из повести «Следы у моря»

Другая жизнь
С первого этажа лесенка вниз под землю, налево коридорчик, узкий, но длинный, и там двери с обеих сторон, в маленьких темных комнатках навалены старые вещи, потом большой зал-котельная, потом комната, где эти люди, которые в бабкиной квартире жили. За дверью у них тихо, наверное, притаились, знают, что мы идем.
А потом еще одна дверца, у папы оказался ключ, мы вошли.
Узкая как щель комната, пол каменный, большими серыми плитками, вдоль двух стен полки деревянные, высоко под потолком окошко, видно, как по улице ходят ноги. Скоро начнут топить, в этом подвале неплохо, папа говорит, давай смотреть, что осталось от нас.
Очень мало осталось, толстая ткань с узорами, от нашей ширмы, в ней завернуто несколько книжек толстых, альбомы… лампа старая керосиновая, картинка… Потом я рассмотрел, не картинка, а деревянная желтая дощечка, грязная, если присмотреться, там вырезаны деревья, люди, папа говорит, сделано ножом, это японская работа, как отчистить, не знаю. Альбомы давай посмотрим здесь.
Может, наверх понесем, там светлей?
Он подумал, нет, сначала посмотрим сами. Чуть-чуть. Положил альбомы на нижнюю полку, поближе к окну, чтобы удобно было смотреть, мы стояли и смотрели.
Это кто, рыжий пузатый?
Папа засмеялся, отец твоей мамы, дедушка, он умер до войны, слава богу, не дожил, он бы не вынес, бабушка сильней.
А это кто?
Мой отец, тоже твой дед, он умер еще раньше, от старости.
А это?
Не узнаешь? Твоя бабушка.
Не может быть, она такая красивая была?
Красивая и капризная, мучила мужа, а он ее любил.
А она кого любила?
Она сыновей любила, и немножко твою маму.
Один мой дядя был толстенький и рыжий, а второй высокий и темный, я впервые увидел, какие они были, странно, что их нет.
А у нас есть наши фотокарточки?
Алик, не было времени сниматься, теперь будем. Ну, что же, не так страшно, пойдем наверх.
Почему страшно?
Он не знал, что ответить, думал.
Понимаешь, другая жизнь была, и кончилась, война все перевернула, а нам надо жить, пореже вспоминать.

Довоенная квартира (из повести «Следы у моря»

Приехали

На следующий день поехали, в таких делах важно быстро, бабка говорит, захватчиков хватает, потом опять три месяца по судам? Погрузили в грузовик три чемодана, две сумки, старый сундук большой, Бер дал для хлама. Сели на вещи и поехали.
Твой брат ничего хорошего не даст, мама говорит.
У него своя семья.
Он тебе обязан. Они солидно окопались, со своей Хансен, вроде не евреи, немцы не тронули ничего.
Не завидуй, радуйся, что кому-то повезло. У Бера сердце больное, и Альберта ни туда, ни сюда.
А у тебя здоровое?
Как это ни туда, ни сюда, я спросил, папа усмехнулся, тебе рано.
Ваш брат слабохарактерный, бабка говорит, она папе неприятные вещи говорит на Вы.
Он помолчал, потом говорит, Юлик должен появиться.
Мама обрадовалась, это папин второй брат. Она его любит, он философ, во время войны жил в Сибири, теперь ему, может быть, разрешат вернуться.
В Таллине ему жить нельзя, папа говорит, но он будет близко, все-таки у нас теплей, чем там. Папа никогда не говорит, где Юлик, — далеко, и все. Юлик писал статьи в газету до войны, словно с цепи сорвался, надо было думать.
А что ему думать, детей нет, жены нет, мама говорит.
Таня его жена, она вернется с ним.
Бросьте, Сёма, не вернется она, бабка говорит, очень ей нужен ссыльный еврей. И что ей делать там, в лесу, детишек учить манерам? Она до Москвы доберется… ищи, свищи.
Мам, не нужно так плохо о людях думать, мама говорит, Таня умница, а Юлик гений, что только от него осталось?
Как это осталось, я спросил.
Не вмешивайся, могло ничего не остаться, тебе рано понимать.
Детей учить ему не позволят, папа говорит, а в вечерней школе работать может.
Ты все заранее знаешь, вдруг позволят.
Не понимаешь еще, где живешь.
Где, где, я домой приехала.

