ФРАГМЕНТ РОМАНА «ВИС ВИТАЛИС»

— Вы хотя бы самому себе верите? — спросил Марка как-то утром Аркадий. Они схватились по поводу неопознанных объектов. Старик доказывал, что наблюдают: идея ласковой опеки со стороны неземных служб сомкнулась в нем со вполне земным опытом.
— Не нужно им приборов — и так слышат, видят, даже в темноте.
Такого рода прозрения посещали Аркадия периодически, с интервалами в несколько месяцев. Марк не мог поверить в болезнь, искренно считая, что стоит только развеять заблуждение, как против истины никто не устоит.
— Вы это всерьез?
— Странный вопрос, я никогда не играю в прятки с истиной, это она со мной играет, — высокопарно ответил Аркадий, и добавил:
— Насчет слежки… Я кожей чувствую!
С этим спорить было невозможно, Марк замолчал.
— Послушайте, — сказал ему Аркадий через пару дней, — почему бы нам в воскресенье не пройтись?
— Что-то случилось?
— Ничего не случилось, — раздраженно ответил старик, — там можно не спеша обо всем поговорить.
Он плотно завесил окна в комнате — «чтобы из леса не подсмотрели…». Марк заикнулся об экономической стороне и что техника не позволяет. «Дозволяет, дозволя-я-ет…» — с жуткой уверенностью тянул Аркадий, а потом объявил, что подсматривать можно не только через окна, а также используя электропроводку и водопроводные трубы. «Про волноводы слыхали?..» Он перерезал все провода, наглухо прикрутил краны.
Надо ждать просветления, решил Марк, а пока приходилось сидеть в темноте, разговаривать шепотом и слушать бесконечные лагерные байки.
В воскресенье утром старик натянул дубовой твердости валенки, намертво вколоченные в ярко-зеленые галоши, на лицо надвинул щиток из оргстекла, чтобы не вдыхать напрямую морозный воздух, поверх телогрейки напялил что-то вроде длинного брезентового плаща. Плащ-палатка — решил Марк, всю жизнь бежавший от военкома как черт от ладана — «вообще-то годен, но к службе — никак нет…» Он до сих пор с трепетом вспоминал старуху, горбунью из особого отдела — «мы вас возьмем…» — и отчаянные попытки мухи отбояриться от паука.

4

Они пошли по длинной заснеженной дороге, потом по узкой тропиночке, где снег то держит навесу, то ухнешь по колено, мимо черных деревенских заборов, вялого лая собак, нерешительных дымков, что замерли столбиками, сливаясь с наседающим на землю сумраком… Прошли деревню, стали спускаться в долину реки, и где-то на середине спуска — Марк уже чертыхался, ботиночки сдавали — перед ними оказалась вросшая в землю избушка. Два окна, у стены узкая скамейка… Старик молча возился с замком, Марк с изумлением наблюдал за ним — столько лет скрывал! Дверь бесшумно распахнулась, словно упала внутрь, открывая черную дыру.
— Входите.
Марк нагнулся, чтобы не задеть головой, хотя был скромного роста. Из крошечных сеней прошли в комнатенку, единственную в этой халупе. Аркадий вытащил из щели между бревнами коробок, чиркнул, поджег толстую фиолетовую свечу, что торчала посредине блюдца на большом круглом столе. Здесь же лежали кипы старых газет и с десяток яблок, хорошо сохранившихся. Ну, и холод, не подумал — почувствовал кожей Марк. Свет пламени перебил слабое свечение дня, возникли тени. Половину помещения занимала печь, в углу топчан, у стола два стула, перед окном разваленное кресло.
— Чей дом? — как бы небрежно спросил Марк.
— Мой.

5

Когда его выгонят из города… Он был уверен, что вытурят — р-разберутся в очередной раз, наведут порядок… или придерутся к бесчинствам в квартире, запахам, телевизионным помехам… Он всегда готовился. А здесь блаженствовал, хотя понимал, что смешно — никуда не скроешься.
— Здесь нет микрофонов, — гордо сказал он. — Сейчас печь растопим.
Засуетился, все у него под рукой, и минут через десять пахнуло теплом. Аркадий поставил кочергу в угол, вытер слезящийся глаз.
— Притащусь сюда, когда дело дойдет, вползу и лягу. Не хочу похорон, одно притворство. Издохну спокойно, а весной будет красивая мумия. Я в другую жизнь не верю, не может нам быть другой, если здесь такую устроили.
— Я бы так не смог… — подумал Марк, — хочется, чтобы заслуги признали, пусть над остывшим телом, чтобы запомнили. Ерундой себя тешу, а живу бесчувственно, бессознательно…
— Я был у Марата, — сказал Аркадий, вытирая клеенку.

