Ловля мух на балконе

////////////
Изображение почему-то напоминает мне картину Ван Дейка с двумя молодыми аристократами, там живопись чУдная, а вот кошки мне кажутся интересней тех двух молодцов… 🙂

неповторы

………………….
Иду по старым изображениям, лишние пятна почти везде. Три пятна — перебор, свалка и базар, современная жизнь… два пятна — драма, неразрешимая, вся любовь и ненависть к жизни в них… одно пятно — не с кем спорить, примирение с самим собой.
Из всех многословий предпочитаю вид старого окна, за ним — серый денек, два-три ствола, и небо, в молчании и тоске. Всё.

из старого

Отец заболел. Он говорит — болит сердце — и показывает куда-то, ближе к шее. Странно, разве сердце там?.. По-моему, оно чуть выше живота, и кожа над ним постоянно вздрагивает… вот здесь, между ребрами. Но у отца ребер не видно, а живот налезает на грудь, так что где у него сердце, сказать невозможно. На прошлой неделе мы с ним ходили к морю. Перешли дорогу и стали пробираться к воде, через канавы перескакивали, глубокие ямы с мусором на дне обходили. Он сказал, что ямы — воронки от бомб, а в канавках сидели бойцы, скрывались от пуль, это окопы. Уже два года нет войны, окопы постепенно зарастают травой. Вода серая, перед ней на песке разный мусор и железки, мы туда не ходим, потому что вязнут ноги, и порезаться можно — много ржавой проволоки. Далеко в море серые длинные корабли, военные. Мы приехали недавно, отец говорит — «мы вернулись», но я не помню, как жил до войны, маленькие не знают старых времен. Отец говорит, что потом я вспомню, когда буду таким старым, как он. Я спросил, а вспомню ли, как родился. Он сказал — не знаю, и что этого пока не помнит, но, может быть, вспомнит еще.
Мы постояли под толстым старым деревом с узкими блестящими листочками. Он сказал, что стоял здесь, когда был мальчиком, как я, а дерево было такое же. «И ты вырастешь, придешь сюда, а оно стоит…» Должно быть, скучно дереву, я подумал, и представил себе, как приходят все новые мальчики, а оно стоит и стоит… «Это ветла,- отец говорит, — они живут долго…»
А утром он заболел.
Я смотрел, как он дышит — громко, а руки ощупывают край одеяла, будто боится, что оно пропадет куда-то. «Пойдем в воскресенье к морю?..» Он только кивнул мне, ничего не сказал. Потом говорит шепотом — «позови маму…» Я подошел к двери — позвал. Она почему-то побежала, а он дышит редко, со свистом, и шея стала синей.
Мама зовет его, а он не слышит.

из старенького

Наша учительница литературы всегда хвалила меня. Она закатывала глаза: «У вас такое красивое и высокое нутро». Я писал ей сочинения о гордом человеке, который идет к немыслимым вершинам, немного из Горького, немного из Ницше, которого читал тайком. В классе я был первым. Второй ученик, Эдик К., писал о конкретном человеке, коммунисте, воине и строителе, и не понимал, почему чаще хвалят меня, а не его. Я тоже этого не понимал, и до сих пор считаю, что он заслуживал похвалы больше, чем я…
Учительницу звали Полина. У нее, конечно, было отчество, но я не запомнил его. У нее были такие глаза, как будто она только что плакала — блестящие и окружены красноватой каемкой. Она не ходила, а кралась по коридору, а говорила вкрадчиво и льстиво, каким-то полузадушенным голосом. Почему ей нравились мои сочинения — не могу понять. Я думаю, что никто этого не понимал. Иногда ей досаждали болтуны и шалопаи, которым не было дела до высокой литературы. Она подкрадывалась к ним и говорила ласково, советовала: «Вы еще сюда, вот сюда, свои носки грязные повесьте…» Ее слова задевали, даже непонятно почему… При чем тут носки?.. Она оживлялась: «Тогда кальсоны, обязательно кальсоны…» И отходила. Нас с Эдиком она любила. У меня, правда, нутро было выше, но у Эдика слог получше, и он помнил огромное количество цитат. Так что иногда она не знала даже, кто из нас лучше, и хвалила обоих. Тем временем остальные могли заниматься своими делами, никто нам не завидовал, и даже нас ценили, потому что мы отвлекали ее. Однажды мы болели оба, и это было просто бедствие, зато когда мы появились, все были нам рады…
Прошли годы. Ни одного слова из уроков этих не помню, а вот про высокое нутро и кальсоны — никогда не забуду. Да, Полина…

