В какое время я жил?.. Предчувствую возмущение тех, кто обожает достоверность и понимает ее как точность мелочей. У меня нелады со временем, ведь в центре вселенной всегда была борьба за жизнь и ежедневная боль, а все остальное как из окна поезда: люди, детали обстановки, работа, мои увлечения, как на изображающей движение фотографии — смазано, будто ветер прошелся. И не очень это все важно для моего рассказа. Но я не существовал в пустоте. Слишком сильны приметы времени, чтобы совсем забыть о нем. Моего отца убили коммунисты, и приемного тоже. Многие знакомые пострадали от них. Я ненавидел коммунистов всю жизнь. Теперь они перекроили власть, стали называть себя демократами, править вместе с ворами, всю страну сделали зоной, а язык превратили в полублатной жаргончик. Нет, конечно, были, иногда появлялись люди, увлеченные возможностью что-то изменить к лучшему… некоторых я любил, восхищался ими… Но история точная наука, они или погибли, или ушли, или сами скурвились. Власть всегда в руках проходимцев, в лучшем случае — недалеких инженеров, все остальное случайность. Картина, может, и сложней, но, повторяю, для моей истории это не важно. Поручни в туалете для меня важней. Держаться, не уступать Боли, выпрямить спину, ходить, пружинисто отталкиваясь, легко, весело — важней! А дома — пусть ползать, но все же не купаться в собственном говне. Я не говорю об языке, которым всегда был увлечен и захвачен. Что о нем говорить, можешь, так делай.
Меня увлекала проза, от поэзии я всегда держался на расстоянии. Мне по сердцу скрытые ритмы, тайные переклички звуков. В стихах все вывернуто на поверхность и действует сразу… или не действует вообще. Проза крадется, обволакивает, в нее надо войти и остаться, и тогда, со временем проявляется ее суть, атмосфера, воздух, настрой…
Но я говорил о времени, оно быстро менялось. Яд оказался сильней и глубже, чем думали поверхностные реформаторы. Погибал язык, главное, что осталось общего на этом огромном пространстве. Но моя жизнь — отдельная история. Можно сказать, мне повезло. Дали работу, и, главное, получил свое жилье с окнами на поля, реку, лес. Такому, как я, свои стены и дверь — почти все, что нужно для жизни.
Как мне нравилось, что в квартире до меня жили, что коричневый линолеум на полу стерт, стены обшарпаны… Эти панельные дома были расчитаны лет на пятьдесят, но сразу постарели, их старость, безалаберность и заброшенность, разбитые подъезды, трещины, щели между бетонными плитами дорожек, из них с весны до осени лезет буйная трава, вырастают цветы — все это нравилось мне. Часами подъезд молчал, не кричали дети, не ухал лифт, его не было. От порога вглубь квартиры ведет узкий коридор, всегда темный, никогда лампочку не вкручивал, пусть темно… Справа ванна, туалет, вот здесь я кое-что поменял, налепил перила на стены… Дальше направо крошечный коридорчик в кухню — узкую щель, будку, капитанский мостик, рубку пилота, форпост… Перед окном стол, он накрыт старой клеенкой в больших голубых цветах, осталась от съехавших жильцов, я здесь сидел по вечерам и видел, как солнце опускается за лес. Если не сворачивать в кухню, то прямо через широкую дверь, которую я никогда не закрывал, попадаешь в большую комнату, из нее, через угол, налево, вход во вторую. Она поменьше, окном выглядывает на другую сторону дома. Обе комнаты — единое пространство, а весь дом словно корабль, который плывет и остается на застывшей высокой волне… Дом на краю города, высокого холма, и из окон кухни и большой комнаты я видел просторное небо, неторопливый спуск к реке, поросший травой, редкими кустами, чахлыми деревьями… реки не видно, зато за ней плавные широкие поля, дальше лес до горизонта, почти ровного, только кое-где зубцы больших деревьев нарушают проведенную дрожащей рукой линию… В дальней комнате справа от порога большой чулан, за ним моя кровать, рядом с ней кресло, зажатое между кроватью и большим столом. Я устроил себе нору и сидел в ней, испытывая немалое блаженство, вдыхая пустоту, темноту и тишину… У окна книжные полки с обеих сторон, и окно замечательное — две березы тянутся ввысь, обгоняя друг друга и заслоняя меня от света, от соседнего дома, хотя он и так довольно далеко, через небольшой овражек и зеленую лужайку… такой же разбитый, тихий, странный…
И боль моя немного присмирела, смягчилась, утихла, а мне и не нужно было много, чтобы воспрянуть. Нет, не прошла, но срослась с фоном жизни, с ее течением — с ней следует считаться, но можно на время и забыть.. Мои унижения остались при мне, но ушли вглубь, растворились в темноте и тишине убежища, и я любил свою квартиру за постоянство, спокойствие и терпение ко мне.