Мы долго ехали, на другой конец города, зато наш новый дом недалеко от школы. Рядом русская школа, пойдешь на следующий год. Едем через садик, здесь раньше росли цветы, дикие розы, мама говорит, а теперь все раскопано, видно, недавно картошку выкопали. Вот до чего докатились со своими немцами, картошку в городе сажали, чтобы прожить.
Ты, Зина, просто прелесть, отвечает бабка, забыла, как ходила по деревням, кусочек масла найти для сына. Вот и кашляешь, надо к настоящему врачу, домашний доктор не врач.
Мама бледная, а кашель у нее всегда.
Для тебя всегда, не помнишь, какая она здоровая была, бабка говорит, маленькие ранние годы забывают.
И я забуду про сейчас?
Про сейчас уже не забудешь, ты взрослый, но не совсем. Слава богу, у тебя еще время есть, взрослым быть страшно, не спеши. Сёма, стукни шоферу про здесь — направо.
Папа не успел стукнуть, шофер дорогу знал. Мы въехали в тесный переулок, с одной стороны маленькие деревянные домики с заборчиками, с другой торчит большой желтый дом, четырехэтажный, очень грязный и кривой. Я сказал маме, она говорит, тебе кажется, это рядом с ним все кривое. Это и есть теперь наш дом. За ним каменный сарай с окнами, непрозрачными от пыли, мама говорит, это мастерская, здесь пилят дерево. Да, раздается визг, потом тишина, и снова визжит пила.
Пилят редко, дерева нет, бабка вчера уже все узнала, после суда ходила по улице вдоль дома, ключи ей еще не дали, а то бы побежала наверх.
Мы поднялись на второй этаж, там четыре двери, вот эта наша, на ней печать, бабка ее сорвала, роется в сумке, ключ не найду…
Дай, помогу, мама говорит.
Нет, я сама, сама…
Достала, наконец, большой длинный, как флаг, начала совать его в дырку и все мимо, мимо… мы стоим, ждем…
Наконец!
Дверь заскрипела, отворилась внутрь, и я увидел темную переднюю — и сразу обе комнаты, проходные, они залиты светом, а паркет… я такого не видел, большие плитки, темные, натерты чем-то, потому что блестят.
Хоть квартиру оставили в хорошем виде, мама говорит.
Я заставила все убрать, чтобы их духу не было.
А где они теперь, я спросил.
Там, где раньше жили, у нас в подвале, бабка отвечает, она истопница и дворник, папа устроил ей работу, пусть еще довольна будет.
Оказывается в подвале много комнат, там можно жить, правда, окошко под потолком, зато рядом в комнате котельная, всегда тепло, даже зимой, так что им неплохо там, и нечего было бабкину квартиру занимать.
Папа говорит, они тоже хотели пожить как люди, воспользовались. Евреев не стало, и многие не евреи тоже уехали, которые были за русских.
Вы все можете объяснить, бабка говорит.
Я не оправдываю, чужое брать никогда нельзя, запомни, Алик.
Вот-вот, а говорят, старая мораль.
Паркета в подвале нет, зато доски отличные, папа говорит.
А ты откуда знаешь, спрашивает мама, ходил, что ли, к ней, опять ты за свое…
Брось, просто знаю, мы им ремонт делали в подвале.
Они не заслужили, воры, бабка против ремонта.
Забудьте, Фанни Львовна, папа отвечает, они не враги, им не больше нашего повезло. А мне — идем, поможешь принести альбомы и все такое, что осталось от прежней жизни у нас.
Удивительный человек, бабка вслед ему говорит, все объяснить может.
Ах, мам, оставь, ему на войне не сладко было.
А мы с папой уже шли в подвал.