Из «Записок»

Найди то, не знаю что…

В доме, где постоянно скитаюсь по лестницам, меня привлекают пятна цвета, трещины, паутина, тусклые окна и все такое, от чего обычно люди брезгливо морщатся, пожимают плечами, стараются прошмыгнуть…
Держу подмышкой бутылку или фигурку, которую вылепил, или предмет из домашних, подходящий для лестничного интерьера.
Кризис искусственных постановок, имитирующих свободу. С ними скучновато стало…
Особенно, когда бродишь по этажам, видишь, как у бомжей самопроизвольно рождаются натюрморты.

Эх, жизнь… (оч. стар. расссказик)

Одна женщина говорит мне — цены растут неуловимо… Что удивительного, жизнь это океан, стихия, пальмы гнутся, шумит камыш, сон разума порождает чудовищ, все гибнет и возрождается, плохое чаще происходит, а хорошее дольше живет, и никто не знает, отчего и зачем. Жизнь нам дается, как водительские права — право дано, а гарантии никакой, жми на свой страх и риск, выбирай пути по вкусу, и не плошай…
Один директор взял на работу женщину. У нее муж расстрелян. Жена врага, ей жить не обязательно. Все отворачиваются, а у нее ребенок есть просит. А этот директор говорит — «а-а-а, ладно, возьму, если что — не знаю, не видел, ошибся, голова болела…»
Среди общей стихии нашелся человек. Бывает, хотя непонятно, почему и зачем. Помог, и мать с дочерью живут. Дочь выросла, вышла замуж, у нее тоже родилась дочь, ничего особенного, и это бывает. Мать ей на досуге рассказывает про бабку и того директора, ни фамилии, конечно, ни имени — забыли, и город уже другой, но вот был такой директор, и это, оказывается, важно.
А у директора, он давно умер, тоже была дочь, и у той дочь — выросла, стала продавщицей и живет в том же городе, что внучка врага, которая рассказывает мне про цены — растут неуловимо, за ними не уследить, не поймать, не остановить, и жить снова трудно, а в трудные времена случаются непредвиденные поступки, кто говорит — от Бога, я думаю — от людей. Жизнь нам дается, как водительские права, уж если дали, то не плошай, жми на всю железку, выбирай пути-дороги, и гарантии тебе, конечно, никакой.
Внучка врага бежит в магазин за сахаром, то есть, песком, и говорит продавщице, той, что внучка директора:
— Мне песку, я прохожу по списку, — дом сказала, квартиру, и паспорт предъявила без напоминаний.
А продавщица ей вместо песку сахар подает. Может не заметила, а может обмануть хотела. Женщина приходит домой, разворачивает пакет, а у нее вместо песку… и не какой-нибудь быстрорастворимый, а самый долгоиграющий, на кой он ей, если варенье варить!
Она назад, и говорит продавщице в лицо:
— Ты что мне дала, тварь или растяпа, не знаю, как тебя назвать уж…
А та ей:
— Ой, ошиблась я, простите… — и подает песку целых три пакета. И сахар ей оставила! Н-н-у-у, дела-а-а…
Женщина, та, что внучка врага, возвращается и говорит семье:
— Извинилась… и сахар оставила…
И ничего особенного дальше. Продавщица работала, работала, потом умерла, у нее детей не было, а та женщина, у которой сахар и песок, дочь родила, и всю историю ей передала — о продавщице, которая призналась. А про директора забыла рассказать. К тому времени сахар перестали песком называть, и давали, говорят, свободно. И даже паспортов не стало, одни водительские права — кати, говорят, куда хочешь, только гарантии никакой.
И все забылось, и паспорта, и списки, и директор этот, и продавщица, которая извинилась… Все забывается. Жизнь это океан, сон разума, стихия, пальмы шумят, камыш гнется и скрипит, все гибнет… И вдруг заново возникает, опять возрождается. Плохое чаще происходит, это разумно, логично, и легко понять. А вот хорошее — неразумно, нелогично, понять невозможно, и все равно дольше живет. Только все равно забывается. Но вот удивительно — появляется снова, и главное — само, без напоминаний, подсказок, без причин и всякой пользы, иногда больше размером, иногда меньше, но несомненно — оно… И, может, в этом спасение, что само и без пользы? И загадка…
Эх, жизнь… Только вот гарантии никакой.

