ЭДУАРД МАРТИНСОН
На фоне нашего медицинского факультета Мартинсон был крупной фигурой. Ученик Павлова и Ненцкого. Он хорошо знал химию, а тогдашнюю биохимию представлял себе живо, ясно, наглядно, и умел это передать нам. После войны его послали в Тарту с партийной миссией — укреплять науку, очищать ее от «антипавловцев». Эту деятельность ему потом не простили. Говорили, он был демагог, человек склочный, вспыльчивый, резкий. Может быть, но мне трудно судить об этом, я его боготворил и всегда оправдывал.
Науку он искренно любил, был прилежен, трудолюбив, многое умел делать руками. На русском потоке у него была слава борца за справедливость, врага местных националистов, а также невежд, лжеученых, медиков, которые ни черта не смыслят в том, что делают, не знают причин болезней, то есть, биохимии. Действительно, медики были поразительно невежественны, и к тому же воинственно отвергали вмешательство в их область всяких там «теоретиков».
Он имел вес в своей области, известность, печатался в журнале «Биохимия», что было недостижимо для местных корифеев. Его боялось большинство, уважали многие, не любили — почти все, кроме нас, его учеников. Я восхищался им, гордился, что работаю у него, а он всегда был внимателен ко мне и многому научил.
Помню, как в первый раз увидел его: он не вошел, а бесшумно вкатился в аудиторию — маленький, коренастый, в старомодном пиджаке, широченных брюках. Он показался мне карликом, с зачесом на лысине, вздернутой головой, светлыми пронзительными глазами… Он ни на кого не смотрел, а только куда-то перед собой, и говорил скрипучим ворчливым голосом. Он постоянно кого-нибудь ругал в своих знаменитых отступлениях, а лекции читал ясно, умело. Он предлагал мне понимание, результат усилий многих гениев и талантов, и я жадно впитывал это знание.
Помню, как впервые явился к нему, чтобы работать на кафедре. Он брал студентов и относился к ним серьезно, как к сотрудникам…
Он сидел на диванчике, опустив очки на кончик носа, читал. На столе перед ним возвышалась ажурная башня из стекла, в большой колбе буграми ходила багровая жидкость, пар со свистом врывался в змеевидные трубки… все в этом прозрачном здании металось, струилось, и в то же время было поразительно устойчиво — силы гасили друг друга. А он, уткнувшись в книгу, только изредка рассеянно поглядывал на стол.
— Вот, пришел, работать хочу…
Как он обрадовался!
— Это здорово! — а потом уже другим голосом добавил, склонив голову к плечу. — Что вы хотите от науки? Ничего хорошего нас не ждет, мы на обочине, давно отстали, бедны. Но мы хотим знать причины…
Он вскочил, сложа руки за спиной, зашагал туда и обратно по узкому пути между диваном и дверью, то и дело спотыкаясь о стул.
— То, что мы можем, не так уж много, но зато чертовски интересно!
Я помнил его лекции — каждое слово: он выстраивал перед нами общую картину живого мира, в ней человек точка, одна из многих… Наши белки и ферменты… они почти такие же в червях и микробах, и были миллионы лет тому назад… В нашей крови соль океанов древности… Болезни — нарушенный обмен веществ…
— У меня две задачи, — сказал он, — первая… — И нудным голосом о том, как важно измерять сахар в крови, почетно, спасает людей… — Повышается, понижается… поможем диагностике…
Я не верил своим ушам — ерунда какая-то… больные… И это вместо того, чтобы постичь суть жизни, и сразу все вопросы решить с высоты птичьего полета?.. Значит, врал старик про великие проблемы, что не все еще решены, и можно точными науками осилить природу жизни, понять механизмы мысли, разума…
Он искоса посмотрел в мое опрокинутое лицо, усмехнулся, сел, плеснул в стакан мутного рыжего чая, выпил одним глотком…
— Есть и другое. — он сказал. — В начале века возник вопрос, и до сих пор нет ответа. Мой приятель Полинг хотел поставить точку, но спятил, увлекся аскорбиновой кислотой. Зато нам с вами легче — начать и кончить. Почему люди не живут сотни лет? Важно знать, как долго живут молекулы в теле, как сменяются, почему не восстанавливаются полностью структуры, накапливаются ошибки, сморщивается ткань… как поддерживается равновесие сил созидания и распада, где главный сбой?..
К концу он кричал и размахивал руками, он всю историю рассказал мне, и что нужно делать — он все знал, осталось только взяться и доказать.
— Гарантии никакой, будем рисковать, дело стоит того! Согласны?
— Да!
— Посмотрим, что у нас есть для начала.
Через два часа я понял, что для начала нет ничего, но все можно сделать, приспособить, исхитриться… Теперь уж меня ничто не могло остановить…
…………..
У него было несколько смелых идей, мы осуществляли их неуклюжими устаревшими методами, какие были доступны для провинциальной лаборатории, в условиях, когда генетика была запрещена, а над всей биологией нависал Лысенко.
