ПЯТЬ ПИСЕМ ИЗ ПРОШЛОГО
ПИСЬМО ПЕРВОЕ
Когда я был студентом, я любил стихи. Нет, не могу сказать, что очень любил, но многое помнил, и читал вслух. Читал плохо, монотонно, но мне хотелось. Причина была проста, мы с одним парнем, его звали Илья Г., охмуряли таким образом девушек. И соревновались между собой, кто больше знает. Тогда были такие девушки, они любили стихи, и обращали внимание на парней, которые их знают. А может нам так казалось…
Илья помнил больше, зато я знал «запрещенных» поэтов, были тогда такие. Эмигранты в основном. И мы читали стихи всю ночь, пока поезд тащился из Тарту в Таллинн. В Тарту мы учились, а в Таллинне жили наши родители. Расстояние небольшое, около двухсот километров, но поезд шел всю ночь, медленно, и замирал надолго на каждом полустанке. Время было такое, никто не спешил. Скамейки деревянные, и полки; таких вагонов, широких, громоздких, наверное, сейчас уже нет.
………………………..
Потом, когда мне было 29, я потерял память. От переутомления. Я уже занимался вовсю наукой, строил лабораторию, работал днями и ночами. Дома у меня был маленький ребенок, жена, и я метался как заяц, стараясь все успевать. Доигрался. По медицине полагалось отдохнуть, но я не мог себе позволить: наука удалялась, мне надо было бежать и догонять ее. Каждый день. И я вечерами писал себе на бумажке все, что нужно сделать завтра. Это я твердо знал, только к утру оставался ни с чем, такие были провалы. Но у меня в кармане бумажка, и там буквально по минутам все расписано…
И, конечно, забыл все стихи, и почти все книги, которые читал раньше. Я до шестнадцати лет многое прочитал, а потом – наука стала главной моей любовью. Так что беспамятство ударило в первую очередь по стихам и прозе. В юношестве читал и любил, заслуга моей матери, конечно.
Так я жил почти два года, потом память начала понемногу возвращаться. Мне почти всегда в жизни везло, выкручивался — оттого, что быстро бежал, вперед и вперед, и не оглядывался на ямы, из которых выкарабкивался. Не успевал ни подумать, ни испугаться.
Кое-что вспомнил из литературы, но смутно. Память у меня раньше была исключительной, а когда вернулась, стала обычной – неплохой. Пробовал читать прозу, стихи… Но не особенно пытался, времени, как всегда, не было.
Но вот интересно, обнаружил, что не все забыл. Вспомнил стихи молодого Бродского. Я жил в Ленинграде, когда его судили. Сотрудники лаборатории, в которой я работал, бегали к дверям суда, болели за поэта. Их в зал не пускали. Я не ходил. Тогда я считал, что он, как все поэты, бездельник. Нужно наукой заниматься, вот стоящее дело!.. Но я сочувствовал ему, потому что с детства ненавидел советскую власть и коммунистов. Мой отец на фронте вступил в партию. Я не говорю, какую, и так ясно. До войны он был либерал, демократ по-современному, и коммунистов терпеть не мог. Они до войны в Эстонии жили, в отдельной республике. Но все равно вступил, отказаться побоялся. Это было страшновато — отказаться, если тебе предлагали. Особенно на фронте. Многое можно рассказать из послевоенного детства, о страхе, который нашу жизнь пропитывал… Я, ребенок, чувствовал кожей – страшно и холодно жить… Потом отец умер от инфаркта, его выгнали с работы… долгая история, не хочется возвращаться.
Так вот, я сочувствовал этому парню, поэту без руля и ветрил, Иосифу, и читал его ранние стихи. Но на суд пройти не пытался, заранее знал, что не пустят, и что осудят его. Смотреть на это не хотел. А ребята, с которыми работал, надеялись, что пустят, они многого не знали, из того, что я знал с младенческих лет, вернее, чувствовал…
Возвращаюсь к тому времени, когда начал вспоминать. Почти все стихи забылись, а одно стихотворение Бродского вспомнил – сам, не искал и не читал.