из 2009-го


…………….
Такие картинки я бы назвал «наводящими вопросами» (или даже ответами), в общем, провоцирующими внехудожественное обсуждение, и потому теперь закаялся давать им названия. На самом же деле меня всегда интересовали такие вот забытые углы (только не добавляйте «нашей жизни»!) — нет, чисто художественные задачи со светом, прочими делами, а если уж касаться жизни… то в гораздо более широком плане, чем коррупция и пенсия… 🙂 Мой первый учитель биохимии Э.Э.Мартинсон был прекрасным биохимиком, но не стал заметной фигурой, и причины этому мне ясны — он был честен, нетерпим, принципиален, не скрывал своей ненависти к карьеристам в науке, но не это главное. Главное в том, что он всегда выбирал темы, далекие от острия развития науки, от современных увлечений и поисков, тоже малоизученные, но как бы на периферии интереса сегодняшнего дня. И вкладывал в эти вопросы столько умения, страсти, истинного таланта исследователя, что даже в этой «замшелости» находил новые оттенки… Например, он был выдающимся исследователем в области биохимии желудочной секреции. А в это время все кинулись на ДНК и генетический код! А он — нет.
Впрочем, это уже совсем другая тема…

Из «записок художника» (опубл. в ж-ле Ю.А.Кувалдина)

Те изменения, которые в последние годы произошли, еще губительней для свободного творчества, чем «ШАРАЖКИ», которые устраивала та власть для творческих людей — внутри тех шаражек оставался дух свободного творчества, и отношения людей близки к идеальным, хотя кругом было сплошное свинство и дикость. В лагерях между «политическими» отношения были куда лучше, чем «на воле» сейчас.
А теперь я добровольно двадцать лет сижу в собственной резервации, потерял все связи со столицей, которая рядом. Благодарю возраст, ссылаюсь на немощность, и никого видеть не хочу. Пенсию платят, и если вдвоем, и крыша есть, то выжить можно.
Та жизнь, при коммунистах, была опасной и жестокой, эта чуть менее опасна, не менее жестока, к тому же идиотизм существования возрос неимоверно. Раньше казалось, можно уехать, скрыться и забыть. Теперь ясно, что идиотизм мировой, никуда не скроешься, и надо как-то доживать, не подчиняясь, вот и все дела.
Мне говорят — «жизнь такова, и разумно подчиниться ей, не мудро бунтовать против того, что изменить не можешь…» Живу как хочу, отвечаю им, а от вашей мудрости меня воротит. А что получится…
Как говаривал герой повести «Последний дом» — «что случилось, то и получилось…»

кусочек из повести «Жасмин»


