Повесть «ЛЧК» (фрагмент)

Она была напечатана в 1991 году в сборнике «Цех фантастов-91» под ред К.Булычева. Ее даже выдвинули на «Бронзовую улитку» в 1992 году, хотя это совсем не фантастика. Тогда говорили — антиутопия, жанр еще не так истоптанный как теперь. Но это и не антиутопия, я называю повесть идиллией. Потому что в страшных для обычного глаза и понимания условиях сохраняется островок нормальной жизни, с теплыми отношениями между людьми и зверями, и неважно, что это происходит в заброшенном разграбленном городе, и что у власти какие-то нелепые «кошкисты», борющиеся с «вредоносным полем», которое исходит от черных котов… Все это неважно, потому что есть немного света и тепла, и есть дружба людей и зверей, даже в таких условиях. Поэтому я и называю эту повесть ИДИЛЛИЕЙ, а то, что теперь вижу вокруг себя, и не желаю считать за жизнь — это реальность.
……………….
…………….
…….
Поев, я стал осматривать квартиру. Крылов занимал одну комнату—заднюю, а через первую проходил на кухню, и в этой, проходной, почти все сохранилось, как было раньше! Я ходил от одной вещи к другой и везде узнавал прежнюю жизнь, она пробивалась сквозь мусор и наслоения последующих безумных лет. Я знал, что эта жизнь когда-то была моей, но не верил, не узнавал ее.

У окна расположился столик с принадлежностями художника. В потемневшем стакане кисти—новые, с цветными наклейками, тут же — несколько побывавших в работе, но аккуратно промытых и завернутых в папиросную бумажку. Я осторожно потрогал—щетина была мягкой—отмыты хорошо… В другом стаканчике, металлическом, стояли неотмытые кисти… я представил себе, как масло высыхало на них, постепенно твердело и наконец сковало волос щетины так, что он превратился в камень. Одна кисточка оказалась в отдельном маленьком стаканчике—белом, фарфоровом, с черными пятнами от обжига,— воткнута щетиной в бурую массу, каменистую на ощупь, видно, здесь он промывал совсем грязные кисти и оставил, забыл или не успел… Рядом со стаканчиком лежало блюдце, запорошенное мягкой пылью, но край почему-то остался чистым—синим с желтыми полосками. На блюдце находился крохотный мандаринчик, высохший,— он сократился до размеров лесного ореха и стал бурым, с черными усатыми пятнышками, напоминавшими небольших жучков, ползающих по этому старому детскому мандарину. Рядом с блюдцем пристроился другой плод, размером с грецкий орех, он по-иному переживал текущее время — растрескался,— и из трещин вылезали удивительно длинные тонкие розовые нити какой-то интересной плесени, которой больше нигде не было, и вот только этот плод ей почему-то полюбился. Над столиком на полочке, узкой и шаткой, выстроились в ряд бутылки с маслом, и даже сквозь пыль было видно, что масло это по-прежнему живо, блестит желтым сочным цветом и время ему ничего не сделало, а может, даже улучшило… Повсюду валялись огрызки карандашей: были среди них маленькие, такие, что и пальцами ухватить трудно, но, видно, любимые, потому что так долго и старательно художник удерживал их в руке… и были другие, небрежно сломанные в самом начале своего длинного тела, и отброшенные—не понравились… и они лежали с довольно печальным видом… Стояли многочисленные бутылочки с тушью, конечно, высохшей, с крошками пигмента на дне, они нежно звенят, если бутылочку встряхнешь… и еще какие-то скляночки с красивыми фигурными пробками—стеклянными с матовым шлифом… И все эти вещи составляли единую картину, которая ждала, требовала художника: вот из нас какой натюрморт!—а художника все не было…

Я тронул пальцем мохнатую пыль на блюдце. Вымыть, вычистить?.. Зачем?.. Я не мог уже нарушить ход жизни этих вещей, которые когда-то оставил. И чувствовал непонятную вину перед ними… А дальше стоял большой мольберт, к нему приколот рисунок—два яблока, графин… и рядом на стуле действительно примостился графинчик, кривой, пузатый, с мелкими капельками воздуха в толще зеленоватого стекла…

