ЧЕТЫРЕ НАБРОСКА

Летом 1983-го года, у окна, на третьем этаже. Знакомые уехали, оставили ключ, кормить кошку, поливать цветы. Под окном вход в магазин «Спутник». Пытался делать мгновенные наброски пером. Результатов мало, но сами усилия были полезны.
……………………….

Девочка у прилавка
………………………………………..

Утомленная жизнью
……………………………………….

Чего бы съесть такого…
……………………………………….

Не самая приятная особа

\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\

ФРАГМЕНТ ПОВЕСТИ «ПАОЛО И РЕМ»


/////////////////////

Р Е М

Странный человек, он не умел жить, как это делает большинство людей – находить радость и смысл в простых ежедневных делах и поступках. И не понимал того, к чему привязаны сильные умом – они ищут умственные связи между вещами и событиями, населяющими жизнь. И то и другое было не по нем.
Он был безнадежно укоренен в другой жизни – он чувствовал… Да, чувствовал живые связи вещей, событий, и отображал их на холсте, бумаге — кистью или пером, языком пятен, цвета, линий, и ничего другого представить себе не мог.
Неплохо бы запить, он вспомнил. Бутылка где?..
Вот она, перед ним, рядом с миской, темная, с серебряной наклейкой на кривом пузе; изображение пустыни, верблюда, солнца должно было пробудить жажду даже у человека, не страдающего избытком воображения. Рем не страдал, он со своим воображением спокойно уживался — не отделял воображаемого от действительного.
Крайности переходят в свою противоположность: при всей чувствительности к свету и цвету… в обычной жизни он был почти неуязвим. Но если что-то проникало, достигало его сердцевины – а это могло быть что угодно, ни предвидеть, ни остановить – то заваривалась такая каша…
Он взял бутылку за горло и осторожно, не отрывая донышка от стола, стал наклонять, еще не зная, во что нальет вино. Стакан доставать было лень, чашка изгажена остатками кофе, темно-коричневой, почти черной гущей, и в этом мраке он завидел рыжие отблески, откуда?..
Внимание его отвлеклось, а бутыль, наклоненная, терпеливо ждала.
Далеко в стороне от окна тяжело опускалось солнце, багровый шар сплющился и каплей ртути искал прорехи, щели в горизонте. Все на земле в пределах проникновения прямого луча, и чуть искривленного тоже, светилось красным, багровые и розовые отблески плыли от вещи к вещи, куски оранжевого хрома и красного кадмия увязли в кофейной гуще… Выбросить бы, но он грязнуля – смотрел в свой любимый с намеками коричневый, и ленился. Наконец, очнулся, вспомнил о бутылке…
Наклонил, наконец, ее и вылил остатки вина в миску, из которой они с котом ели жидкую пищу, лакали, да… Кот иногда пробовал вино, коротко и быстро касался языком и с отвращением отворачивался, при этом у него такая была рожа, что Рем не мог удержаться, не сказать товарищу – «ты прав, все-таки гадость…». В бутылке оставалось больше стакана, и вино сначала падало с легим звоном, пока миска была пуста, далее с журчанием, тонуло само в себе и пенилось.
— Свинья, — весело сказал бы Зиттов, — кто же так обходится с вином… Впрочем, ты не представляешь, какая гадость у нас внутри.