////////////////////////

В дворницкой на большом столе, называется физический, он линолеумом покрыт, лежали куски ватмана, обрезки можно сказать, и баночки с гуашью, пять или шесть цветов, желтый, красный, зеленый, черный, пятую не помню, не использовал ее, крышка присохла и не открылась, а остальные хотя и высохли, но если расковырять пальцем, то можно поддеть немного. Лист бумаги передо мной, большой, белый, яркий, и мне захотелось его испачкать, пройтись по нему… Я взял пальцами немного желтой и намазал, не знаю, зачем, но мне легче стало, странно, да?..
А другим пальцем взял красной, и эти два пальца рядом… я смотрел на них… А потом достал комочек черной, на третий палец, и смотрел — они были раньше похожи, как розовые близнецы, а теперь стали совсем разными… Я протянул руку и начертил желтым линию, и увидел, что это стебелек, стебель, а на нем должен быть цветок, увидел центр цветка, и лепесток, один, но большой, и я быстро, не сомневаясь, желтым и красным, а потом в некоторых местах обводил третьим пальцем, который в черной краске, и снова не сомневался, где и как это делать… А потом смазал слегка внизу стебля и быстро легко провел рукой, и это оказалась земля, она лежала внизу, а цветок летел над ней, сломанный, с одним лепестком, но непобежденный… летел над миром и молчал, а я разволновался, стал доделывать стебелек, чувствую, он мягкий, не получается, я даже разозлился, взял красной горстку, смешал на ладони с черной… потом уж я понял, что лучше на бумаге мешать… и руками, пальцами, пальцами, особенно большим стал нажимать и вести вдоль стебля, и черная, которая не совсем смешалось с красным пошла тупой сильной линией, по краю, по краю стебля, и он стал выпуклый и твердый, я чувствовал, он твердеет… Потом чувствую — еще чего-то не хватает, и я ребром ладони, ребром, ребром стал вколачивать краску в бумагу, и немного смазывать как бы… а потом рука вдруг задрожала, но не мелкой дрожью, а крупной, толчками… полетела вверх и снова вниз, упала чуть поодаль, ближе к нижнему углу, и получился там обрывок лепестка, второго, и я его вколотил в бумагу, раз-два-три…
И понял, что готово, мне стало спокойно, и дышать легко, радостно.
Наверное, не те слова, а тогда вообще слов не было, только чувство такое, будто выплакался, успокоился и замер в тишине, покое, тепле, и все это за одну минуту случилось.
Так было в первый раз. А потом я даже плакал, когда видел на бумаге, что получилось, а откуда бралось, не знаю.
Я пошел наверх, спокойный, веселый, и про драку забыл, ты все спрашивал меня, что я такой особенный сегодня, ты это быстро узнавал, а я ничего не сказал тебе, не знаю почему…
А сейчас вот, рассказал.

***
А второй раз я нарисовал тоже цветок, только в нем было меньше желтого, больше черного и красного, и он висел боком, будто раненый, хотя все еще летел. Покрышкин умер.
Ты помнишь, Малов, толстого кота Нашлепкина, который является иногда в наш подвал, наводит порядок, разгоняет твоих друзей, и никто ему перечить не в силах. Хорошо, что нечасто собирается в поход, у наших котов после этого негодяя настроение сломано. Шурка, наша трехцветка, родила от него котят, про других не знаю, а одного ты нашел и притащил, мы его выкормили, помнишь, в подвале не выживет, ты сказал. Ты учил меня кормить котят из пипетки. Потом показали Шурке результат, она обрадовалась, тут же легла кормить… накормила и ушла. Ты еще смеялся — «приходящая мать!» Отличный вырос котенок, ты его водил понемногу в подвал и вокруг дома, чтобы привыкал, не любишь, чтобы звери жили только с человеком, от этого они портятся и страдают, да? И мы его знакомили с местными условиями, он уже осмотрелся, но без тебя ни шагу, погуляет и обратно забираем. А в тот вечер ты решил — «пора отпустить на ночь, пусть прошвырнется по закоулкам, а утром, Саша, притащи назад…» Он весь белоснежный был, и только на носу коричневая крышечка, как у отца, я назвал его Покрышкин, ты еще смеялся, был такой летчик-герой, говоришь.
Я долго его искал вокруг дома, и в подвале, а потом наткнулся — лежит в углу, вытянулся, я вижу, такой уже длинный вырос, большой, и не сразу сообразил, что с ним, потрогал, он уже твердый и холодный. А на шее темная полоска, я понял, его задушили, и ничего больше не мог понять на земле, что, зачем, почему люди еще живы… И главное, главное — он только-только вышел сам, в первый раз, понимаешь, в первый раз… и вот так кончилось. Я оставил его, не поможешь, потом возьму, пошел на первый, сюда, и нарисовал свой второй цветок, рисовал и плакал навзрыд, здесь никто не слышит. Потом зарыл его, а тебе не признался, пропал, говорю, Покрышкин, наверное, кто-то унес, может, добрый человек попался, и коту теперь хорошо. Ты долго беспокоился, потом забыл, как все люди забывают, а я не могу, не могу, не могу…

