КОНЕЦ ТЕМЫ


………………………………………………………
На этом закончилась история Деда Борсука.
Возник новый персонаж — Зиновий Бернштейн, который сильно уступал своему предшественнику, хотя был гора-а-здо культурней, написал свою историю, и несчетное число рецензий в Рулинете. :-((
Недавно в Смоленских лесах скончался и Зиновий.
И я остался один.
И поскольку начал дурачиться, то, видимо, мои задачи в ЖЖ почти все решены.

ВЕРНЫЙ ПЕС ДЕДА БОРСУКА


……………………………….
Потом искусствоведы назвали ее «Собакой в валенках»
А вот дураки незаметны…
(зато они искусствоведы)

Д И С П У Т (Фрагмент романа Вис Виталис)


Наконец, вбежали молодцы из личной охраны великого академика Глеба, небрежно катанули красную дорожку, недокрутили, академик перепрыгнул, погрозил пальцем, влез на вышину и запел свою песенку — не просто так собрал — от дел оторвал, денег нет и не будет, поэтому следует, не распыляя сил, определить истинное направление.
— У нас две модели проявили себя, давайте, разберемся.
Слово Штейну, он идет, выставив вперед могучую челюсть, начинает, радуясь своей легкости, плавной речи и красивому голосу. Он без всякой дипломатии с места в карьер начинает побивать камнями современные безграмотные увлечения — бесконечные эти поля, чужеродную энергию, которая сочится из всех дыр и щелей, заряженную воду, предсказателей, пришельцев, упырей и вурдалаков, иогов, христиан, иудеев, мусульман и весь наступающий на светлое здание мрак и бред. Затем он переходит к положительной части — «причина жизни в самой материи…» — при этом густо цитирует своего ученика Марка с новым веществом, открывающим путь к полному разоблачению VIS VITALIS…
Он выложил с немалыми ошибками все, что в него за полчаса до этого впихнул Марк, выпалил добросовестно, с жаром, но все же с облегчением пересел на своего проверенного конька — ринулся в самые высшие сферы, где был неподражаем: он говорит о науке, как об искусстве, и искусстве как науке, густо цитирует стихи и прозу…
— Все в нас, — он заканчивает, — поэтому, люди, будьте бдительны, не поддавайтесь на обманы фокусников, гипнотизеров и мошенников.
…………….
Редкие аплодисменты, свист, топот, треск стульев, предвещающие бурю. Люди другого ждут, они трезвости не хотят, серьезности как огня боятся — они верить желают, верить!.. Такое уж время: растерянного безверия — и отчаянного ожидания чуда. Когда нет спокойной веры в жизнь, то остается верить в то, что вне ее. Это порой похоже на расчесывание зудящих мест — до боли, до крови, зато с безумным интересом.
Штейн возвращается на место по узкому проходу, слева к нему тянутся чужие лапы, норовят порвать модный пиджак, справа свои жмут руку, радуются…
Очередь за вражьей силой.
………………..

Они существенно продвинулись, это тебе не какие-то никому не видные, непонятные молекулы! Здесь много чего собралось — и нечто божественное, и пошлятина о пришельцах, тарелочки ихние и блюдечки, и всемогущие поля, живая и мертвая вода, ангелы и черты, вурдалаки и упыри… Узлы, ганглии, иога, карате, колебания и завихрения, неземные источники жизненных сил…
Всеобъемлющее учение выдал Ипполит, с виду невзрачный человечек. Вдруг все объединилось, спаялось — и двинулось тучей на скромную теорию Внутренних Причин.
Марк видит, Штейн ошарашен: в одну кучу свалено столько, что сразу и не разгребешь. Зато налицо монументальность.
— Эклектика! — кричат его сторонники, — наглая фальсификация, где факты?!
Но их голоса тонут в реве зала:
— Поля, поля! Пришельцы — к нам! Спасемся, друзья!..
…………………
Вскочил великий мистик Шульц, он потрясен наглым надувательством, осквернением его собственной идеи:
— Так нельзя, нельзя!
И, потеряв сознание, не сгибаясь, в полный рост шмякнулся оземь. Его хватают за руки и за ноги, деловито уносят, и заседание продолжается.
— Маэстро расстроился, увидев всю эту вонючую кучу на своей теории, — решил Аркадий.
Марку жаль Шульца, хоть и противник, но честный, и сколько раз ему помогал.
……………….

Встает главный академик Глеб, он уже понял настроение, и убедительно говорит:
— Я уверен, экстравертная модель приобрела новых сторонников. Наш почтенный Шульц… к сожалению, заболел… поддержал бы меня. Он у нас пионер, хотя узко понимал, можно сказать, чисто энергетически, а это соблазн. Теперь наш коллега Ипполит представил талантливое обобщение теории и практики, удивительно цельное и интересное, хотя, коне-е-чно, что-то придется еще проверить. И, возможно, другая теория, нашего уважаемого Штейна, тоже вольется… как частный случай… и мы добьемся консенсуса, не так ли?..
Штейн хочет возразить, но Глеб не замечает.
— Обобщенное толкование даст новый толчок идее… — и пошел, пошел плести, мешая английский с нижегородским, сметая аксиомы и теоремы…
— Он все перемешал, а вечером издаст приказ: Ипполит его заместитель. Первая фаза, — обрадовался Аркадий, — скоро Глеб исчезнет, Ипполит развернется… Потом неожиданное возвращение Глеба, разгром конкурента… Здание только жаль.
…………………

Да, внешняя модель убедительно победила. Но толпа не расходится, раздаются голоса, что пора к ответу безответственных противников истины, сбивающих общественность с панталыку. Сторонники Штейна окружили бледнеющего шефа плотной кучкой и вывели из зала, отделавшись пустяковыми царапинами и синяками.
Марк шел с ними, в дверях остановился. Его поразил внешний вид события.
В огромные окна лился закат, на высоте постепенно переходящий в холодный сумрак. Ретивые служители уже погасили свет, и все сборище голов было облито красным зловещим заревом; люди сбивались в тесные группки, двигались, перебегали от кучки к кучке, обсуждали, от кого теперь бежать, к кому присоединиться, гадали, что откроют, что закроют, куда потекут деньги… Постепенно краски бледнели, красное уступило место холодному зеленому, зарево еще медлило в оконных стеклах, ветки деревьев замерли — четким рисунком на темнеющем пустом фоне…
Природа сама по себе, мы — сами по себе, одиноки во Вселенной, далеки друг от друга. Жизнь наша только в нас, только от нас зависит; внутренняя теория верна, хотя и невыносимо печальна — она верна!