«Ни страны, ни погоста не хочу выбирать…»
Звук пробился сквозь годы и потерянную память. И что я потом ни читал у Бродского, мне не нравилось так. Трагедия его жизни, мне кажется, в том, что, уехав, он получил поддержку одному своему началу, которое в нем дремало, когда он был молодым. Рассужденчество его, даже вполне умное, привело к гибели поэта. Сначала усталость в голосе, потом… Только мое мнение, непросвещенного человека, надеюсь, понимаете. Но мнение твердое, спорить ни с кем не буду. Иосиф погиб на чужбине. Потом, я долго не мог понять, как человек, написавший «ни страны ни погоста» мог умереть в другом месте. Наивно, конечно, но я всегда старался, чтобы не было стыдно перед своими героями. Быть не хуже их! Оказалось безумно сложно, потому что в искусстве обычно разворачивается лучшее, что есть в человеке, он вовсе не всегда живет на таком уровне. И никто его за это не может осуждать. Но понять я не мог. Честно говоря, и сейчас не могу. Пасую перед своим Костей Зайцевым, хотя почти моя жизнь. Но это «почти» отделяет меня от написанного прочной стеной. Необходимая защита, спасительное многообразие… чтобы не резать себе вены, как он… и как один дорогой мне человек, а жить дальше.
……………………………………………………………………………………………..
ПИСЬМО ВТОРОЕ
Моя мама любила писателя Паустовского. И я его любил. У нас в доме было несколько томиков его сочинений. После смерти матери они остались у брата, все наши книги, которые мама покупала. Если у нас был всего рубль, а книга интересная, то она с нами советовалась, купить или не купить. И мы всегда советовали. Когда я уехал из дома учиться, мне было еще шестнадцать. Приезжал, конечно, каждый месяц, недалеко от Таллинна, Тартуский Университет, билет три рубля. Стипендия на первом курсе была 29, по рублю на день, и мы не голодали. Я покупал билет, и ехал домой. Дома мама, на полке Паустовский…
Когда мама умерла, в 1970-м… Я уже давно жил в России, приезжал в Таллин раз в несколько лет. А после ее смерти еще реже стал ездить. Россия и Эстония для меня всегда были разными странами. Я уехал из Эстонии в 63-м, в первый раз за границу, и насовсем. Через Ленинград, это смягчило перемену. Россия не сразу стала моим домом, но зато навсегда.
Лениград был тогда тихим интеллигентным городом, и наука в нем была тихая, но добросовестная, здесь не резали подметок на ходу, как с ужасом говорили о москвичах. Сейчас смешно вспоминать, при современном-то беге, хаосе и потере нравственных границ. Но я не обо всех, конечно. Меня всегда интересовали люди определенного толка, и мне повезло, они меня окружали. А остальное мимо проходило. Не потому что не знал – читал и все видел, но ни времени, ни внимания, ни сил не хватало на текущую, бьющую в лоб жизнь: днем институт, лаборатория, вечером трамвай, сплю до конечной остановки, иду, спотыкаясь, в общежитие по ночному парку, на улицу Тореза… А утром снова, и то же самое… Я был счастлив, что своими интересами живу.
Потом переехал в Подмосковье, и все почти также было. Иногда выбирался, на неделю в Таллинн, к брату — та же крошечная квартирка, книжная полка, на ней Паустовский стоит…
Помню его портрет, у матери на столике, рядом с кроватью. Жесткое лицо, суровые морщины вокруг рта, облик нерадостный и крутой, как теперь говорят. Фотографии часто обманывают, но я думаю, он таким был. Защищался прозой. У него ранние вещи неплохие, очерковые, а потом в сахаре расплывается. Так мне показалось, когда раскрыл томик. Зря раскрыл. Захлопнул… Во всяком случае, профессионал. И честный человек, пятки власть имущим не лизал…
Как уехал из дома, я надолго забыл про литературу. Не умел увлекаться сразу разными вещами, место искусства заняла наука, надолго. Потом начал рисовать, в семидесятые годы, но по-прежнему не читал художественного. И все равно, снова столкнулся с Паустовским. Как-то попал в компанию, где хорошо знали его сына, художника Алексея. Моя жена, художница Алена, брала меня с собой на сборища неформальных художников.
