Все чаще вспоминается совет Деда Борсука:
— НЕ СЛИШКОМ РАЗБАВЛЯЙТЕ ВОДУ, ГОСПОДА!
(спиртом, он имел в виду, конечно)

из давнишнего…

…тысячу раз доказано, что нельзя сдирать с кожи чешуйчатый слой, ценнейшее наследие тех времен, когда мы еще воду ценили как среду, а не как средство для слива своих помоев. Идиотство американов. Весь мир попал в рабство — покупай и мойся, мойся и покупай!
Когда же возникнет справедливое и честное движение, которое одно только и может разрушить прогнившую эту цивилизацию??? — НЕ КУПЛЮ! мыться — НЕ БУДУ!
Как нас кинутся уговаривать!.. Ни с какой теперешней рекламой не сравнить. А потом начнуть угрожать. А потом — заставлять, во все дырки пихать свои идиотские матценности.
А мы стоим — не будем, и точка!
И лопнет всё это — комфорт, порошки, шампуни, прокладки и присоски…
Общинами уйдем во мхи, в пещеры…

Мне нравятся цветы как бомбы замедленного действия…
………………
НЕ рвите цветы. У них и так жизнь нелегкая, растения используют их для своих корыстных целей. А сорванные цветы вообще озлобляются на мир. Им казалось, что созданы были для красоты и вечной жизни, а это обман.

Начинать поздно(рисовать, писать) — имеет свои преимущества: лучше знаешь, что хочешь сказать. Но чувствуешь себя как «сын полка», а полк — отвоевал, постарел и вымер. В этом есть и свобода, и печаль.

Странные вещи порой вычитываешь из собственных творений:
«заснул, сидя на стуле, а проснулся — на рассвете»

смешное

Старики искренне полагают, что знание прошлого важно для человека настоящего, и даже будущего. Ничуть! Глупости прошлого только изменяют сегодняшнюю среду обитания, но не нас. Ошибки сегодняшнего дня те же, и снова изменяют среду. Таким образом удается изменять мир. И оставаться в нем с прежней глупостью.

Из старейшего

Если визионерство Эль Греко скрестить с основательностью Пруста, то получится то самое.
Если отношение к свету Рембрандта скрестить с отношением к цвету Сезанна, то получится то самое и даже немного сверх того.
Если дневные наблюдения скрестить с ночными видениями, то можно и остановиться, вздохнуть с облегчением, помереть спокойно.
Вообще, помереть вроде бы не проблема, но как представишь…
Убегаю, улетаю, лечу все выше, все пропало внизу, надо мной темнота… Возвращаюсь, пробираюсь украдкой, смотрю в окно — девочка, женщина, старый пес, старый кот… как я мог умереть!..
Придти нельзя, уходить нельзя, сказать нельзя и молчать нельзя. Тело тяжелеет — воздуха нет, все плывет, все чернеет — и радости нет, и боли нет — тело стареет. Душа времени не знает, что помнит — то есть, чего не помнит — того и не было. Вчерашний взгляд… светлое дерево в сумерках — в самом начале… Потом?.. вошел в комнату, тепло, тихо, лег на пол — наконец, один…
Да, душа времени не знает, но она — отягощена. Живем еще, живем, стараемся казаться бесстрашными, трогаем безбоязненно, шумим, рассуждаем… уходим с мертвым сердцем… ничего, ничего, потерпи, пройдет. Тоска нарастает, недоумение усиливается — и это все?.. Где пробежал, проскакал, не заметил?.. Ветер в лицо, скорость, размах, сила — все могу, все вынесу, все стерплю…
Утром очнешься, подойдешь к зеркалу:
— А, это ты… Ну, что нам осталось…

Из старенького

Разговоры, разговоры за столом. Один чаще, двое пореже, трое — событие. Если один, есть о чем с собой поговорить, если двое, то все переговорено, если трое — лучше помолчать.
А в этой серии живописной про Париж… — приехали, здравствуйте вам, и что? А нич-чо! Нам домой пора, кошки заждались.
///////////////////
Давным давно была такая серия, слегка ироничная, пожалуй. Тогда Париж не то, чтоб мечтой был… просто всё закордонье было недоступным, меня в родную Венгрию не пускали, считался неблагонадежным. Когда же стало возможным, и шли уже разговоры, приезжай, мол, вызов оформим… Отказался. Не любитель туристических красот, в музеях устаю в первом же зале, двух-трех изображений хватает. Если б пожить нормально, поработать — другое дело. Походить по дворам да закоулкам. И чтоб тебя не кормили добрые люди, и чтоб годик-два в своем отдельном тихом месте…
А поскольку невозможно, а только в гости… Не нужно мне в гости, дома лучше. Так и не поехал. А сейчас уже времени нет, нет, нет — смотреть на чужую жизнь, своей мало осталось.
А эти картинки в разной технике — остались.