МАРК и АРКАДИЙ (Фрагмент романа Вис Виталис)

Марк собрался было в столовую, как стукнул в дверь старик Аркадий, в своей суровой манере пригласил к чаю. На столике лежала буханка черного и кусок вареной колбасы. Аркадий нарезал колбасу крупными ломтями, потом приступил с ножом к хлебу, заглянул в чайничек, хмыкнул и долил кипятком до краев. «Настоящий ученый…» — с завистью подумал Марк, забыв свои вечерние наблюдения. Сам он придавал большое значение еде, и стыдился этого. Не то, чтобы был гурманом — ел, что попало, но мысли о пище часто преследовали его, затмевая вечные проблемы.
— Сахара нет, — с некоторым вызовом, за которым просвечивало смущение, сказал Аркадий.
Сахар ему полагался и как пенсионеру, и как репрессированному безвинно, и как ветерану науки, но за талонами следовало идти к начальству, а он, охваченный робостью, каждый раз медлил. Он представлял себе, как появится на пороге большой опрятной комнаты с фикусом в коренастой кадке, ковровой дорожкой и множеством столов, за которыми сидят раскрашенные молодые женщины, как будет мять шапчонку, презирать свой ватник, расхлябанные ботинки с разноцветными проволочками вместо шнурков, как будут его снисходительно поучать, а он — кивать головой, ничего не понимая, ловя отдельные звуки в гулком пространстве.
В сущности он презирал эти условности с одеждой, и чувствовал себя прекрасно в своем тряпье, но во враждебном лагере терялся. Вдруг его пронимало — совсем отщепенец, совсем. Жизнь катила мимо, нарядная, со своими заботами, а он, как червь, вылез из темной норы. Наверное, жизнь не была такой уж нарядной, но так ему казалось в минуты, когда, пережив унижение, он шел обратно к себе. Запирался на все запоры и переводил дух — свои стены успокаивали, как черепаху вид панциря изнутри. Отдышавшись, он шел в заднюю комнату-лабораторию, там он был среди своих.
— Сахар вреден, — он решительно заявил.
Марк указал на то, что теория белой смерти явно пошла на убыль, мода схлынула, вытесненная пугающим призраком животных жиров — убийц кишечника. Аркадий не ответил, пошарил под столом, вытащил старую тетрадь, и, мусоля странички, нашел — «Вот: «О вреде сахарозы». Ломаный спотыкающийся текст, едва различимые карандашные ряды сливались, наползая друг на друга.
— Вот, — с гордостью повторил он, — я писал это в одиночке. Карандаш выдали для заявлений, но мне заявлять было нечего: как только захлопнулась дверь, я понял, что конец моему порханию.
Марк хотел спросить, зачем Аркадий полез в область, в которой ни черта не смыслил, ведь чистый физик, но, подумав, признал, что и в этом старик обогнал свое время.
— Я физик, — сказал Аркадий, в который раз угадывая мысли юноши, — и сразу понял, что гены должны быть, и сказал всем — Якову, Генке, а Тимофеев тогда еще ни хрена не смыслил.
Марк проглотил слюну зависти — Тимофеев, вот это да…
— Я всегда считал, что разум сильней всего, а эти, кто заправлял, были так глупы, просто ничтожны. Я смеялся — неужели не видно, что пигмеи, дураки… Идиот, жизнь профукал, не понял, кто правит бал. — Аркадий не вздыхал, не плакался, его блестящие глаза были чисты и пронзительны, смотрели куда-то в угол.
— Но весь ужас… или юмор?.. — в том, что другого пути для меня не могло быть.
Марка, с его теорией разных возможностей, такая точка зрения не устраивала, но спорить он не посмел — у каждого теория жизни своя, она хороша, если объясняет эксперимент.
— … еще несколько слов… — Они шли вниз по лестнице, старик впереди, Марк видел его тощий затылок. — Вы мальчик, видимо, способный, но не понимаете людей. Я тоже, но знаю, чего нельзя делать. Нельзя лезть напрямик, задавать вопросы, обличать, свергать, устанавливать истину вопреки всему. Большинству здесь это острый нож. Не будоражьте их, я имею в виду слабых, они привыкли к своему бессилию и находят мелкие радости в ежедневной ловле блох. Не стягивайте с бедняг последнюю одежку, будьте осторожны, молчаливы, спокойны, вежливы, не спорьте и не ссорьтесь, делайте свое дело и молчите.
Аркадий хотел еще что-то добавить, но тут ему сделалось смешно — старый хрен, сам-то какой пример! Оглянулся, и увидел бледное мальчишеское лицо, на котором только горделивое непонимание, презрение к старой черепахе, втянувшей башку в панцирь.
Он вздохнул с безнадежностью — и облегчением, и вышел из парадного на яркий свет.

ОСЕНЬ, ВЕЧЕР…


………………………………………..
Был ли в основе набросок на бумаге, или сразу сделано на экране, не помню, нашел файл на старом диске. О чем я хочу сказать… Да ни о чем. Просто осень. Какое значение имеет техника в этом деле, неясно мне.

ПРЕДЧУВСТВИЕ БЕДЫ


……………………………
Дизайнер я весьма посредственный, и от недостатка образования, и от коренного нежелания художника использовать полезные приемы дизайна книги — проходящие через всю ее структуру объединяющие элементы, разные отчеркивания, подчеркивания, рамки и рамочки, завитушки и все такое. Шрифты, конечно. Мне даже рамку к картине сделать трудно, а «высшим шиком» кажется, когда на пространстве прямоугольника — холста, обложки книги — все содержимое висит свободно, ничем искусственно не поддерживаемое, не обведенное, отчеркнутое-подчеркнутое, — но железно связанное внутренними связями. То есть, как строится картина. А книга, это другая геометрия, она разворачивается не сразу, а постранично, и оттого лежащие на поверхности видимые связи, которых для картины достаточно, в книге теряются в ее глубине — забываются: их приходится напоминать читателю на каждом развороте. Повторы! Знаю, но не люблю, не нравится.
Скорей всего, это у меня не додумано, и вот почему: повторы охотно использую в тексте, в прозе. Но там вижу серьезное обоснование — видимая сторона текста (как он смотрится) — важна (важна, важна!), но не столь важна, как при конструировании книги, а повторы в тексте, ритмическая игра и смысловая вязь, имеют гораздо больше смысла для выразительности вещи=текста. Хотя, вполне возможно, что и в книге все это есть, просто я недостаточно понимаю. «Душа текста» и «душа книги». Насчет повторов в картине я знаю больше, крупномасштабные опасны: как только вылезают на поверхность, тут же превращают зрителя в Буриданова осла 🙂 Хотя все строится на цветовых повторах. Но видимо, это игра более мелких элементов (Сезанн, где ты?!), направленная — НАОБОРОТ! — на то, чтобы глаз «хватал» всю картину, как ЦЕЛЬНОСТЬ
Во всяком случае, меня учили, что картина не должна состоять из большого числа крупных кусков, ну, два-три, иначе «разваливается». В пейзаже это «небо-земля»…
Вообще все объединяется КРУПНО — группы людей, сообщество предметов. Примером гениального объединения для меня является картина Рубенса «Охота», где крокодил существует и как цельная личность, и в то же время, его хвост входит в одну крупную общность пятен, а голова в другую (к примеру, точно не помню), и эти несколько крупных пятен объединены в большие ДВа — светлое и темное, и это объединение важней и решительней служит глазу воспринимающему, чем вся отдельно взятая возня и суета — копья, кони, крокодил и бегемот, и даже задник(и он играет незапасным игроком).
Опять Тициан со своей «гроздью винограда»!
Миллион лет для человеческого глаза — ерунда, наскальные рисунки построены абсолютно, с нашей сегодняшней точки зрения, правильно. Мы можем только — или безмерно усложнять видимый антураж, (десятки и сотни персонажей Босха или Эль Греко), или до примитива упрощать, как черный квадрат Малевича, но не вылезать за рамки физиологии восприятия цельной вещи. Разумеется, время от времени смельчаки «рвут» вещь на части». НО. Даже гениальный и смелый Пикассо в картине «Сын в костюме Пьеро» продемонстрировал пределы, дальше которых смелость оборачивается слабостью и поражением: он объединил белой фигуркой противоречащие части.
В периоды смятений и переломов, культуру постоянно испытывают «на разрыв», но неизменно наталкиваются на несокрушимую преграду, за которой только поражение — на особенности физиологии восприятия, которые гораздо устойчивей, чем все наши временные потрясения и распады
(ИМХО, конечно, ИМХО :-))))