Там были разные люди, все не в чести у власти, которая любила и поддерживала одно течение, привычное ей. А эти ребята перебивались, как могли, кто дворником, кто еще как-то… Многие попивали, были и наркоманы, хотя это не часто встречалось в то время. Бунтарей среди них было немного, большинство отсиживалось по квартирам, подвалам, рисовали как умели, ругали власть, и справедливо… честные ребята, не подчинялись, но общая атмосфера затхлости, закрытости – была, и многих это сгубило… Я всегда держался подальше, нелюдим, а все способы одурманить себя мне претили. Ну, выпить… это я любил, мог довольно много выпить, но вообще-то я пил для того, чтоб закусить. Мой аппетит, и так неплохой, становился необузданным. Любил такие состояния, когда кажется – «все могу», и в еде, и в любви, и когда физически что-то делаешь, тянешь, тащишь или бежишь, или борешься… радость от собственного тела всегда на первом месте. Связано с бесконечными болезнями в детстве. Помню испуганное озадаченное лицо отца, он прослушивал мое сердце… Он не поверил себе, попросил приятеля, с которым работал в клинике. Тот, конечно, подтвердил. Митральный порок, клапан не плотно закрывается, сердце тратит дополнительную энергию, потому что кровь, после толчка, просачивается обратно в левый желудочек. И хорошо еще, что не сужение отверстия, синие губы, отдышка, бессилие, отеки… Проскочил, повезло. От сердца требовалось только – толкай сильней, и оно справлялось, толкало. И много лет, и до сих пор. Главное, не бояться, работать — и забывать о себе. Так говорила мать, — «делай, пока живой, о себе забудь, и сможешь…» Так и было. Она умерла, мы похоронили ее, пришли с братом домой, выпили. На полке книги, и Паустовский среди них.
Я говорю, почти не открывал. Как-то попробовал. Трудно признавать, против своей любви… Мало хорошего нашел. Но все-таки… честный человек, от власти на расстоянии держался, свои темы находил, про художников, про Грига. Про корзину с еловыми шишками…
Сын его, Алексей Паустовский, был наркоманом. Погиб от передозировки. Неумелые они были наркоманы. А художник хороший, душевный. Мрачноватый, странный, как полагается. И тогда мне нравилось, хотя что я понимал… Но его картинки я и сейчас могу смотреть, без скидок на время. У меня есть похожие, по настроению. Так говорила Марина, искусствовед в Пушкинском. Мы несколько раз с ней встречались, в конце восьмидесятых. Она была известным человеком, и понимала живопись. Лет пять тому назад начал искать ее по Интернету. Обнаружил, что умерла. Немного лет ей было. Небольшого роста, коренастая, крепкая… странно, что умерла, ей и пятидесяти не было… Привыкаешь, что вокруг тебя редеет.
Познакомился с ней случайно. Мои несколько картинок купили отъезжающие в Америку. Им нужно было пройти контроль. Комиссия на улице Чехова, раз в неделю кажется. Требовалась справка, что картины ценности не представляют. Художники смеялись. Но эти люди в комиссии иногда подбирались хорошие, знающие. И они понимали, что хорошие картины или нет, а человеку такую справку дать надо. И давали. Он же картинку у художника купил, уезжает, хочет вывезти, как же ему мешать. Мировые ценности туда не попадали, шли «выше», через посольства, например, свободно вывозили. И на Чехова бывали неплохие работы, но чаще хлам, и комиссия привыкла к хламу. И увидели мои работы, это не был хлам, я знаю точно. Может, не мировое достижение, но неплохие, честные, немного примитивные работки, тогда я их продавал, чтобы прожить. Я уже не работал в науке, нигде не числился, ко мне часто приходил милиционер – «когда будете работать?» Мне было странно, я же день и ночь тогда работал, писал картинки, но это не считалось.
Так вот, комиссия… Они увидели, написали, конечно, как надо, «ценности не представляют»… и говорят владельцу – «скажите художнику, есть такая Марина в Пушкинском, она понимает, пусть обратится…» Зачем, не сказали. Тогда не надо было объяснять, они показали мне честного понимающего человека, это было благо, — не затурканного властью, не продажного… к тому же искусствоведа в Пушкинском музее, а это «фирма» во все годы была. И ни на что кроме хорошего человека не рассчитывая, я пошел, познакомился, показывал свои работы… И рад, что сделал это, Марина оказалась настоящей. Тогда у меня лежали картинки в кооперативе «Контакт-культура», и я как-то вечером пригласил Марину туда в офис. Никого не было, кроме дежурного и нас, мы пили чай, она разглядывала работы…
Немного напоминает Алексея, говорит, показав на девочку в красном, есть у меня такая картинка. Осталась в кооперативе, они купили, там Саша Снопков, но о нем еще будет время поговорить.