***
Потом я рисовал еще, и еще, не каждый день, но раз в неделю или два, и обычно уже знал, что вот сейчас что-то будет, краски меня ждали, особый голос у них, у цвета, и в руках тепло, и в горле напряжение, как перед плачем, понимаешь?.. Я теперь везде смотрел, искал бумагу, чтобы шершавая, на ней пальцам интересней, и красивей получается. Так и привык — пальцами, гораздо удобней кисточек, хватает на все цвета, это раз, мыть не нужно, всегда видишь, где какой цвет, а если много, вытрешь тряпочкой, и снова… Я рисовал цветы, почему цветы?.. не знаю, первое, что пришло в голову — цветок, один цветок, только разные лепестки, форма разная… один, два, иногда три лепестка, как-то получилось четыре, наверное, совсем летучее настроение было.
Ты меня поймал на шестой раз, помнишь, вломился, искал по срочному делу. Я уже нарисовал, листки все раскрыты на столе, я здесь не прятал их, никто не заходит, только уборщица — возьмет инструмент в передней и пошла, ей наплевать. Ты любопытный, тут же подскочил, заглянул, и застыл, шею вытянул, замер, потом говоришь — «это что?..» Отвечаю — «цветок… вот, гуашь нашел, не знаю зачем, само как-то вышло…» Ты стоишь с раскрытым ртом, глаза стали вылезать, и как заорешь — » это ты?.. и это?.. и это?.. Боже мой, боже мой… Вот оно что, а я-то дурак, дурак… »
А в чем дело, почему дурак, так и не объяснил.
Я удивился, хотя ты всегда волнуешься, громко говоришь, быстро, и я привык, но ты тогда так орал… прости за слово, не очень красивое, ты меня всегда ругаешь за такие слова, а за крик еще больше — » толком не объяснишь, только орешь и думаешь, тебя поймут?..»
Ори, не ори, все равно не поймут, Малов, теперь я знаю. И не боюсь.
А потом ни разу не спросил, не просил показать, только купил мне гуашь, бумагу очень подходящую и молча положил на стол. Я сначала не показывал, что получается, а потом понемногу начал, ты смотрел, и говоришь только — «рисуй, Саша, рисуй!»
И в письме, которое из Лондона — «рисуй, Саша, рисуй…!» Про выставку, про сестру, что встретились, поговорить успели, она через месяц умерла, а тебя потом стукнуло немного, но уже лучше… Как это стукнуло, не понял, машина, что ли, толкнула?.. Осторожней ходи Малов, ведь не привык, в нашем городке машины редко попадаются.
Потом написано про Жасмина, как его кормить, про квартиру твою, «считай своей, ничего не бойся, главное — не бойся…» а чего мне не бояться, не понял.

варианты

…………………
Одна бабка другой говорит — «не перебивай, не суй свои мысли вперед, когда они не те…»

Пир во время чумы (вариант)

………………
Есть такая картинка маслом, давно не встречал ее среди своих, не помню, что с ней… Потом многократно обрабатывал репродукцию, в угоду настроениям, и это один из вариантов. Есть и в кромешной темноте 🙂 А здесь вроде «дружеские посиделки», но почему-то посреди улицы, сам понять не могу… и что-то за углом… Наверное, ожидание чего-то за углом, одно из ведущих настроений жизни, смайл не смайл, не знаю…

Фрагментик повести «Следы у моря» (2)