Читая многих современных поэтов, посмеиваюсь. Делаю вид, что над собой, но в большОй степени это так. И над собой тоже. Вижу, есть сильные образы, с большим чувством высказано, кусками запоминается, кусками — бред, но довольно страстный и яркий… Видно, что человек поэт. И что же меня гложет во всем этом? Я не вижу не просто цельной картины — я не реалист вообще — я не вижу цельного мироощущения, своего цельного мироздания, цельного чувства: вижу, человек талантливо расслаивается, раздрызган, раздерган, и этим вполне доволен, это выставляется, а в боль не веришь, боль от собственной раздрызганности, ее или нет, или наоборот, одна радость и азарт растаскивания собственного мира.
Тут я ничего не буду обсуждать и спорить, мне много умных слов уже говорили. Я не воспринимаю. Видимо, какой-то культурный слой, который стоял на цельности человека, на, скажем это пошлое слово — гуманистической картине, уважении к целостной личности, к миру, который несмотря на все, казался целостным… этот слой отмирает. Такие вещи уже бывали, потом проходит, но рубцы остаются, а по рубцам ткань и рвется, кардиологам это известно.
Так что таланты, да, но читаю и забываю, для меня это — мой бред шестнадцатилетнего, который мне помогли преодолеть несколько людей высокой пробы. И все. Можно и по-другому? Вижу, что можно, хотя и чуждо. Просто как факт.

ПЕРЕБЕЖЧИК (Продолжение, главы 61-70)

61. Десятое, минус девять, безветренно и сухо…

Я шел по снежной поверхности, будто плыл над землей. Иногда вспоминаешь, что идешь по воде. Так тихо, что можно уснуть… Десятый, девятый… сразу за оврагом восьмой, там граница наших владений. Шел и выискивал взглядом ту костлявую собачонку, темную с желтыми носочками. Но ее не было, только крохотная болонка увиливала от настойчивого ухаживания овчарки, жалобный визг несся по оврагу.
Не успел миновать девятый, как слышу еще один отчаянный вопль. Похоже, на сей раз, действительно, беда!.. Ноги сами подвели меня к дому, хотя я не раз говорил себе — «не вмешивайся, дурак, не бери на себя больше, чем можешь поднять…» Подхожу и понимаю, что кричат из мусоропровода. Опять! Отодвигаю задвижку, здесь темно, тесно, огромные ящики с мусором, над одним изогнутый конец трубы мусоропровода. Никого, только вонь и эти забитые доверху громады. Снова крик — из самой трубы. Там на груде мусора вижу серого котенка с тигровыми полосками, двухмесячного, сильно не ошибусь. Сбросили… Тянусь туда и с великими трудами вытаскиваю зверя, при этом он старается укусить меня. Теплый, значит, появился недавно. Хватаю его и несу в подвал, где недавно кормил собаку. Взять себе не могу, не могу… не хватало мне еще одного Костика! В подвале толпа — тут и рыжий, и усатый, и дымчатая кошка, такая осторожная, что видел ее только несколько раз, а я здесь хожу годами. Как живет, не знает никто… Толкаю котенка в подвал, он вопит, не понимая своего счастья. Кошки примут его, старуха поворчит — откуда взялся, еще один дармоед… потом накормит.
Не успел отойти, за мной крик — это Макс, мы идем вместе. Он умеет ходить, петляя между ногами, как настоящий цирковой кот… А дома нас ждали два великих засранца — Костик и Клаус, на этот раз они поступили со мной гуманно — всего две кучи на полу в ванной и аккуратно прикрыты бумажками, как в магазине.
На стенах прошлогодняя мазня, непонятно, как получилось!.. Я сижу, весь в кучах и лужах, с неясными ощущениями то ли в груди, то ли в животе… Что-то варится во мне, тянет за кишки, выматывает, и некуда бежать, невозможно спешить, не на что жаловаться, не у кого помощи просить… От бессилия и скрытого напряжения тошнит, будто ведро кофе вылакал натощак… или стоишь на высоте, на скалистом гребне, туда или сюда все равно… Значит, надежда есть! Тот, кто радостен и спокоен, просто труп.
Не выдерживаю, беру остатки еды и шлепаю опять в девятый, по дороге отдыхаю от напряженного безделья, которое все трудней дается. Со мной снова Макс, и мы с ним вкатываемся в теплый и темный подвал. Не могу сказать, чтобы нас ждали или обрадовались. Котенок освоился и гулял по трубам, пищал, но не от страха, а от скуки; местные к нему присматривались и знакомиться не спешили. Макс очень дружелюбно обнюхивает котенка, он обожает покровительствовать малым и слабым, при этом надувается от важности… В общем я ушел спокойным, сегодня он жив, а до завтра всем бы дожить.

62. Вечер, минус одиннадцать…

Воздух неподвижен, вязок, дым из высокой полосатой трубы указывает на полное спокойствие. Я обхожу девятый, ищу собачку, ее нет. Поблизости прохаживается безумная старуха, я знаю ее лет сорок. С нею три собаки, одна похожа на мою пропавшую, только не носочки а желтые гольфы на ногах. Когда был жив мой пес, он частенько трепал ее большого пуделя, и она ненавидела меня и мою собаку одинаковой ненавистью. Прошли годы, давно умерли оба пса, мы состарились, она по-прежнему с собаками, по-прежнему безумна, и я безумней, чем был, и котов у меня все больше и больше… Что поделаешь, сами находят меня… Она уверена, что я священник в новой церкви под горой, в которую ей не хватает сил добраться. Религию разрешили, и новое поветрие — лбы расшибать. Лучше бы зверей кормили. Я в церкви не был — в учреждения не ходок; мне нечего просить, ничего не жду, что могу, делаю, живу, как считаю нужным… Она говорит, ей туда нельзя. Кому же тогда можно, возражаю, забыв, что говорю с ненормальной. Она зовет своих — Шурик, Жучка… Я вздрагиваю, слыша эти имена. Зверей нужно называть по имени, разговаривать с ними, как, впрочем, и с людьми, иначе они дичают, что было бы неплохо и естественно среди нормальных зверей, но не среди нас. Я тоже дикий, но помню кое-какие правила, иногда полезные, чаще унизительные или смешные. Печально видеть, как мало возможностей развивается в мире, где главные силы озабочены выживанием…
Ее голос возвращается, и лицо, я снова слышу… Она говорит про собачку, которую ищу. Ее убили милиционеры. Молодые парни, я знаю их лица. Как, должно быть, весело и забавно было им — стрелять… Вот тебе раз, спаслась и тут же споткнулась. Стоит раз поскользнуться, на тебя обязательно упадет еще! Точно также у меня и у всех наших. Это, конечно, неспроста…
Но среди плохого всегда есть хорошее. Я убедился, что тигровый драчлив и смел, борется с кошками за еду. Налил всем молока в большую миску, а он, растолкав двух котов, пролез вперед. Я незаметно наклонял миску в его сторону, чтобы ему больше перепало… Я старался не думать, не чувствовать, быть деревом с толстой корой, иначе покачусь в темноту… Мы живем среди плесени, она называет себя мыслящей, а сама истребляет все другие формы жизни. Она ненасытна, и некому ее остановить, разве что обожрется и сдохнет… И мне тяжело, что я ее частица. Мне хочется, чтобы земля отдохнула от нас. Жили бы себе коты, другие звери…

