рисовано мышой (увлекался)


…………………….
Если можешь, проходя в полутемной передней, подмигнуть самому себе в зеркале или скорчить рожу, причем непроизвольно, без всяких литературных бредней, то значит еще живой. Есть и другие признаки жизни, но они сложней и вовсе не так безусловны, смайл…

Из оч. стареньких времен…

Наш бригадир бывший спортсмен, чемпион по лыжам на долгие дистанции. Очень пузатый коротышка, но сильный, берет под мышки по мешку зерна и несет – «вот, – говорит, – Арон, как надо…» Он почему-то все время забывает, как меня зовут. Я не Арон, но устал его поправлять. Какая разница, через неделю уедем учиться, а он останется со своей неубранной картошкой, с зерном-то мы ему помогли. Мы берем с Вовиком мешок за уголки, вдвоем, конечно, и несем из угла на тележку. Бригадир смотрит насмешливым глазом – «тебе надо тренироваться, Арон..» Вовика он не замечает, а меня почему-то полюбил. Вообще-то он неплохой парень, раз в неделю привозит хозяйке для нас большой кусок мяса и бидон молока. Мы живем с Вовиком на хуторе. Ночи уже темные, август кончается… Здесь тихо, слышно — капает вода в колодце, шумит яблоня под окном, время от времени срывается яблоко и с тяжелым стуком падает…
— Как они здесь живут? – удивляется Вовик, он городской человек. Я тоже городской, но помню нашу дачу. Мы снимали за городом, мне лет десять было. Только там не яблоня росла, а слива. Я подкрадывался в сумерках, чтобы не заметила хозяйка из кухонного окошка, и срывал – одну, две, три, еше немного отовсюду, чтобы не было заметно. Она утром все равно замечала, но поймать не могла. Такая же была темнота, я ждал школу, в конце лета мне становилось скучно…
Теперь я долго лежал, смотрел в окно, мне скучно не было. Вовик сразу засыпал, а я слушал, ждал, когда раздастся легкий топот, и шуршание – это приходил еж, он долго возился с яблоком, недовольно ворчал – тяжелое… Пишали мыши, какая-то птица вскрикивала, пролетая над крышей, еж удалялся, волоча яблоко, начинал накрапывать дождь… Мы уедем, а это все останется, и будет точно также… и так везде, где я буду когда-нибудь… – эта мысль не давала мне покоя. Мысль болела как рана, что-то не складывалось, не укладывалось во мне, мир противоречил моим взглядам. Я его должен был победить, завоевать, а он не сопротивлялся, расступался передо мной, и сзади снова смыкался, и ни следа, словно по воде прошел…
— Ты большой философ, Арон, – говорит бригадир, – тебе надо научиться делу…»
И я чувствую, он прав, наш лыжник, хотя совершенно другое имеет в виду. Мы с Вовиком берем мешок за уголки, вдвоем, конечно, и несем, грубая ткань выскальзывает как живая, пальцы разжимаются.
— Не так, смотри, Арон! – он берет один мешок, второй, и, наклонясь вперед, несет, брюхо мешает ему дышать, но он не подает виду, ему нужно что-то доказать мне, он ведь чемпион. Беда с этими чемпионами, кудa-тo все исчезает у них, получился коротышка с большим пузом, а ведь прилично бегал когда-то… Он показывает газету, на фото какой-то малый, фамилия та же…
— Это я!
— Был. – уточняет Вовик.
— Был… – повторяет бригадир, бережно складывает газету и сует в грудной карман куртки. Он весь в муке, и лицо белое, он трет нос и чихает.
— Я научу вас работать, – говорит, – и тебя! – он свирепо смотрит на Вовика, впервые его заметил.
— Нельзя так было, – я говорю потом, когда он с треском разворачивается на своей таратайке и мчится за бугор к соседнему хутору, там у него тоже дела, – нельзя в больное место бить.
— Ничего, пусть, – ухмыляется Вовик, – что он, твоего имени запомнить не может?
Вечером мы идем в магазин. Перед дверями на пыльной площадке всегда людно, многие тут же выпивают, и он здесь, наш спортсмен, лицо багровое, но держится молодцом.
— Что вы сюда ходите, разве я вас плохо кормлю? – он берет Вовика за плечо, щупает мышцу, – тебе надо тренироваться, парень…
Вовик вежливо отстраняется – «мы за конфетами…»
— А, конфетки… – хохочет бригадир, – маленькие детки…
Он не задирается, он шутит. Мы покупаем соевые батончики, дешевые, и идем обратно, босиком по теплой шелковистой пыли, по дороге, уходящей в темнеющее небо. Наконец, из земли вырастает наш хутор, яблоня, колодец…
— Подумай, – я говорю, – мы уедем, может, всю жизнь проживем где-то далеко, а это вот останется, и будет стоять – и яблоня, и дом, и этот бугор, и даже еж, такой же, будет собирать яблоки…
Вовик думает, зевает – «ну, и пусть себе останется, мне не жалко.» Он живет легко, я завидую ему, тоже стараюсь, но не получается, — чувствую, жизнь как вода, смыкается за спиной, и как я ни барахтаюсь – нет следа… Ночью шумит яблоня, падают капли в воду, шуршит еж, по железной крыше накрапывает дождик, потом проходит, вскрикивает птица…

Скушный вечер (и временные ламентации :-)


…………..
Меня, конечно, ругают, и приводят в пример почти такой же город, только солнце то ли садится, то ли встает, эффект огромный. Никак не защищая собственную скучную картинку, говорю им — «уберите солнце, и что у Вас останется? Уберите это эффектное пятно — и ничего больше нет? Это не картина. Где поддерживающие пятна, которые превращают все изображение в единое целое?»
Они не понимают — «как это «убрать солнце» — это же рассвет?!!»
— Да не рассвет это, а картинка, изображение, и каждое пятно здесь должно разговаривать с каждым, и в едином порыве они должны быть! А иначе смысла нет от угла до угла…
Но это для них пустые слова, а литературный смысл, так наз «содержание» — главное в работе. Зачем же был двадцатый век живописи? Давайте вернемся к «передвижникам», а еще лучше к простым агиткам… Интересное дело — когда возникает новая область, претендующая на творческое отношение, она проходит заново весь путь развития, и никакой опыт близких ей, но старших по времени областей и жанров не помогает. Наверное, в этом есть какой-то смысл, но скучно, господа, скучно… Движение куда-то в новое, оказывается, связано не только с растущим интересом к жизни, но и с тоскливым узнаванием того, от чего с такой силой и страстью уходил много раз…