Алексей это кто, я спросил. Паустовский-сын, она говорит. И я вспомнил ту компанию, квартиру… жена как-то привела. Мне тогда рассказали, там в задней комнатке он и сделал это. Что – это? Ну, укололся, но то ли ошибся, то ли сердце слабое… Ничего не слышали, его долго не было. Потом кто-то говорит – там же Алешка! Поздно.
Картинки есть хорошие у него, даже очень. Настроение понятное. Это главное – настрой, атмосфера, то что называется и в живописи, и в прозе, везде – интонация. Может, и не так, я необученный, сам придумал велосипед. Вобще-то, ученый, но не в этих делах. К тому же, все забывший, потерявший профессию, ученость. Так мне понравилась живопись, что все растерял. Но не жалел никогда. Думаю, Алексей бы меня понял. Но я наркотики – ни-ни, и мысли не было. Много такого видел в медицине…
Отец с Алексеем, говорят, был не в ладах. Но что ни говори, молодец, не скурвился, мало кто из писателей в те годы оставался на высоте. Не Платонов, конечно, но хорошо писал! По воспоминаниям… а лучше не заглядывать, честно Вам скажу. Лучше сохранить, как было. В памяти. Томики те, на полке у брата, его уже нет в живых. Лицо матери, как она, со слезами на глазах, — «Паустовский! корзина с еловыми шишками…» Когда говорят про объективность и все такое, мне не хочется слушать. И слышать. Время – это все мы, а что еще? Мама, брат, Паустовский Константин, томики на полке, Паустовский Алексей — на стене, в забытой квартире, где его не стало… Марина, которая понимала, тонко и умно говорила… А главное – атмосфера, тепло, дружелюбие — среди тоски, холода, лжи и суеты… Воздух, неяркий свет тех квартир и подвалов – они остались. Где жили-были наши картинки. И никакими залами не заменить.
Время это мы, и пока мы есть, и память живет – оно живо. Потом померкнет, что-то станет музейной пылью, что-то невидимо будет в воздухе летать, останавливая некоторых, мимо проходящих… редких, особого типа людей, их мало, но они всегда есть, и будут.
………………………………………………………………………………………
ПИСЬМО ТРЕТЬЕ
Трое создали преступную организацию. Три студента – А., Б. и С. Двое, можно сказать, мои приятели, соседи по общежитию. Только они учились на физиков, а я на медицинском факультете. По вечерам встречались, обсуждали международную политику. Это был… 1959-ый год. Если ошибаюсь, то на год, не больше.
И я участвовал в создании преступного сообщества. Раньше за такие дела… разговор короткий был. А с нами гуманно поступили, другие времена.
Это все С., он нас вовлек! Сложный вопрос, нужно ли таких прощать… До сих пор не знаю. Недавно поинтересовался, жив ли он, заглянул в Интернет. Заслуженный учитель Республики! Лицо породистое, холеное, задумчивое. Что-то не похож на учителя…
Не хочу я этого С. по фамилии называть, не хочу, и все. Хотя не уверен, что поступаю правильно. Но столько лет прошло… И правильно ли я тогда поступил, до сих пор не знаю… Б. это я, мне нечего скрывать. А вот А. не назову, он умер недавно. Он бы не хотел, я знаю.
Поэтому для однообразия оставим три буквочки.
Мы на общей кухне сидели, у окна, за большим столом с клеенкой, пили чай. Говорил у нас обычно С., он красиво говорил. Знал множество стихов. И голос у него был низкий, звучный, не то, что у нас.
— Всё никак не учёт не встану… — говорит.
Ого, я подумал, год учимся, а он на учет не встал… Комсомольский, конечно, учет. Не встать на учет было опасно. А исправить ошибку тоже страшновато, ведь почти год!