63. Минус тринадцать, режет щеки…

Сегодня утром застал разгром — у мусоропровода хозяйничает та самая собачья троица: тонкая сучка, она даже пыталась рычать на меня, большой рыжий Полкаша с отвислыми щеками и третий, самый опасный, сосредоточенный, угрюмый и быстрый, с широкой грудью, поджарым задом, мускулистыми неутомимыми ногами… Я постоял, давая им возможность ухватить еще по куску, потом вполголоса сказал -«Валите отсюда, ребята…» Быстрей всех меня поняла сучка, рыкнула и поскакала по глубокому снегу в сторону оврага. За ней, чуть помедлив, серый овчар, только покосился на меня, но его взгляд сказал многое, такие не забывают. А Полкан явно напрашивается на дружбу, стоит, застенчиво подставляя шею, только хвостом не виляет. Бродячие не виляют, это нравится мне. «Приходи, если будет совсем туго, а пока иди, иди…» Он, добродушно оглядев меня, побежал за теми двумя.
Только тогда я увидел Клауса, он стоял на карнизе первого этажа и наблюдал за событиями. «Иди сюда!» «Зачем, если ты домой?» Умница, толстяк. Я наверх, и он наверх, только другим путем.
Потом спустился в подвал, в первой комнате никого, дальше совсем темно. Кто-то мохнатый и теплый коснулся ноги. Я опустил руку — Макс, только у него такие клочья. По дороге присоединились к нам голубой друг Костик и Алиса, а дома ждала Люська. Хрюши нет уже два дня. Я чувствую, где он, и редко ошибаюсь. Надо идти через овраг, к восьмому.
По дороге все время зову — «Макс-с-с-с-ик…» это имя легче выкрикивать, а откликаются на него даже те, кто знает свое, например, Клаус. Может, они думают, что так зовут меня?.. На той стороне десяток собак празднуют встречу, а в овраге тихо… И вдруг знакомый клич, жалоба, объяснение — «Не мог пройти — собаки…» Я беру его на руки, он теплый, крепенький, хвостик нервный… Ему получше, из глаза не течет! Хочет идти сам, то забегает вперед, непрерывно разговаривая, то бежит сбоку, не забывая поглядывать по сторонам… Пришли совсем с другим настроением, и даже вермишель в прокисшем бульоне показалась очень вкусной. А Стива искать бесполезно. Может быть, полеживая у камина, лениво потянувшись, подумает — а не навестить ли мне этих чудаков… И придет.

64. Понедельник, ветер в левую щеку…

Это значит — юго-западный, к переменам, то ли оттепель, то ли тридцать… В девятом подвале тихо и тепло. Навстречу выбегает друг тигровый, чуть не отхватил полпальца с куском студня, он не пропадает. У нас в подвале хуже, опять нет Стива… Все тот же кислый супчик да каша с обломками минтая. Клаус, как старшой, выбрал кашу, Хрюше достался суп, он смолчал, наелся и ушел спать к батарее. Макс в плохом настроении, с одной стороны Серый допекает, с другой — не принимает всерьез котовское общество, хотя он силен, мохнат и мороз ему нипочем. Вот они с Костиком и утешаются, играют в голубых ребят, тренируются перед взрослой жизнью. Макс встряхнулся, и на балкон, Костик за ним; я запираю за ними дверь.
Вчера видел Антона, знакомого, которого укусил мой давно умерший пес. Не думал, что пес выживет, настолько этот Антон ядовит. Он бежал как тень собственного пуделя — горбиком спина, попонка, тонкие ноги в старомодных «прощай молодость»… Я шел со своими, представляете, толпа котов… и он, похоже, ухмыльнулся, на синеватой морде промелькнуло что-то человеческое. Вполне возможно, ведь Антон по происхождению человек, а не кот. Я определяю принадлежность к людям по каким-то еле уловимым, но важным штрихам, внешние различия все меньше для меня значат.
Люська на батарее, дрыгает ножками, рядом бодрая старушка с желтоватой гривкой, ее мать… Когда я шел сюда, то видел, как желтые и коричневые, хранители тепла, пробиваются сквозь снег, чтобы поспорить с фиолетовым, которым еще хвалится небо… Жизнь — дело спасения тепла от всемогущего рассеяния, так говорит наука, искусство, и сама жизнь. Мы спасаем тепло, значит, красное и желтое… Я думаю о мире, в котором нет людей. Смерти не желаю, но был бы рад золотому увяданию в покое и тишине. Чтобы наш род угас, безболезненно и постепенно, а звери остались бы. И наступит мир на миллион лет… А потом пусть снова возникнет человечек, взбрыкнет, покажет себя, такая же он сволочь или не такая… и, думаю, все повторится.

65. Четырнадцатое января , минус шесть, ветер кругом…

Снег проваливается, тяжелеет… Каждый день загораживаю фанерой подвальное окошко, подпираю кирпичом, и каждое утро фанерка на полу. Кто-то, подозреваю, не один, все время разрушает то, что я делаю. У них есть воля, терпение, упорство, и все это направлено в противоположную мне сторону. Я никогда не вижу их, иногда мне мерещатся тени, а с тенями бороться невозможно. Наверное, я для них также бесплотен, как они для меня. Странно только, почему не стащат, ведь другой у меня нет. Значит, им интересна борьба? Долго думать об этом не могу — нестерпимо болит голова… Был старый супчик, Клаус отнесся к нему с интересом, он как медведь, любитель засохших корок, подпахивающей рыбы… Нет воды и света, зато тонкая луна выглянула из-за туч, сижу и смотрю в светлое окно. Бесполезно думать, все уже придумано, но можно еще смотреть. Все мои надуманные усилия быстро забывались, а то, что получалось под напором чувства, пусть странного или безрассудного, имело продолжение… Клаус требует, чтобы провожал его по лестнице. Каждый день мы спорим из-за этого, я говорю, — «ты мне надоел, уходи, как все!» — он не мигая смотрит на меня… В конце концов, человек не кот, он слаб, а я еще человек, — встаю, и он, хрипло мяукнув, бежит к двери. Он побеждает всегда.

66. Пятнадцатое, около нуля…

Вода замерзает, снег и лед не тают, обладая дополнительной устойчивостью структуры, чтобы их стронуть, нужен удар тепла…. По дороге в девятый встретил старика Васю, он шел из восьмого дома. Вася нашел там еду, вид у него довольно бодрый. Ему больше пятнадцати лет. Я порадовался за него, он сумел вовремя уйти, это дар. У девятого мусора Макс и черный усач по-братски делили рыбью голову. Грыз то один, то другой, и оба довольны, я впервые видел такое. Макс без колебаний оставил голову товарищу и побежал за мной. Хрюши не было, и тигрового друга тоже. По дороге мы встретили двух комнатных глазастых собачек с огромными лохматыми ушами и приплюснутыми носами. Они были на поводках, и, увидев кота, забились в истерике, повисли на своих лямках, и хозяйке пришлось оттаскивать их то на брюхе, то навесу. Макс и глазом не повел. Пришли, кое-что было, он тут же удрал обратно. Кошки все дома, котов нет. У молодых период странствий, у пожилых осмотр территории. На небе зелень с фиолетом, жидкий холод, Нам ждать и ждать тепла. Без Хрюши скучно мне.

67. Наконец три выше нуля!