между прочего

Ответ читателю…
Приятно и даже трогательно, что Вы так верите словам. Для меня всё начинается с изображений. Слова потом возникают, а часто вообще не появляются. Со словами сложно, шансы сказать банальность велики. Беру почти любого современного писателя — вижу, серость по-хозяйски гуляет по страницам. А часто пошлость хлещет через край. Куда денешься, даже великие мыслители рождают пару новых мыслей за всю жизнь, остальное время и силы уходят на разработку… и саморекламу. Тем более, писатели… ведь все давно сказано. Спасение в том, что некоторые сочетания слов рождают в нас картины, сцены… и мы просыпаемся для развития.
Но чаще перед глазами только ряды черных значков, иероглифы унылых описаний…
………………………………..
Высокомерие вещей…
Трудно вынести, когда собственный ключ от квартиры разговаривает с тобой — высокомерно поплёвывая.
Когда люди по отношению к нам высокомерны, над этим легко посмеяться, но когда высокомерны родные вещи, свой кожушок, например, или ботинки, единственные, то тут уж не до смеха…
……………………..
Своими руками…
Критики хнычут — «в текстах только содержание, жанр, текучка жизни, мерзость или развлекаловка…»
Двадцать лет бежали за волной, хвалили хамов, чего жалуетесь.
……………………..
Рисуем для себя…
Реакция зрителей на изображения на выставке всегда была удручающей, теперь стала удручающей вдвойне. К непониманию высокомерие невежд добавилось. Поэтому радует, когда чувствуешь – человека зацепило, подтолкнуло, и он двинулся по своему пути, не заезжая в умопомрачительные рассуждения, плохую литературу, убогую философию. Просто смотрит, и что-то в нем слегка сдвинулось, повернулось… Значит, все-таки живы связи рисующего с воспринимающим рисунок.
Но это капля в море…
Но всегда остается главное значение выставки — отдалиться от себя, увидеть сумму своих усилий одним взглядом, да на чужих стенах.
…………………………….
Оторвавшись от картинок…
Глядя на толпы людей, видишь новые признаки, много говорящие — моднючие гастуки-пиджаки, особую упитанность морд, выпестованных элитными продуктами, выпяченные в улыбках зубы, фотки с начальством, членство в академиях, особенно мировых, которых теперь пруд пруди… вечеринки, тусовки… Люди стали четче делиться — на тех, кто дома обедает и кто не дома, а может даже в ресторане ужинает.
И не уверяйте меня, что вискас хорошая еда для кота, а педигри от большой к собакам любви.

Старенькое

Я НЕ ГОГА

Я лежал в темноте. Вдруг раздался громкий стук. Меня дома нет — у меня темно. Не стану вам открывать — я ничего не должен вам. Я никого не звал. Кто этот он?.. А он стучит еще раз — требовательно и громко. Значит, имеет какие-то права?.. Он считает, что может войти. А я не хочу!.. сейчас подойду к двери и скажу — убирайтесь, я не хочу. А он скажет… Нет, не встану, не подойду…
Но что-то уже потеряно, нарушено. Я думал, что исчез в темноте, в одеяле, как в коконе, буду тихо лежать, пока не стану другим, захочу выпутать ноги из плена… Пробуждение подобно рождению и тоже требует времени… А он снова стучит. Он так стучит, как будто знает, что я скрываюсь здесь. Я еще лежу, но уже выпрямлен и напряжен — и одеяло мне больше не друг, не товарищ. Гражданин, что нужно от меня? Я сегодня никому не должен. Не зажгу свет. На совесть не надеюсь, а терпение у него может истощиться. Или я так нужен — отчаянно?.. Тем хуже для него. Он стучит как лицо при исполнении… Поздновато для службы, пусть катится. Но я уже все потерял, лежу злой и терплю это нахальство. Ну, давай, ломай дверь, тогда хоть все станет ясно.
И вдруг тишина… Ушел, что ли?.. Тихо ноги в тапочки, встаю и крадусь к двери. Нет, дышит, стоит, потрескивают крупинки песка под подошвами — переминается… Пусть уходит. Он как будто понял — спускается по лестнице, прошел немного, остановился, замер… нет, снова поднимается… Странно это — время идет, и мы все меньше хорошего ожидаем — от писем, звонков, нежданных гостей. Готовимся к неприятностям — и никогда не готовы…
В конце концов — пусть, будь что будет. Глухо кашляю, шаркаю ногами — «кто там?…» — и в ответ слышу радостный голос.
— Это Гога? Впускай. Ты что, умер?..
Ах, как хорошо!
— Я не Гога! Гога надо мной.