Единственное, что, мне кажется, позволяет считать человека художником — физическое влечение к изображениям. Тогда все остальное может приложиться( а может и не)

Из очень старенького

Когда я был аспирантом, то работал в очень хорошей лаборатории. Разумеется, по понятиям той страны и времени, но больше — страны. Но к нам хотя бы приезжали люди типа Александра Рича, не нобелевского лауреата по генетике, но человека, который работал с Моно и Жакобом, общался с Криком и все такое. Он был в компании самых-самых, в клубе избранных, в котором не читают публикаций, а встретятся на часок, обменяются сегодняшней информацией, и к себе в лабораторию. А некоторые удирали прямо с заседаний, услышат что-то, и сразу в лабораторию, — проверять, а утром — ответ. И никаких журналов! Мы были лишены такого моментального общения, но журналы были, и приезжал к нам Александр Рич, не высший класс, но нечто особенное, он говорил о нашем местном гении Александре Спирине, подающем тогда блестящие надежды: «competent but not outstanding», так он о нашем лучшем говорил, сам при этом не лучший, но рядом с лучшими стоявший почти каждый день. И пивший кофе по утрам.
И помню то чувство, гордости от причастности, и все-таки небольшого унижения… небольшого потому что его испытывал и наш великий шеф, я видел это по его длинной чуть отвисшей челюсти… постоянная его ноющая боль — никогда не бывать в настоящей загранице, хотя в ГДР и Венгрии — сколько угодно, но там-то что??? — там наше, и только чуть-чуть ТОТ блеск, потому что больше ездят и общаются, чуть-чуть…
………..
А потом к нам приехал то ли из Брянска, то ли из Воронежа человек лет сорока, он многое знал и умел, читал в сто раз больше нас, отличал Торелла от Теорелла, а мы путали… Но мы-то могли больше, мы-то видели чуть другое, и ближе стояли к истине! Мы чувствовали блаженство когда стояли перед ним, и то можем, и это, и вот наш прибор — английский спектрополяриметр, правда, старый и ручной, каждую точку, пока измеришь, глаза вылезают из орбит, следить за зайчиком на экранчике… Но все равно, это мы — могли, мы — видели, и к нам, а не к нему приезжал Александр Рич, и у нас чудо прибор, а у него — ничего, ничего, ничего… А он стоял окруженный нами, высокомерно поправляющими его, с нашим великим шефом, шефулей, известным физиком, да, но ничтожным генетиком, претендующим, знающим, но ничего не могущим сделать, встроиться в процесс, о котором сегодня, перед завтраком, уже обсудили и решили Моно с Жакобом, и примкнувший к ним за кофем Александр Рич…
А мужик этот из Брянска или Воронежа, стоял как старый усталый волк среди молодых псов, все понимал, и презирал нас… и себя, себя, себя…
А что потом? Кто куда, навсегда разбежались по российским городам. И канули, почти все… Мне еще чуть-чуть повезло, просунул палец в щель в заборе, несколько статей во всяких Голландиях, их постепенно забывали, ну, три, ну пять лет… и благополучно забыли. А потом я что-то СВОЕ понял — и ушел, закрыл за собой дверь, и до сих пор не жалею, ни минуты не жалел, стал собой, и все мое — с собой, и только от меня зависит, от меня, от меня…
Вот старятся наши великие, на дачах академики, и что? А то! С интересом, пылом и страстью прожитая жизнь. И это немало, немало, хотя хотелось больше, и тот же Александр Спирин нобелевской не сделал, почему? Все как у людей было, поездки, приборы, сотрудники послушные… А вот не было того утреннего кофе с Жакобом и Моно… а только приехавший в неважную командировку Александр Рич.