Вечером у подъезда мелькнул Хрюша, я был навострен на его особенную тень, и мы тут же встретились. Он завопил, что в дом не пробиться, дороги обросли тяжелым снегом, не тает и не тает… Хрюша преувеличивает, хочет прослыть героем, я знаю это и не спорю с ним. Он похватал каши с рыбой и умчался снова. Алиса чудом впрыгнула в форточку, плотно прикрытую, но не запертую. Обычно такое вытворяет только Клаус — висит на окне, сопит и царапает, пока не отворит. Старушка выделывает чудеса не хуже!.. В подвале Макс занят обследованием Люськи, он подозревает, что она годится, но еще не выяснил, годится ли вполне. Клаус это чувствует с порога… Была каша с каплей молока, ели и отвалили по своим делам. Ветер явно февральский, неровный, мятежный, не знающий твердого направления. Погода ковыляет, торопится к весне.

68. Нет, снова минус, шквал и Серый…

Зима спешит отвоевать потери. Снег подернулся голубой корочкой, я иду, скольжу, проклиная все состояния воды… Сначала нашел двух кошек. Алиса отбивается от нападок Серого, его давно не было. Он провожает нас до подъезда, уговаривает Алису не идти за мной, но она не дура, и карабкается по ступеням. Он и сам готов был заглянуть, но я пресек моментально, еще не хватает чечена с тыла к нам! Когда он проникал на кухню каждый день, страстно желая влиться в наши ряды, я уже стал колебаться, — даже после всех наших споров! — может возьмем?.. И в этот момент он отвалил в сторону, дней десять, а то и больше его не было. И вот объявился, от брюха одни воспоминания, головастый костлявый кот. Я присмотрелся — и ахнул: правый бок изрыт свежими шрамами, и не царапины это, а, похоже, пальнули дробью. Люди уже не удивляют, а подтверждают мое мнение о них… Могуч, оклемался-таки Серый и снова готов приняться за свои дела, хотя, кажется, стал немного добрей к нам. Наверное, полеживая в какой-нибудь дыре, вспоминал наши супы и каши, и прошлое казалось светло-розовым. Но на узкой дорожке с ним по-прежнему лучше не встречаться… Люська снова затеяла игру в погоню с Костиком, Хрюша обследует полку, на ней стопками рисунки и маленькие картинки. Мне лень вставать, и я говорю ему, что не позволю! Он сделал вид, что испугался. Клаус ожесточенно борется с засохшей вермишелью, остальные пробовали да бросили… Всем не по себе — тоскливо, что отступило тепло.

69. Восемнадцатое, минус шесть…

Воздух неподвижен, лед гол и ослепителен при скудном свете серого утра. Вместо солнца кометный фиолетовый след, чуть выше снега и зубчатой кромки леса… Эльза, бродячая овчарка с двумя щенками копается в отбросах. Щенки резвятся, они пережили тридцать, что им шесть минусов — чепуха! Жизнь могуча и терпелива… если в нужный момент ее чуть-чуть подпихнуть. Подбросил им корку хлеба, из тех, что всегда ношу с собой. Щенки не захотели, мать легла, и придерживая обеими лапами, стала грызть, она знает, надо есть впрок.
Меня встретил Макс, дал себя погладить, и мы шли, рассуждая о прочности и непрочности жизни. Пробирались по обледенелому насту к подъезду, темному, спящему, потому что суббота. А нам выходные нипочем, все дни одинаковы. Выскочили кошки, с другой стороны появился Серый, тут же бросается к Алисе, она с шипением против такой фамильярности… Увидев меня, Серый слегка присмирел, а я спросил его — бывал ли, едал ли, имея в виду кухню. По морде вижу, что бывал и едал, так что в доме хоть шаром покати. Макс прочно засел под лестницей, пришлось уламывать, упрашивать… Напоследок явился Хрюша, — поднял истошный визг на балконе, схватился с каким-то новым. Я поддержал его, только новых мне не хватает!…
В подвале снова кружится ветер, фанерка, искореженная с особой злостью, валяется на полу. Эта борьба надоела мне… В углу зашевелился мой старикан, и мы не спеша идем домой.
От того места, где солнце показывается утром, до точки, где уплывает под землю, по снежной пустыне небольшое расстояние, а от сегодняшнего захода до летнего — еще огромное.

70. Воскресенье, минус три…

Я иду через город по желтоватому снегу. Воскресные коты по утрам гуляют безбоязненно, многих я знаю в лицо. А люди… кое-кого помню, но не желаю узнавать… Выхожу к своим, вижу, Люська отчаянно разевает рот, но еще не слышу ее. Макс, Хрюша… Клаус, его тянет к мусору, я беру его на руки, он сопит, но терпит. Среди них мне лучше, легче… Время туши и мела, а тянет к цвету. Нет ничего приятней, чем мазать по чистому и белому. Коты безумно любят светлую бумагу или полотно. Кот, если замарает задницу, садится на траву и елозит, пока не очистится. Бесполезное, бездумное, звериное занятие искусство — страсть отделаться, освободиться — от краски, цвета, от слов, которые поперек горла… Особая форма выживания, изощренная, изысканная, и мучительная.
Ветки замерли, деревья неуклюжи, тяжеловесны, их стволы и ветки наивны, все живое легкомысленно вылезает на поверхность, пробуя на вкус ветер. Зачем им это? Ничего хорошего не ожидает тех, кто вылез — из скорлупы, семени, земли — на воздух и свет. Прорастание — мучение, рост безумие, авантюра, вызов. Я завидую муравьям, для них на земле столько пространства… и так мало кто их замечает… Может, это кажется мне, но какая разница, — мы живем тем, что нам кажется.
Зову своих, вдруг с одного балкона мне отвечают, и на перилах появляется котенок. Тот самый, тигровый! Исчез из подвала, и я думал, он погиб. Оказывается, его взяли в дом, он хорошо живет, гуляет и возвращается. Что может быть лучше возможности уходить и возвращаться? Это и есть свобода… Он орет, и хочет ко мне. Я приходил к нему в сумерках, он и лица-то моего не видел! Наверное, запомнил голос… Я отступаю за угол и молчу. Пусть забудет, дурак. Что я могу для него — скудную еду, подвал, опасности бездомной жизни, в которой свободы больше, чем можешь воспринять?..
Зажегся свет, отворилась дверь, и женский голос позвал его, единственного, своего… Он умолк, а мне стало спокойно… и немного грустно. Что поделаешь, надо отвергать любовь и привязанность, если не уверен в себе.