Утром говорили
………..
Утром я сидел в общей комнате, бабка поставила передо мной кашу, не геркулесовую, а гречку, потому что суббота, чтобы праздничное настроение поддержать. В субботу евреи не работают, руками делать ничего нельзя, но есть можно.
— Вот тебе повкусней, — она говорит. — Ну и жизнь, война кончается, а просвета не видно.
Мам, говорит мама, выходя из комнаты, она почти неодета, пошла помыться… — мам, скоро все кончится, и мы заживем, как когда-то жили. До войны.
— Только у меня в квартире, где и одному не повернуться, вот все, что нас ожидает, — говорит бабка, она не верит, что получит назад свою квартиру, но надеется. — Зина, ты бы оделась, Томас может выйти.
— Наплевать на этого дурака.
А папа давно на работе, он снова главный врач, как до войны.
— Лучше бы он забыл про руководство, вздыхает мама, — простым врачом спокойней в наше время.
— Он теперь партийный у тебя, говорит бабка, и с треском ставит на стол тарелку с кашей для себя. — Иди мыться, каша остынет.
Тем временем из своей комнаты выходит Альберта, она плывет, как яхта на парусах, вчера мы с папой видели одну, он говорит, смотри-ка, в живых осталась… Чуть не заплакал. Я удивился, подумаешь, кораблик с парусом. Но это живая история, папа говорит, до войны здесь было много яхт, мы катались, милое время, ни немцев, ни русских, только эстонцы, свои русские и капля евреев, так и жили.
— А советская власть была?
— Нет, тогда у нас была республика, по-современному — буржуи, народ страдал, нищий, голодный… Он посмотрел по сторонам и еще громче стал говорить, как плохо жили до войны.
— Все неправда, — бабка говорит, — до войны жили чудесно, кто хотел работать, тот не страдал. И вот пришли русские бандиты, местные им помогали. А потом явился Гитлер, выгнал большевиков, но устроил еще хуже, хорошо, мы успели убежать, но мои мальчики, мальчики…
Она заплакала, слезы текут по морщинам.
— Мам, что ты, — говорит мама, обняла ее и тоже заплакала.
Я знал почему, у меня были дяди, мамины братья, Давид и Рувим, оба умерли, один недалеко, у немцев в лагере, второй на Урале.
Почему на Урале, я спросил, на Урале немцев не было, я знаю. Ведь мы жили в Чувашии, это ближе к войне, чем Урал, а немцев не было у нас. Мы тихо жили, правда, мало ели, масла и сахара не было, и я болею теперь. Не совсем болен, папа говорит, но парень слабенький, Зина, надо что-то делать. И мне почти каждый день дают вареное мясо, сухое, противное, хотя дорогое, и черную икру, которой много в магазине в городе, в ней источник железа, папа говорит, Алику нужно, чтобы сознание не терял. У меня иногда бывает, когда перестараюсь, например, на прошлой неделе, крутил мясорубку, вдруг ничего не помню, потом сижу на стуле, бабка меня обмахивает полотенцем… И как получка, папа несет мне баночку икры, а мясо бабка берет на рынке, мы туда ходим по воскресным дням, когда большой привоз. Я икру сразу съедаю, предлагаю всем, но никто не соглашается, мама говорит, я от икры болею, у нее аллергия на икру. А у меня аллергия на шоколад, как съем кусочек, все тело чешется, красные волдыри.
— Так почему он на Урале был?
Папа вздохнул, — он листовку подобрал немецкую, он был наш солдат. Немецкий знал как русский, хотел почитать. Дурак.
— Почему дурак?
— Нельзя поднимать, вот и оказался в лагере, правда, хорошем, их даже выпускали в деревню поработать за еду. Умер от воспаления легких, бабка ездила на могилу, только не спрашивай у нее.
Бабка перестала плакать, мама ушла мыться, а Альберта, она стояла у окна, пока бабка плакала, подошла к столу и говорит, надеюсь, вы скоро уедете… Глаза у нее большие голубые, сама в халате, красивая дамочка, мама говорит, только без сердца.
— Как это без сердца, — я спросил, — если сердце на миг остановится, папа говорит, сознание теряешь.
— А вот так, нет сердца и нет, — мама говорит, — ни стыда, ни совести у нее. Но Бер ее любит, и терпит, думает, Томас пройдет как дождь.
Альберта постояла, постучала пальцем по столу и тоже ушла мыться, в конце коридора еще одна ванная, буржуйская квартира, папа говорит, — Бер умеет богато жить, он адвокат, знает, где деньги лежат, не то, что я, лопух.
— Вы и есть лопух, бабка ему говорит, — к вам люди приходят, поставь диагноз, лучше всех в городе ставили, многие помнят. Поставь да поставь, только денег не платят, пользуются добротой.
Папа вздыхает, откуда деньги у них…
Но иногда попадается богатый пациент, тогда у нас пир горой. Целая курица, например. Или мясо не вареное, а тушеное с картошкой.
— Я боюсь, говорит мама, — подпольные пациенты нас посадят.
— Подпольные как партизаны?
— Это мы партизаны, только вернулись, и снова в беду попасть?
— Партийные не должны частной практикой заниматься, но парня нужно подкормить.
Это папа обо мне говорит.
— Партийны, партийны, говорит бабка, — партийные моего сына убили.
— Никто не убивал, — папа нервничает, стучит пальцами по столу, — трагические обстоятельства сложились, не забывайте, война. Пусть многое вам не нравится, но русские нас спасли от немцев, разве нет?
— Лучше бы меня не спасли, только вас жалко, попались, раздавят и не заметят. Жить в маленькой стране надо, там спокойно.
— Мам, говорит мама, — мы живем, где живем, а тихого на земле не осталось, только в Африку куда-нибудь.
— Не забывай про новую страну, — бабка говорит.
— Что за такая новая, — папа против, — наша страна Эстония, а теперь Союз, осторожней с этими разговорами, сами знаете. Приехала, видите ли, фрау, уговаривала ехать, сво-о-лочь, она же всех под нож поставила, не понимает, что ли…
Кто это приехал я спросил у мамы, она говорит, новое государство будет, только для евреев, уговаривают ехать, не понимают, куда мы после этих разговоров поедем — совсем в другую сторону.
— Зачем, ведь мы не хотим никуда?
— Затем. Мы евреи.
— Это что?
— Национальность, больше тебе знать не надо.
Но я уже знал побольше, помалкивал, ел кашу и думал, что не хочу в школу.
— Не хочу, не хочу, — мама говорит, — вот заладил, еще год дома сидеть, ни друзей, никого, совсем одичаешь.
— Не одичаю, я с тобой буду ходить везде.
Она смеется, ладно, годик походим, потом учиться, а то я тебе читаю, читаю, а ты никак читать не хочешь, а когда тебе надо, голова на месте.
Зачем мне читать, она мне и так читает.
— Вот я перестану читать, тогда тебе придется, — она говорит, но читает и читает. Я думаю, ей самой интересно, привыкла вслух читать, меня учили, говорит, в театральной студии. Давно, до войны. Это как будто до смерти жизнь была.
— Но мы же не умерли.
Она говорит — Алик, случайно остались, нам больше, чем многим повезло. Вырастешь, цени, нас могло и не быть.
Ну, да! Я не поверил, как бы мы сейчас были, если б нас не было бы.