КУДА ИДТИ…

У меня что-то заныло в животе — долго и тупо. Где-то в глубине и в спину отдает. Никогда не думал, что живот такой глубокий, до позвоночника доходит. Раньше у меня не было живота — это было место, которым я сгибался, если надо грудь приблизить к ногам. Я мог бы поспорить, что там ничего нет, кроме мышцы, стягивающей тело в клубок. И, конечно, позвоночника, но это уже не живот, а спина — он сзади, как упругий стержень, тело на него нанизано, как шашлык на шампур. Сравнение не очень хорошее, но думаю, что людоед обрадовался бы ему. А мне нечего радоваться — теперь у меня есть живот. Когда много имущества — глаза разбегаются. Я думал — пройдет, не было и не будет. А он еще сильней грызет меня… Не обращай внимания — обидится и замолчит. Или засни — проснешься другим человеком и все забудешь… Засыпаю — просыпаюсь, а он все тут. Отстегнуть бы его, как краб отстегивает больную ногу — и бежать. Или вывернуть наружу — выкинуть, как может морская звезда… Я хожу и смотрю в себя, жду новых неприятностей. И мысль больше не летает передо мной, а переехала в живот, как у нас любят говорить, получила новую прописку. А что?.. вот и живет там…
Прихожу к приятелю, он говорит: «У меня давно живот. Ты вот что попробуй — есть не давай ему, авось сдохнет. Только воду пей».
Я перестал есть — и живот затих. Заснул я, проснулся — нет живота. Поел — болит, но уже потише, послабей. Потом еще тише стал, и еще — и все-таки остался.
Теперь я знаю — в нем много всего, кипит сложная жизнь, и всегда что-то может испортиться. Все каким-то чудом работает, просто чудом. Кипит, крутится, варится, движется, само за себя решает, а я тут при чем?.. Никто меня ни о чем не спрашивает, делают, что хотят. Это спятить можно, никаких у меня прав нет, ни остановить, ни исправить не могу, не вижу, не понимаю… Я сам у себя в гостях. Заняты все — вот-вот попросят. А идти-то куда…

Натюрморт с фиником (вариант)


………….
Стремление к нечеткости, к ляпам и неряшеству возникает не случайно, в сущности, та же игра со случаем, только провоцируешь его сам. Это было бы не интересно вовсе, если б не находило внутренней поддержки…

Из текста «Интимизм» (ж-л Ю.А.Кувалдина)

