, тряс красивой курчавой головой и смеялся. Другому, у которого руки были стесаны от самых плеч, лили водку в горло, он булькал, мычал и тонкая струйка вытекала на подбородок. Бабушка крепко сжимала мою руку, и мы проходили мимо. На базаре было не так шумно. Крепкие пожилые эстонцы продавали белую свинину и кровь в больших бидонах, забрызганных бурыми крапинками, рядом стоял граненый стакан с розовыми отпечатками пальцев на синеватом стекле. Мы проходили мимо мяса к овощам…
Домой шли другим путем, через дворы поближе, мимо высокого забора с колючей проволокой наверху. Здесь работали пленные немцы. Иногда я видел их — люди в серых одеждах, с серыми лицами, они тихо переговаривались на странном твердом языке. Их охраняли не очень строго, и иногда отпускали по домам — просить милостыню. Как-то раз постучали в дверь, и я открыл — на пороге стоял немец. Он смотрел на меня спокойными прозрачными глазами, длинный нос торчал на худом лице. Я не знал, что делать, но тут подошла бабка и сказала ему что-то отрывисто и зло по-немецки. Он отступил на шаг, покачал головой, тихо сказал что-то и стал спускаться по лестнице. Потом я узнал, что она ему сказала. «Здесь живут евреи, которых вы убивали, а теперь вы просите у меня хлеба…» А он ответил: «Так поступали не все… »
Потом немцев увезли и на их место привезли наших заключенных. Им по квартирам ходить не разрешали.

НЕМЕЦ
В большой подвальной комнате жила женщина, дворничиха, и с ней сын, рыжий толстый парень лет восьми. Я иногда заходил к ним, и мне нравилось здесь — пол из широких досок, из-под красной краски проглядывает зеленая, потолок низкий и два окошка под потолком — в них можно видеть, как ходят ноги, мужские и женские, толстые и тонкие… одни спешат, другие не торопятся, иногда останавливаются и ковыряют землю под окном. За большой комнатой маленькая, как чуланчик без окна — это у них спальня. У входа налево — коридорчик, за простыней кухня, там столик, газовая плита и баллон. Меня посылали к ним узнать, скоро ли начнут топить, и еще что-то, уже не помню. Парень почти всегда был дома, смотрел испуганными водянистыми глазами. Лицо у него в рыжих веснушках, волосы яркого красного цвета, даже оранжевого, и руки в желтых пятнах, а пальцы синие — в чернилах. Я слышал, мать говорит ему — пойди, погуляй, а он молчит и ковыряет пальцем старую чернильницу. У них были странные, неожиданные вещи. Шкаф, похоже, со свалки, а рядом — большая ваза с синими облаками и белыми ангелочками — старинная. На стене картина — фиолетовые цветы в овраге, на дощечке написано по-немецки, что это, и фамилия… фон… а дальше не разобрать под темным налетом. Однажды я встретил парня на улице — он стоял у дверей и смотрел, как играют в ножики, но не подходил. Я спросил у мамы, отчего он такой. Она вздохнула:
— Пора в школу отдавать, что она думает… Понимаешь — у него отец немец.
— Ну и что?..
— Ты же знаешь, была война — и немцы были враги. Им бы уехать куда-нибудь, где никто их не знает…
В следующий раз я посмотрел на парня внимательней. Он не показался мне немцем, парень как парень. Вот только рыжий, из-за этого ему придется туго. У нас в классе был такой, он с первого дня расхотел быть рыжим и даже стригся наголо — пусть лучше лысым называют… Как-то я пришел, а парень сидит у окна и смотрит наверх, на ноги.
— Мать где?..
— На улице подметает.
— Ты что сидишь?
— А ты посмотри — интересно. Догадайся по ногам, кто проходит, старый, молодой и что у них еще надето.
Я сел и мы стали гадать, и даже спорили, и тогда я выбегал на улицу — смотрел всего человека… Вдруг я вспомнил, что меня ждут, и пошел. Он обиделся сначала, а потом понял, что мне нужно идти. «Обязательно еще приходи, снова погадаем вместе…»
Потом я заболел и долго сидел дома, а когда выздоровел, в подвале жила другая семья. Значит, уехали.

