привет — привет


//////////////
Фотография, на которой вылепленный из пластилина кот идет по написанной маслом на холсте дороге.
Ну, значит, пора кончать цикл, что хотел и сумел — сделал, а дальше подчищать да улучшать… это не для меня.
Закончена серия. Отдаю фотоаппарат, возвращаюсь к перышку и чернилам.


……….
Прошу извинить, но есть такие изображения, которые хочется показать сразу целиком, и хотя бы в таком средненьком масштабе.
У меня не дневник, и прятать ничего не хочу поэтому. Должны выглядеть страницы как страницы.


///////
Раньше не помещал. ЖЖ простит. Что-то раскрутил, что-то закрутил-недокрутил… чуть-чуть понял кураж Пикассо, но там, где начинается «демонстративность», там уже не для меня.
Не люблю болтающих клоунов, люблю — мимов.

Во взгляде на собственную жизнь важно не время, второстепенная шкала, и не сюжетная канва, (чаще всего, она удивительно банальна) — а ТЕМЫ, их развитие и затухание. Чем ближе к концу, тем ясней, что все важное на одинаковом расстоянии — вычерчен круг тем. Жизнь отдельного человека — блуждание по собственным темам, насыщенное страстями, предрассудками, заблуждениями, намерениями… Время тут почти что ни при чем.


Летом 2007 года исполнилось десять лет повести «Перебежчик». На бумаге ее не найдете — нигде. Значит, не надо. Отношусь к этому спокойно. Ага, высокомерен я :-))
………..
Собрались все, только Стива не было. Но, наверное, судьба котовская пихнула меня под ребро локтем. Мы услышали за окном собачий гомон; какие-то маленькие, судя по голосам, шавки, собрались кучей и гавкали. Я вышел на балкон и увидел большого черного кота, он шел через лужайку к нам. Вокруг него суетились пять или шесть собачонок, пытались ухватить задние лапы, спереди напасть не осмеливались. Стив шел не торопясь, лениво отбиваясь от них, но я видел, как быстро они наглеют, и нападут все сразу… Так и случилось, все смешалось в один бешеный комок, черное среди желтого, серого и белого… Стив дрался молча. Клубок распался, я видел, что ему здорово досталось, он прижался к земле и был готов к новой атаке.
Я выбежал из дома. Лужайка еще не очистилась от снега, кое-где торчали ледяные бугры, под ногами скрипела старая трава. Сверху было видней, теперь я знал только, куда бежать, но не видел ни Стива, ни собачек, только слышал их прерывистый лай и рычание.
Если б я был человеком, то не бежал бы так быстро, в моем возрасте это опасно.
Если б я был котом, то бежал бы резвей!
И тут я поскользнулся, взмахнул руками… и грохнулся на ледяные кочки. Так боялся упасть всю зиму, и надо же — весной! Нашел-таки время и место! Сознание не оставило меня, только на миг мир сдвинулся, дрогнул, один из быстротекущих моментов выпал, короткий, но важный… Я поднялся и с изумлением обнаружил, что левая рука словно набита ватой, двигается тяжело и медленно, а кожа… чувствует прикосновение, но как через толстую перчатку. Ноги работали, и я поковылял туда, где надеялся спасти своего восьмого кота. От моего громкого падения и проклятий, на которые я не скупился, шавки разбежались, а Стив остался на месте. Он высокомерно посмотрел на меня и начал зализывать бок, из которого был вырван огромный клок шерсти, и сочилась кровью глубокая царапина…
Не слишком ли много для одного-двух дней?..
Зато теперь ясно, что зима кончилась. И мы живы.

Пущино. 12 июня 1997г.

Из «Перебежчика»