И тут же рассказал бы, как учился у одного чудака, на севере Италии, впрочем, знаменитого, который и то умел, и это, но ничего до конца не доводил. Этот Л. искренно верил, что без детального знания анатомии художнику делать нечего, и, более того, не следует ограничиваться внешними чертами, пропорциями тела, формой груди и зада, живота и спины, а, видите ли, необходимо знать, что расположено внутри, и как влияет на внешнюю форму тела его внутреннее содержание.
— Говеное содержание, смеялся Зиттов. — Сумасшествие, охватившее века. Ничего такого художнику не надо, парень, какая там анатомия… Не об этом содержании вовсе речь, имей в виду!..
Зиттов веселый малый, тоже враг чистоты и порядка, но вино пил по-другому, с шиком. У него был свой бокал, одна из немногих вещей, с которыми он притащился к Рему. Будто вчера это было… Сосуд из странного металла, сероватый, цвета цинка, но гораздо тверже, и чище цвет.
— Сплав из будущего, — объяснял Зиттов, — способствует усвоению, — и подмигивал.
Он дорожил бокалом, пил только из него и унес с собой. Бокал работал непрерывно, с ним по неутомимости мог сравниться только язык мастера. Но о живописи Зиттов знал все, верно судил и мог понятно объяснить, что среди художников встречается редко. Лентяй, всего несколько картинок написал, за два-то года! И все-таки сделал их, и хорошо — честно, крепко, немногословно.
Рем неимоверно устал за день, давно столько не ходил. Сидел за столом как сырой пень, не было даже сил перебраться на кровать. Взял миску пальцами за край, поднес ко рту, вылил в себя вино вместе с остатками еды, вот так!.. Его знакомые отвернулись бы с негодованием, но ему наплевать. Идите к черту, он бы им сказал.
У него было еще несколько бутылок, но встать, пойти за новой казалось невозможным. Он и в лучшее время подвижным не был, и не надо было — мог, сидя часами на одном месте, слегка поворачивая голову, открывать для себя все новые виды, умел разглядеть в давно известном неожиданные детали, старые вещи вызывали в нем новые воспоминания, и фантазии.
Выпив все, он, как заядлый пьяница, перевернул бутылку, подождал пока пробегут по внутренней стенке бойкие капли, с мелким звуком упадут в чашку… обнял бутылку двумя ладонями и стал согревать, рассчитывая выдавить из нее еще немного, а может, ни на что не рассчитывал, просто приятно было сжать этот тяжелый с толстыми стенками предмет… При этом он думал о своем деле, нечастое для него занятие; поход к Паоло пробудил в нем тяжелые неуклюжие рассуждения.
Разве не странно само желание передать простыми линиями, пятнами, мазками, красками на холсте или чернилами на бумаге — живой мир, зачем? Не менее странно и другое – способность разглядеть в этих мертвых пигментах живой мир, узнать его, и тоже – зачем? Свойство глаза куда древней и глубже, чем способность в звуках узнавать слова.
Обычно Рем до таких глубин не доходил. А Паоло много знал, но до сердца не допускал, от знания, говорит, одна тревога. В том же, что касается видимой стороны вещей, он бы любому дал фору.
— Как можешь изобразить, если не знаешь точно, — он скажет Рему. — Если не видишь, не различаешь вещи, лица, руки? Печальная картина, твой мир, проступающий из темноты. Жизнь прекрасна, парень!..
Она прекрасна? Или ужасна? Или непонятна?
Рем не знает ответа, в нем все смешалось, но он чувствует — точность не весь мир, а только освещенная поверхность.
— Но с этим стариком осторожней надо – думает он, — что угодно мне докажет.
И что из разговора может получиться, — попробуй, догадайся.

