Елена Зайцева
Перебежчик – старик, помогающий бездомным кошкам и чувствующий себя перешедшим, перебежавшим в их стан (в их стаю!). У повести не самая печальная судьба (лауреатство в «Тенётах», тираж, пусть некрупный, в издательстве «Э.Ра»), но по большому счёту её так и не восприняли, как не знали, так и не знают. Вполне вероятно, что и не узнают – текст совершенно отдельный, а от такого, за нечастыми исключениями, «литературный процесс» предпочитает держаться на расстоянии. Здесь этого исключения не сделали, не случилось. Остаётся порадоваться тому, что всё-таки случилось, произошло: произошёл сам текст.
Текст очень сложный, выглядящий очень простым, т.е., казалось бы, идеальный вариант, всем хорошо, и дураки не утомятся, и умные всё поймут. Ан нет, зря казалось. Дуракам подавай что-нибудь «хитрозамутное», многозначительное, а умные всё понимают исключительно коллегиально, исходя из формата, расстановки сил и прочих тонкостей.
А теперь давайте-ка представим, где расстановка сил и прочие тонкости – и где история старика, спасающего кошек. Просто спасающего – он не прекрасноликий общественник. Просто кошек – они ему не мерещатся, и они не выходцы из древних гробниц, и их не зовут Ко Шка или Ко Тъ. И никаких сюжетных завихрений – зимуют, спасает, спасается. И одна-единственная мысль – «люди – убивают, я не хочу быть человеком».
Как можно на протяжении всей повести бить в одну точку, уму не постижимо. Тем более коллегиальному. А вот моему, обычно-единичному, интересно стало. Читается-то как ничто и никогда. Разве что классика…
К слову, в Марковиче уже как-то предполагали «неоклассицизм» (Андрей Комов в «Сетевой словесности»). Ну, пусть будет неоклассицизм, обычно это значит что-то вроде «раньше писали хорошо, вот и сейчас не хуже бывает», т.е. ничего плохого не значит. Умеренно хорошее. Пусть будет, только вот «Перебежчик» не «не хуже». И всякое умеренное – не про него.
Ясно, что такую антиубийственную, «прокошкинскую» идею – чтобы она не сплющилась до какого-нибудь гринпис-плакатика или совершеннейшей уже эксцентрики («мяв-мяв-мяв, я тоже киса») – эту идею должно держать, «прошивать» что-то очень и очень сильное. В литературе таких сил не много и все они, как ни крути, умещаются в понятие «стиль».
И вот тут, наверно, нужно простить автору его «недочёты и промахи» – что он про многозначительность забыл, форматами не озадачивался, в направление ни в какое не вписался – простить и начать припоминать, зачем вообще нужна вся эта писанина aka литература. Что красивый живой текст – она и есть, и это вне зависимости от расстановки сил, и это бывает действительно редко. Хотя бы потому, что это действительно сложно, как бы просто ни выглядело.
Сюжетных завихрений нет только в качестве «грандиозных циклонов», экшенов. Но всё, буквально всё в локальных «воронках» – интонационных, событийных. Встреча с котом – событие. «Мы так давно не виделись, столько за это время всего было! В его текстах нет слов, зато масса разных звуков, некоторые похожи на короткий лай, другие на громкое мурлыкание… длинные периоды, произнесенные со страстью. Я говорю ему – «Хрюша, конечно, да, конечно! Я понимаю тебя!»» – «воронка» любви, доверительности. Почему «воронка»? Потому что движение вихревое, вокруг-Хрюши-вращательное. Маленький, «домашний» вихрик внимательной нежности.
Но только она, эта «вороночка», крутанулась – и тут же трезвая ровная «площадка», совершенно другая тональность: «Еще не зима, еще не конец, еще не начало стремительного спуска в темноту и холод… Сегодня на листьях снова Макс. Я сразу сую ему кусочек мяса с лекарством от глистов. Он кашляет, эти твари проходят через легкие, прежде чем развиться в кишечнике. То ушные клещи, то какие-то вирусы… я не успеваю поворачиваться, мои дикие звери хватают заразу направо и налево, только успевай… Но главная опасность – люди…». «Площадка» тоже круглая, в центре – смерть. От холода, голода, болезней, людей… Особенно от людей. Т.е. никуда не делся и общий центр («люди – убивают…»). Как никуда не делся он и в Хрюшином, «нежном», случае. Каждый день Хрюша может не вернуться со своего гуляния, каждый с ним разговор может быть последним…
Текст вообще «круговой» – он и замкнут, закруглён на идею; и время «скруглено» (перезимовать: сделать круг и выжить); и кошки-собаки окружили старика плотным кольцом, а он их всё встречает и встречает, виток за витком; и все эти круговые структурки, «воронки», «площадки» в самой ткани… Я всё думала, что же это значит, какой смысл рисовать круги. Круги повторяют, это символ повторения, но зачем повторять?..
Символ повторения – и постоянства. Старик боится изменений.