………..
Я пришел как обычно, никого не встретил и поднялся к себе. Дверь в кухню была закрыта. Я вышел на балкон, чтобы сверху обозреть всю котовскую ситуацию — кто, где, кого нет… Охватив единым взглядом, очень многое можно понять в котовской жизни, как, впрочем, и в картинах… И вдруг страшный визг и рев за стеной! Из кухонной форточки на балкон вылетает Хрюша и, не глядя по сторонам, торопливо улепетывает вниз. Затем в форточке показался Клаус… и тут же на край вспрыгивает Серый, они стоят лицом к лицу и не собираются уступать друг другу. Две изрытые шрамами опухшие от драк и дебошей морды, черная и серая, две пары немигающих глаз… Как было бы славно, если б они подружились! Наступил бы покой и мир в наших домах и подвалах… Но что поделаешь, даже я со своими полукотовскими мозгами такого представить себе не могу, ведь это коты, а не какие-нибудь педерасты…
Но я не мог не вмешаться.
— Разве мы так договаривались? Я впускаю тебя, здесь Алиса, котята, которых ты почему-то считаешь своими… А черный, а рыжий откуда, Сергей?.. Клаус мой старый друг, и я не позволю…
Одним словом, я размахнулся и шлепнул Серого по спине, не сильно, но достаточно, чтобы эта туша свалилась на балкон. Он тут же исчез в щели. Я выглянул на козырек, он стоял и смотрел наверх. Ну, я сказал ему еще пару слов, и он испугался. Нет, я замахнулся, хотя в руке ничего не было! Он шарахнулся — и оступился.
Никогда не видел, чтобы так падал кот! Тогда я понял, что он был не в себе, нервы не выдержали. Всего-то метра четыре, но он всем телом шмякнулся на край балкона первого этажа, падал дальше, врезался в деревце, столь любимое Костиком… и, наконец, достиг земли. Упал-то он на все лапы, но оказалось, что одна повреждена. Не глядя наверх, он похромал в сторону подвала, то поджимая ногу, то пытаясь ступить на нее, и это плохо ему давалось.
Я испугался. Я не хотел! Я думал, что, как обычно, шлепну и помиримся! В сущности, я давно восхищался им, но не мог показать это перед своими друзьями. Я был в сложном положении, а теперь оно стало еще сложней, ведь мой поступок был истинно человеческим, то есть, свинским…
Не одевшись, я выбежал посмотреть, что случилось. Серый сидел у мусора, при виде меня не испугался, просто смотрел, как я приближаюсь. На левой передней лапе, выше сустава темная полоса, словно кость изнутри прорвала мясо… Неужели сломана? Я сел рядом с ним на ступеньку, протянул руку, он вздрогнул, но не двинулся с места. Я начал гладить его голову, спину, понемногу, незаметно пробираясь к лапе… Он не боялся. Кость сверху — цела! Кость ниже — вот она! Может быть, ничего? Я осторожно взял его за бока и посадил на колени. Он не сопротивлялся, но весь напрягся, когти впились мне в кожу… Я гладил его, и говорил, какой он чудесный кот, что я виноват… и много еще разных слов, которые не запомнил, да и что говорить об этом… Мне было тяжело, и стыдно перед ним. Я жалел, что возник на этой земле человеком, и теперь совершенно бессилен, со своим дурацким разумом и прочими штучками, которыми принято гордиться.
— Но почему, зачем ты гоняешь наших?..
— А зачем они явились на кухню, смотреть, что ли, котят? Знаю я эти смотрины…
Что я мог ответить ему? Что наши никогда не обижали котят, ни черных, ни рыжих, все так любили Шурика… Но откуда ему знать. Я гладил его, и молчал.
И он молчал. Вдруг я услышал странный звук — будто что-то тарахтело и перекатывалось у него внутри, как в испорченной кукле, которая когда-то говорила «мама…” А потом он засипел, и прерывисто, глотая звуки — заурчал. И сам удивился этому грубому и неумелому подобию мурлыкания — встрепенулся, спрыгнул с колен и похромал прочь. Я видел, что он поджимает ногу, но иногда все же опирается, значит, кость цела?.. Я все забыл — и как он прокусил ухо Клаусу, и чуть не довел до голодной смерти Макса, и продолжает его преследовать… Мы разберемся, разберемся, только были бы живы!


/////////////////////////////////
С легким шорохом кровь в голове омывает склеротические бляшки — музыка потери памяти и способности к различению; способности, которую на востоке, вроде бы, называют умом. В этом процессе, на этом пути, наверняка есть точка или небольшая область, площадка, где сухое умствование ограничено, а распад ассоциативной способности еще не зашел слишком далеко, вот тут бы и остановиться…

Бессонница…


……………
Достичь своего предела в любом занятии, и особенно в искусстве мешает инстинкт самосохранения, и когда он в обществе, в людях чуть слабей обычного уровня, тогда и начинает получаться что-то заметное и особенное. И вопрос «или-или» не решается умозрительно-теоретически, а конкретно каждый день и ночь. Оттого, наверное, во времена неравновесия искусство пробуждается. Если так, то нас ждет невиданный подъем, — «жаль только жить в эту пору прекрасную…» (проблема в расстановке запятых :-))


…………
По серьезности, глубине, трагичности детство можно сравнить только с концом жизни, а то, что в середине так себе — бездумная пирушка.