Из книги «Здравствуй, муха!»

ЧЕРЕЗ МИЛЛИОН ЛЕТ
Через миллион лет здесь будет море — и теплынь, теплынь… Папоротники будут? Папоротники — не знаю… но джунгли будут — и оглушительный щебет птиц. Лианы раскачиваются, на них обезьяны. Немного другие… не такие наглые, наглых не терплю. В тенистой чаще разгуливают хищники, саблезубые и коварные. Мимо них без сомнения топает, продирается… не боится — велик… Слон, что ли? Ну, да, суперслон, новое поколение… Вот заросли сгущаются, за ними река? Конечно, река, называется — Ока, желтоватая вода, ил, лесс, рыбки мелькают… Пираньи? Ну, зачем… но кусаются. Сапоги прокусят? Не, в сапогах можно… За рекой выгоревшая трава, приземистые деревья… Дубы? Может и дубы, а может баобабы, отсюда не видно. Иди осторожней — полдень, в траве спят львы… Нет, не они… но очень похожи, только грива сзади, а голова голая… А, это грифы — у падали примостились… львы под деревьями и на ветвях, в тени… Вот и домик… огород, в нем картошка, помидоры, огурцы… двухметровые… Вообще все очень большое, ботва до пояса, трава за домом выше головы. Раздвинешь ее — там белый тонкий песок, вода… Море… Никаких ураганов, плещет чуть- чуть, и так каждый день — и миллион лет покоя… Миллиона хватит? Хватит-хватит…
Теперь что в доме… Вот это уже слишком. Я уже без сил… Сядем на ступеньки. Бегает, суетится головастый муравей. Термит, что ли? Нет, рыжий…
Что дальше?..
Картошку окучивать, помидоры поливать?..

Дорога к Оке (набросок)

Перо, чернила, размывка, немного акварели или цветной туши, уже не помню. Очень рыхлая бумага, фактурная, она обычно стимулирует. Не люблю словечко «вдохновляет» — стимулирует, этого достаточно.