ФРАГМЕНТ ПОВЕСТИ «ПАОЛО И РЕМ»


…………….

Шагая по выжженному полю, Рем вспомнил еще одну картину Паоло, она висела в том же музее. Та самая, знаменитая на весь мир «Охота»! Паоло решил, пусть покрасуется на людях до осени, а потом отправится в Испанию сложным путем: ее, огромную, навернут на деревянный вал и повезут через несколько стран, и даже через горы. Дело стоило того, испанец, король, платил Паоло бешеные деньги за эту совершенно невозможную, невероятную вещь.
Картина была гениальной, и Рем, при всем возмущении, это понимал.
Гениальной – и пустой, как все, что выходило из-под кисти этого красивого, сильного, богатого человека, который прожил свою жизнь, беззаботно красуясь перед всем миром, и кончал теперь дни, окруженный роскошью своего имения, раболепством слуг, безусловным подчинением учеников, обожавших его…
Так Рему казалось, во всяком случае.
-Чему я могу научиться у него? – он спросил у Зиттова, это было давно.
— Он – это живопись. Только живопись. Глаз и рука. Зато какой глаз, и какая рука! А в остальном… сам разберешься, парень.
Но вернемся к картине.

***
Ничего чудесней на свете Рем не видел, чем это расположение на весьма ограниченном пространстве холста множества человеческих фигур, вздыбленных коней, собак, диких зверей… Все было продумано, тщательнейшим образом сочинено — и песок, якобы алжирский, и пальмочки в отдалении, и берег моря, и, наконец, вся сцена, чудовищным и гениальным образом закрученная и туго вколоченная в квадрат холста. Как сумел Паоло эту буйную и разномастную компанию втиснуть сюда, упорядочить, удержать железной рукой так, что она стала единым целым?..
Рем думал об этом всю зиму, ветер свистел над крышей, огонь в камине и печи гудел, охватывая корявые ветки и тяжелые поленья, пожирая кору, треща и посвистывая… Со временем Рем стал видеть всю эту картину, или сцену, в целом, охватил ее взглядом художника, привыкшего выделять главное, а главным было расположение светлых и темных пятен.
И, наконец, понял, хотя его объяснение выглядело неуклюже и тяжело, как все, что исходило из его головы. К счастью, он забывал о своих выдумках, когда приступал к холсту.

***
Винт с пятью лопастями — винт тьмы, а вокруг него пространство света, и свет проникал свободно между лопастями темноты, и крутил этот винт, — вот что он придумал, так представил себе картину Паоло, лучше которой тот, кажется, ничего не написал, — со временем в его работах было все больше чужих рук. Теперь он давал ученикам эскиз, они при помощи квадратов переносили его на большой холст, терпеливо заполняли пространство красками, следуя письменным указаниям учителя – рядом с фигурами, мелко и аккуратно, карандашом…. Потом к холсту приступал самый его талантливый и любимый ученик, он связывал, объединял, наводил лоск… и только тогда приходил Учитель, смотрел, молчал, брал большую щетинистую кисть, почти не глядя возил ею по палитре, и вытянув руку, делал несколько легких движений — здесь, здесь… и здесь… «Пожалуй, хватит…»
Но на этом полотне совсем, совсем не так!.. Сделано в едином порыве одной рукой.