В конце 90-х мне смертельно надоело масло, оно слишком легко смешивается и скользит по поверхности, а у меня стало меньше экспрессии и захотелось больше тонкости, но не ослабляя цвет, его интенсивность, насыщенность. Я никогда не разбавлял краски белилами, иногда желтой охрой, закономерно, что потом это привело меня к «лессировочной» технике, но не масляной – я прокладывал белилами темный грунт, в самых светлых местах картинки, как делали свинцовыми белилами старые мастера… но гуашью, например, или темперными белилами, а потом осторожно наносил на высохшие белила слои акварели. Потом начал рисовать на рыхлой цветной бумаге – тушью или чернилами рисунок, местами — жировые мелки, в самых светлых местах – просто мелом, и все это закреплял очень разбавленным ПВА. Писал очень плохой («школьной») акварелью на темно-серой или даже черной бумаге, попробуйте это сделать хорошей акварелью – не будет видно. Портреты писал также как пейзажи – иногда начинал с натуры, но быстро уходил от нее, меня интересовало не сходство, а только выразительность образа.
У меня никогда не было в начале картины представления о том, что будет в конце (об этом говорит Шагал) – продолжение возникало из того, что я уже видел на плоскости.
Образ должен быть сильным, выразительным, а сходство… через сто лет никто не вспомнит про оригинал, сходство – это ремесло.
Иногда мне говорили, что я «из авангарда». Ничуть, если иметь в виду стандартные определения.
Авангард, по-моему – это когда что-то хорошо получилось, новое, и надолго осталось, встроилось в мировую культуру. А всякие изыски, «новшества», «придумки» типа булатовских надписей на реалистических картинках и разные маратгельмановские штучки мне не интересны.
Меня не устраивал и тот нонконформизм, который я видел на ВДНХ, например, у Рабина, когда отрицание советской системы перешло в декларативность картинок, а ведь мотивы декларативности неважны, важен результат, и черный квадрат Малевича для меня столь же неприемлем, как самые кондовые картинки соцарта. Хотя «квадрат» почтенней, лучше все-таки исходить из своей идеи, чем лизать задницу власти, но по результату ничто из этого неприемлемо.
Так что про авангард ничего сказать не могу, это неинтересные для меня придумки, а самый большой для меня «авангардист» – Сезанн, потому что за ним пошли и Пикассо, и весь постимпрессионизм и весь двадцатый век в живописи. Вот это настоящий авангард.
А «андеграунд» – вообще не течение в живописи, это социальное явление, общая беда, которая собрала и загнала в подвалы совершенно разных мастеров. Одни успешно спекулировали на своем положении отверженных перед Западом, как Кабаков, Э.Штейнберг и многие другие; были способные люди, которые хотели идти своим путем, но силенок не хватило, были интересные, как, например, Алеша Паустовский, близкий мне по некоторым настроениям, и особенно Володя Пятницкий, красивый, веселый, очень талантливый и самобытный парень, беспутный и рано ушедший… Они оба ушли слишком рано, но неспроста – им некуда было дальше жить, такая была духота в стране, воздуха не хватало… Женя Измайлов, ушедший в себя, в свою тонкость, камерность, театральность, его больше знают и ценят в Германии, в Европе, чем у себя дома. И, конечно, Миша Рогинский, большой художник, не избежавший увлечения нонконформизмом и отрицания «совка», но никогда не забывавший о художественности: главное – его ВЗГЛЯД на простые вещи, на трамваи, на дома, на людей… особенно интересны мне его обрывы, откосы, свалки… так выражалось в нем неприятие… И, конечно, пристальный взгляд на простые старые давно отработавшие своё вещи, или просто ненужные никому. И эту его сторону, драматическую, я, наверное, продолжаю в своих фотонатюрмортах, хотя и по-своему.
Отношение к «дозе света», к теплым и холодным тонам, к избранным цветам у самостоятельного художника (а я начинал почти в сорок лет, и не мог быть, со своим опытом жизни и характером, не самостоятельным) заданы генетически — они определяют все остальное, если стоишь на своем: выбор способов изображения, жанров, стилей, предпочтений… Но это не лежит на поверхности – приходится искать собственные предпочтения, вслушиваться в себя, и оттачивать свое отношение ко всему по ходу работы.
Рогинский говорил – «художнику не должно быть дела до другого художника». Конечно не в житейском смысле, он о самостоятельности говорил.

Уходят лучшие…

Умер Сергей Петрович Капица, настоящий ученый, светлый веселый человек, большой труженик, человек с огромным кругозором. Атеист, последовательный и непоколебимый, он был человеком теперь канувшей в Лету эпохи, которая началась с Возрождения, и начала погибать в начале 20-го века.
В 1967 году в самом конце декабря, С.П. вместе с моим шефом М.В.Волькенштейном ехали в Пущино на мою защиту, и машина застряла у Подольска. Дорога, идущая в гору, так обледенела, что образовалась многокилометровая пробка, машины не могли подняться. Мороз и ветер. Мы ждали их несколько часов, нервничали. Тогда ведь не было мобильников, связи никакой…
Они приехали, замерзшие, но веселые. Поговорили о науке, о работе, о жизни в тогда еще молодом академгородке — у нас были надежды на развитие, на будущее страны. Потом произошла Прага, 1968-ой год, и стало ясно, что надежды рухнули.
Сергей Петрович в моей жизни важная встреча. Я знал нескольких таких людей, их было немного, но именно они были главными людьми для меня. Пока жив, буду помнить Вас, Сергей Петрович.

еще из «Острова» (по настроению) начало -ниже


………….

Мне приходится наблюдать за жителями, чтобы найти свое жилье. Вступать в хитрые переговоры с уловками, осторожно выспрашивать, где я живу. Надо спрашивать так, чтобы не заметили незнание. Допытываться, кто я, не решаюсь — убедился, они затрудняются с ответом, и, думаю, это неспроста. Как-то я обхожусь, и за своей дверью, куда все-таки проникаю после разных несчастий и ошибок, о которых говорить не хочется… там я многое вспоминаю о себе. Но счастливым и довольным от этого не становлюсь, что-то всегда остается непонятным, словно на плотную завесу натыкаешься. Но сейчас не до этого, важней всего найти дом. Проникнуть к себе до темноты. Вроде дело небольшое, но нервное, так что спокойствия нет и нет. И я завидую коту, идет себе домой, знает все, что надо знать, он спокоен. Я тоже хочу быть спокоен, это первое из двух трудных счастий — спокоен и не боишься жить. Второе счастье — чтоб были живы и спокойны все близкие тебе существа, оно еще трудней, его всегда мало, и с каждым днем все меньше становится. Этому счастью есть заменитель — спасай далеких и чужих, как своих, счастья меньше, усталости столько же… и в награду капля покоя. Это я хорошо усвоил, мотаясь днями и ночами по ухабам, спасая идиотов, пьяниц, наркоманов и других несчастных, обиженных судьбой.