Бывают грубые серьезные Ляпы, смешные ляпики… и контекстовые ляпищи. «Он молча разделся в темной передней». Отдельно взятое — ничего страшного, ну, молча, ну, в темноте, что как бы подчеркивает… В контексте же небольшого рассказика о брате — ужасный контекстовый Ляп. Такой, что объяснять не интересно, уж больно очевидно, и автору слишком скучно. Ибо текст — самоисследование, а здесь возникло нечто, равное самому себе, такие равенства часто встречаются в рассказах, романах, стихах, и даже в картинах, что вроде бы странно. Не интересно, когда слишком ясно… ИЛИ так непрозрачно, невнятно и кое-как, в надежде собрать миллион обезьян, чтобы написать страничку «Тамани»… что и ждать нечего. Интересно, когда не совсем ясно, и можно еще потрудиться над собой, сочетая сознательные усилия с почти (но почти!) бессознательным движением продвинуться чуть-чуть от света к темноте, дать привыкнуть глазу к сумраку и неясным очертаниям, которые — все же — угадываются. Отдаленно, эти усилия можно сравнить с теми, которые, сидя в кресле, испытываешь перед экраном, когда фехтует, иронично и бескровно, великий Рой Джонс… или вместе с черным прыгуном одолеваешь два с половиной метра высоты…
А если вернуться к толчее, к стоячей волне в передней, к НЕ ТОЙ скорости передачи звука… туда, где молча раздевается брат… так лучше бы из темноты сказал, что голоден, и события потекли бы своим чередом…
Вообще-то я не склонен к умалчиваниям и шифровкам, «да-да, нет — нет», но иногда поддаюсь настроению, особенно с этим дурацким ляпом, который так явственно проглядывает в контексте истории. Нет, нет, сам по себе не излишен, и не страдает рекламной красивостью, а какая теперь не рекламная?.. А вот поди же… С другой стороны, нехорошо! — объяснять читателю свои кухонные дела, тем более — исправлять… Когда так глупо и ясно, что неисправимо. И пусть сползет в архив, совершенно безнадежный и презрением убитый.
Этот разговорчик относится к разряду «между прочим», я потом их нахожу и уничтожаю. Но тут и спешить некуда, потому что слишком ясно, а если слишком, то также скучно, как совсем неясно… как надежда на миллион обезьян, что выстучат тебе с рассеянною точностью страничку вроде бы «Тамани»… а на ней — что-то новое о себе самом? — нет и нет… И так далее, уже просто — рондо, смеха, смеха ради. Так где же, где страничка та?

ПЕРЕБЕЖЧИК (Продолжение, главы 51-60)

51. Хрюша едет верхом.

Стив снова исчез, но я успокоился — жив, бродяга. Дома все, кроме Хрюши. Макс с Люськой в обнимку, она его любовно вылизывает, он милостиво разрешает, и сам полизал чуть-чуть… Костик на улицу не хотел, но отчаянно хотел пописать. И, улучив момент, когда я потерял бдительность, намочил бумажку в углу и успокоился. А я поздно хватился, и сделал вид, что не заметил. В такой мороз мне жаль их выталкивать на улицу, и я терплю лужи и кучи, надеясь на скорое потепление… Поели, отдохнули, помылись, и я отворяю перед ними балконную дверь или форточку минут на пять, и жду, в клубах морозного пара, кто куда… Кто хочет уйти, уходит. Но сегодня воздух колюч как никогда, даже Макс дрогнул. А Алиса ушла, хотя я оставляю ее без разговоров, но вот надо ей, и все! Три раза выходил за Хрюшей, его все нет и нет. Из подвала выбежали собаки, они там греются. На этот раз я ничего не сказал им, они знают меня и ведут себя тихо. Дошел по тропиночке до девятого, снег по колено, вокруг дома здоровенные псы, сидят на колючем ветре, ждут кого-то… Хрюше с его коротенькими ножками, да по такому снегу… не проскочить! Звал, звал — и, наконец, слабенький голосок — появляется в окошке Хрюша, чумазый настолько, что не черный, а серый. Взял его на руки, он тут же успокоился и едет, гордо поглядывая на стадо собак… Прибыли, тут же все сбежались, ведь ясно, что Хрюша получит премию. Я оставил его в ванной с рыбьим хвостиком наедине, а дверь плотно закрыл, подоткнув бумажку. Клаус пытался когтистыми лапами взломать Хрюшино уединение, трудился, пыхтел, в конце концов победил… но увидел только довольную Хрюшину физиономию. Опоздал! Что поделаешь, в другой раз, дружок.

52. Тридцатое декабря, завтра перевал…

Люська обожает всех без исключения котов, но в особенности Клауса, это ее кумир. Утром кумир полакал разбавленного молока и пулей вылетел на балкон, оставив нам огромную кучу, настоящая мужская работенка! Мороз застрял на двадцати пяти и при этом ухитряется быть влажным, это для нас смертельно. Кошки прочно поселились в доме. Хрюшу едва вытянул из подвала, теперь он спит рядом с батареей, она еле теплится. Люська в отсутствие Клауса подобралась к Максу, приводит в порядок его лохмы, ему это нравится. Но Клаус все поставит на свои места, как только Люська на что-нибудь путное сгодится. Стив основательно исчез, наверное, объявился могущественный обладатель купеческой колбасы. Но исчезнут его покровители, он снова явится, пойдет по этажам выпрашивать подаяния, не теряя при этом гордого вида.
Завтра первый перевал, за ним передышка, а потом даже круче. Коты это знают, у них чувство времени точней моего, им не нужно чисел. Впрочем, я тоже не помню чисел… и пейзаж для меня, как для кота, всегда нов, дорога сюда каждый день другая, снег имеет сотню имен — он колет, жжет или гладит… холоден, мокр, сух, блестящ… А цвет… как можно говорить о цвете — он охватывает все оттенки настроений и состояний… Так вот, у наших такой настрой — придется потерпеть еще, зима не все показала зубы. Никто не веселится, кроме Костика и Люськи, которым все трын-трава. Мечта Костика — попробовать жизнь на зуб до сих пор жива, а кот с мечтою не взрослый кот, он так и не вырос. Каким -то чудом добрался до меня, доколыхался серой тенью, а потом схватился из последних силенок, и держался, отчаянно держался!.. Не все смогли, куда делась лохматая худышка с желтыми глазами? Почему не выскочила из темноты, если выскакивала сто раз, когда ей было гораздо страшней и хуже?.. Не знаю, мир для меня разделен — по ту сторону царство отвратительных теней, а по эту только подвалы и коты… Почему не искал ее? Раньше бы искал, а теперь я все чаще так поступаю: выбежит — спасу, не выбежит — отворачиваюсь, иду дальше. Иначе не выжить, не от голода или усталости, а от сердечной тяжести. Их слишком много, даже в поле моего зрения, я и семерых-то с трудом спасаю. Людей тоже бывает жаль, но они в этой жизни хозяева, сами ее делают, пусть сами за все и платят.
А мне достаточно забот, я помогаю зверям. Я — перебежчик, всегда на их стороне.
Они запоминают меня и пробиваются поближе — к лестнице, к балкону, к двери, потом оказываются на кухне… Они проявляют чудеса выдумки и выдержки, только бы остаться на ночь, забиться в дальний угол, за кровать… Я находил их в мусорном ведре, на верхней полке шкафа… Они лезут по кирпичной стенке, по деревьям на балкон, а до этого просиживают неделями под окнами, наблюдая за счастливцами, решая сложнейшую задачу — как проникнуть… Я слышу, как скрипят и ворочаются их мозги… Каждый из моих восьми… что скрывать, Серый уже проник… Каждый изобрел свой способ, свои трюки, чтобы обмануть меня, отвлечь внимание, а потом оказаться в опасной близости, когда я, взглянув им в глаза, не смогу отодвинуть. И я иду сюда, проклиная холод, скользкую дорогу, ветер, темноту, то, что мало еды, на один зуб этим прожорам… окруженный частоколом враждебных взглядов, связанный ожиданием чуда — еды, тепла, внимания…
Я девятый среди них.