На стене напротив окна висела одна картина—девочка в красном и ее кот смотрели на меня. На других стенах было пять или шесть картин. На одной из них сводчатый подвал, сидят люди, о чем-то говорят, в глубине открыта дверь, в проеме стоит девушка в белом платье, с зонтиком в руке, а за ней вечернее небо и силуэт дерева у дороги. На другой картине стоял странный белый бык с большим одиноким глазом и рогами, направленными вперед, как у некоторых африканских антилоп. Этот бык ничего не делал, не жевал траву, не шел куда-то—он просто стоял боком и косил глазом—смотрел на меня… за ним какие-то холмы и больше ничего. А дальше был снова подвал, но очень высокий, откуда-то сверху шел свет и спускалась лестница, которая висела в воздухе, не опираясь ни на что, на ней стоял толстяк со свечой в руке и, наклонившись, рассматривал что-то внизу. Там, на дне подвала, под слоем пыли, угадывались две фигуры—мужчины и женщины, они сидели у стола, на котором тлела керосиновая лампа, были отделены друг от друга темнотой и погружены в свои мысли… Печальные картины, печальные…

Я стоял посредине комнаты в плену у своей забытой жизни… Нет, помнил, но представлял себе все не так. А эти вещи точны — они сохранили пространство, в котором я жил когда-то. Что наше прошлое без своего пространства? Без него все только в памяти, и с годами неуловимо меняется, выстраивается заново—ведь меняемся мы. Воспоминания, сны, картины воображения, мечты, старое и новое— все в нас слитно и спаянно, все сегодня в этой нашей собственной реальности, где мы свободны, творим, изменяем мир. Парим… И вдруг оказывается, что есть на земле место, куда обязательно нужно вернуться…

В углу у окна стояло кресло. Я сел. Здесь была лампа… И действительно, лампа оказалась на столике рядом. Я рискнул включить ее, она медленно разгорелась тусклым красным светом — Анемподист много не давал. Когда-то институт питал весь город от своих реакторов, и с тех пор какой-то маленький работал в развалинах, почти вечный, его достаточно для нескольких домов.

Я посмотрел в окно. Тогда на улице горел фонарь и светил прямо в лицо… Вот и он, сгорбился, темен и пуст Сидеть было удобно, но дуло от окна. Я принес одеяло и устроил теплую нору в этом кресле и вспомнил свою детскую страсть устраивать везде вот такие теплые и темные потайные норы— под столами, в разных углах, сидеть в них, выходить к людям и снова нырять в свою норку. Помнится, я таскал туда еду. И очень важно, чтобы не дуло в спину. Давно мне не удавалось устроиться так, чтобы не дуло, а теперь повезло…

И все-таки беспокойство не оставляло меня. Я все время чувствовал, что кто-то наблюдает за мной, но отгонял эту мысль—никого здесь нет, никого. В мутных окнах чернота, впереди нет жилья, заброшенный сад, внизу течет река, за ней на километры простираются леса—пустота и молчание… И вдруг я увидел два глаза, которые не мигая рассматривали меня из-за стекла. Казалось, что, кроме глаз, там ничего не было! Один глаз—желтый, круглый и печальный, он слабо светился, зато другой—зеленый, светился бешеным светом, как будто в нем горело маленькое пламя. Я подошел и увидел за окном кота. Он стоял одной лапой на ящике, в котором когда-то выращивали цветы, вторая его передняя лапа висела в воздухе, а задние лапы были неизвестно на чем—кот заглядывал в окно, и этих лап я не видел. Вот так, страшно неудобным образом, он стоял и смотрел на меня. Он был совершенно черным, и потому я не увидел сразу ничего, кроме глаз, смотрел уверенно, не мигая и не отводя взгляда. Я начал открывать окно, чтобы впустить его, но он тут же каким-то чудом повернулся, спрыгнул на балкон и исчез в темноте. Мне показалось, он недовольно буркнул что-то. Надо было скорей позвать его… Внизу мелькали тени, слышались шорохи, шла какая-то оживленная возня, в то время как днем все было мертво.