Из старенького (2008-9гг)

………………
Мастерство — ремесло в квадрате, и только 🙂
Хазанов, ученик Фалька говорил: «Сделано умело, да не в этом дело…»

Фрагментик повести «Следы у моря»

Ольга и Сильвия

Утром мы с мамой пошли за хлебом, на углу хлебная лавочка была, она говорит, заодно посмотрим, как там…
У подъезда стоит женщина с метлой, наверное, дворничиха. Мама остановилась и говорит — Ольга, что было то было, давайте не ссориться больше, вам не нравится, но мы вернулись. У нас нет зла, пусть эти вещи…
Какие вещи, дворничиха говорит, она не старая, высокая женщина, видно, очень сильная, метла в большой руке. Она больше мамы в два раза, я испугался, вдруг стукнет метлой… Какие вещи, все продано, проедено, мы выжить хотели, у меня дети.
И даже прибавился один ребенок, мама говорит.
Ну, и что, у меня немец жил, офицер, потом его убили, когда русские бомбили город. Они весь центр на кусочки разнесли, а немцы ни дома не тронули. А ребенок не при чем.
Мама ничего не сказала, потом говорит, зачем же чужое брать.
Я родилась в подвале, в нем умру, мы хоть пару лет пожили на воздухе, в сухости, кто мог знать, что русские победят, а их евреи вернутся.
Не все, не все, сказала мама, осталось немного.
Она отвернулась и пошла, слезы по щекам льются.
Я за ней, а тетка стоять осталась, я понял, это она занимала бабкину квартиру.
Маме ничего не говори, сказала мама, ты большой мальчик, должен понимать.
Улица оказалась короткой. Сначала лесопилка, дом низенький но широкий, стены из больших камней, серых, неровных, мама говорит, их выкапывают за городом из земли. Потом несколько деревянных домиков, и поперек нашей идет другая улица, Томпи, она тоже, как наша, в круглых камнях, вбитых в землю, ходить по ним трудно, зато такая дорога вечная, мама говорит, раньше умели делать простые вещи, а теперь подавай асфальт, он ровней, зато каждый год чинить приходится.
В конце нашей улицы стоит желтый домик деревянный, вход со двора, там крыльцо, над ним вывеска, по-русски написано ХЛЕБ и еще одно слово непонятное, это по-эстонски хлеб. Мы вошли, там деревянный пол, все деревянное, блестит, чисто и светло. Было несколько человек, они разговаривали с продавщицей, низенькой толстой женщиной с белыми кудряшками, она все время смеялась, давала хлеб, считала деньги и смеялась.
Люди отходили весело, наконец, мы подошли, толстуха посмотрела на маму, охнула и говорит — Зи-и-на… И мама заплакала, они обнялись через прилавок, очень неудобно было стоять, но они так стояли, и обе плакали. Потом эта женщина, Сильвия, начала быстро говорить по-эстонски, смотрела на меня, гладила по голове.
Мы еще поговорили, взяли серую булку, даже две, называется сепик, мама сказала, очень полезный хлеб, наполовину ржаной, и пошли обратно. Я хотел пойти еще по новой улице, но побоялся просить, мама плакала, говорит, милая Сильвия, мы в детстве играли с ней, она придет к нам, папа до войны ее мужа от смерти спас. У него болело в груди, а оказывается воспаление в кишке, только папа сумел узнать, а если б не узнал, ее муж бы умер. А теперь он все равно умер, его немцы застрелили.
За что, я спросил, она говорит, случайно, у них этот магазинчик сто лет, муж ехал на машине за хлебом и попал под обстрел, немцы с партизанами боролись.
Здесь тоже были партизаны?
Здесь все было, такая каша, не разберешь. А теперь у нее ни мужа, ни магазина, она продавщица в нем. Как в жизни все перемешалось, то что мы хотели и ждали, оказалась не таким, а то, чего боялись, не хотели, теперь нестрашным кажется, и даже милым, как вся наша довоенная жизнь, это сказка была.
Папа ей говорит, не сказка, как быстро плохое забывается, и слава богу. Меня в больницу не брали работать, потому что еврей, и я работал врачом на заводе, разве не так?
Так, так, она говорит, только очень трудно теперь.
Это из-за войны, он говорит, а если б ее не было …
Если б не было, бабка говорит, мои оба мальчика на Урале были бы закопаны, а что, неправда? Ты очень партийный стал.
Не забывайте, Фанни, русские нас спасли, и дали нам все, что сумели.
Немного они умели, когда ворвались сюда, среди летнего дня до войны. Они хлеба белого не видели, по улицам разгуливали в пижамах, думали, красивая одежда такая.
Опять вы со своими анекдотами, папа говорит, я не об этом говорю. А… он махнул рукой — надо выжить, вы дома, а я на виду, и должен знать что говорить.
Бабка не ответила, ушла готовить обед.