А теперь я забываю почти все, что знал, топчусь на месте, однообразно повторяя несколько спасительных истин, часто кажется, это безнадежно, как миллион повторений имени бога, в которого не веришь. Но иногда на месте забытого, на вытоптанной почве рождается простое, простое слово, новый жест, или взгляд. То, что не улетучивается, растет как трава из трещин.

Про каждого они знают, что сказать, люди в моем треугольнике, а про меня — ничего. Иногда удается вытянуть про жилье, но чаще сам нахожу. Чаще приходится самому. Не отхожу далеко, тогда после возвращения обнаруживаю: окружающие меня помнят. Вернее, они помнят, где я живу. Я имею в виду постоянных обитателей. Только надо приступать к ним с пониманием, осторожно и без паники, чтобы не догадались. Потеря памяти явление непростительное, люди за редким исключением слабоумны, но каждый обязан помнить хотя бы про свой дом и кое-какие дела. Кто забыл, вызывает сильное подозрение.

Люди быстрей чем вещи, меняют внешний облик, но тоже довольно редко и мало меняются. Те, кого я помню или быстро вспоминаю, они, во всяком случае, сохраняют свое лицо. Каждый раз я радуюсь им, что еще здесь, и мне легче жить. Иногда после долгих выяснений становится ясно, что такого-то уже нет. И тогда я думаю, скорей бы меня унесло и захватило, чтобы в спокойной обстановке встретить и поговорить. Неважно, о чем мы будем болтать, пусть о погоде, о ветре, который так непостоянен, об этих листьях и траве, которые бессмертны, а если бессмертны те, кто мне дорог, то это и мое бессмертие. Так говорил мне отец, только сейчас я начинаю понимать его.

Я наблюдаю за людьми и веду разговоры, которые кажутся простыми, а на самом деле сложны и не всегда интересны, ведь куда интересней наблюдать закат или как шевелится и вздыхает трава. Но от людей зависит, где я буду ночевать. Листья не подскажут, трава молчит, и я молчу с ними, мне хорошо, потому что есть еще на свете что-то вечное, или почти вечное, так мне говорил отец, я это помню всегда. Если сравнить мою жизнь с жизнью бабочки или муравья, или даже кота, то я могу считаться вечным, ведь через меня проходят многие поколения этих существ, все они были. Если я знаю о них один, то это всегда печально. То, что отразилось хотя бы в двух парах глаз, уже не в единственном числе. То, что не в единственном числе, хоть и не вечно, но дольше живет. Но теперь я все меньше в это верю, на людей мало надежды, отражаться в их глазах немногим важней, чем смотреть на свое отражение в воде. Важней смотреть на листья и траву, пусть они не видят, не знают меня, главное, что после меня останется что-то вечное, или почти вечное…

Но от людей зависят многие пусть мелкие, но нужные подробности текущей жизни, и я осторожно, чтобы не поняли, проникаю в их зрачки, понемногу узнаю, где мое жилье. Спрашивать, кто я, слишком опасно, да и не знают они, я уверен, много раз убеждался и только беду на себя навлекал. Не все вопросы в этом мире уместны. Я только о жилье, чтобы не ставить в трудное положение ни себя, ни других.

Причем, осторожно, чтобы не разобрались, не заподозрили, это важно. Всегда надеюсь натолкнуть на нужный ответ, но чаще приходиться рассчитывать на себя. Каждый раз забываю, что надежды мало, и остаюсь ни с чем в опасной близости к ночи. Темнеет, в окнах бесшумно и мгновенно возникают огоньки, и вот я в сумерках стою один. Но с другой стороны, темнота помогает мне, а солнце, особенно на закате, мешает: оконные провалы попеременно, то один, то другой, искрами источают свет, он сыплется бенгальскими огнями, и я ничего не вижу, кроме сияния. Но это быстро проходит, сумеркам спасибо, с ними легче разглядеть, темное окно или в глубине светится, и если светится, то оно не мое. Есть вещи, которые я знаю точно. Я один, и возвращаюсь к себе — один. Это никогда меня не подводило, никогда. Как может человек быть не один, если рождается один и так же умирает, простая истина, с которой живу. Многие, как услышат, начинают кривляться — «всем известное старье…» Знать и помнить ничего не значит, важно, с чем живешь.