Мы с А. в первую неделю на учет встали. Ничего делать не надо, собрание раз в полгода, и вся наша работа. Но на учете нужно стоять. Лежать в тетрадке, в сейфе у комсомольского начальника.
Мы молчим.
А почему не встал, спрашиваю.
Да ни почему, надоели они мне…
Это понятно, что надоели, но учиться хочется, – говорю, — ты все-таки попробуй, сходи, кинься на колени – болел, лежал в беспамятстве… Нет, мама болела, чуть не умерла. Может, обойдется…
А. ничего не сказал тогда, промолчал.
Вот и все дела.
Не было с нами никого, втроем на кухне. Думаю, по своим путям узнали. Все комсомольцы, а этот отщепенец… странно… Начали выяснять.
И вот собрание, на их факультете.
Меня завтра выгонять будут, С. говорит, — общим решением выгонят. Кто же против осмелится, ясно – никто.
И мы знаем, дальше путь ясен – выгонят.
Может, не выгонят… — говорю, — покайся… Беспамятное состояние. Пил. А потом лечился, вылечился. Алкоголизм — понятно, не выгонят.
Еще как выгонят, — С. говорит.
Меня не звали, я пришел. Хоть как-то поддержать надо, присутствием…
Пускать не хотели, комсорг говорит, зачем чужие, сами разберемся. Парторг поправил, право имеет, пусть сидит. Но чтобы молчал.
Так и решили, сидим. С. стоит, начал речь.
Стихов не было. И голос чужой. Но что он сказал, до сих пор помню:
— Я, конечно, виноват… Но прошу снисхождения, поддался уговорам. Меня так подучили поступить, посоветовали старшие товарищи. И называет нас, меня и А.
Шум в зале, все на нас смотрят, и парторг. Он неприятный был человек, если мягко сказать. Я его карьеру наизусть знаю, куда перевелся, чем кончил. Спился, и умер в канаве. Иногда случается справедливость, случайность никто не отменял.
И вдруг встает А., он ведь их студент, и говорит – «да, было, советовал…»
Так у Вас же преступная организация… — парторг говорит. — Поня-я-тно…
А я молчу, чужой, говорить запретили. На меня не смотрят. Но знаю, беды не миновать. Только не здесь, на своем факультете.
Но не выдержал. Что же этот С. делает! Он нас топит, сволочь, неправда это! А. юродивый, не понимает, всех нас выгонят!
Вскакиваю, кричу – не было! Никто не советовал ему.
Выгнали меня оттуда, не спеши, с тобой в другом месте разберутся.
И со всеми разобрались. С. из комсомола выгнали, сразу из Университета вылетел. Но через несколько лет восстановили, времена становились легче, мягче.
А нам с А. вынесли строгий выговор, оставили и в комсомоле, и в Универе.
Правда, потом отомстили. Когда мы в аспирантуру собрались. В характеристике такое понаписали… надежд никаких. Ну, несколько лет работали, забылось, учились дальше, оба наукой занимались… С А. я иногда встречался, и каждый раз вспоминали. Спорили. Мерзавец этот С. оказался, я говорю, ведь не было! А он мне, что мерзкая организация, нужно было как-то протест выразить, заявить о единстве в борьбе… Какая борьба… не было борьбы, это теперь кажется!.. Значит, пусть с мерзавцем, но против комсомола? Я тоже против был, но чтобы с мерзавцем заодно…
Я не отрицаю, он говорит, но мало ли мерзавцев… а выразить надо было! Очень хотелось.
Ну, поспорим… посмеемся, и расходимся.
А недавно он умер.
Про С. я долгое время не знал, не интересовался. Он в другом городе жил. Недавно в Интернете нашел его. Делать было нечего, решил посмотреть. Увидел. Узнать можно, но трудно. Почти полвека прошло. Говорят, забывается, стирается…
Ни черта не забывается!
…………………………………………………………………………………………
ПИСЬМО ЧЕТВЕРТОЕ
Можно год просидеть, ясно видеть картинки, сценки, о чем писать…
И ничего!
Все знаешь? Тогда зачем стараться?
Содержание ясно? Так это – ноль.
А если не ясно?..
Если ничего? Тоже некуда стремиться.
Тогда старые рассказики берешь. Перечитываешь… Может, что-то самому себе оставил, намекнул?.. Закинул в будущее. Не понимая. Не содержание. Не смысл. Что-то еще… А что, что?..