В ванной, в полуразбитой раковине, стояли старые сапоги, на одном из них сидел большой черный таракан и безуспешно старался смахнуть со спинки серую пыль и следы известки. Он сделал вид, что не заметил меня. Я, не подумав, смахнул его в рядом стоящую ванну, он попал в лужу мыльной воды, бурой от ржавчины, стал барахтаться—и упал в сливное отверстие. На стене сквозь подтеки проглядывала картина, написанная по известке,—песок, палящее солнце, какое-то фантастическое дерево в этой пустыне… Пока я рассматривал пейзаж, таракан вылез из сливного отверстия и побежал вверх по отвесной стене. Выбравшись на край ванны, он возмущенно оглянулся на меня: “у нас так не поступают”—и благоразумно скрылся в трещине.

Я лег на кровать, к которой уже успел привыкнуть. Тонкие стены пропускали звуки, и через некоторое время стали слышны какие-то движения, шорохи, бормотание, а потом кто-то громко захрапел совсем рядом. Старый дом жил, и скоро я узнаю, кто эти люди…

С потолка стал спускаться большой серый паук. Он повис прямо надо мной и долго думал, что же делать, потом быстро полез обратно, спустился подальше от меня и побежал через всю комнату в угол у окна, где на желтой бумаге лежало несколько подгнивающих картофелин. Я успел заметить, что над ними роились маленькие мушки, которые назывались фруктовыми, а теперь, видно, питались овощами. Неплохая добыча для одинокого пожилого паука, подумал я, и заснул.

Проснулся я на рассвете от шороха: толстая мышь тащила через комнату картофелину, лишая паука надежды на сытую жизнь. Я пошевелился. Мышь бросила картофель и уставилась на меня… Давно нет вивария, а белые мыши все рождаются. Правда, у этой, белой, одно ухо черное… как у Бима, о котором говорил Крылов. Пес долгие годы сторожил дом хозяина, в свирепой схватке одолел двух волков, но умер от ран. Вернулся хозяин, Анемподист, и захотел поставить памятник своему другу. На высоком холме вырастет гигантская фигура Бима, отлитая из серебристого металла, и будет задумчиво смотреть пес в ясные воды реки, текущей по-прежнему с востока на запад, досадное упущение тех, кто повернул многие реки и оросил пустыни. Ради Бима Анемподист, главный начальник, устраивает субботники, расчищает площадку перед ЖЭКом, а его зам Гертруда настаивает на совсем другом памятнике—первому теоретику-кошкисту, он жил в прошлом веке. Тогда упорно искали виновных в кризисах и разных неурядицах, а ученый этот в два счета доказал, что все дело во вредоносном поле, которое излучают черные коты. Наука подтвердила наконец древние догадки, и стали понятны причины неудач и неурядиц… Что стало с ученым—не знаю, а вот учение его живет, и труд не пропал, лежит на столе заместителя управдома. Рыжий зам был уполномоченным по ЛЧК, то есть ведал делом Ликвидации Черных Котов и, конечно, добивался памятника первому вождю.

Я лежал себе, передо мной проплывали обрывки вчерашних событий и разговоров, а мышь и не думала уходить, смотрела и смотрела на меня крохотными любопытными глазками. Ну и толстуха… впрочем, от картошки действительно пухнешь… Я вспомнил—Крылов говорил о новом вирусе, от него перестали сбраживаться как надо картофель и прочие продукты, не дают алкоголя, чем безмерно огорчают соседа Колю… Я заснул, а утром картошки не было, и мыши, конечно, тоже.