***
На ней фигуры застыли в ожидании решительных действий, еще не случилось ничего, но вот прозвучит сигнал, рожок… или они почувствуют взгляд? — и все тут же оживет. Ругань, хрип, рычанье… В центре темная туша бегемота, он шел на зрителя, разинув во всю ширину зубастую пасть, попирая крокодила, тот ничтожной ящерицей извивался под ногой гиганта, и в то же время огромен и страшен по сравнению со светлыми двумя человеческими фигурами, охотниками, которые валялись на земле: один из них, картинно раскинув руки, красавец в белой рубашке, притворялся спящим, и если б не обильная кровь на шее, мертвым бы не мог считаться. Второй, полулежа на спине, с ножом в мускулистой ручище, такой тонкой и жалкой — бессильной по сравнению с мощью этих чудовищ… Он, выпучив глаза, сопротивлялся, ноги придавлены крокодильей тушей, на крокодила вот-вот наступит гигант бегемот… Парень обречен.
Теперь с высоты птичьего полета, общего взгляда, так сказать… В центре темного винта, который Рем разглядел, — бегемот, тяжелое пятно, от него пятью лепестками отходят темные пространства, они заполнены собаками, частями тел людей, землей меж крокодильими лапами… а сверху…
А сверху вздыблены — над бегемотом, крокодилом, фигурами обреченных охотников, над всем пространством — три бешеных жеребца, трое всадников с копьями и мечами… Чуть ниже две собаки, вцепившиеся в несокрушимый бок бегемота, достраивали гигантские лепестки, растущие из центра тьмы, из необъятного брюха… Темные лопасти замерли, но только на момент!.. вот-вот начнут свое кружение, сначала медленное, потом с бешеной силой — и тут же появится звук — лай, вой, стоны… все придет в движение, апофеоз бессмысленной жестокости… И в то же время – застыло на века. Картина на века, на вечность!..
И лежащие на земле умирающие люди, и гигантские туши обреченных зверей, еще полных яростной силы, и три собаки, две с одной стороны, терзающие бок бегемота, гигант не замечал такую малость… и третья, с другой стороны, ей достался шипастый крокодилий хвост, она вцепилась в него с яростью обреченной на смерть твари… и эти всадники, троица — все это было так закручено, уложено, и вбито в ровный плоский квадрат холста, что дух захватывало. Казалось, не может смертный человек все так придумать, учесть, уложить — и вздыбить… довести напряжение момента почти до срыва – и остановиться на краю, до предела сжав пружину времени… И ничего не забыть, и сделать все так легко и весело, без затей, и главное — без раздумий о боли, крови, смерти, о неисчерпаемой глупости всего события, жестокой прихоти нескольких богачей…
Вся эта сцена на краю моря, на пустынном берегу – постыдная декорация, выдумка на потребу, на потеху, без раздумий, без сожаления… лучшее отброшено, высокое и глубокое забыто, только коли, бей, руби… И обреченные эти, но могучие еще звери, единственные в этой толпе вызывающие сочувствие и жалость… зачем они здесь, откуда появились, почему участвуют?…
Рем возмущался — он не понимал…

***
И в то же время видел совершенство, явление, великую композицию, торжество глаза и того поверхностного зрения, которое при всей своей пошлости и убогости, сохраняло свежесть и жуткую, неодолимую радость жизни.
Вот! Откуда в нем столько жизни, преодолевающей даже сердцевину пошлости, лжи, бесцельной жестокости и убийства ради убийства, ради озорства и хамского раболепия, ради торжества чванства и напыщенности?..
И все эти его слова обрушивались на картину, которая, может, и не заслуживала такого шквала чувств, но он протестовал не только против нее, а против всего, что она собой выражала, а заодно — против жизни и великого мастерства человека с ясным и пустым смеющимся лицом, пустым и ясным, жизнерадостным и глупым, поверхностным и шаблонным… Это он, Паоло, умел все, мог все, и так безрассудно и подло поступал со своим талантом! Он словно не видел — жизнь темна, страшна, а люди жалки, нелепы, смешны и ничтожны… и слабы, слабы…
Это пустое торжество силы и богатства подавляло Рема, унижало, и удивляло — как можно так скользить по поверхности событий, угождая сильным, выдумывая потеху за потехой, не замечая страданий, темноты и страха. Особенно страха, который царит над жизнью и не дает поднять головы.

***
Поглощенный мыслями о картине, Рем миновал мертвые места и вошел в небольшую рощицу. Здесь в глубине, в тени протекал ручей, в нем плескались крохотные рыбки с прозрачным тельцем и мохнатыми черными глазами. В детстве у него были такие рыбки, он помнил, а потом дом накрыло волной, стеклянное убежище разбилось, и рыбок унесло в море. Конечно, они погибли в холодной соленой воде. Он не любил об этом вспоминать, но иногда снилась та волна, и он старался, проснувшись, продолжить сон так, чтобы в живых остались мать и отец, а рыбки уплыли, да, но тоже выжили… А потом он уже не знал, где правда.
Сила его воображения была такова, что он иногда не понимал, куда идет, где находится… ему казалось, что все, промелькнувшее перед ним, случилось на самом деле — он не мог отличить то, что было, от вымысла. Перебирая события своей жизни он вдруг наталкивался на какой-то разговор, кусок дня или ночи, рассвет, фигуру в тумане, растущий на подоконнике цветок… а потом мучительно вспоминал, когда же это и где он видел…
И не мог вспомнить.
А еще говорят, люди живут реальностью – нет, не так!..