Найди то, не знаю, что…
Сидел, сидел, устал. Пошел к соседу, а у него аквариум стоит. Видно скучно стало без живых существ.
— Зачем они… Корми тараканов, если скучаешь…
— Нет, — говорит, — тараканы неорганизованные твари, приходят, когда хотят, общаться невозможно.
— А рыбы?..
— Они красивы. И не бегают, нервно и неодолимо, по моим припасам. Неторопливо ждут корма. И я их кормлю сам, получаю удовольствие от доброты.
— Не спорю, приятно. И все?..
— Они успокаивают. Смотрю, умиляюсь — можно ведь, можно! хоть кому-то живому неторопливо скользить и переливаться, блаженствовать на глубине…
— А ты отключи, отключи лампочку… увидишь, как забегают.
— Тьфу! — он плюнул с досады, — до чего ты циник и нигилист.
Но я шучу, пусть забавляется. Меня только волнует — как они добиваются спокойствия?.. Вот рыбка, в ней почти ничего, тельце прозрачно, позвоночник светится, желудочек темнеет, красноватый сгусток в груди пульсирует… и глаз — смотрит, большой, черный, мохнатый… Прозрачность — вот секрет! Все лучшее прозрачно, и не скрывается. Видно как будто насквозь… а тайна остается. Бывают такие люди, делают то же, что и мы, а получается — по-другому. Видно, как пишет, рисует… и что говорил до этого известно, куда ходил, что видел… А делать начинает — и первая же линия его выдает. Откуда взял?..
А ведь наше время суровое, умные мысли все сказаны, и даль веков просматривается на тысячи лет. Умри — нового не скажешь. Интеллектуалы перекладывают кирпичи с места на место. Э-э-э, пустое занятие… Только иногда, просто и спокойно вырастает новое слово. Как лист на дереве. Будто приплыла прозрачная рыбка — махнула хвостом… и все… Спокойно-спокойно, не огорчаясь, не злобствуя, не копаясь в себе до полного отчаяния… Вот так — приплыла и махнула, не отдавая себе отчета, что делает, как делает…
-Слушай, а чем ты их кормишь?
— Мотыля покупаю.
Ушел, вернулся к себе, сижу… Писать хочется, а не пишется. Полна коробочка, а чего-то не хвата… Знаю, знаю, не отнимай время у людей, коли неча сказать. Ну, потерпите немного – послушайте! Нечего сказать… Неплохо сказано. Но не совсем справедливо. Надо многое рассказать. Доверить! Нужно вам кое-что доверить. Это не стихи. И не песня. «Вы хочете песен — их нет у меня…» Дальше? «На сердце тоска легла…» Или по-другому?.. не помню уже… Вообразите, вчера была осень. Сегодня просыпаюсь — за окном зима. Градусы те же — около нуля, а пахнет по-новому, воздух резок, свеж. На фиолетовых листьях барбариса тонкие голубые кружева. Накинешь куртку, выйдешь в тапочках на снег… как на новую планету… Обратно скорей!.. Может, растает? Зима как болезнь — начинается в глубине тела, растекается болью… а все-таки думаешь — рассосется, сама собой исчезнет… Не рассосется. Признание неотвратимости — признак старения… Градусы те же — около нуля, а вот не тает и не тает. Барбарис не успели собрать, а плов без барбариса… Зато капусту заквасили. Крошили, перетирали с солью, и корочку хлеба сверху положили — помогает. Знаете, что такое зимой в кромешной тьме — горячая картошка, своя, да с квашеной капусткой? Это другая жизнь, каждый, кто ел, вам скажет.
Не интересно? Уходите… А я хотел вам еще рассказать. Послушайте! Содержание – тьфу! Можно год просидеть, все ясно… И ничего!
Выражение лица, вот что важно – выражение! Единый взгляд. Как на картинке. Колокольня, с которой смотришь. И не слишком стараться. Как будто мимо. Посматриваешь. Махнул хвостом… Вот рыбка… плыла, плыла… махнула – исчезла… Только взмах — и тает, тает… Или кот… Улыбка. Таяла, таяла… А взмах… он о чем? О хвосте?.. Или возмущении воды?.. Что-то случилось?..
