— Паоло, говорят, умен и хитер, не хочется перед ним дураком прослыть, хотя, конечно, дурак… это уж точно, да…
Рем вернулся к сегодняшней жизни — к смерти Пестрого, к Паоло, с ним все неясно, к мясу, кусок которого все еще на кончике ножа… Неприятности возбуждали его аппетит, он был не прочь продолжить ужин.
И недурно бы залить все съеденное вином.
Странный человек, он не умел жить, как это делает большинство людей — находить радость и смысл в простых ежедневных делах и поступках. И не понимал того, к чему привязаны сильные умом — они ищут умственные связи между вещами и событиями, населяющими жизнь. И то и другое было не по нем.
Он был безнадежно укоренен в другой жизни — он чувствовал… да — чувствовал живые связи вещей, событий, и отображал их на холсте, бумаге — кистью или пером, языком пятен, цвета, линий, и ничего другого представить себе не мог.
Неплохо бы запить, он вспомнил — неплохо бы? Бутылка где?..
Вот она, на холстине перед ним, рядом с миской, темная, пузатая, с серебряной наклейкой на кривом пузе; изображение пустыни, верблюда, солнца должно было пробудить жажду даже у человека, не страдающего избытком воображения. Рем не страдал, он со своим воображением спокойно уживался — не отделял воображаемого от действительного.
Крайности переходят в свою противоположность: при всей чувствительности, в обычной жизни он был почти неуязвим. Но если что-то проникало, достигало его сердцевины — а это могло быть что угодно, ни предвидеть, ни остановить — то заваривалась такая каша…
Он взял бутылку за горло и осторожно, не отрывая донышка от стола, стал наклонять, еще не зная, во что нальет вино. Стакан доставать было лень, чашка изгажена остатками кофе, темно-коричневой, почти черной гущей, и в этом мраке он завидел рыжие отблески, откуда?
Внимание его отвлеклось, а бутыль, наклоненная, терпеливо ждала.
Далеко в стороне от окна тяжело опускалось солнце, багровый шар сплющился и каплей ртути искал прорехи, щели в горизонте. Все на земле в пределах проникновения прямого луча, и чуть искривленного тоже, светилось красным, багровые и розовые отблески плыли от вещи к вещи, куски оранжевого хрома и красного кадмия увязли в кофейной гуще… Выбросить бы, но он грязнуля — смотрел в свой любимый с намеками коричневый, и ленился. Наконец, очнулся, вспомнил о бутылке…
Наклонил, наконец, ее и вылил остатки вина в миску, из которой они с котом ели жидкую пищу, лакали, да… Кот иногда пробовал вино, коротко и быстро касался языком и с отвращением отворачивался, при этом у него такая была рожа, что Рем не мог удержаться, не сказать товарищу — «ты прав, все-таки гадость!..». В бутылке оставалось больше стакана, и вино сначала падало с легким звоном, пока миска была пуста, далее с журчанием, тонуло само в себе и пенилось.
— Свинья, — весело сказал бы Зиттов, — кто же так обходится с вином… Впрочем, полметра вонючей кишки и все равно смешается с чем угодно. Ты не представляешь, какая гадость у нас внутри…
И тут же рассказал бы, как учился у одного чудака, на севере Италии, впрочем, знаменитого, который и то умел, и это, но ничего до конца не доводил. Этот Л. искренно верил, что без детального знания анатомии художнику делать нечего, и, более того, не следует ограничиваться внешними чертами, пропорциями тела, формой груди и зада, живота и спины, а, видите ли, необходимо знать, что расположено внутри, и как влияет на внешнюю форму тела его внутреннее содержание…
— Говенное содержание, смеялся Зиттов. — Сумасшествие, охватившее века. Ничего такого художнику не надо, парень, какая там анатомия… Не об этом содержании вовсе речь, имей в виду!..
Зиттов веселый малый, тоже враг чистоты и порядка, но вино пил по-другому, с шиком. У него был свой бокал, одна из немногих вещей, с которыми он притащился к Рему. Будто вчера это было… Сосуд из странного металла, сероватый, цвета цинка, но гораздо тверже, и чище цвет.
— Сплав из будущего, — объяснял Зиттов, — способствует усвоению, — и подмигивал.
Он дорожил бокалом, пил только из него и унес с собой. Бокал работал непрерывно, с ним по неутомимости мог сравниться только язык мастера. Но о живописи Зиттов знал все, верно судил и мог понятно объяснить, что среди художников встречается редко. Лентяй, всего несколько картинок сделал, за два-то года! И все-таки написал, и хорошо — честно, крепко, немногословно.
Рем неимоверно устал за день, давно столько не ходил. Сидел за столом как сырой пень, не было даже сил перебраться на кровать. Взял миску пальцами за край, поднес ко рту, вылил в себя вино вместе с остатками еды, вот так!.. Его знакомые отвернулись бы с негодованием, но ему наплевать. Идите к черту, он бы им сказал.
У него было еще несколько бутылок, но встать, пойти за новой казалось невозможным. Он и в лучшее время подвижным не был, и не надо было — мог, сидя часами на одном месте, слегка поворачивая голову, открывать для себя все новые виды, умел разглядеть в давно известном неожиданные детали, старые вещи вызывали в нем новые воспоминания, и фантазии.
Выпив все, он, как заядлый пьяница, перевернул бутылку, подождал пока пробегут по внутренней стенке бойкие капли, с мелким звуком упадут в чашку… обнял бутылку двумя ладонями и стал согревать, рассчитывая выдавить из нее еще немного, а может, ни на что не рассчитывал, просто приятно было сжать этот тяжелый с толстыми стенками предмет… При этом он думал о своем деле, нечастое для него занятие; поход к Паоло пробудил в нем тяжелые неуклюжие рассуждения.
Разве не странно само желание передать простыми линиями, пятнами, мазками, красками на холсте или чернилами на бумаге — живой мир, зачем? Не менее странно и другое — способность разглядеть в этих мертвых пигментах живой мир, узнать его, и тоже — зачем? Свойство глаза куда древней и глубже, чем способность в звуках узнавать слова.
Обычно Рем до таких глубин не доходил. А Паоло много знал, но до сердца не допускал, от знания, говорит, одна тревога. В том же, что касается видимой стороны вещей, он бы любому дал фору.
— Как можешь изобразить, если не знаешь точно, — он скажет Рему. — Если не видишь, не различаешь вещи, лица, руки? Печальная картина, твой мир, проступающий из темноты. Жизнь прекрасна, парень!..
Она прекрасна? Или ужасна? Или непонятна?
Рем не знает ответа, в нем все смешалось, но он чувствует, точность не весь мир, а освещенная поверхность.
— Но с этим стариком осторожней надо — думает он, — что угодно мне докажет.
И что из разговора может получиться, — попробуй, догадайся.