Было совсем светло. Я подошел к окну. Огромный толстый старик толкал перед собой тележку—на колесах от детской коляски стоял грубо сколоченный деревянный ящик, в нем две кастрюли с картофельными очистками и прочими остатками еды. Толстяк двигался в сторону оврага, коляска скрипела и угрожала развалиться, но не делала этого, и пока у них все шло хорошо. Удивительная прочность детских колясок всегда восхищала меня: я видел, как на них везли два, а то и три мешка с картофелем огромную тяжесть… Из кустов вышел черный кот и пошел за толстяком. Кот шел не спеша, на расстоянии нескольких метров—соблюдал дистанцию. Толстяк оглянулся, что-то сказал и хотел развести руками, но вовремя вспомнил про коляску, схватился покрепче и поехал вниз, в овраг, с трудом сдерживая тяжесть груза. Кот остановился, посмотрел ему вслед—и повернул налево, исчез в зарослях. Похоже, это тот самый кот, который разглядывал меня…

Все еще впереди—началась новая жизнь, неожиданный подарок судьбы, не жалевшей меня много лет.

Когда шопинг становится искусством, то искусство неминуемо становится шопингом, природа боится пустоты :-))

между прочим

Вообще, я не люблю, когда меня окликают:
«Эй, danmarkovich»
Хамские замашки у нынешних держателей журнала, мне кажется. Впрочем, мелочь, по сравнению с замашками премьера.

Было такое…


ююююююююююю
У меня не было сканера для пленки, а я нашел одну старенькую, и нужно было быстро-быстро… как всегда. Ухитрился на старом планшетном, какую-то призму мне дали, никак не крепилась и все такое, в общем — ясно, ничего не выйдет. А вышло вот такое, и я часто смотрю на это изображение следующего мига после крушения всего-всего…


///////////////
По следам законченной серии. Слои реальности чередуются со слоями живописи несколько раз, мне это тогда казалось захватывающей игрой, хотя за ней, конечно, было — и желание распространить живописный взгляд на всё, и раздражение против оптики… Теперь значения не имеет.

Рем идет к Паоло

Огромный этот холст у Паоло огромный! Даже просто закрасить плоскость в шесть квадратных метров тяжелой плотной краской нелегко, а тут картина, да еще какая!.. Рем знал силу больших картин, и злился на себя, но терпения заполнить такое пространство… столько серой ремесленной работы — скулы сводит… Терпения не хватало. Говорят, у Паоло фабрика помощников, но это сейчас, а начинал он с упорства и одиночества — никто не помогал ему писать эту великую вещь. Что терпение, тут смелость и мужество необходимы. Прекрасная живопись!.. Да, но что, что он делает?!.

Паоло превратил трагедию в праздник. Чадил один факел, но было светло как днем, стояли люди, богато одетые, какие-то здоровенные старики-борцы стаскивали с креста по щегольски расчитанной диагонали тело тридцатилетнего красавца с мускулистым торсом, и не тело вовсе – ясно, что жив, только на миг прикрыл глаза… Старик, что подавал тело сверху, зубами держал огромную ткань, и казалось, что он таким вот образом без труда удержит не только эту простыню, но и сползающее тело спящего молодца… Внизу красивый молодой человек, протянув руки, торопится принять якобы тело… при этом он обратил к нам лицо, поражающее мужественной силой.

Они все это разыгрывают с торжественной обстоятельностью, позируют художнику, на лицах много старания, но нет ни горя, ни даже печали, словно знают, что ненадолго, и все сказки — воскреснет он, впереди тысячи лет почитания, стертых колен и разбитых лбов… Паоло все знает и не беспокоится, не хочет портить нам настроение, выражать боль, скорбь, печаль. Не хочет.
А как написано!

Это была загадка для него — как написано! Мощно, ярко, красочно, торжественно, даже весело… И нет ни намека на драму и глубину — сценка поставленная тщательно одетыми актерами… Зато как вписано в этот холст, почти квадрат, по какой стремительной энергичной диагонали развертывается событие, как все фигуры собрались вокруг единого направления, соединились в своем движении — удержать, снять, передать вниз тяжесть… Гений и загадка заключались к композиции, в загадочном умении подчинить себе пространство, чтобы ничего лишнего, и все служило, двигалось, собралось вокруг главного стержня. И в то же время…

Пустота есть пустота! Цвет? Такого сколько хочешь в каждой лавке. Свет?.. — тошнотворно прост, и он снаружи, этот свет.