////
тут меня спросили, что вы хотите сказать этими изображениями, смешивая воедино живопись, графику, реальность и всякие фигурки… все, все. все…
Не знаю, может быть, пытаюсь оживить все, даже фотографию реальности, а то, что хочу сказать — говорю словами, но это не проза, а выраженные значками мысли. Почему-то это многие считают прозой. Искусство вовсе не мысли, оно свободное скольжение по ассоциациям, особо умному человеку дело трудное, почти недоступное, потому что во всем словесного философского смысла ищет. Нет в искусстве такого смысла, или крайне незначительный он. Даже наука не делается смысловиками. Возьмите Шредингера. Или того же моего шефа Волькенштейна, который прыгнул из области физики идеального газа в структуру полимеров, и из этой свободной ассоциации родилась целая наука, за которую американец Флори через тридцать лет получил нобелевскую премию, и писал, что обязан Волькенштейну, а тот был уже далеко, копался в биологии, и по серьезному в ней ничего не сделал, если сравнивать в полимерами, или с его оптикой даже… Творчество стоит не на уме, а на свободных ассоциациях. И выше этого только те единицы, которые, как совершенные идиоты, умеют задавать простые вопросы, например, почему падает яблоко на землю, тяжело и быстро, и долго парит в воздухе пух, подчиняясь ветрам.

временное

Снова кого-то убили, мне говорит жена, а я не слышу, какая-то «другая россия»… А она вся для меня — другая… Пьющая, жрущая, нежрущая, сидящая, убивающая… Я свое пережил, перестрадал, ночами не спал у приемников-телевизоров… — хватит. Ничего страшного, может огромный период идет, и уж точно, не увижу ни конца, ни просвета… Пока есть язык, и желание делать свое, интерес к изображениям и словам… о другом и думать не хочу. Спите, жрите, убивайте друг друга, материтесь, допивайтесь до синих чертей — черт с вами, я вас не знаю, а вы — давно меня не знаете, так и живем. Прав был Уэллс, когда говорил о двух частях распадающегося человечества, только немного не так повернулось: морлоки наверху, и торжествуют, а элои, бывшие интеллигенты, продажные и слабые, дрожа, лезут облизывать верхних людей. И те и другие стОят друг друга.
И этому сборищу даден великий язык, удивительная земля, богатая еще и обильная, и что из этого получится, не хочу видеть и знать.

еще пару главок — для себя

It is my life.

41. Гололед, плохое настроение…

Снега нет и нет, на камнях тонкая блестящая пленка по утрам. Навстречу мне Макс, зуб торчит уныло. Погладил его, он слабо вякнул в ответ и побежал за мной. А это Стив, тоже бежит ко мне, исчез, что ли, могущественный покровитель?.. Покормил их, сел, Стив взгромоздился ко мне на грудь и заурчал, закатывая глаза. Иногда вспоминает старую дружбу. Огромная лобастая у него башка, больше, чем у всех других моих знакомых. Самый большой, тяжелый и сильный кот, и самый неприступный, самостоятельный. Недавно стал забывать свои обиды, придет, положит голову на колени, что-то бормочет, позволяет себя гладить… На правой щеке снова открылся свищ. Рассказывать про его болячки скучно. До главной операции он был беспокойным, дерзким, драчливым, а стал злым, бесстрашным — и равнодушным. Он не участвует в нашей жизни, когда является, лежит в коридоре поперек дороги и никого не боится… Мы долго разговаривали с ним, и даже Хрюша не возмущался, сидел рядом на подоконнике и делал вид, что ему совершенно все равно.
Клаус шел ко мне с явным намерением поговорить, увидев Стива, остановился. Между ними ни дружбы ни вражды, избегают встречаться на узких дорожках. На балконе подал голос Хрюша. Он стоит, маленький, курносый, обрубок хвостика торчком — и воет, тоскливо и долго. Он поел, здоров, я люблю его, но этого мало. Кот должен жить своею жизнью, Хрюша хочет этого и боится, потому и кричит. Ему трудно быть храбрым, выдерживать взгляды больших и сильных котов. Вечный подросток, он должен — и страшно!
Внизу загремела мусорка, все встрепенулись, и Хрюша отвлекся от философии в сторону злобы дня. Утро кончилось.

42. Макс, Клаус и Люська.

