(продолжение: «Первые лица»)
Марк нюхом чуял — двери все казенные, не милые его сердцу, из-под которых, будь хоть самая малая щелочка, попахивало бы каким-нибудь дьявольским снадобьем, ипритом, или фосгеном… или мерцал бы особенный свет, сыпались искры, проникал через стены гул и свист, от которого становится сладко на душе — это делает свое дело суперсовременный какой-нибудь резонатор, или транслятор, или интегратор, и в мире от этого каждую минуту становится на капельку меньше тьмы, и на столько же больше света и разума.
Нет, то были свинцовые двери, за ними шел особый счет, деньги делились на приборы, приборы на людей, а людям подсчитывали очки, талоны и купоны. Бухгалтерия, догадался Марк, и ускорил шаг, чтобы поскорей выйти из зоны мертвого притяжения; казалось, что слышится сквозь все запоры хруст зловещих бумажек.
И вдруг коридор огорошил его — на пути стена, а в ней узкая дверка с фанерным окошком, в которое, согнувшись, мог просунуть голову один человек. «Касса?» — с недоверием подумал Марк, касс ему не приводилось еще видеть, денег никто не платил. Стипендию выдавали, но это другое: кто-то притаскивал в кармане пачку бумажек, тут же ее делили на всех поровну, чтобы до следующего раза «никакого летального исхода» — как выражался декан-медик, главный прозектор, он не любил вскрывать студентов.
Делать нечего, Марк потянул дверь, вошел в узкую пустую конурку, а из нее проник в большую комнату. Там сидели люди, и все разом щелкали на счетах. Марк видел счеты на старых гравюрах и сразу узнал их. Вдруг в один миг все отщелкали свое, отставили стулья, завился дым столбом. Перерыв, понял Марк, и двинулся вдоль столов к выходу, за которым угадывалось продолжение коридора. Его не замечали до середины пути, тут кто-то лениво обратился к нему с полузабытым — «товарищ… вы к кому?..» и сразу же отвернулся к женщине в кожаной куртке, мордастой, с короткой стрижкой, Марк тут же окрестил ее «комиссаршей». Комиссарша курила очень длинную сигарету с золотой каемкой, грациозно держа ее между большим и указательным пальцем, и если б не эти пальцы, мясистые как сардельки, она была бы копией одной преподавательницы, которую Марк обожал и ненавидел одновременно — умела также ловко курить в коридоре, пока он, студент, выяснял, какие соли и минералы она тайком подсыпала в его пробирку, это называлось качественный анализ. Подойдешь к ней — хороша! — уговариваешь — «это? ну, это?.. откройся!…» а она лениво щурится, сытая кошка, с утра, небось, наелась, — и молчит, и снова идешь искать катионы и анионы, которые она, без зазрения совести, раскидала ленивой щепотью…
……………………………..
Номера продолжались, но двери стали веселей, за ними слышались знакомые ему звуки. Эти особые, слегка запинающиеся, монотонные, как бы прислушивающиеся к бурчанию внутри тела голоса, конечно же, принадлежали людям, чуждающимся простых радостей жизни и предпочитающим научную истину ненаучной. Не глядя друг на друга, упершись взорами в глухие доски, они, как блох, выискивали друг у друга ошибки, невзирая на личности, и, окажись перед ними самая-пресамая свежая и сочная женская прелесть, никто бы не пошевелился… а может раздался бы дополнительный сонный голос — «коллега, не могу согласиться с этим вашим «зет»… И словно свежий ветер повеял бы — ухаживает… А коллега, зардевшись и слегка подтянув неровно свисающую юбку, тряхнув нечесаными космами — с утра только об этом «зет» — порывисто и нервно возражает — «коллега…» И видно, что роман назрел и даже перезрел, вот-вот, как нарыв, лопнет… Но тут же все стихает, поскольку двумя сразу обнаружено, что «зета» попросту быть не может, а вместо него суровый «игрек».
Здесь меня могут гневно остановить те, кто хотел бы видеть истинную картину, борения глубоких страстей вокруг этих игреков и зетов, или хотя бы что-то уличающее в распределении квартир, или простую, но страшную историю о том, как два молодых кандидата наук съели без горчицы свою начальницу, докторицу, невзирая на пенсионный возраст и дряблое желтое мясо… Нет, нет, ни вам очередей, ни кухонной возни, ни мужа-алкоголика, ни селедки, ни детей — не вижу, не различаю… Одна дама, научная женщина, как-то спросила меня — «почему, за что вы так нас не любите?» Люблю. Потому и пишу, потому ваша скромность, и шуточки, и громкие голоса, скрывающие робость перед истиной, мне слышны и знакомы, а ваша наглость кажется особенной, а жизнерадостность ослепительной, и чудовищной. Именно об истине думаю непрестанно, и забочусь, преодолевая свой главный порок — как только разговор заходит о вещах глубоких и печальных, меня охватывает легкомысленное веселье, мне вдруг начинает казаться, что в них не меньше смешного и обыкновенного, чем во всех остальных — несерьезных и поверхностных делах и страстях.