А должен быть — от самих вещей, от их содержания, из глубины…

Впрочем, какой толк художнику от разговоров, они остаются дымом, и рассеиваются. Дело художника — его холст. У Рема на холстах все проще, бедней, чем у Паоло – он не умел так ловко закручивать сюжет в спираль, вколачивать пространство в прямоугольник, а что такое картина, если не прямоугольник, в который нужно вколотить всю жизнь…

Не прошло и получаса пути, как до Рема начало доходить, что же он несет… Не картины вовсе, а эскизы! Стоит развернуть первый же холст, как все кончится! Паоло скажет – “ну-ка, ну-ка, придвиньте поближе ваши эскизики…”

Зачем идешь?..

Но он не понимал, что там еще делать, как развивать дальше, какие детали выписывать и обсасывать… Ну, просто не соображал, ведь он все сказал, а дальнейшее считал неинтересным и неважным. Он просто уверен был, что все, все уже сделано… и в то же время отчетливо предвидел, что скажет этот насмешливый спокойный старик. Посмотрит и брезгливо скажет – “ну, что вы… только намечено, а не сделано, ничто не закончено… и пространство у вас пусто, тоскливо.”

Потом вытянет указкой костлявый палец, и с недоумением спросит?

— А эт-то что за пятки, чьи тут босые ноги вперлись в передний план?

— Это ноги сына, который вернулся в родной дом, он стоит на коленях перед отцом.

— Но где же его лицо, где его страдание, о котором ты так много говоришь?

— Он не может смотреть лицом, он спрятал его, ему стыдно, он спиной к нам, спиной.

-Спиной?!. Ладно, пусть. Хотя спиной… А отец, что он, где его лицо? Только намечены черты.

-Там темно, он согнулся, гладит спину сына. Что может быть на его лице — просто сын вернулся, он спокоен теперь, сын вернулся…

— А кругом что? Тоже темно, где люди, природа?.. Где, наконец, картина, одни темные углы!

И Рем ничего не найдет сказать, ответить, потому что невидящему не объяснишь.

И в то же время он прав будет, Паоло, так не пишут картину.

И значит я не художник, а Зиттов не учитель, и оба мы – пачкуны.

Но это были пустые слова, в глубине он не верил им. Хотя не раз говорил себе – “глупостями занимаешься, сходи, посмотри, поучись у Паоло…” Говорил-то говорил, но при этом ухитрялся продолжать свои глупости. И вот, наконец, собрался, шагает за советами, и вообще… посмотреть на Мастера, на дворец его, фонтаны, павлинов…

Он шел поучиться, но уже по дороге начал спорить с будущим учителем. Зиттов недаром смеялся – “кто у нас кого учит?..”

“Подсуну ему “Возвращение”, а дальше видно будет. Если что, повернусь и уйду.”

Рем и натюрморт

Но вот он, наконец, заметил то, что всегда останавливало его, выметало из голову мусор, и он становился тем, кем был на самом деле. Вдруг увидел, да.

Он другим совершенно взглядом, будто только что прозрел, разглядел на столе несколько старых, грязных, небрежно брошенных предметов — тарелку, бутылку, полотенце, несколько картофелин на кучке шелухи, кусок бурого мяса… со срезом, неожиданно свежим и ярким… и бутылку, возвышавшуюся… она уравновешивала тяжесть и весомость горизонтали блюда… Бутылка поглощала свет, а блюдо его излучало, но и само было подвержено влияниям – в первую очередь, тени от бутылки… Темно-фиолетовая, с расплывчатыми краями, эта тень лежала на краю блюда, переливалась на полотенце, на сероватую почти бесформенную массу, в которой Рем ощутил и цвет, и форму, и складки, давно затертые и забытые самой тканью…

Вообще-то он каждый день это видел, но не так, не так!.. Теперь он обнаружил рядом с собой, на расстоянии протянутой руки, живое сообщество вещей.