53. Когда я шел к своим…

Когда я шел к своим, то увидел двух больших овчарок, которые пытались спастись от холода. Им трудней, чем котам. Они забегали в каждый открытый подъезд — и отовсюду их гнали. Им не выжить.
И я вспомнил несколько ночей, когда мне негде было ночевать, в середине октября. Никого у меня не было, и одежды никакой, кроме старого пиджака. Ночью я пробирался в один дом, там шел ремонт, не было ни окон ни дверей, зато на месте крыша. И я дремал в углу, то покрывшись пиджаком, то подложив его под себя. Кое-как дотянув до рассвета, плелся на вокзал, дремал на скамейке, а в шесть уборщицы меня прогоняли… Что чувствовали собаки в тридцатиградусный мороз? Кто-нибудь скажет с ухмылкой — они же не думали, ведь это звери… Но и я не думал в том доме — я был просто живой тварью, и страдал, как они страдают… Жизнь прожита, а вспоминаются именно те дни.
Я не мог отдать овчаркам все, что нес своим! Залез рукой в кастрюлю и вывалил на снег пригоршню каши с рыбой. Вытер руку о полу пальто, а то вмиг замерзнет. “Все, что могу, ребята!..“ Они проглотили и уставились на меня, на сумку, в которой кастрюля с кашей. Немигающий взгляд, в нем не было благодарности, только вражда и медленное созревание одной и той же мысли у обоих… Я понял, что надо срочно уносить ноги. Они долго смотрели вслед. Они легко догнали бы меня, но еще не привыкли. А я подумал, что они были бы правы. Кощунственно говорить, что все жизни равноценны, если у меня кастрюля, а у них пустое брюхо. Мне не нравится, как все, все здесь устроено. В гробу я видал борьбу за существование!.. Говорят, другой жизни быть не может. В гробу я тогда видал эту жизнь!..
Стать котом трудно. А быть человеком не легче — неприятно и стыдно.
Когда пожимают плечами, талдычат о культуре, великих традициях, разуме, добре… меня охватывает бешенство. Я бы привел к говорунам, в их чистые теплые комнаты этих собак, чтобы испытали на себе тот взгляд!

54. Между небом и землей.

Возвращаясь от своих, я чуть не пропал, и что бы они делали без меня? Не хочу и думать! Я говорил, что не хожу через город, отвык от людей, противно смотреть в их лица, и я иду через поля, по тропинке вдоль высокого берега реки. В одном месте, метров сто, наверное, тропка на самом краю спуска, и летом крутого, а сейчас бесконечного, высокого и опасного. Внизу долина реки, другой берег, низкий, плоский, дальше, за дымкой поле и черной полосой до горизонта лес. Горизонт теряется в темноте, земля и небо сливаются в единое, притихшее от холода пространство.
Обычно я спокойно иду по насту, а тут устал, забылся, думал о годе, который ничего хорошего не принес… Видно, сделал шаг в сторону и тут же провалился по пояс в снег. Подо мной не было никакой опоры. Я попытался вытащить одну ногу, но поставить ее оказалось некуда — она снова утонула и утащила меня еще глубже. Ухватиться не за что, а тропинка где-то рядом, в полуметре от меня, но сверху-то я видел ее, а сейчас она словно исчезла!..
Так я барахтался, как перевернутое на спину насекомое, и никого поблизости не было. Представляете картину? — я на вершине снежной лавины, которая вот-вот сорвется в сторону реки, и тогда уж никогда не выкарабкаюсь из-под этой тяжести. Было тихо, только мое хриплое дыхание, потрескивание снежной корки и хруст слоев снега; они постепенно уплотнялись под моей тяжестью, и я после каждого движения погружался все глубже. Если я не двигался, то висел. Темнота сгущалась, другого берега уже не было видно. Я был в отчаянии, но все больше уставал и погружался в какое-то оцепенение…
Вдруг кто-то сказал мне на ухо — делай вот так! Я понял, надо не сгибаться вперед, как я все время пытался, а отклониться назад и вылезать на спине. Я попробовал, и, действительно, после нескольких попыток обнаружил, что выкарабкиваюсь. Тут уж я стал смелей отталкиваться ногами, и спиной, спиной выползать, пока наконец весь не оказался на плотной полоске снега, по которой до этого так безмятежно шагал.
Спокойствие вернулось ко мне. Я вспомнил, чего испугался в первый момент — Хрюша и кошки заперты дома! Если не выберусь, кто откроет им дверь? Они погибнут от жажды и голода.

55. История остромордого.

Вчера вечером я возвращался от своих и увидел у девятого дома под редкими кустиками темное пятно. Мой глаз навострился узнавать живое, я подошел и обнаружил щенка месяцев шести, небольшого, остромордого, темно-серого, насколько мог различить в сумерках. Мордочка обнесена инеем, видно, что лежит давно, и снег под ним подтаял. Кажется, он лежал на люке, здесь теплей. Я заговорил с ним, он не испугался, и слушал. «Минус двадцать девять не шутка, — я сказал ему, — уходи!» У меня не было еды, и я не знал, как увести его отсюда. Я звал его в подъезд, но он не слушался, только еще крепче свернулся и спрятал нос… Я ушел с тяжелым сердцем. Этому малышу предстояла ночь на морозе, он не знает, что это, а я знаю.
Сегодня утром я нашел его в месте чуть получше прежнего — у одного из окошков в подвал, там слегка приоткрыт железный ставень и струйка тепла попадает ему на спину. Я нашел палку, подлез поближе к окошку, а это под балконом, так что я полз на коленях, и приоткрыл пошире ставень, чтобы песику было теплей. Потом сходил за едой, свалил в одну из мисок остатки хлеба и рыбы с кашей и вернулся по косой тропинке к девятому. За мной увязался Макс, который собирался навестить этот подвал и ждал подходящего момента. Иногда они ждут часами, чтобы беспрепятственно одолеть сто метров… За нами бежала маленькая собачонка, а навстречу идет большой рыжий пес с крестьянской физиономией, он часто встречается мне в подвале. Я не раз пытался его образумить, он внимательно слушал, а потом поступал по-своему… Макс, поняв, что нас обложили с двух сторон, остановился подумать; делать два дела сразу он не в состоянии, впрочем, я тоже. Сейчас он кинется от большой псины к десятому, та за ним, и я ничего не смогу сделать… Но Макс оказался не так прост, как я думал, он принял смелое решение — подбежал ко мне и двинулся дальше, правда, оглядываясь на меня, навстречу большому псу. Если бы так поступил Клаус или Стив, я бы не удивился, но мой недотепа так никогда не делал! Значит, не безнадежен дурачок?.. Пес застенчиво отвернулся, скосил глаз на кота, потом на меня… «Не трогайте меня, и я вас не трону…» Скандал ему ни к чему, ведь мы не раз еще встретимся.
Мы благополучно добрались до песика, я поставил перед ним миску. А Макс, окрыленный своим успехом, набычился, задергал хвостом и двинулся в сторону щенка, того и гляди, нападет… Песик смутился и есть не стал. Я отозвал Макса и пошел с ним осмотреть двери в этом подвале. Северная забрана частой решеткой, для котов не преграда, а щенку не проскочить. Южная… вчера в темноте я долго толкал ее, оказывается, открывается на себя! Приоткрыл ее и подпер палкой, так, чтобы щенок мог пройти, если захочет. Вместо того, чтобы затащить силой, я предложил ему выбор. И чуть не погубил его.
Почему я так поступил? Потом я много думал об этом… Я стараюсь не решать за них, пусть поступают сами в соответствии со своей природой. Но что он мог решить, этот глупый щенок! Нашел же он подвальное окошко, нашел бы и полуоткрытую дверь… Если б я мог, то взял бы его себе. Невозможно… Надо признать, я хотел помочь и остаться в стороне, не участвовать, не вовлекаться, не привыкать… Но так часто этого недостаточно! Потому что слишком мало вокруг нас уважения к жизни, даже простой доброжелательности, и так много непонимания и злобы, что с этим не сладит даже самый сильный и мудрый зверь.