Бывалые коты отмечаются с особой залихватской небрежностью, с наигранной скукой на косматых мордах, как Клаус, например. Несколько капель, чтобы только оставить след. Здесь был… а дальше все известно. Как всякий мастер, кот экономен в средствах. Никакой показухи! А новичок — это угроза, его старательность и отсутствие меры ужасают… Макс стоит в углу, на роже горделивое выражение и особая задумчивость, присущая детям, испытывающим подгузник. Зуб торчит, и язык высунул от усердия. Я кричу ему, что хватит, но не тут-то было — он поливает занавеску, используя весь запас! И победно уходит. Хрюша поет песнь отчаяния и надежды, брякается о форточку плотно сбитым тельцем, и вниз; он должен участвовать лично и не доверяет письменным сообщениям. Я говорил уже, он по натуре художник, а не писатель… На пороге Клаус, он долго нюхает Максову расписку, брезгливо морщится — и небрежным штрихом перечеркивает старания молодого карьериста. Подходит ко мне и не верит глазам — я один! Он долго думает, проверяет обстановку — никого!.. Тогда прыгает. Я глажу его спутанную гриву, трогаю сморщенное левое ухо, крошечное, жесткое… Он не возражает, и принимается оглушительно громко петь, с легким взвизгиванием, что странно слышать от огромного лохматого существа со свирепой изрытой шрамами мордой, она распухла и расплылась, но разрез глаз все тот же — косой, с приподнятыми к ушам углами. И я вспоминаю, как в детстве звал его — китайчонок…
Но тут пришлепала Люська и все испортила! Клаус ее первый любовник. Он понюхал ей нос, вздохнул и отвернулся, а она долго тыкалась в его шерсть в разных местах, и наконец, пристроилась к боку, греясь его теплом, и моим. Все происходит у меня на коленях, а печатная машинка рядом, я перегнулся к ней, мне неудобно, но приятно, что после любви иногда остается дружба.

из «Перебежчика»

………….
Четверо. Счастливые дни Алисы.

Я здесь не только кормлю друзей. Иногда я пишу картины. Осенью долго, мучительно напрягаюсь, проклиная все на свете, не понимая, что писать, как писать… Нет, хочется, но таким хотением, которое ничего не значит — оно как пар, рассеивается в воздухе. Желание должно приобрести силу, отчетливость и направление, а эти штуки не решаются головой, а только приходят или не приходят в результате немых усилий, похожих на вылезание из собственной кожи. Но не стоит накидывать слова на все эти котовские дела. Лучше подождем, пока исчезнет вокруг нас цвет, все станет белым и серым, с трех до утра погаснет свет, распространится холод… Тогда я, сопротивляясь затуханию жизни, понемногу начинаю.
Так вот, в прошлом году Алиса принесла еще троих и положила ко мне на кровать. Снова рыжий, черный и серый. А у меня были Шурик, и Люська, которая обнаглела и продолжала сосать мать, хотя вымахала больше ее ростом и всерьез гуляла с Клаусом. Я уж не считаю целую свору, десяток котов и кошек, которых кормил каждый день. Алиса не справится, а я не сумею ей помочь. Я вижу, как они голодают, болеют, и мало что могу изменить. Они не знают, что их ждет, а я знаю. Такое мучение жизнью не назовешь. Алиса рожала лет десять по два раза в год, и где эти котята? Их были десятки, и все медленно умирали от холода и голода в ледяном подвале, в какой-нибудь темной вонючей щели.
И я взял на себя — решить, кому жить, кому умереть. Но всех убить не смог, в последний момент оставил одного котенка. Так выжила Сильва, черная кошка с белой грудкой и пятнами на мордочке, спокойная и разумная. Ей повезло, подвалы миновали ее. Иногда я думаю — пойду, посмотрю, как она там… Но не могу. Что я ей скажу?.. «Я тот самый, кто утопил твоих двух братцев, и выбрал тебе жить?» Когда Алиса льнет ко мне, я думаю об этих жизнях, которые сохранить не сумел. Но все-таки, был у этой подвальной кошки счастливый год, или даже два! Может быть, это лучшее, что я сумел сделать. Вокруг нее были свои — Шурик, Люська, Сильвочка… Саманта… ее подкинули, но Алиса сразу признала и стала кормить, как свою. Саманта была на месяц младше Сильвы и гораздо меньше. Но очень упорная, гладкошерстная чернушка. Не умея еще держать голову, слепая, она ползала на коленках по всему полу и вопила, страшное зрелище… Подросла, и они играли все вместе, сосали молоко Алисы, и облизывали ее, а она их… Старая кошка под конец жизни вынянчила два поколения котят.