Я знаю, если свет в окне, то не для меня он светит.

довольно рваный кусок из повести «Остров» (вспомнилось)


………………………….
Так что же со мной осталось?..
Ни единого глубокомысленного слова не помню, все стерлись, признаны незначительными, вместе со схемами, законами, правилами, баснями про другую жизнь и прочее.
Мало осталось — несколько мгновений, лиц, голосов, простые картинки, несложные события, взгляды, улыбки, прикосновения… ну, пара слов… вот и все, что сохранил. Нарастание событий привело к истощению памяти. Cначала кажется, как пережить!.. развал, потеря жизненной нити, картины общей!.. Но постепенно начинаешь замечать, что не только потеря, а большая перемена происходит — общая форма жизни, как чувствуешь ее в себе, изменяется. То, что было — воспоминание о мертвой змее… пыльной в колдобинах дороге… жизнь, как что-то неимоверно длинное, с тусклыми повторами, пыльными банальностями — растворяется, уходит в землю, события перестраиваются вопреки изначальному порядку, времени и действию причин… незначительные тают, тают, а те, что остаются, сближаются, сплетаются вокруг единого центра, ядра, не зная времени, все одинаково доступны, в пределах видимости внутреннего зрения… очищаются от мелочей, и предстают перед тобой как Остров, он твой, только твой.
Наивысшее достижение старости… или самое печальное достояние?.. — жизнь, как свой необитаемый Остров, истинный дом.
Стою за деревом и наблюдаю, как новое племя вытаптывает землю, где расположен мой ночлег. Где-то здесь он расположен, очерчены в памяти границы, но штрихом, пунктиром, и довольно широко, подлость или закон насмешливой игры?.. И все же, вернулся в единственное место, которое можно трогать, это успокаивает, хотя и смешно. Такое не в первый раз со мной, в общих чертах помню, но детали ускользают, например, куда шел в прошлый раз и где нашел дверь. И все же хромая память утешает, до сих пор не пропал, значит, и теперь доберусь.
Место, кажется, слегка изменилось… Но я верю в незыблемость правил, как в то, что земля не может даже на миг остановиться: мой дом по-прежнему на месте. Словно негласный договор заключен с непонятными мне силами… А взамен веду себя, как полагается нормальному человеку, подчиняюсь обстоятельствам, которые сильней меня. Руки вверх перед реальностью, она всегда докажет тебе, что существует. Но это только часть меня, опрокинутая в текущий день, а за спиной моя держава, в ней живет сопротивление, ожесточенное и молчаливое, — в траве, в каждом листе, стволе дерева, всех живых существах, и я своею жизнью поддерживаю их борьбу. Живи и поддерживай жизнь как можешь, и не будешь одинок. Кругом ежедневно и ежечасно совершается предательство, люди предают жизнь и потому обречены, вот и придумывают себе, в страхе, загробное продолжение.
Мне пока везет, почти всегда возвращаюсь в довольно равнодушную среду. Здесь меня не ждут, но и не очень злятся, когда напоминаю о своем существовании слабыми движениями. А я помню, так со мной уже было, ничего страшного не случилось, и успокаиваюсь.
Уверен, что отошел недалеко, и в этих трех домах, которые вижу, находится моя дверь и стены. Убежище мое.
Иногда я помню, откуда вышел, куда иду, но чаще забываю. Как просто там, у себя — бежал, не зная дома, скользил по кривой улочке, смеялся, молодой… вдруг легкий толчок в плечо, приехали… пространство дрогнуло, и обратно выпадаю. Хмурый день, галоши, тяжесть в ногах, и тут же неприятности, думать о пище, где спать… Ничего не поделаешь, трудно жить тем, что было, отталкивая то, что есть; хорошо бы перед исчезновением запомнить хотя бы одну-две детали текущего дня… Но я неисправим, про безопасность всегда забываю. А потом хожу вокруг да около этих домов, и вычисляю, где мое жилье. Каждый раз как на новой планете. Записывать адрес бесполезно, теряются записочки, куда-то исчезают, а расспрашивать опасно, опасно…