6

Марк знал, что старик передал какие-то образцы корифею по части точности. Он завидовал Марату, его обстоятельности, непоколебимой вере в факты, цифры, тому, как тот любовно поглаживает графики, вычерченные умелой рукой, верит каждому изгибу, вкусно показывает… Не то, что Марк — мимоходом, стесняясь — кривули на клочках, может так, может наоборот…
— И что?
— Я обычный маленький пачкун, к тому же старый и неисправимый. Аркадий сказал это спокойно, даже без горечи в голосе.
— Так и сказал? — изумился Марк.
— Он мне все объяснил. Никаких чудес. Наука защитила свои устои от маленького грязнули. А так убедительно было, черт! Оказывается, проволочка устала.
— Марат технарь, пусть мастер, но страшно узкий. Спросите его об общих делах, он даже не мычит, он дебил! — Марк должен был поддержать Аркадия. — К тому же, каждый день под градусом.
— Он уже год как «завязал», строгает диссертацию, хочет жениться. Не спорьте, я пачкун. Может, все мы такие — мечтатели, бездельники и пачкуны… Но это меня не утешает. Ладно, давайте пить чай. Хату я вам завещаю.
Аркадий заварил не жалея, чай вязал рот. — Я понял, — с непонятным воодушевлением говорил он, — всю жизнь пролежал в окопе, как солдат, а оказалось — канава, рядом тракт, голоса, мир, кто-то катит по асфальту, весело там, смешно… Убил полвека, десятилетия жил бесполезно… К тому же от меня не останется ни строчки! Что же это все было, зачем? Я не оправдываюсь, не нуждаюсь в утешении, нет… но как объяснить назначение устройства, износившегося от бесплодных усилий?!.. Возможно, если есть Он, то Им движет стремление придать всей системе дополнительную устойчивость путем многократного дублирования частей? То есть, я — своего рода запасная часть. К примеру, я и Глеб. Не Глеб, так я, не я, так он… Какова кровожадность, вот сво-о-лочь! Какая такая великая цель! По образу и подобию, видите ли… Сплошное лицемерие! А ведь говорил… или ученики наврали?.. — что смысл в любви ко всем нам… Мой смысл был в любви к истине. Вам, конечно, знакомо это неуемное тянущее под ложечкой чувство — недостаточности, незаполненности, недотянутости какой-то, когда ворочается червь познания, он ненасытен, этот червяк… А истина ко мне даже не прикоснулась! Она объективная, говорите, она общая, незыблемая, несомненная для всех? Пусть растакая, а мне не нужна! Жизнь-то моя не общая! Не объективная! Кому она понятна, кроме меня, и то… Из тюремной пыли соткана, из подозрений, страстей, заблуждений… еще несколько мгновений… И все?.. Нет, это удивительно! Я ничего не понял, вот сижу и вижу — ну, ничегошеньки! — Аркадий всплеснул руками, чувство юмора вернулось к нему. — Зачем Богу такие неудачники! Я давно-о-о догадывался — он или бессердечный злодей, или не всесилен, его действия ошибками пестрят.

7

Марк слушал, и думал о своем. Ему ясно было, что он погибает, вместе с этим беднягой, ничуть не лучше его… лишается уважения тех немногих, кто стоял за спиной, к кому он обращался в трудные минуты — мать, Мартин… Он становится никем, теряет облик, расплывается туманным пятном — и вынужден искать новую опору, уже ни на кого не полагаясь, никому не веря…
— Как выпал в первый раз этот чертов осадок, я с ума сошел, потерял бдительность, — с жаром продолжал старик. — Представляете — прозрачный раствор, и я добавляю… ну, чуть-чуть, и тут, понимаешь, из ничего… Будто щель в пространстве прорезалась, невидимая — и посыпался снег, снежок, и это все чистейшие кристаллы, они плывут, поворачиваются, переливаются… С ума сойти… Что это, что? Откуда взялось, что там было насыщено-пересыщено, и вдруг разразилось?.. Оказывается, совсем другое вещество, а то, что искал, притеснял вопросами, припирал к стенке, допрашивал с пристрастием — оно-то усмехнулось, махнуло хвостиком, уплыло в глубину, снова неуловимо, снова не знаю, что, где… Кого оно подставило вместо себя неряшливому глазу? Ошибка, видите ли, в кислотности, проволочка устала… Тут не ошибка — явление произошло, ну, пусть не то, не то, сам знаю — не то!
Марк с жалостью воспринимал этот восторженный и безграмотный лепет, купился старик на известную всем какую-нибудь альдолазу или нуклеазу, разбираться — время тратить, в его безумном киселе черт ногу сломит, все на глазок, вприкуску, приглядку… А еще бывший физик! Не-е-т, это какое-то сумасшествие, лучше бы помидоры выращивал… «А ты сам-то?..» Он будто проснулся, а вчерашняя беда не испарилась, подчиняясь детскому желанию, снова здесь… «Я сам-то кто?..» И вдруг неожиданно для себя сказал:
— Я уезжаю, дней на десять, туда, к себе. Дело есть.
— А-а-а, дело… — Аркадий понимающе кивнул, и снова о своем:
— Я тут же, конечно, решил выбросить все, но к вечеру оклемался, встряхнулся, как пес после пинка, одумался. Ведь я образованный физик, какой черт погнал меня в несвойственную мне химию, какие-то вещества искать в чужой стороне? Взяться без промедления за квантовую сущность живого! Ну, не квантовую, так полуквантовую, но достаточно глубокую… Или особую термодинамику, там и конь не валялся, особенно в вопросах ритмов жизни. Очистить от шульцевских инсинуаций, по-настоящему вцепиться, а что…
Ничего ты не понял, ужаснулся Марк. Но тут же закивал, поддерживая, пусть старик потешится планами.

8

— Я вам открою еще одну тайну. Домик первая, теперь вторая. — Аркадий смешком пытается скрыть волнение. — У меня есть рукопись, правда, еще не дописал. Когда я… ну, это самое… — старик хохотнул, таким нелепым ему казалось «это самое», а слово «умру» напыщенным и чрезмерно громким, как «мое творчество». — Когда меня не станет, — уточнил он, — возьмите и прочтите.
— Как вы ее назвали? — Марк задал нейтральный вопрос, его тронула искренность Аркадия.
— Она о заблуждениях. Может, «Энергия заблуждений»?.. Еще не знаю. Энергия, питающая все лучшее… Об этом кто-то уже говорил… черт, и плюнуть некуда!.. Я писал о том, что не случилось, что я мог — и не сотворил.
— Откуда вы знаете?..
— Послушайте, вы, Фома-неверующий… Когда-то старик-священник рассказал мне историю. Он во время войны служил в своей церкви. Налетели враги, бомбили, сровняли с землей весь квартал, все спалили, а церковь устояла. Когда он после службы вышел на улицу, а он не прервался ни на момент, увидел все эти ямы и пожары вместо жилищ, то ему совершенно ясно стало, что Бог церковь спас. «Мне ясно» — говорит, глаза светлые, умные — знает. Тогда я плечами пожал, а теперь точно также говорю — знаю, сделал бы, если б не случай. Знаю.
— Аркадий… — хотел что-то сказать Марк, и не смог.