«Боится» не вполне точное слово, точнее: он знает, что это такое. Скачок – и что-то меняется, кто-то теряется, кошка, собака, щенок, котёнок, сама возможность им помогать… Сегодня как вчера, твердит старик, собирая животин на завтрак. А изменения – это: нет еды, нет животин, нет жизни. Круги текста = постоянство старика = «защитное торможение», длящее каждую кошку, каждого щенка, каждый миг (миг до их потери, без потери). Нет, потери не забываются, и ожидаются, и приходят опять и опять, но так им сложнее приходить – сложнее, чем если бы старика не было. Через него, через его упрямое постоянство им ещё надо пробраться. Через его желание, чтобы никто не умирал…
И эти «защитные круги» – совсем не всё, из чего сделана повесть, не просто так я говорю, что текст сложный. Внутренне сложный, интенсивный. При всей его внешней простоте и даже «эргономичности» – маленькие главы перемежаются малюсенькими; читается с любой главки, с любого предложения; всё это буквально само в руку ложится, ритмически, мелодически, структурно такими фрагментами дано, что это легко взять, хочется взять…
Отрывок про Хрюшу – как раз такой фрагмент, отграниченное восклицаниями вслушивание. Если как схемка, то: старик рад – старик слушает «речь» кота – старик рад. На восклицаниях работают гласные (открываются, практически поются), на вслушивании – согласные (толпятся, «подробничают», вслушивание – подробный процесс!). «…Другие на громкое мурлыкание» – это уже прямое звукоподражание конечно, просто то самое мурлыкание и есть. А «длинные периоды, произнесенные со страстью» не только мурлыкает, но и зеркалит: старик рассказывает о Хрюшиной манере «говорить», сам говоря таким же точно образом – длинным периодом, произнесённым со страстью!
Не хочется много цитировать, но на эту фразку я смотрю давно. «Она похоронит щенка, пьяницы сентиментальны…». Смотрю, хочу о ней рассказать – и боюсь даже приниматься. Комично (бывает комично), когда о парочке слов наговаривают парочку сотен, а тут по-другому никак, слишком много всего, и это много «заархивировано», работает не кичась, подспудно. Рядом с этим «подспудным» звукоподражание – кичливая, громкая работа, здесь не звукоподражание, здесь звукоподорожание, каждый звук стоит больше, чем вне фразы, каждый звук ценен… Первая часть, со щенком, – плоская, глухая, потухшая. Это остановившаяся, придавленная «воронка» (щенка задавили, вокруг кого вращаться?). А вот вторая, «пьяницы сентиментальны», подрагивает и странно мерцает. Брезгливо кривится, цыкает, и тем не менее – мерцание, свет. Откуда? Не от виноватой же пьяницы. Что светится?.. Светится мир. Щенок ушёл, а мир остался, и светится вот этим мокроватым пьяным светом-мерцанием. Как звучит, как выглядит, так и есть.
В этом смысле стилистика – антифальшивое устройство. Красиво, когда правда.
Иногда достаточно «здрасте», чтобы сфальшивить. Это, конечно, не будет «неправда!!!», будет «всё-таки неправда…». Прямо сейчас, наобум, беру с одного из литсайтов (автор Юрий Меркеев; это первая фраза, т.е. как раз – «здрасте»): «В моей комнате на книжной полке в углу рядом с бумажными иконками стоит крохотный янтарный слонёнок, детская игрушка, изящный сувенир». При таком раскладе на полке не слонёнок оказывается, а горка ни к чему не приспособленных согласных, какие-то бесконечные «в», «на», «рядом», – а потом ещё и этот «контрольный выстрел»: изящный сувенир (крохотный!) – ну никак не детская игрушка, равно как и наоборот…
В «Перебежчике» ни единого такого «здрасте». Сплошь нефальшивая территория, совершенно цельная, какая-то даже «онтологически детская», до-лживая. Пожалуй, в этом и уникальная его отдельность от всего. Таким отдельным он был в год написания (1996-й), таким отдельным остаётся теперь. Двадцать лет! И тогда нам было не до кошек (какие там кошки, когда лихие девяностые!), и теперь (какие там кошки, какие девяностые, когда…!). И тогда нам было невдомёк, и сейчас всё никак не догадаемся: дело-то не в кошках, и повесть – не призыв немедленно выскочить на улицу и понастроить им пряничных домиков. Дело в нас, в том, что наши «распознаватели фальши» сбиты настолько, что иногда оторопь берёт, что антифальшивые вещи просто уже как лекарство надо принимать. Прямо в наших головах ведутся войны. «Информационные» – а они ведь в первую очередь интонационные. Мы впускаем их в наши головы только потому, что не различаем интонаций, не хотим или не умеем различать. Стилистические возможности любой войны всегда страшно узкие, ведь по сути она – вдалбливание, а у такой сути нет, не бывает удачных форм…
Время от времени проза Дана Марковича попадает в какие-то обзоры, интернетные и бумажные. Интернет сумбурнее, но мягче. Бумажные «литпроцессуанты» скорее озадачиваются: «О, хорошо, прекрасно! но… но всё-таки как-то странно…». Мне напоминает это анекдот про посетителя ресторана, который, вываливаясь наконец-то на улицу, изумляется: «Что это за странный запах такой?» – «Это свежий воздух, сэр…».
Хорошо, прекрасно, жёстко, честно, тонко, настояще. Не странно. Когда-нибудь мы это поймём, пусть и ещё лет через двадцать. В конце концов, свежий воздух не прокисает, а отказываться от него постоянно не по силам никому. Не по силам, да и… зачем?