***
Они живут тем, что складывается у них в голове — о жизни, людях, вещах, о море, ветре, ветках деревьев… обо всем, что было… или не было, но воспринято сильно, придумано честно, с полной верой в свою правоту. Жизнь — единый сплав, или смесь, последнее слово ему ближе, потому что он смешивал краски, грешил этим, как его учитель, хотя предупреждали — дай просохнуть нижнему слою, многослойно пиши. Он не писал для вечности — он писал для себя.
Многие тут же возразят, потому что набиты жизнью, как мешок новогодних подарков, не мыслят себя без этой тягомотины — вещей, жен, тещ, теть и дядь, и что с ними случилось… постоянных мелких событий, одно, другое… череда отношений, дрязг, пошлости, хамства…. И сами в этом с полным вниманием купаются, а некоторые, чувствуя, что такая жизнь становится, под действием мелкой возни, столь же эфемерной как сон, примирительно говорят — «Это и есть жизнь, что поделаешь, что поделаешь… » И пишут бесчисленные картины, перебирают события, из них так и льются эти события непрестанным потоком… они боятся остановиться, боятся тишины и пустоты…
Рем был другим, хотя не задумывался об этом, он только постоянно чувствовал на себе неприязненные взгляды, ему было скучно и тошно, когда говорили — «это и есть наша жизнь… » или — «вот он, твой зритель, ничего не поделаешь, ничего не поделаешь… » Ему становилось тошно и скучно, и он отходил, прятался у себя, писал странные картины, в которых свет исходил, источался из щелей, луж, струился из темноты полуоткрытых дверей, из сундуков и шкатулок, падал на лица, на столы, на подоконники, отражался в вазах и бокалах, брался ниоткуда и исчезал неизвестно когда и где…
«В живописи есть все, — говорил ему Зиттов, — и в ней нет ничего, кроме тьмы и света… А цвет… вот в городе большая лавка, иди и купи себе подходящий цвет, все хороши, а если что-то особенное надо — смешай и получи сам, и все дела, парень… Цвет — это качество света, не более того. А тон — его количество. Значит владыка всему сам свет, вот и смотри, как он пробивается на темном холсте, выявляй его… потому что все, все возникло из темноты, и туда же уйдет, да.»

***
Некоторые моменты времени, вещи, слова, обстоятельства приобретают над нами власть, непонятную силу, если промелькнули в детстве. Рем помнил этот мох, и розовые малюсенькие цветочки, и высокие кусты ягоды, родители называли ее «синикой»… и как собирали ее, он тогда не наклонялся, кусты доходили ему до груди, а теперь ушли куда-то вниз, и это казалось ему смешным и странным, а так, как было — правильным и радостным… Есть люди, свойство которых — не становиться взрослыми, тем более, не стареть, вот и Рем остался мальчиком, который в этих местах, под этими же худосочными сосенками собирал синику, а то, что с ним происходило позже, воспринимал иногда как сон, иногда как явь, но без тех пугающих и радующих подробностей, какие были в начале. Живопись возвращала его ко времени, когда все было ярко и значительно, вещи большими, чувства острыми… Он помнил, как впервые поставил босую ногу в муравейник, ему было пять, красные муравьи поползли вверх, ощупывая кожу, он чувствовал страх и азарт… что будет? Такой же страх и азарт он чувствовал перед темным молчаливым холстом, в самом начале, когда из черноты начинал пробиваться слабый свет… распространялся, высвечивал лица, фигуры, вещи…
Заброшенный из своего детства в другое время, выросший, потолстевший, уже слегка оплывший малый, а на самом деле все тот же мальчик, хотя никто уже не знает об этом, и не узнает. Последний, кто знал, был Пестрый, а теперь Рем чувствовал себя в шлюпке, уплывающей по бескрайней воде к горизонту. Страшно и все-таки интересно — что еще будет?..