9

Они беседовали до глубокой ночи, погас огонь, покрылись белесой корочкой угли. Аркадий вовсе развеселился:
— Пора мне здесь огурцы выращивать. Чуть потеплеет, сооружу теплицу, буду на траве колоть дрова, выращу кучу маленьких котяток — и прости меня наука. Вот только еще разик соберусь с силами — добью раствор, там удивительно просто, если принять особую термодинамику; я как-то набросал на бумажке, надо найти… Может, нет в ней таких красот, как в идеальных да закрытых системах… Обожаю эти идеальные, и чтобы никакой открытости! Как эти модные американцы учат нас — расслабьтесь, говорят… Фиг вам! не расслаблюсь никогда, я запреты обожаю!.. Шучу, шучу, просто система открыта, через нее поток, вот и все дела, и как никто не додумался!
Марк слушал эту безответственную болтовню, сквозь шутовство слышалось ему отчаяние. И, конечно, не обратил внимания на промелькнувшую фразу про потоки, открытые системы… Лет через десять вспомнил, и руками развел — Аркадий, откуда?.. целое направление в науке… Но Аркадия уже не было, и той бумажки его, с формулами, тоже.
Они оделись, вышли, заперли дверь. Сияла луна, синел снег, чернели на нем деревья. Аркадий в своем длинном маскхалате шел впереди, оглянулся — с прозрачным щитком на лице он выглядел потешным пришельцем-марсиянином:
— А-а-а, что говорить, всю жизнь бежал за волной…
Таким он и запомнился Марку, этот веселый безумный старик:
— … я всю жизнь бежал за волной…

РАССКАЗИКИ ТАКИЕ БЫЛИ…


…………………………………..
Для чего, собственно, ЖЖ? Чтобы стереть пыль со старых папок, первый ответ. Чтобы поднять пыль столбом — ответ второй. Пикассо говорил, пыль спасала его картины. В Испании солнце другое, это не Россия. Кстати, у нас мало пыли. А может она нелетучая, к земле прибивается?
Записи на бумаге впечатляют. Что такое три тысячи страниц дневника, ничего себе, пыли, да? А на диске это — тьфу, и не заметишь…
Так рассказики-то где? Это вопро-о-с…
Нужен пылесос.

ОСТАЛОСЬ ТРИ ДНЯ…

События 1959-1960гг.
Мне трудно сказать сейчас, сколько это — 290 рублей. В железнодорожной столовой, где мы обедали — густые мясные щи, кусок мяса с картошкой, компот — все вместе за 45-50 коп. В студенческой столовой — картошка, политая соусом с кусочками мяса («минутное мясо») стоила 10 коп. За три рубля я ездил из Тарту в Таллинн (190 км) На последнем курсе я получал повышенную стипендию — 45 рублей.
А рассказ написан где-то в 1985. Чтобы не путаться в такой ерунде как деньги, я все оставил на своих местах.
……………………………………………

Аппетит приходит не во время еды — тогда он уже свирепствует вовсю — он приходит, когда кончаются деньги. Я получал стипендию — двести девяносто рублей старыми бумажками, теперь это, конечно, не двадцать девять… ну, скажем, пятьдесят…— и деньги носил с собой, в заднем кармане брюк. Когда нужна была бумажка, я вытаскивал из кармана, что попадалось под руку, трешку или пятерку, если на современные деньги, и никогда не считал, сколько их осталось.
В один прекрасный день я тянул руку в карман, рассеянно доставал деньгу, но что-то меня беспокоило — я снова лез в карман — и понимал, что он пуст. Это происходило каждый месяц, и все-таки каждый раз удивляло меня. Но нельзя сказать, чтобы я огорчался. Обычно оставалось дней десять до стипендии. Ну, одна неделя «на разгоне»: во-первых, совсем недавно ел досыта, а это поддерживает, во-вторых, не все еще потратились и можно прихватить рубль, то есть, десятку в те времена. И неделя пролетала без особых трудностей. А вот вторая, последняя, была потрудней. Мы с приятелем жили примерно одинаково. У него отец погиб на фронте, у меня умер после войны, и мы надеялись только на стипендию. И с деньгами обращались одинаково, так что кончались они у нас одновременно. Но мы не очень огорчались. Первую неделю вовсе не тужили, а вот вторую… Занимать уже было не у кого. Может и были такие люди, которые всегда имели деньги, но мы их не знали. Мы ходили в столовую, брали компот и ели хлеб, который стоял на столах. Но к вечеру хотелось чего-нибудь еще, и мы шли к соседу. Он старше нас, у него свои друзья. Денег, правда, тоже нет, но отец-колхозник привозил яйца и сало.
— Привет — привет… Слушай, дай кусочек сала, поджарить не на чем.
— Возьми в шкафчике — отрежь…— он говорит равнодушно и смотрит в книгу. На столе перед ним большая сковородка с остатками яичницы с салом, полбуханки хлеба… Хорошо живет… Мы шли отрезать.
В маленьком темном шкафчике жил и благоухал огромный кусок розовой свинины, с толстой коричневой корочкой-кожей, продымленной, с редкими жесткими волосками. Отец коптил и солил сам. Мы резали долго, старательно, и отрезали толстый ломоть, а чтобы ущерб не был так заметен, подвигали кусок вперед, и он по-прежнему смотрел из темноты розовым лоснящимся срезом. Ничего, конечно, не жарили, резали сало на тонкие полоски, жевали и закусывали хлебом. Сало лежало долго и чуть-чуть попахивало, но от этого казалось еще лучше. «Какая, должно быть, была свинья…» Ничего, сала ему хватит, скоро снова приедет отец-крестьянин, развяжет мешок толстыми негнущимися пальцами и вытащит новый, остро пахнущий дымом пласт розового жира с коричневыми прожилками… Везет людям…
Мы приканчивали сало, потом долго пили чай и доедали хлеб… в большой общей кухне, перед темнеющим окном…
— Осталось три дня.
— Да, три дня осталось…