Иногда это занимательно, своего рода детектив, игра, но чаще неприятно, даже страшно — можно остаться под открытым небом, а ведь не всегда тепло, в природе происходят смены под влиянием ветров, нагоняющих погоду. Знаю, знаю, есть теории о движении земли вокруг солнца, сам когда-то увлекался… а потом понял, может, и правда, но неважная деталь: никогда не видел, чтобы земля вращалась вокруг чего-либо, не ощущал, и мне привычней говорить о простых вещах, от которых зависит жизнь. Например, про ветер я могу сказать многое.
Они говорят время, я говорю — ветер. Он сдувает все, что плохо лежит, и со мной остается Сегодня, Завтра, и Мой Остров.
Сегодня удерживается потому, что я ухватился за него обеими лапами и держу. Как только явился, выпал, немедленно хватаюсь. Есть подозрение, что существует еще Завтра, но оно пока не живо, не мертво — дремлет где-то, иногда махнет хвостом, чтобы сегодняшние дела не казались уж совсем не нужными, иначе зачем есть, думать о крыше и стенах, о своей двери, если не будет Завтра?.. На один день хватит всего, и пищи не надо, и без крыши перетерплю. Пока еще дремлет где-то мое Завтра, тощий хвостик, хиленькие лапки… А вот Остров — главное, что имею. Его тоже вроде бы нет, но к нему можно вернуться, пусть на время, а потом обязательно падаешь обратно. Я говорю — выпадаешь, привычка; вокруг каждого дела, пристрастия или заблуждения, образуются со временем свои слова, жаргон, некоторые считают, новый язык… вот и у меня свои.
Сегодняшний день — проходной двор, ничего не поделаешь. Но отсюда ведут пути в другие мои места, это важно, поэтому надо терпеть, и ждать, когда меня стукнет в очередной раз, я застыну на месте с открытым ртом, и буду уже не здесь.
Сначала я думал, мои скачки туда-сюда подкладывают свинью мировым законам, ведь известно, никто не пропадает, не завещав материю и энергию другому телу. Нет, всерьез не думал, в этих делах соображать не успеваешь, но подозревал, что как бы исчезаю, чем наношу непоправимый урон науке. А со временем понял, все по закону, так следовало из синяков, порезов и царапин, которые, возвращаясь, неоднократно обнаруживал на себе. Главное правило безопасности — не пересекать трех линий, трех дорог, отделяющих мой угол от прочего мира. Хотя за пределами то же самое, но шляться в бессознательном состоянии поперек границ чревато большими неприятностями, рискуешь потерять то малое, что имеешь. И поэтому я, когда соображаю, держусь поближе к нашим трем домам, стараюсь находиться на своем треугольнике, сколько могу. Здесь есть все, необходимое для жизни, даже еда в одном из домов, лавка продуктовая, если захочется, можно запастись. Когда исчезаешь, еды не надо, но при возвращении тело напоминает, что неплохо бы заморить червячка… а главное, найти свою дверь, то есть, жилье.
Не так все плохо, если спокойно относиться к жизни, в ней можно найти интересные моменты, и я нахожу. Например, встречаются еще нормальные люди среди населяющих мой треугольник жизни, площадку между тремя домами. Но главное, здесь трава, деревья, листья — я с ними заодно, со своими братьями по жизни; они, как я, против разума. Жизнь глубже разума, в ней все связано, а разум только разделяет, укладывает по полочкам, как здесь любят говорить, и это неприятно мне. Звери лучше, спокойней живут. Разум дает силу, но лишает радости. Впрочем, и я о радости мало знаю, после того дня все было испорчено.
Однажды… нет, дважды в жизни, я рассказал свою историю женщинам, случайным, ведь такое только случайным можно рассказать, и ночью, когда темно и больше ничто не связывает, даже страсть прошла. И обе сказали, как сговорившись:
-Ты ненормальный, всю жизнь так страдать… Что ты мог изменить?.. Не понимал, вот и выполнил.
Изменить не мог, а отказаться — мог. И не могу сказать, что ничего не понимал. Просто не думал.