И тут же понял, что сообщество только намеком дано, пунктиром, едва проглядывает… В нем не было присущего изображению на холсте порядка. Бутылка назойливо торчит, полотенце только о себе да о себе… картофелины делают вид, что никогда не слышали о блюде…

Он смотрел и смотрел, потом осторожно придвинулся к столу, подумал, взял одну из картофелин и положил на край блюда, объединяя массы… Слегка подвинул само блюдо, переставил бутылку, поправил полотенце, так, чтобы стала видна полоска на ткани… Снова отошел и посмотрел.

Что-то было не так, он не слышал отчетливого и ясного разговора вещей.

Тогда он подошел в старому темному буфету у стены, с зеркальными дверцами, и из хлама, который валялся здесь давно, наверное, с тех пор, как умерла Серафима, вытащил небольшой потемневший плод, это был полувысохший лимон. Он взял нож с короткой деревянной ручкой и длинным узким лезвием, охотничий нож, и с трудом подрезав кожуру обнажил под ней небольшой участок желтой мякоти, светлую змейку на сером фоне… И осторожно положил лимон на край блюда, рядом с картофелиной… нет, чуть поодаль…

И отошел, наблюдая, он весь был насторожен, само внимание, прикрыл веками глаза и постоял в темноте. Сквозь веки слегка пробивалось красноватое и розовое, кровь в мельчайших сосудах пропускала свет, он всегда восхищался этой способностью кожи… И внезапно распахнув глаза, уперся взглядом именно туда, где расчитывал увидеть главное, чтобы сразу решить — да или нет!

Нет! Все равно не сложилось.

Он покачал головой — пора, с натюрмортом еще много возни, подождет, а до Паоло нужно, наконец, дойти, ведь обещал!

Зиттов — Рему (повесть «Паоло и Рес»)

— Дело в том… тема для взрослых, не слушай!.. жизнь кончается мерзко, печально, грязно, а если даже с виду пышно, важно, красиво, с лафетом и пушками, то все равно мерзко. Многие хотят забыть, прячут голову, притворяются… Скользят по льду, не думая, что растает. А некоторые убеждают себя и других, что смысл в самой жизни, неважно, мол, что впереди. Есть и такие, как я — ни сожаления ни страха, временность для нас, как рыбе вода. А у тебя… не понимаю, откуда у тебя, ты же молодой…
И это я, наверное, хотел передать, но как, не понимал. Писал и не думал, что тут думать, если не знаешь, куда плыть!.. только “да? — да, нет? — нет, да? — да!..” как всегда, с каждым мазком, не мысли — мгновенные решеньица, за которыми ты сам…
Но я смотрел на вид, на весь твой вид, и все было не то, понимаешь, не то!.. Я ждал…
И вдруг что-то проявилось, не знаю как, от подбородка шел к щеке, небольшими мазочками, то слишком грубо, то ярко, потом тронул чуть-чуть бровь… и вдруг вижу — приемлемо стало, приемлемо… вот, то самое выражение!.. — и я замер, стал осторожно усиливать, усиливать то странное, особенное, что проявилось…
Да? — ДА! Нет? — НЕТ!
И вдруг — Стой! СТОЙ!
Как будто карабкался и оказался там, откуда во все стороны только ниже. Чувствую, лучше не будет. И я закончил вещь.”

Лео и Мигель («Предчувствие беды»)

Художник Паустовский (сын писателя)

…………………………………..
Чем дальше, тем менее случайной кажется его смерть. Он от себя устал, от мелких своих обманов, собственной слабости, неизбежной для каждого из нас… «Гений и злодейство?..» — совместимы, конечно, совместимы. Хотя бы потому, что одного масштаба явления, пусть с разным знаком. Если бы так было в жизни — только гений и злодейство… Заслуживающая восхищение борьба!.. Совсем другое ежедневно и ежечасно происходит в мире. Мелкая крысиная возня — и талант. Способности — и собственная слабость… По земле бродят люди с задатками, способностями, интересами, не совместимыми с жизнью, как говорят медики… деться им некуда, а жить своей, особенной жизнью — страшно. Они не нужны в сегодняшнем мире. Нужны услужливые исполнители, способные хамы, талантливые воры…
Кто он был, Мигель?..
Человек с подпорченным лицом, во власти страха, зависти, тщеславия… жажды быть «как все»?.. И одновременно — со странной непохожестью на других. Она его угнетала, когда он не писал картины, а когда писал, то обо всем забывал… Но вот беда, художник не может писать все время, в нем должна накапливаться субстанция, которую древние называли «живой силой»… потом сказали, ее нет, а я не верю.
Откуда же она берется, почему иссякает?.. Не знаю…