СТАРЕНЬКОЕ (для разрядки) Рассказ для детей.

Е Ж И К

Мне подарили ежика, папа подобрал около дома и принес. Только смотри, говорит, он живой, с ним нельзя, как ты с медведем поступил.
С медведем ничего особенного, у него голова отвалилась и брюхо немножко распорото, запросто можно починить. Я долго гадал, что у него внутри стучит и переворачивается, а это, оказывается, круглая такая штука с дырками; когда мишку переворачиваешь, из нее воздух выходит и получается звук, медведь потихоньку ревет. Но это я потом узнал, когда он перестал реветь. Снаружи не видно было, и я решил разобраться, посмотреть через шею, что у него в животе ревет, но оказалось, там дырки нет, торчит палочка, на ней голова держится, держалась, и мне пришлось распороть немножко живот. Еж, конечно, другое дело, попробуй, тронь его, он так тебя ужалит, не рад будешь.
Ты с ним не воюй, говорит мама, – он хороший, только все любит делать один, и гуляет по ночам, пусть у нас перезимует, весной выпустим.
Он забрался под кресло, сидит и молчит. Я думал его оттуда выковырять, взял палку, которая от щетки отломилась, как ни пытался, не получается, он только шипит и ворчит, и свернулся в клубок, попробуй, возьми его, не видно ни головы ни хвоста, хотя у него, кажется, нет хвоста, я не успел рассмотреть. Я ковырял, ковырял, и он мне надоел, потом ужин, иди, иди спать, лежал, слушал разговоры в соседней комнате и забыл про ежа. Утром вспомнил, стал искать – его нет нигде. Я устал уже, и вдруг вижу – бежит через комнату в угол, где старые газеты. Я хотел его задержать, стал искать палку, она куда-то делась, тогда попробовал стулом, прижал ежа немножко к полу, он задергался, вот-вот вылезет и сбежит, снова не найдешь, а мне хотелось его рассмотреть. Я его еще немножко прижал, он тогда затих и лежит, не двигается.
Я убрал стул, а он не заметил, как будто заснул, только кровь изо рта маленькой черной змейкой бежит, бежит…

ФРАГМЕНТЫ ПОВЕСТИ «БЕЛЫЙ КАРЛИК» (1 И 2)


…………………………………..
Два мальчика подружились в пионерском лагере, это было давно. В первом отрывке — они встречаются в Афганистане.
………………………..
………………………….