56. Минус тринадцать, ветер…

Вечером ветер пуще прежнего… Скользко, как на поверхности циркового шара, перебираю ступнями, плохой акробат… Дома Люська с Алисой выясняют отношения. Алиса ворчит, замахивается, дочь ластится, заглаживает вину. Потом мирятся и блаженно облизывают друг друга. Хрюша отчаянно орет, надо идти, поддерживать славу смелого. Надо, но очень не хочется.
Кутенок у того же окошка. Постелил ему тряпку, накормил теплой кашей. Пробовал втолкнуть в подвал, он отчаянно сопротивляется. Бездомные собаки не доверяют темноте и узким щелям, в которых котам вольготно… Погладил по спине — один хребет. Он и двух дней не протянет на морозе, устал сопротивляться. Старуха, что кормит в девятом, защищает своих — дверь перевязала веревочкой; благодаря ей живы тамошние коты.
Через час пришел снова, смотрю — щенка у окошка нет! Видно, кто-то спугнул его, он отполз от тепла, свернулся калачиком в глубоком снегу. Не отзывается! Я залез в сугроб, потрогал его. Он вздрогнул, поднял голову. Живой, но отвердевший, неподвижный, тяжелый. Взгляд обращен вглубь, он умирает. Я поднял его, он оказался неожиданно тяжелым, по сравнению с котами, но для своего роста ничего не весил. Он молчал и уже не делал попыток вырваться. Я опоздал! С проклятиями самому себе я пролез в чужой подвал, недалеко от входа нашел кусок картона и положил на него щенка. Ему бы продержаться несколько дней… Вернулся к своим. Макс, Алиса и Костик копаются в помойке. Люська висит на батарее, болтает ножками. В подвале метель, фанерка на полу. Кто это так старается для нас… Снова укрепил ее, как мог, нашел Клауса и вдвоем пошли домой.
Я говорю старухе из девятого, она согнута и чтобы видеть меня, должна задирать голову. «Если вы умрете раньше, я буду кормить ваших, не выбрасывайте щенка…» Она, кажется, приняла во внимание. В каждом доме свой сумасшедший, в девятом она, в десятом — я.

57. Пятое января, снова щенок…

Песик лежит дальше от двери на старом мешке, то ли сам отполз, то ли старуха помогла. При виде меня кое-как встает, шатается, но виляет хвостом. Жадно пьет… дурачок, терпел жажду, хотя снег рядом! Кот, конечно, догадался бы полизать… Глаза впали, мордочка острая, ребра обтянуты кожей. Не ест даже яйцо, размельченное в курином бульоне, с болью оторвал от своих. Оставил, может, передумает…
Когда шел обратно, меня догнала Алиса. Она ходила в гости к тамошним кошкам и рыжему коту, отцу Шурика и многих не выживших Алисиных котят. Я думал, что скажу своим, ведь не осталось еды… Но повезло — соседка выставила на лестницу банку прокисших щей, зато на мясной бульоне! Наши знают цену любой пище, их не смущает запах. Явились четверо — двое лохматых, две кошки. Не было Костика, а Хрюша нашелся в подвале, но не пошел, поворчал из темноты и получше устроился на своем месте, под самым потолком.

58. Шестое, минус пятнадцать, снова ветер…

Сегодня песик встретил меня у двери, вилял хвостом, стал быстрей, облизал руки, что я ненавижу, съел яйцо, и оказалось мало. Я намеренно не называю его, зачем мне лишняя привязанность, подниму его и уйду. Рыбу почему-то не тронул… Здоровенный кусок минтая, наши сошли бы с ума!.. Он худ неимоверно, но отогрелся, и на ногах стоит тверже, чем вчера.. Выбежал на улицу, исполнил свои делишки и бегом обратно. Ему бы недельку в тепле и тишине… Макс был со мною, сопел за спиной, и сожрал, конечно, минтая.
В этом подвале коты бедствуют, старуха кормит еще хуже, чем я. Здесь черный с белыми усищами, рыжий, замурзанный, с холодными ушами, вечно голодный… Ухожу с тяжелым чувством — угасающая жизнь не может поддержать другую, а процветающая не желает замечать… Я думаю о песике, что будет дальше?.. Были бы живы, а жизнь хитрей нас, что-нибудь придумает.

59. Всего минус четыре, но буран…

Собачка — остренькая морда, темные глаза, хочет внимания и ласки. Выдал ей кусочек сырого мяса, если бы Клаус видел… А Клаус кривился, но ел жиденький супчик. Я и не заметил, как стал обирать своих в пользу собачонки! Стива нет и нет, я все жду — подойду к дому, а навстречу мне большой, важный, блестящий… Хрюша смурной, встречает без крика и объяснений, полная хандра. У котов это бывает, кошки ведут себя ровней, и живей… Алиса за ночь навалила две кучи и удалилась с прытью, которую стоит пожелать ее дочери, сейчас довольно вялой. Макс на мусоре, ловит мгновение, пока не подъехала машина. Самое лакомое время, но и опасное — всюду бродячие собаки, которых мне жаль, им еще трудней выжить, чем котам. Их кормят ноги, надо успеть от дома к дому, пока не увезут мусор. Собаки гоняют котов, коты гоняют птиц, а птицы умирают, потому что никого прогнать не могут.
Иногда я смертельно устаю от них, и думаю, черт с вами, ребята, мне самому бы выжить. А потом бегаю по подвалам, ищу, и жду…

60. Девятое января, минус четыре, тихо…

Старуха из девятого выпустила собачонку, та ускакала на костлявых ногах и не вернулась. Она сообщает мне это с явным облегчением, у них все налажено с котами, а от этой неуемной подвал ходуном… Одно утешение — четыре не мороз, и тихо. Может, вернется, когда станет туго, вспомнит теплый подвальчик… Облазил все вокруг дома, не тут-то было, наверняка подалась в город. К своему стыду, и я чувствую облегчение — мои уже несколько дней на голодной пайке. Если вернется, снова оживлять? Я не чародей, вытаскивать из сугробов и приводить в чувство замерзших собак! Зато в девятом поговорил с усатым отцом Сильвочки, нашей счастливой кошки, и Рыжим, отцом Шурика. Только Шурик был чистенький, сияющий и нежно, пастельно- рыжий, а этот мужичок, морда красноватая, зубастая. Но я вижу в нем своего любимца, глаза те же — оранжевые, теплые глаза… Я незаметно подбросил ему кусочек студня, чтобы сам нашел. Опытный, осторожный малый — долго придирчиво разглядывал находку, потом моментально проглотил. Когда я уходил, то оглянулся, и понял, что он раскусил меня, смотрит вслед… Шел к своим и думал, что, вот, была собачка, и нет, и это правильно. Не можешь держать жизнь в руках, за все отвечать — отпусти, пусть сама решит.
У дома Макс, показывает кривой зуб, решительно настроен на пожрать бы… Им надоели мои выкрутасы, все уже побывали в девятом и знают, куда уплывает еда!.. Костик, тихий гад, налил на коврик соседке. Крадусь к ее двери, уношу улику и полощу у себя в ванне… «Засранец — говорю предателю, — я ли тебя не выручал, не спасал, а ты нас угробить хочешь?.. Этот коврик, можно сказать, молитвенная принадлежность!..» А он и слушать не желает, наглый и сытый стал! Беру за шиворот, — он зажмурился, не сопротивляется — и выкидываю на балкон. «Отдохни, счастливец, серая морда, не понимаешь, где бы ты лежал сейчас…» Там, где многие — в овраге, у реки.