Случилось — возник цветок. Из ничего возник. Не выращивали ничего в деревянных ящиках за окном, и земли почти не осталось — выдуло, смыло дождями… Только седая трава, случайно занесенная… Буйно росла, умирала, оставались сухие стебли, их заметало снегом, а весной снова… Много лет. Но однажды, в самом углу ящика, где и земли-то почти нет… Возник, стал вытягиваться тонкий желтоватый побег. Из него вырос бутон, и распустился цветок, оранжевый, нежный, довольно большой. Я смотрел на него с недоумением, а он — стоит… среди разбойной травы, не ухоженный никем, непонятно откуда взявшийся… Начались холода, а он все здесь. И трава полегла, по утрам иней, а цветок все живой…
Страшно за него… И ничем не помочь, стоит себе и стоит. На голом бесплодном месте вырос. Скорой нестрашной смерти ему желал, что таить. А он, ничего не объясняя, каждый год возникал, рос… Много лет.
А однажды, весной… Не возник.
Где искать, как вернуть?..
В памяти он. И мы ждем…
А его – все нет.
Просто как смерть.
Можно год просидеть, все видеть… И ничего!
Содержание? Ноль!..
Старые рассказики… Вдруг намекнул? Закинул в будущее. Самому себе. Не понимая… Чтобы найти… не знаю, что…
Не намекнул.
Плыл… махнул хвостом…
……………….
Так, о чем я, собственно, говорил?
…………………………………………………………………………….
ПИСЬМО ПЯТОЕ
Бокс наводит на мысли. Наверное, не только бокс, но лучше конкретно. Многое нас наводит на мысли, обо всем не напишешь. А Бокс я смотрю регулярно. Можно сказать, «мировой бокс» одна из любимых программ. После нее плохой бокс смотреть противно. Еще я любил программу «Гордон». Этот Гордон талантлив, он умел слушать, и даже вопросы задавать очень умным людям. Я одно время думал, что он профессионал во многих областях. Недаром его программу загнали в ночь… А потом и вовсе закрыли. Он не исчез, но теперь ведет что-то другое. Я только глянул в лицо ему, и больше не хочу смотреть… Впрочем, ночные программы не все хороши. Татьяну Толстую я когда-то уважал, был немного знаком, она рецензировала мои рассказы в Новом мире. Советовала, куда пойти, кого попросить в разных журналах. Телефонное знакомство. Сейчас ее не узнаЮ, ведет по телеку склочную программу, и тоже ночью. Включаю, там Татьяна… и тут же ухожу с канала. Пишет она хорошо, если о словах, расставлять умеет их, но больше ничего. А ведь начало получилось! Наверное, не писатель. Взялась, засучив рукава, показать несчастным, как нужно – вот как! На этом запал кончился. Желания и возможности, и способности редко совпадают. Лебедь, рак да щука… Есть на телеке программа, которая оправдывает этот ящик в доме. «Жди меня». Нужная и добрая. И ведет ее человек подходящий, такое редко бывает. Он и артист хороший, и соответствует теме. Несколько раз видел там другого, наверное, заменял. Популярный следователь в очках, новая звезда. Откровенно скучал. А потом слинял, или его убрали. Иногда случается справедливость, случайность никто не отменил еще… И вернулся тот, кто нужен. Я фамилии не называю, память подводит. В старости с ней разные штуки приключаются, что-то расплывается, уходит. Но бокс и моих героев не забываю никогда. Старые уходят, а молодые им в подметки не годятся. Особенно сейчас. Нет, бывают ничего, но редко. Говорят, старикам так всегда кажется. Но сравните Роя Джонса младшего в расцвете – и Тарвера, который его победил. Хотя и Тарвер не молод, плохой пример… Но я о другом хотел сказать, вечный вопрос, как уходить. Совсем не спортивная тема… Но в боксе решается нараспашку, открыто. И как пример, годится. Мало кто уходит по своему решению, в силе и славе, а может даже непобежденным. Иногда нам кажется, что так, но это обстоятельства. А чтобы человек сам решил… Редко бывает.