Сразу после школы армия, небольшая вроде бы войнишка, ограниченный контингент. Земля пыльная, сухая, камень серый, небо тяжелым непроницаемым пологом… Неделями все живое и неживое сечет песок. Зато как успокоится ветер, дивные на небе цвета по вечерам!.. Домишки чудом прилеплены к горам или наполовину в песок вросли. Люди — яркие, чужие, все у них по вековым правилам, своим уставам. А тут мы, со своими школьными распоряжениями вперлись.
Схватка передовых частей, и я, в хвосте колонны. Там и пролетел он со свистом, чуть задел и дальше, крошечный осколок. Бритвой по шее, маленький, да удаленький. Я думал, мне конец. От потери крови. Течет и течет она из шеи без остановки, утекает неумолимо. Сразу мысль пробирает до костей – до чего непрочно все!.. И в наружном мире — неумело и опасно устроено, и внутри… Обе непрочности сойдутся, разом навалятся – и пиши пропало.
Я потом анатомический атлас изучил — чудо, что только вена порвалась. Артерия рядом; если б она, вопросов больше не было бы. А чувство легкое, словно по воздуху летаешь, мысли в голове веселые, дурацкие… только слишком быстро темнеет день. С тех пор мне эта смерть, через кровопускание, казалась симпатичной, близкой и возможной, даже веселой. Я не боялся самого процесса, это важно. Нет дополнительной преграды, когда приходит настроение или уверенность, что хватит, хватит…
А это часто со мной бывало, не скрою.
………………………
Помотали по госпиталям и домой отпустили — из одного сумасшедшего дома в другой, зато мирный. Кровь не совсем нормальная оказалась. Жить будешь, говорят, но если спокойно, тихо, а на суету кислорода может не хватить.
Но я-то знаю — ошибка, вернее, вранье, ничего не было с анализом. Врачу, он один в крови разбирался, вся эта потасовка надоела, и он отпускал кого мог. Парень лет тридцати, лицо было такое… умное лицо, но остервенелое… потерянное, что ли…
— Иди, — говорит, — и головы не поднял, — живи спокойно.
Слышал, потом его судить хотели, а он повесился. Не нравится мне такой конец, когда воздуха не хватает. Не хотелось бы повиснуть без опоры, дрыгать ножками, довольно унизительно. А вот потеря крови мне понравилась.
Но в одном он прав был, несчастный этот врач – я другой крови. Союз нерушимый, мы разной крови, ты и я. Я понял это за много лет до исчезновения твоего. Много лет, сильно сказано, что такое десяток лет по сравнению с историей?
А вот и нет – десяток лет, это тебе не жук плюнул.
………………………………….
Никто не знал, не видел, в том бою еще одно событие произошло. Десять минут всего.
Обожгло, резануло, но боли не почувствовал. Как таракана веником, смело с открытой брони, кинуло на обочину. Скатился в неглубокий овражек, по листьям сухим. Ноябрь, но край-то южный, предгорье, красиво, тихо. Если б не война…
Кровь из шеи струится, копаюсь в листьях. Хотел встать, никак, на левой ноге лодыжка вспучилась, на сторону вылезла, и кожа синяя над ней. Решил ползти наверх. Дорога рядом, подберут.
На другой стороне оврага, меж редких стволов, вижу — две тени, передвигаются плавно, бесшумно… Я замер. Но один уже заметил, ткнул в спину другого. Остановились, молчат, разглядывают меня сверху. Не вечер еще, но здесь, в ложбинке, сумерки. Первый что-то сказал второму, тот кивнул головой и ко мне. Бесшумно спустился. Я еще удивиться успел, как ему удалось, по листьям-то… Потом тень упала на лицо. Я глаза закрыл. Шея в крови, струйка живот щекочет. Может, думаю, примет за убитого, уйдет… А он стоит надо мной, разглядывает. Долго смотрел.
— Заец?..
………………………………….
Я, кажется, не сказал еще, моя фамилия Зайцев. Зовут Костя. Но где бы я ни появился, меня моментально Зайцем зовут. Среднего роста, худощавый, волосы темно-русые… Даже скучно, описывать себя. Ни одной выдающейся черты во мне нет. Да, шрам над верхней губой. Заяц с заячьей губой?.. Ничего подобного, упал в пятилетнем возрасте, тремя стежками зашили. Губу починили, а шрам остался. Кажется, все время ухмыляюсь. Пытался усиками скрыть, а на рубце волосы не растут. В школе за усмешку попадало, и в армии. Пока на войну не отправили. Там уже никто не удивлялся…
Я смотреть боюсь, но голос мирный. Глаза открыл. Узнал.
Давидка надо мной с автоматом стоит. Глушитель у него, так что никто не узнает, не услышит. Найдут, может, через год обглоданный скелет. Собаки, шакалы, птицы… всем достанется.
Его ни с кем не спутаешь, не то, что меня. Глаза разные. Правый светлый, серый, а левый яркий, карий глаз. И весь как плотная кубышка, ноги коротковатые, сильные… Короче, узнал его, сомнений нет. А как он меня вспомнил, ума не приложу. Ничего особенного во мне. Наверное, по губе, по улыбке моей вечной.
Я даже про страх забыл, так удивился. Война домашняя оказалась, все рядом, снова пионеры встретились. Какой он враг, непонятно.
А потом мысль мелькнула – как же он свою жизнь искалечил, ведь ему обратно пути нет!..
— Нет, — говорю, — не помню тебя.
Ему словно легче стало, посветлело лицо.
— Правильно думаешь, Заец. Забудь, что встретились.
Автомат, я говорил, с глушителем, щелкнул несколько раз. Рядом с головой земля разлетелась на мелкие частицы, по щеке мазнуло грубым наждаком. Он к лицу наклонился и говорит, негромко, но отчетливо:
— Замри. Потом уходи отсюда, Костя. У-хо-ди… И забудь.
Поднялся ко второму, они расплылись в сумерках.
Я все отлично понял. Только куда уходить… и как уйдешь тут…
Подождал немного, пополз наверх. Почти сразу подобрали, хватились уже, искали. Весь в крови, ранен в шею, и щека раздулась, на ней мелкие порезы, много, не сосчитать. Хирург удивлялся, что за чудо такое… Шею зашили, а порезы сами зажили, только сеточка белесая осталась на щеке. Тонюсенькие рубчики на загорелой до черноты коже. Памятка от Давида, чтобы не забывал его. Я часто вспоминал. Что с ним, где пропадает?.. На земле слишком часто убивают, но еще чаще пропадают люди, и для других, и для себя.
Он смешливый был парень.
Да, приезжали ко мне из части, рассказывали, что был еще налет, похоже, та же банда. “Жаль, тебя не было, какой-то ловкач с той стороны автоматными очередями песню выстукивал. Ребята, кто понимает, по ритму различили — “расцветали яблони и груши…”
У меня сердце дернулось, словно куда-то бежать ему, а некуда. Но я виду не подал.
— Басни, — говорю, — показалось. Так ни один человек стрелять не может.
Потом еще раз встретились с Давидом, но это в конце истории.
А как звали врача, который меня вытащил оттуда, не помню.
………………………………………….

ПОЧТИ КОНЕЦ ИСТОРИИ

Этот отрывок — идет чеченская война, и вот вторая встреча.
………………………………………….