В передней я повесил большое овальное зеркало и теперь мог видеть себя по пояс, и не стыдился того, что видел, впервые не прятался от своего изображения. Лысеющий брюнет с грубым красноватым лицом, впалые щеки, заросшие щетиной, глаза в глубине — небольшие, серые, немигающие. Лида говорила — «какие у тебя маленькие глазки»… У нее-то были большие, синие… как у матери, она говорила. Я видел фотографии — похожа, также красива, немного крупней, чем дочь. Лида со временем станет такой же… Но я отвлекся. Так вот, глаза… это раны, ходы в глубину, предательские тропинки к линии спартанского ополчения, я всегда был настороже, а сейчас успокоился и глаза немного смягчились. Нос грубый, вызывающе торчащий между впадинами щек, над носом возвышается лоб, прорезанный глубокими трещинами, кусковатый отвесный камень, утес, переходящий под прямым углом в черепную крышу, покрытую редкими волосами. Коренастый мужик, по виду лет сорока, суровый, молчаливый, сам в себе и на страже собственных рубежей, всегда на страже. Ни перед кем больше не унижусь. Не допущу унижений… Разве мало того, что карабкаешься по собственным стенам, чтобы справить нужду… но что об этом писать, кто не знает, тот не поймет, кто знает, тому достаточно намека.
Я любил сидеть на полу, смотреть, как солнце медленно плывет над лесом, тонет в закатном облаке, мареве, тумане, касается темносиней зубчатой кромки, постепенно плавит ее и плавится само, тает, расходится, нарушая геометрию круга, эллипса, становится плоским пирогом, куском масла впитывается в тесто, в синеву, прохладу, в темноту …
О работе писать нечего, кое-какая была, на хлеб хватало. По утрам я заваривал в большой пиале две чайных ложки сухого чая со слонами, смотрел, как льется кипяток в черноту, расходятся красновато-коричневые струи, темнеет вода… жевал хлеб, запивал чаем и смотрел в окно, смотрел, смотрел… Я ждал решения. Оно созревало постепенно, подспудно, и вдруг -толчок, еще один шажок, уверенность в детали, сам себе сказал и тут же поверил. Я хотел начать с небольших рассказов и искал, ловил нужную интонацию… не думал, не решал, а сидел и вслушивался в свое дыхание, чтобы найти нужный ритм.
В конце концов я почувствовал, что застоялся, перегрелся, слишком много во мне накопилось, я стал терять и забывать, и понял, что пора записывать. Небольшие рассказики стали получаться о том, о сем, о детях и детстве, маленькие впечатления и радости, подарки и ссоры, потом о школе, в которой несколько лет учился, об университете… Ничего особенного там не происходило — для начала какое-то слово, взгляд, звук, воспоминание, из этого вырастает короткое рассуждение, оно тут же ведет к картинке… Передо мной открывалась страна связей. Летучие, мгновенно возникающие…. Я на одной-двух страничках становился владыкой этих, вдруг возникающих, наслаждался бегом, парением над пространством, в котором не знал других пределов, кроме полей листа. От когда-то подслушанного в толпе слова — к дереву, кусту, траве, цветку, лицу человека или зверя… потом, отбросив острую тень, оказывался перед пустотой и молчанием, и уже почти падая, ухватывался за звук, повторял его, играл им, и через звук и ритм ловил новую тему, оставался на краю, но прочней уже и тверже стоял, обрастал двумя-тремя деталями, от живой картины возвращался к речи, к сказанным когда-то или подслушанным словам, от них — к мысли, потом обратно к картине, снова связывал все звуком… И это на бумажном пятачке, я трех страничек не признавал и к двум прибегал редко — одна! и та до конца не заполнена, внизу чистое поле, снег, стоят насмерть слова-ополченцы … Проза, пронизанная ритмами, но не напоказ, построенная на звуке, но без явных повторов, замешанная на мгновенных ассоциациях разного характера…
Такие вот карточные домики я создавал и радовался, когда получалось. В начале рассказа я никогда не знал, чем дело оборвется, и если обрыв произошел на верной ноте, то не мог удержать слез. На мгновение. И никто меня не видел. А рассказики почти ни о чем, и все-таки о многом, как мгновенный луч в черноту. Ведь игра словечками, пусть эффектными и острыми, фабрика образов, даже неожиданных и оригинальных… все это обращается в пыль после первого прочтения по простой причине, о которой как-то обмолвился Пикассо, гениальный пижон и обманщик, талант которого преодолел собственную грубость… «А где же здесь драма?..» — спросил он, приблизив насмешливую морду к картине известного авангардиста. И никогда не пересекал этой границы, хотя обожал быть первым. Нечего делать, кроме как путаться в напечатанных словах, если на странице никого не жаль. И этого никто отменить не в силах, тем более, какие-то концепты и придумки, игра ума и душевной пустоты. Но рассуждения не моя стихия. Эти рассказики я писать любил, и мне с ними повезло — успел, возникла щель во времени, несколько лет жизнь наступала, а боль отступила.
Из повести «АНТ» («НЕВА», №2 , 2004г): 1 комментарий
Обсуждение закрыто.
Спасибо!