СИЛА
Мой приятель мечтал о большой силе. Он знал всех силачей, кто сколько весит, какая была грудь, и бицепс, сколько мог поднять одной рукой и какие цепи рвал. Сам он ничем для развития своей силы не занимался — бесполезно…— он махал рукой и вздыхал. Он был тощий и болезненный мальчик. Но умный, много читал и все знал про великих людей, про гениев, уважал их, а вот когда вспоминал про силачей — просто становился невменяем — он любил их больше всех гениев и ничего с этим поделать не мог. Он часами рассказывал мне об их подвигах. Он знал, насколько нога у Поддубного толще, чем у Шемякина, а бицепс у Заикина больше, чем у Луриха, а грудь… Он рассказывал об этом, как скупой рыцарь о своих сокровищах, но сам ничего не делал для своей силы. Все равно бесполезно — он говорил и вздыхал.
Как-то мы проходили мимо спортивного зала, и я говорю — «давай, посмотрим…» Он пожал плечами — разве там встретишь таких силачей, о которых он любил читать. «Ну, давай…» Мы вошли. Там были гимнасты и штангисты. Мы сразу прошли мимо гимнастов — неинтересно, откуда знать, какая у них сила, если ничего тяжелей себя они не поднимают. Штангистов было двое. Парень с большим животом, мышц у него не видно, но вблизи руки и ноги оказались такими толстыми, что, наверное, и сам Поддубный позавидовал бы. А второй был небольшой, мышцы есть, но довольно обычные, не силач — видно сразу. Они поднимали одну штангу, сначала большой парень, потом маленький, накатывали на гриф новые блины и поднимали снова. Я ждал, когда маленький отстанет, но он все не уступал. Наконец, огромный махнул рукой — на сегодня хватит, и пошел в душевую. Похоже, что струсил. А маленький продолжал поднимать все больше и больше железа, и не уставал. Наконец, и он бросил поднимать, и тут заметил нас.
— Хотите попробовать?.. Мы покачали головой — не силачи.
— Хочешь быть сильным? — спрашивает он моего приятеля.
— Ну!…
— Надо есть морковь — это главное.
— Сколько?..
— Начни с пучка, когда дойдешь до килограмма — остановись — сила будет.
Он кивнул и ушел мыться. Мы вышли. Приятель был задумчив всю дорогу.
— Может, попробовать?..
— А что… давай, проверим, совсем ведь нетрудно.
Но надо же как-то сравнивать?… что можешь сейчас и какая сила будет после моркови… Мы купили гантели и стали каждый вечер измерять силу, а по утрам ели морковь, как советовал маленький штангист. Через месяц выяснили, что сила, действительно, прибавляется, и даже быстро. Я скоро махнул рукой — надоела морковь, а приятелю понравилась, и он дошел до килограмма, правда не скоро — через год. К тому времени он стал сильней всех в классе, и сила его продолжает расти… Но что делать дальше, он не знает — можно ли есть больше килограмма, или нужен новый способ?..
«Придется снова идти в спортзал,— он говорит,— искать того малыша, пусть посоветует…» Наверное, придется.

ПОПАДАТЬ В ДЕВЯТКУ
В старой части города был тир. После войны в нем работал крупный мужчина в поношенном сером свитере с высоким воротником. Правой руки у него не было — короткая культя у плеча, свитер аккуратно завернут и ниже культи зажат двумя деревянными прищепками. Он молча следил, как мы стреляли. Иногда неудачливые посетители жаловались — прицел сбит или ствол кривой. Он брал ружье левой рукой, прикладывал к плечу и стрелял почти не целясь — и всегда попадал. «Все в в порядке» — говорил он суховато и возвращал ружье… По воскресным дням здесь было шумно — щелкали выстрелы, утки крутились и хлопали крыльями, падали трусливые зайцы, оживала, со скрипом заводилась мельница… Но я чуждался этих дешевых радостей. Я высыпал всю свою мелочь и говорил — «в мишень». Хозяин понимающе кивал, доставал из ящика белый квадратик бумаги, шел в дальний угол и несколькими кнопками прикреплял мишень к стене. Потом зажигал еще одну лампочку — над мишенью, и отходил к прилавку.
Я смотрел через двурогий прицел. Далеко в тумане плавал крошечный черный кружок. Я моргал — высушивал влагу на глазу — и черное яблоко становилось чуть ясней. Оно пульсировало в такт биению моего сердца. Мне казалось, что я лежу и смотрю вверх в далекое черное отверстие в небе. Дуло ходило вокруг отверстия, раскачивалось, как башня в ветреную погоду… Нет, просто невозможно попасть.