Я посидел полчаса в кустах, потом начал осторожно спускаться. Снова продрался через заросли колючек, взял левей и попал в начало другой улицы. В домиках темно, кроме одного, крайнего, в нем светилось окошко. Я подошел, при слабом свете осмотрел себя и ужаснулся — лохмотья да еще в пятнах крови. В таком виде на людях не показывайся, мигом арестуют!.
Подошел поближе к ограде дома, где в окошке колебался тусклый свет, наверное, керосинка, тени бегают по занавеске. С детства помню эту лампу.
Отвинчивали головку с фитилем, вытаскивали его, в темное отверстие заливали пахучую густую жидкость… Керосин везде продавали, а потом он почти исчез, лампами перестали пользоваться. Но это в городах…
Когда услышал рядом шорох, было поздно, холодный кружок прижался к левому боку. Разглядел очень высокого человека, он спросил меня по-русски, правильно, но с кавказским акцентом:
— Что ты ищешь здесь.
— Ничего, хочу уйти.
— Сначала иди сюда.
Длинный навес, скамья и стол, все это перед окнами.
— Садись.
Я сел , он напротив, лицо в тени, на меня же падал свет из окна, там появлялись и исчезали детские лица, по крайней мере пять лиц смотрели на меня. Потом появилась женщина, прогнала их и задернула наглухо штору.
— Дай руки.
Я дал. Он осмотрел ладони, понюхал пальцы. Мылом они не пахли, это уж точно, но и пороха на них не было.
— Рубашку расстегни…
Я понял, он ищет след от приклада. Не найдет.
— Ты бродяга. Зачем пришел?.. Скажи, я не выдам.
— Надо увидеть одного… после суда.
Неясный возглас и молчание. Похоже, он понял.
— И что дальше?
— Ничего. Увидеть надо.
— Ты его знаешь?
— Друг детства… много лет не видел.
— А-а, детство. Я знаю, о ком ты… Не боишься?..
— Я ничего не сделал. Приехал издалека.
— Я вижу. Ты для этого приехал?..
— Да.
Он помолчал.
— Подожди.
Встал и вошел в дом. Там он был минут десять, вышел с узлом, бросил его передо мной.
— В твоей одежде нельзя. Вот это одень. Другого у нас нет.
Там были очень длинные и широкие штаны, но целые, и очень короткая курточка, наподобие школьной формы для мальчиков. Я разделся до трусов, торопливо переоделся. При этом он отвернулся, его деликатность поразила меня.
— Тряпки свои оставь у меня. Я не знаю, кто ты, и не хочу знать. Вижу, ты не стрелял. И друга не бросил, значит человек. А теперь уходи, больше помочь не могу, у меня шесть детей, понимаешь?
***
Утром, как только чуть рассвело, я был у тюрьмы. Вскарабкался по дереву, что рядом, перебрался на стену, наверху узко, но удержаться можно. Внутри дворика, но уже у ворот стоял микроавтобус, минут через двадцать из дверей появилось несколько человек. Вывели Давида. Он хромал, руки скованы за спиной.
Я поднялся на ноги и закричал:
— Давид, Давидка…
Замахал руками, привлекая внимание. Наверное, я был не в себе, ни о чем не думал и не боялся. Как теперь понимаю, вид у меня был не ахти – брюки я закатал, но когда карабкался по дереву, они тут же размотались. Курточка впереди не сходится, грудь голая, рукава еле локти прикрывают… Приплясываю, машу руками… Еще разные движения приходилось делать, всем телом, брюки-то необъятные и без ремня, сползают беспощадно!..
Чаплин позавидовал бы, но мне было не до смеха.
А он не смотрит на меня.
Эх, что делать, кажется, все напрасно!
И я запел своим потерянным искалеченным осколком голосом.
— Расцветали яблони и гру-уши…
Услышал и ужаснулся, ворон закаркал… Набрался духу, и еще:
— Поплыли туманы над рекой…
Я пел, при этом дергался, приплясывал как дурак… и плакал, слезы сами падали.
И тут мой голос прервался. Упал до шепота, и я понял, что теперь уж все, все бесполезно, он ничего не вспомнил, не понял или знать не хочет.
А слезы у меня от напряжения, петь больно, связки будто кипятком…
Нет, не только связки… у меня в груди больно сделалось, и тяжело — насовсем кончилась моя песня. И многое еще кончилось, те счастливые дни теперь далеко-далеко, в сплошной глухоте…
А то, что с нами потом стало, с обоими, совсем некрасивая безрадостная история.
Он даже не обернулся, хотя только глухой мог этого не услышать, только глухой!..