Но каждый раз, когда спрашиваю себя, вспоминаю его недоуменное — «почему меня не любят?..» Чем трудней вопрос, тем непонятней ответ.
Поэтому мы и стараемся задавать жизни самые простые вопросы — чтобы получать понятные ответы. А следующий вопрос — в меру предыдущего ответа… и так устанавливается слой жизни, в котором как рыба в воде… И можно спрятаться от противоречий и внутренней борьбы. И забыть, что именно они выталкивают на поверхность, заставляют прыгнуть выше головы… как Мигеля — писать картины искренне и просто, выкристаллизовывая из себя все лучшее.

Но судить легко, рассуждать еще легче. В рассуждениях всегда есть что-то противное, как в стороннем наблюдателе.
Он не так жил, как тебе хотелось?.. Жил, как умел. Но у него получилось! Есть картины, это главное — живы картины. Лучше, чем у меня, получилось, с моими правилами как жить.
Можно хвалить простые радости, блаженство любви, слияние с природой, с искусством… но тому, кто коснулся возможности создавать собственные образы из простого материала, доступного всем, будь то холст и краски, слова или звуки… бесполезно это говорить…
Ничто не противостоит в нашей жизни мерзости и подлости с такой силой и достоинством как творчество. Так тихо, спокойно и непоколебимо. И я — с недоверием к громким выкрикам, протестам… слова забываются…
Картины — остаются.

Непроницаемость лица

А это Масяня выросла, и стала кошкой, необычной, конечно, но и как все тоже. Научилась страсти свои скрывать
//////////////////////////////////////

Я ехала домой…


……………
Мария Пуаре написала и слова, и музыку, история жизни удивительная…
Осталась.

И до нас жили…


/////////////////
Мы часто живем так, как будто до нас ничего не было, или все хорошо было, или все плохо… а после нас или ничего, или все плохо… или хоть потоп… 🙂

про память (Повесть «Остров», фрагмент)


………………………………

Так что же со мной осталось?..

Ни единого глубокомысленного слова не помню, все стерлись, признаны незначительными, вместе со схемами, законами, правилами, баснями про другую жизнь и прочее.

Мало осталось — несколько мгновений, лиц, голосов, простые картинки, несложные события, взгляды, улыбки, прикосновения… ну, пара слов… вот и все, что сохранил. Нарастание событий привело к истощению памяти. Cначала кажется, как пережить!.. развал, потеря жизненной нити, картины общей!.. Но постепенно начинаешь замечать, что не только потеря, а большая перемена происходит — общая форма жизни, как чувствуешь ее в себе, изменяется. То, что было – воспоминание о мертвой змее… пыльной в колдобинах дороге… жизнь, как что-то неимоверно длинное, с тусклыми повторами, пыльными банальностями — растворяется, уходит в землю, события перестраиваются вопреки изначальному порядку, времени и действию причин… незначительные тают, тают, а те, что остаются, сближаются, сплетаются вокруг единого центра, ядра, не зная времени, все одинаково доступны, в пределах видимости внутреннего зрения… очищаются от мелочей, и предстают перед тобой как Остров, он твой, только твой.
Наивысшее достижение старости… или самое печальное достояние?.. – жизнь, как свой необитаемый Остров, истинный дом.

Стою за деревом и наблюдаю, как новое племя вытаптывает землю, где расположен мой ночлег. Где-то здесь он расположен, очерчены в памяти границы, но штрихом, пунктиром, и довольно широко, подлость или закон насмешливой игры?.. И все же, вернулся в единственное место, которое можно трогать, это успокаивает, хотя и смешно. Такое не в первый раз со мной, в общих чертах помню, но детали ускользают, например, куда шел в прошлый раз и где нашел дверь. И все же хромая память утешает, до сих пор не пропал, значит, и теперь доберусь.