Но что ты хочешь? Да ничего, просто вижу, как великих нещадно бьют в конце пути, как они падают… Как упал Чавес, Рой Джонс, как проиграл Костя Дзю… Мне не хочется на это смотреть. Но знаете, я думаю, они правы, те, кто не боится упасть в конце. Боится, конечно, но не избегает. Люди делятся на тех, кто любит дело, и кто любит себя в деле. Я не говорю о выгоде, значит, девять из десяти тут же отпадают. И пусть, мне с ними не интересно, с той девяткой, говорить о них нечего, не о чем. Я об этом – одном. Если любит дело, то идет до конца, пока чувствует силы и интерес. Побьют так побьют… Обгонят, забудут – неважно, как ты исчезнешь. Зато для себя остаешься интересным, и потому – непобедимым. Вообще-то жизнь не соревнование, каждый по своей дорожке… Но с самим собой всегда сравниваешь. Сам себя бьешь и побеждаешь. Проигрываешь и падаешь. А, все это ерунда, хотя… все мы люди, и сознавать поражения никто не любит. А вторые, вторые, Вы спросите – те, кто себя в деле любит? Ну, не обязательно любит, просто – интересуются. Занимаются самосовершенствованием, говорят. Иногда в самом деле, занятие им помогает. Я не против, но без интереса к делу они быстро вырождаются. И никакого совершенствования. Оно ведь не умение делать то или это, а что-то другое. И тогда они начинают рассчитывать, считать – шансы, места… денежки…
А вообще… все зависит от человека. Недаром Моэм говорил, что после сорока человек сам отвечает за свое лицо. Раньше много наносного, заимствования да подражания… попытки быть не собой. А некоторые не знают еще, кто они, в самом деле не знают. А некоторые так и не узнаЮт, хотя им кажется, что – вот!.. а на самом деле…
А где это «самое дело» не знают и не узнАют. Возможно, его и на свете нет. Возможно, было такое дело, но не в нашем веке…
К жизни этот вопрос – как уходить, тоже применим, ко всей жизни в целом. Я не из тех, кто думает, раз дано, тяни, хоть противно стало. Бывает, начал — и неудачно, а потом не вылезти из неудач. Еще хуже, если необратимое сделано – подлость большая или убийство… Некоторые верят, покаяться можно. Кому каяться? Убил, побежал прощения просить? Мне это не нравится, за все отвечать нужно.
И вообще… каждый право имеет распорядиться, как ему с жизнью быть.
Но вообще… мне нравятся те, кто надеется, не сдается до конца. Что хуже смерти может быть? Бьют в челюсть, и падаешь? Можно пережить. Если дело любишь, и сам себе интересен – два условия. И то и другое свыше не дается, а если есть, то не навек. Ежедневные усилия. Интерес к делу — и к себе!.. требует постоянной пищи, заботы. Некоторые начинают отвлекаться, например, смотреть телек и жрать. Некоторые – пить. Уходы и уловки разнообразны до бесконечности. Но в сущности… одно и то же — бежим от страстей и заблуждений, трудностей преодоления. Тренироваться надо, вот Рой Джонс – разве не мог еще? Мог! Ему не интересно стало. По лицу видно, было веселое, озорное, а стало… А Льюис каким был, таким остался, зато о нем не интересно говорить. Написать бы книжку о боксе… Нет, о еде, о еде! Зачем об еде, лучше об упражнениях, у меня система…
Но вообще… лучше помолчать. Самое лучшее. Что нам демонстрирует этот текст? Безумие болтовни. Когда разбалтывается винтик, пар выбивается мимо свистка… Шипящее зрелище бессилия. А вот в пении… говорят – пой мимо связок… Эт-то что такое? Да не в пении вовсе дело!..
В другой раз. Сегодня какой день?… (пауза, ищу…) А, среда. Ну, вот в среду – в следующую, и поболтаем. Чтобы неделю не портить словоизвержением. Пока!
Скорее всего
Возможно один из тех (кто передал) уже был под наблюдением (?)
У меня тоже случай был. Читали запрещенного Живаго под одеялом, из рук в руки передавали. И как раз на моем дне рождения нам передали. А утром пришли, отобрали, трясли всю компанию и стращали. Никто особо не пострадал, но осадочек остался. Кто? Кто донес? День рождения, только близкие друзья были. Так и осталось неизвестным. И думать об этом невозможно, потому что подозревать и пачкать всех… нет.