Есть вера, есть честность, есть ложь, есть самообман, жизнь вовсе не куца и не коротка, она в размер каждому, если не случается несчастье, конечно. И больше этого размера, если ты жил искренно и честно, сил не хватит ни на какую другую жизнь. А если увидит в эмпиреях сияющих, вроде самого себя, в блаженной невесомости… себя в нем не узнает и не по внешнему виду конечно, а по свойствам этой самой таинственной душонки, которая вроде бы жила-была с нами соседями, да что-то все время на будущее собирала, вознаграждения ожидала…
…………
Но я о другом немного. Был у меня друг Василий Александрович Крылов, физик, который у Вавилова-физика еще до войны собрал первый в России небольшой ускоритель. Потом усилиями своих друзей-физиков был отправлен далеко на север, потом вышел еще не старым человеком, но стоявшие тогда уже высоко академики-предатели не пустили Васю в большую науку почти до пенсионного возраста, и держали подальше от столиц, чтобы их некрасивые поступки не стали достоянием научной общественности. Было. Были и такие, кто хотел помочь, но эти-то всегда слабей и робче, почти всегда.
Добравшись все-таки до хорошего Института Вас Ал решил доказать свою веру, в которой он укрепился на Колыме, спасаясь жеванием еловых иголок. Он верил, что крайне слабые дозы ультрафиолетовых лучей, вызывают не то, чтобы рак (как большие), а даже наоборот — способствуют жизни, и крепость его собственная объясняется именно иголками и малыми дозами облучения, а от больших он укрывался. Вернувшись он начал исследовать эти вещи на себе, раздобыв небольшой домашний уф-источник, разработав тщательно контроль и измерения доз. И то же самое делал в Институте на водорослях. Водоросли не хотели признавать супермалых доз, а Вася честно вел статистику, и ему всегда не хватало какой-нибудь единички для доказательства. Зато на себе он вроде бы преуспел? — он прожил несмотря на подорванные почки до 91 года! Но сам понимал — не доказательство: его сестра родная пережила три страшных голода — российский, колхозный и послевоенный, и жила 95 лет, совсем не при супермалых, а при самых ракостимулирующих дозах УФ на колхозной работе.
Вас Ал был честен, он хотел доказательства, не доказал, и вера его подточилась. Хотя в самом общем плане, она осталась, но, видимо, он говорил, нужно ставить шире эксперимент, изменить условия… И все равно печалился, но цифирки ставил честно.
Другой человек, не друг мне, его звали ТРИНЧЕР, он тоже много и долго сидел как немецкий коммунист, он в лагере еще решил, что законы физики это одно, а у биологии совершенно иные законы, и им подчиняется все живое. Пригожин, открытые системы, современные достижения генетики и биохимии прошли мимо него — он жаждал ЖИВОЙ СИЛЫ, не меньше, он был таким вот виталистом 20-го века. Но он не был честным человеком — он брал формулку какого-нибудь Шредингера… и путем долгих путаных рассуждений и нечестных умозаключений вводил в нее некий коэффициентик. И вся физика играла новыми красками.
Долго и нудно его разоблачали., а он, отступая, втыкал коэффициентик в другое место физики… Наконец, он всем надоел, благополучно умер, и был забыт совершенно со всеми своими придуманными коэффициентами. Лженаука умирает только со смертью своего создателя, потому что ни один серьезный ученый не положит свою жизнь, чтобы побороть этого летучего голландца, свои дела дороги.
Вот, собственно и все. Еше несколько слов о тех, кто считает земную жизнь корявым и коротким отростком некоего сияющего пути. А живут они здесь, неплохо живут, истово живут, и часто столько сил кладут на жизненное устройство, что разговоры о вечной жизни где-то там, остаются в разговорах. И очень часто пахнут фальшью.
Но это уже так, замечание вскользь, вне всякой связи с вышеприведенными рассуждениями.
Что я собственно хотел сказать… Это уже как бы современное получилось — поговорили.

ФРАГМЕНТ ИЗ ПОВЕСТИ «АНТ» (Ж-л «Нева» , 2, 2004)


……………………………
Старик Хуго, первый серьезный человек на пути АНТА.
……………………………………………
Муравей не случайное имя, так меня называл человек, у которого я одно время жил, когда учился. Хуго. Потом, когда я начал писать, то сочинил два рассказа, в которых жил Хуго. В одном он прозектор в анатомичке, бывший эстонский крестьянин, верный друг и помощник профессора, во втором — вахтер в общежитии, журналист, я показываю ему свои писания. И то и другое правда — Хуго был и прозектором, и вахтером, и журналистом. И неправда, потому что он был профессиональным алкоголиком, владельцем небольшого домика на бесконечной улице деревянного городка, в котором я учился. Небо там лежит на земле и не просыпается, так я чувствовал, когда после лекций волочил ноги домой, на окраину, где городок рассыпался, уходил в поля, а из окна таращился на меня тусклый зимний горизонт.
Однажды, возвращаясь домой, я наткнулся на тело человека, лежавшего поперек моего пути. Стояли небывалые морозы, и не стояли они, а летели и кружились, обжигая лицо, — ветер в этих краях гнилой, сырой. Тело, пролежав до утра, наверняка бы превратилось в стеклянную болванку, звенящую от удара. Хуго еще шевелился, и я потащил его к домику, у которого он лежал. Я знал его, и где он живет, потому что он, действительно, дежурил тогда в студенческом общежитии, куда я частенько заходил. Я не раз разговаривал с ним. Он свободно знал английский и преподавал студентам, у которых водились деньги. Я завидовал ему — живет в своем доме и работать ему не надо, берет плату с жильцов, а уроки ему в удовольствие. Он дежурил, потому что хотел быть на людях, он не умел поддерживать свою жизнь, есть, спать вовремя, это был конченный человек. Дело не в том, что пил, в нем ослабла пружина, которую он потом обнаружил во мне и сказал — ты МУРАВЕЙ, и ноги у тебя муравьиные… AN ANT — он сказал, потому что был наполовину англичанином, наполовину эстонцем, и те два года, которые я жил у него, прошли в разговорах на английском и русском вперемешку, а эстонский он не любил. Я был филологом, я уже гово-рил. Хотя всегда мало, плохо читал. Завидовал тем, кто пишет сильно и остро, захлопывал книгу, как только попадал на верное место.
………………..