Место, кажется, слегка изменилось… Но я верю в незыблемость правил, как в то, что земля не может даже на миг остановиться: мой дом по-прежнему на месте. Словно негласный договор заключен с непонятными мне силами… А взамен веду себя, как полагается нормальному человеку, подчиняюсь обстоятельствам, которые сильней меня. Руки вверх перед реальностью, она всегда докажет тебе, что существует. Но это только часть меня, опрокинутая в текущий день, а за спиной моя держава, в ней живет сопротивление, ожесточенное и молчаливое, – в траве, в каждом листе, стволе дерева, всех живых существах, и я своею жизнью поддерживаю их борьбу. Живи и поддерживай жизнь как можешь, и не будешь одинок. Кругом ежедневно и ежечасно совершается предательство, люди предают жизнь и потому обречены, вот и придумывают себе, в страхе, загробное продолжение.

Мне пока везет, почти всегда возвращаюсь в довольно равнодушную среду. Здесь меня не ждут, но и не очень злятся, когда напоминаю о своем существовании слабыми движениями. А я помню, так со мной уже было, ничего страшного не случилось, и успокаиваюсь.

Уверен, что отошел недалеко, и в этих трех домах, которые вижу, находится моя дверь и стены. Убежище мое.

Иногда я помню, откуда вышел, куда иду, но чаще забываю. Как просто там, у себя — бежал, не зная дома, скользил по кривой улочке, смеялся, молодой… вдруг легкий толчок в плечо, приехали… пространство дрогнуло, и обратно выпадаю. Хмурый день, галоши, тяжесть в ногах, и тут же неприятности, думать о пище, где спать… Ничего не поделаешь, трудно жить тем, что было, отталкивая то, что есть; хорошо бы перед исчезновением запомнить хотя бы одну-две детали текущего дня… Но я неисправим, про безопасность всегда забываю. А потом хожу вокруг да около этих домов, и вычисляю, где мое жилье. Каждый раз как на новой планете. Записывать адрес бесполезно, теряются записочки, куда-то исчезают, а расспрашивать опасно, опасно…

Иногда это занимательно, своего рода детектив, игра, но чаще неприятно, даже страшно — можно остаться под открытым небом, а ведь не всегда тепло, в природе происходят смены под влиянием ветров, нагоняющих погоду. Знаю, знаю, есть теории о движении земли вокруг солнца, сам когда-то увлекался… а потом понял, может, и правда, но неважная деталь: никогда не видел, чтобы земля вращалась вокруг чего-либо, не ощущал, и мне привычней говорить о простых вещах, от которых зависит жизнь. Например, про ветер я могу сказать многое.

Они говорят время, я говорю — ветер. Он сдувает все, что плохо лежит, и со мной остается Сегодня, Завтра, и Мой Остров.
Сегодня удерживается потому, что я ухватился за него обеими лапами и держу. Как только явился, выпал, немедленно хватаюсь. Есть подозрение, что существует еще Завтра, но оно пока не живо, не мертво – дремлет где-то, иногда махнет хвостом, чтобы сегодняшние дела не казались уж совсем не нужными, иначе, зачем есть, думать о крыше и стенах, о своей двери, если не будет Завтра?.. На один день хватит всего, и пищи не надо, и без крыши перетерплю. Пока еще дремлет где-то мое Завтра, тощий хвостик, хиленькие лапки… А вот Остров – главное, что имею. Его тоже вроде бы нет, но к нему можно вернуться, пусть на время, а потом обязательно падаешь обратно. Я говорю – выпадаешь, привычка; вокруг каждого дела, пристрастия или заблуждения, образуются со временем свои слова, жаргон, некоторые считают, новый язык… вот и у меня свои.

Сегодняшний день — проходной двор, ничего не поделаешь. Но отсюда ведут пути в другие мои места, это важно, поэтому надо терпеть, и ждать, когда меня стукнет в очередной раз, я застыну на месте с открытым ртом, и буду уже не здесь.