В будни народу было немного, и никто не стоял за плечами, не помогал советами. Я водил ружьем по мишени и сопел. Сжатый воздух томился в бронированной камере, замок медленно поворачивался… Я не дышал. Наконец, тугой толчок в плечо — и пулька хлестала по фанере. Оставалось четыре… Хозяин говорил — «подожди», шел к мишени, всматривался и негромко бросал — «семерка на трех часах…» Ага, взял правее… И я снова ложился на широкий деревянный прилавок…
В холодный осенний день в тире было пусто. Хозяин сидел в углу за крошечным столиком и пил чай из большой алюминиевой кружки. «По мишени?…» После пяти выстрелов он подошел к стене, посмотрел — и ничего не сказал, вернулся и высыпал передо мной еще пять крошечных пулек.
— Это бесплатно, ты заслужил, стреляй также… Потом он принес мишень, и мы стали смотреть. Одна дырочка была на семерке, и одна, счастливая, на десятке, а остальные лежали плотной кучкой где-то между девяткой и восьмеркой. Из десяти — одна в десятке… Я огорчился, чего же он хвалил меня?… А он говорит:
— Десятка — это талант и мечта, и немного удачи, а на удачу не рассчитывай — работай. Сажай все заряды в крепкую девятку. Скажи себе — дальше девятки — никогда! и так держись, парень. И тогда десятка к тебе придет.
Я болел и долго не ходил в тир, а когда пришел, этого человека не было. Какая-то толстая женщина считала пульки и кричала на ребят, чтобы не целились, пока она ходит туда-сюда. Кто-то говорил, что его арестовали, шел сорок восьмой год. В тире все теперь было не так, и я перестал ходить туда, а потом начал стрелять из малокалиберной винтовки в школе. Главное — чтобы не дальше девятки.

НОВАЯ ЖИЗНЬ
Мать сказала — «начнем новую жизнь — сделаем ремонт». И надо вынести в подвал две старые кровати. Когда-то они составляли одну большую, на ней спали отец и мать, и меня они брали к себе, если снился страшный сон, и еще оставалось место. Потом отец умер, а я вырос из своей детской кроватки, и мать сказала — «надо расцепить». Оказалось, что в середине большой кровати есть незаметный крючок, и если с одной стороны приподнять, то получаются две отдельные половинки, и тоже довольно широкие. Я спал на одной половине, а мать на второй, в соседней комнате. У кроватей высокие спинки из темнокрасного дерева с тонкими извилистыми узорами, но матрацы совсем развалились и пружины впиваются в бока. Я как-то кувыркался на кровати и вдруг — стою на полу. Перелетел через спинку. Попробовал повторить — ничего не получается… Мать говорит — «ты их добил…» Добил — не добил, а вынести все равно надо — новая жизнь. Все-таки крючок я отвинтил — пригодится. Забот много — побелка, обои новые… нужен маляр, может и кровати вынесет, если попросить. Пришел, маляр, толстый высокий мужчина, видно, что сильный, говорит — я сам… взял кровать и понес. Я смотрю — забыл петлю снять, для крючка, но сказать постеснялся. Он отнес кровать в подвал и взял вторую. Мать говорит — «ты иди, помоги…» Мы поставили кровати одну на другую и сверху положили мешки, старую полочку и даже ведро, чтобы место не пропадало. Странно смотреть на кровать на краю угольной кучи. Маляр говорит — «я бы купил, да она не продает…» Продавать жалко, конечно, но вынести-то надо — с таким старьем новой жизни не будет. Пусть пока здесь постоят.
Маляр вернулся в квартиру, одел толстые штаны, испачканные белым, и полотняный колпак. «Сначала поработаю один, а высохнет — вместе наклеим обои…» Запрыскала, полилась водичка, запахло мокрым мелом. Вечером маляр вышел, переоделся — и стал пожилой господин в черном пиджаке, как у моего отца. «Сегодня не заходи — там некрасиво…» Я сразу захотел посмотреть, но почему-то дверь не открывалась. Назавтра он снова пришел, тихо возился весь день, пел тонким голосом и уговаривал кисточку работать получше. Закончил дело, выглянул, подмигнул мне и показал большой палец. «Высохнет — завтра будем клеить…» Я никогда не клеил обои, но видел, как клеили соседи. Варили в большой кастрюле серый студень — клей, суетились и кричали друг на друга — «держи ровней!… нет, ты держи…»
Я протиснулся в дверь. Комната показалась чужим помещением — пусто, светло и сыро, обои сорваны… Мне стало грустно — здесь невозможно жить новой жизнью. Я пошел в подвал, толкнул шершавую дверь. Пахло углем и пылью. Сел на старый матрац, прислонился к спинке. Она теплая и гладкая, кое-где острые трещинки в дереве… Посидел — и пошел домой. Если высохнет — завтра клеим.