За те пять лет, что я работал у него, я научился многому, но не сделал почти ничего. Он почему-то поручал мне головоломные задачи, в то время как другие студенты измеряли сахар в крови. Он ставил передо мной вопрос, целую проблему, и я в тот же день начинал готовиться к опыту, за ночь успевал, к утру шел на лекции, после обеда ставил опыт, а вечером давал ему ответ. Обычно ответ был отрицательный. Иногда ответ затягивался на месяцы, но мой режим не менялся: я ставил опыт, мыл посуду, готовился к следующему опыту, уходил поспать в общежитие… на следующий день приходил с занятий, обедал, тут же бежал на кафедру, возился до ночи, мыл посуду, уходил, шатаясь, поспать… Соседи по комнате неделями не видели моего лица. Почему я не надорвался, не потерял уверенности, мужества, наконец, просто терпения, ведь никто меня не держал, я мог уйти и не вернуться?.. Трудно сказать. Моего отчаяния хватало на час-два, и я снова начинал верить, что завтра у меня все получится, все будет по-иному…
Сначала я выращивал микробов, они вырабатывали фермент, который мы впоследствии должны были ввести в желудок животным. Зачем?.. Стоит ли объяснять, это был хитроумный и рискованный план. Но микробы не росли полгода, хотя я каждый день пересаживал их на десятки сред, которые научился готовить. Пробовали и другие, и тоже безрезультатно, но меня это не утешало. Потом, в один прекрасный день оказалось, что актуальность пропала, и я с облегчением оставил эту тему. Она меня уже страшила — я не мог отступить, и чувствовал, что погибну от бесплодных ежедневных усилий… Потом Мартинсону пришла в голову идея проверить что-то совершенно фундаментальное, потом еще что-то… и он звал меня и увлекал своими рассказами.
Помню запах вивария, подсыхающего на батареях хлеба, которым кормили зверей… писк мышей, треск старого дерева в вечерней тишине… Я привыкал к высоким табуреткам, учился держать в руках тонкие стеклянные трубочки — пипетки, быть точным, неторопливым, делать несколько дел сразу… Я начал тогда жить. Передо мной было дело, цель, которая полсотни лет привлекала лучших из лучших. И все зависело от моего ума, смелости, терпения…
А рядом шла нормальная работа, люди получали результаты!.. Но это все было несерьезно, я-то штурмовал глобальные проблемы… Последнее, чем я занимался, была проверка идеи Мартинсона, что белки в организме могут несколько менять свою пространственную форму. Проверяли мы это дикими способами, дремучими, если смотреть из сегодняшнего дня, но сама идея оказалась пророческой. Когда я, после смерти Мартинсона, приехал в Ленинград, вышла работа нобелевских лауреатов Жакоба и Моно на эту тему. Конечно, они продвинулись дальше нас… На эту же тему я сделал свою кандидатскую. Об этом я говорил в 1968 году на семинаре академика А.С Спирина. Он тогда не поддержал меня. А через тридцать лет ко мне подошел его сотрудник… а я давно уже оставил науку, был художником… и говорит – «знаете, Вы были правы…» И я вспомнил, конечно, Мартинсона, с которого все началось…
Но тогда, с нашими возможностями и методами… Мы были обречены. В результате всей бурной эпопеи, за пять лет я сделал несколько сообщений на конференциях, причем, по каким-то побочным результатам, все остальное был опыт неудач.
Почему он выбрал именно меня для таких убийственных экспериментов? Думаю, мы были с ним похожи по характеру, и он это сразу понял. Он сам бросался на амбразуру, и ему был нужен помощник, такой же «смертник». Он не хотел заниматься модными проблемами, старался найти свой подход к вопросам в стороне от главного русла, и вносил в них столько выдумки и идей, сколько они, как тогда всем казалось, не заслуживали. А он видел дальше нас…
…………………………………………..
Когда я был на шестом курсе, он погиб. Убил себя странным ужасным способом, который я почти точно описал в повести «Остров», и больше касаться не хочу. И разбирать, кто прав, кто виноват – тоже не интересно. Я любил этого человека, восхищался им, он многому меня научил, это главное.
Ослепительно яркое апрельское утро. Я, как всегда, пришел в лабораторию, мне говорят — нет Мартинсона… В больнице санитарка вытирала брызги крови, они были везде — на полу, на стенах. Он сопротивлялся, не хотел, чтобы спасли.
Мартинсон лежал в соседней комнате. Лицо спокойно, на губах улыбка.
Окна настежь, скрежет лопат, глухие удары — с крыш сбрасывали тяжелый серый снег…
Он был, конечно, особый человек, из тех, кто по всем нашим сволочным правилам не может выжить: не то, чтобы спину согнуть — улыбнуться вовремя не умел, поддакнуть, пустым словом похвалить… Когда заводили при нем старую песню, что «такое уж время», он сразу обрывал своим сиплым голосом — «не было другого времени…» Как они там, у холодного тела, сочувственно кивали, эти господа, которые гордятся своей ловкостью — «умеют жить», знают правила, читают меж строк, руководят, приписывают себе чужие труды, или не приписывают и ужасно горды своим благородством… А некоторые плохо скрывали радость — еще раз убедились в своей правоте. Он был слишком велик для них, и не умел это скрыть, не хотел по достоинству оценить белоснежные халаты, гладкие проборы, важную тягучую речь, статейки ни о чем в провинциальных журналах… — в широченных ботинках, плаще, потерявшем цвет, допотопной кепке, натянутой на лоб, он проходил мимо них, он их ни в грош не ставил. Такие, как он, не вызывают у окружающих уютного теплого чувства, потому что предлагают свой масштаб всему, а у нас свой — себе оставить ступеньку, пусть не гений я, но тоже талант!
Он был молодец, Мартинсон, — умный талантливый человек с ужасным характером, не потерявший веру в науку в тяжелое для нее время… и любящий всех, кто ее любил…