СВОЙ ДОМ
Когда я был маленьким, вся наша семья жила в двух комнатах. Сейчас они кажутся мне крошечными — как здесь размещались шесть человек?… А тогда эта квартира была большой и таинственной. В задней комнате стоял старый письменный стол, под ним, между двумя тумбами — большое пространство, настоящая пещера, темная и уютная, а за столом горячая плоская батарея. Пол паркетный, гладкий и теплый, и если принести сюда старое одеяло и подушку, то можно лежать в темноте, как бы в отдельной комнатке… В первой комнате стояло кресло, обитое толстой коричневой кожей, с плоскими твердыми пуговками. За его высокой спинкой треугольный колодец, в который надо забираться сверху, и там можно сидеть в своем домике. Еще в этой комнате был большой круглый стол. У него одна толстая деревянная нога, которая стояла на полу тремя звериными лапами, и между ними тоже можно сидеть и играть, а скатерть свисала почти до пола, так что никто тебя не видит… В кухне взрослым, они говорили, повернуться негде — с одной стороны плита, с другой стол, и узкий промежуток между ними… но под столом уютно и от печки пахнет теплом и едой… Везде в этих местах можно было сидеть и лежать, играть, и думать, что ты матрос на необитаемом острове, построил себе дом и живешь здесь.
Потом в квартире произошли перемены. Выкинули старый письменный стол и поставили маленький — журнальный, на тонких ножках, делать под ним совершенно нечего. Кожаное кресло заменили на два хитрых узеньких диванчика, которые поставили углом, для красоты — и второго моего убежища не стало. Кресло долго еще стояло в подвале, в чулане, как медведь в темноте, а потом и оттуда исчезло… Круглый деревянный стол тоже выбросили — теперь обедали на кухне, некому стало сидеть за большим столом. Вместо него поставили низенький блестящий столик, а вокруг — пузатые матерчатые тумбы на колесиках. А в кухне и вовсе сделали откидной столик — удобнее и места больше — и исчезло последнее мое убежище…
Иногда я прихожу в эту квартиру. Смотрю с порога — две крошечные проходные комнаты, светло, чисто — и никакого места для настоящей потайной жизни нет больше. Только паркет все тот же — темный, древний, немецкой работы, дуб на века… и все такой же теплый… И он напоминает мне о старой жизни и о том мальчике, который сидел под столом и мечтал о дальних странах и о своем уютном доме.

ТАК БЫЛО
Мы познакомились на даче. Толстенькая женщина с добрыми глазами. Учительница музыки. Она жила с матерью, похожей на нее, только немного толще и старше. Они говорили басом, и у обеих усики над верхней губой. У нас было временное жилье — дача, а они жили здесь постоянно, в деревянном двухэтажном доме на высоком втором этаже. Мне понравилось у них. Уютно и просторно, и видно, что не каждый день убирают. Везде книги и журналы, валяются, где попало, даже на полу. Они жили не одни, но Карлуши не было дома, он гулял. Учительницу звали Ангелина. «Сейчас будем слушать музыку» — она взяла легкими послушными пальцами очень толстую пластинку, темную, как будто из железа, с легкой паутинкой царапин, и подошла к проигрывателю. Сейчас будет дырочкой искать штырек… Я знал, что это трудно, но она сразу надела пластинку, и мы стали слушать. Голос пробивался через треск, как свет сквозь густую паутину.
— Что поделаешь, старая-престарая,- она вздохнула, — да и видеть его надо было, не просто слушать…
Голос извивался, шутил, смеялся над нами, красиво картавил, растягавал гласные — язвительно, иронично, а потом ударил резкими короткими словами — и конец.
— У него руки длинные, белые и гибкие, как лебеди — и он все-все руками мог изобразить. Впрочем, почему мог… Он жив и поет еще.
— Где тела сплете-е-нные колыхал джаз-банд…— выговаривал голос, а потом вдруг: — И души вашей нищей убо-о-жество было так нелегко разгадать… Вы ухо-о-дите, ваше ничтожество… Полукровка. Ошибка опять.
Вдруг я услышал — кто-то царапает дверь. «Это Карлуша» — хозяйка побежала открывать. Вошел небольшой пес, очень низкий и длинный как такса, но с мордой и ушами спаниэля.
— Это наш Дон Карлос. Карлуша, познакомься с гостями.
Карлуша выбрал меня, подошел и протянул лапу. Она была теплой и тяжелой. На шее у него две складки кожи, свисают и болтаются, когда он ходит. «Карлуше семнадцать лет…» Ого, а мне только тринадцать. Карлуша лег и стал слушать музыку. Розовый живот плавно поднимался и опускался, по нему неторопливо ползали блохи. «Карлос,— укоризненно сказала старушка мать,— что ты демонстрируешь свои достоинства…» Карлуша не ответил, вздохнул, и пошел на кухню. Оттуда раздалось чавкание. «Он курицу любит, а другого мяса не ест. Он у нас самый старый…»
Я смотрел книги. «Если хочешь — возьми почитать… только не эту, не эту» — Ангелина испугалась и осторожно выдернула книжку из рук. «Эта непристойная» — подтвердила старушка и улыбнулась моей матери. У нее глаза были живей, чем у дочери. «Наверное потому что она в свое время родила ребеночка. А дочь не смогла» — подумал я, а потом спросил у мамы. «Они несчастные люди… И счастливые…» «А кто это пел?» «Вертинский, был такой певец…»
Потом мы часто ходили к ним. «Иди, погуляй с Карлушей». Я надевал ошейник на теплую жилистую шею, а поводок нес в руках, отдельно. Карлуша шел впереди и терпеливо оглядывался, как старший брат, который все знает лучше меня и показывает дорогу. Мы шли по редкому сосновому лесу, по гладким шелковым иголкам и курчавому мху, пересекали длинные муравьиные пути и нигде не встречали людей. Карлуша сам знал, когда хватит гулять, и вел меня домой.
Приходим, а на середину комнаты выдвинут стол с белой длинной скатертью, она блестит, переливается — старинная. Мы пьем чай и едим пирог. Он подгорел, но зато с малиновым вареньем. Ангелина подкладывает мне все новые куски, подливает чай и вздыхает. Потом мы снова слушаем голос из другой таинственной жизни, прощаемся. «Карлуша, проводим гостей ». Они идут до большой дороги, отсюда видна наша дача. У дома я оборачиваюсь — женщины с собакой уже нет, сумрак понемногу опускается, повисает на колючих деревьях… Становится прохладно… Давно это было.

Автор: DM

Дан Маркович родился 9 октября 1940 года в Таллине. По первой специальности — биохимик, энзимолог. С середины 70-х годов - художник, автор нескольких сот картин, множества рисунков. Около 20 персональных выставок живописи, графики и фотонатюрмортов. Активно работает в Интернете, создатель (в 1997 г.) литературно-художественного альманаха “Перископ” . Писать прозу начал в 80-е годы. Автор четырех сборников коротких рассказов, эссе, миниатюр (“Здравствуй, муха!”, 1991; “Мамзер”, 1994; “Махнуть хвостом!”, 2008; “Кукисы”, 2010), 11 повестей (“ЛЧК”, “Перебежчик”, “Ант”, “Паоло и Рем”, “Остров”, “Жасмин”, “Белый карлик”, “Предчувствие беды”, “Последний дом”, “Следы у моря”, “Немо”), романа “Vis vitalis”, автобиографического исследования “Монолог о пути”. Лауреат нескольких литературных конкурсов, номинант "Русского Букера 2007". Печатался в журналах "Новый мир", “Нева”, “Крещатик”, “Наша улица” и других. ...................................................................................... .......................................................................................................................................... Dan Markovich was born on the 9th of October 1940, in Tallinn. For many years his occupation was research in biochemistry, the enzyme studies. Since the middle of the 1970ies he turned to painting, and by now is the author of several hundreds of paintings, and a great number of drawings. He had about 20 solo exhibitions, displaying his paintings, drawings, and photo still-lifes. He is an active web-user, and in 1997 started his “Literature and Arts Almanac Periscope”. In the 1980ies he began to write. He has four books of short stories, essays and miniature sketches (“Hello, Fly!” 1991; “Mamzer” 1994; “By the Sweep of the Tail!” 2008; “The Cookies Book” 2010), he wrote eleven short novels (“LBC”, “The Turncoat”, “Ant”, “Paolo and Rem”, “White Dwarf”, “The Island”, “Jasmine”, “The Last Home”, “Footprints on the Seashore”, “Nemo”), one novel “Vis Vitalis”, and an autobiographical study “The Monologue”. He won several literary awards. Some of his works were published by literary magazines “Novy Mir”, “Neva”, “Kreshchatyk”, “Our Street”, and others.