Я с большим трудом волочил тело по снегу, дотащил до крыльца. Оказалось, что это малая часть дела, по скользкому месту легко, а по лестнице, да на чердак, где он жил, гораздо трудней. Первый этаж каменный, четыре комнаты, кухня, он все это сдавал. По лестнице я тащил его волоком, правая голень нестерпимо жгла, я ждал кровотечения. Он раздражал меня своей болтовней, тяжелым запахом немытого тела, длинными сальными волосами, которые лезли мне в лицо… На последних ступенях я был без сил, но оставить его не мог. Со злости я схватил его за шевелюру, держась другой рукой за шаткие перильца, дотащил до порога чердака, пинком отворил дверь. В лицо ударили темнота и тепло, свет скудно сочился из нескольких маленьких окошек. Чердак был деревянный, огромный — метров шестьдесят без перегородок, над потолком лампа в жестяном самодельном абажуре, под ней большой стол, по углам свалки старого барахла, несколько железных кроватей, на одной, продавленной, без матраца, с вросшим в железную сетку рваным одеялом он спал, покрывался старым тоже рваным шотландским пледом.
Мне сразу понравилось здесь. Я опустил на пол верхнюю часть его тела и голову, остальное уже лежало, он тут же захрапел. А я сел на пол, привалился к стене — отдохну минутку и домой… И заснул.
………………..
Я проснулся, потому что лампа била прямо в лицо. Он стоял посредине комнаты, направлял свет на меня и разглядывал. Он был совершенно трезв, так мне во всяком случае показалось. Его умение трезветь меня всегда восхищало. Он выпивал стакан вина, почти терял сознание или впадал в неистовое состояние, которое длилось час или два, а потом мог целыми ночами, сидя за столом, говорить, мешая славянский со староанглийским. Такого знатока английского, да и русского тоже, я никогда больше не встречал.
Он стоял и смотрел на меня. Он был высок и тощ, с орлиным профилем и глубоко впавшими светлыми глазами почти без зрачков — они не расширялись даже в сумерках, пронзитель-ными иголочками впивались в тебя.
— Ты студент у Лотмана. Как зовут?
— Антон.
— А я Хуго. Писатель. Который не пишет. Я из тех, кто говорит. Будешь слушать меня?
— Нет времени.
— Живи здесь. Денег не надо. У меня тепло. Приходи, когда хочешь, но один.
— Не знаю, у меня уже есть жилье…
— Боишься, что алкаш? Я не скандалист. Научу тебя думать по-английски.
Он уговаривал меня. Мне, конечно, хотелось свободно знать английский, а тут бесплатный учитель, к тому же интеллигентный англичанин. Я решил попробовать, если что не так, уй-ду. И я остался.
…………………….

Боль, страдание не облагораживают — губят, уничтожают слабых, ожесточают сильных. Я не был слабым, со своей хваткой, стремлением выпрямиться, встать, не подчиняться, даже не понимая, зачем… Но я не был бесчувственным, не был! Я всегда хотел помочь тем, кого называют неудачниками, еще больным, и попавшим под колесо случая, таким, как я — понимающим боль, бесчеловечную, унизительную силу, для нее ты комок мышц и нервов. Мать говорила, никогда не спрашивай, за что, смертельный вопрос. Я и не спрашивал, знал — все самое плохое на земле случайно! Если от людей, то можно еще защищаться, знаешь, откуда беда. Если случайно, то ты бессилен. Никакой фашист не придумал бы такую мясорубку, ничья злая воля не может сравниться с игрой в орла и решку — виноватых вроде бы нет. В устройстве жизни нет смысла, а это тяжелей, чем жестокая ухмылка. И если б существовал бог, во что я ни минуты не верил, — ни в сверхъестественную силу, ни в высшее по развитию существо… если б обнаружилось что-то подобное, я бы за это и многое другое плюнул ему в лицо. Но нет никого, есть только гора песка, бессилие, засуха, духота — и стремление выбраться на свободу, простор, на волю, к безволию, бесчувствию, пустоте, теплу… И я порой мечтал о том, чтобы ничего не желать, не бояться, не ждать, не надеяться, не верить, не просить, не унижаться…не терпеть! — бесчувствия я хотел. Да, хотел, и не раз, — стоя на коленях, ведь только так я мог подняться с пола, с кровати, лежанки, сиденья, но если меня видели при этом, все равно собирался с силами, улыбался, и лениво, потягиваясь, разминаясь, делая массу ненужных отвлекающих движений, поднимался, — и тут же кровь ударяла в ноги, в грудь, в голову, невидимые ножи изнутри подрезали мясо на голенях, а в ушах стучали ритмы отчаяния, это надрывалось, скрипело сердце, сколько же оно может выдержать?.. Но у меня лошадиное сердце, оно все выдерживало и преодолевало… И я поднимался, разминался, расходился и быстро, легко, играючи, с беззаботным лицом шел по улице, учился, делал дела, встречал знакомых… летел, порхал, пружинил, играл своей легкостью, а когда замечал, что день прошел и вокруг никого, моя выдержка сразу не кончалось … пока не добирался до чердака, где за столом дремал Хуго…
……………….
И тут я с ужасом понимал, что утром не подняться мне, что еще раз невозможно это все перетерпеть и пережить… Хорошо хоть, он дома, не надо его тащить! И снова на колени, карабкаешься на кровать, лежа сдираешь с себя лишнее и тут же теряешь сознание, падаешь, кружась в черноту… Ночью очнешься, Хуго трезв, он сыплет афоризмами, разбирает Лермонтова, говорит о звуке. Он был маньяк, фанатик не языка, не речи, а звука, об этом мог говорить часами.
………………..
Засыпаю, свет бьет в лицо, он за столом, бубнит, бубнит… Просыпаюсь глубокой ночью — все то же: сидит, облокотившись, подперев щеку костлявой ладонью — и о том же.
— Вот смотри — «выхожу один я на дорогу… » Ничего особенного, подумаешь — выхожу, и я выходил, и ты… «Сквозь туман кремнистый путь блестит… » Красиво, но не более, довольно тривиально. «Ночь тиха… » Тоже просто, и даже банально… Пустыня… И звезда… В небесах… Написано, конечно, хорошо, точно и просто, но не в этом дело. Смотри внимательно, все снова! Выхожу я себе на дорогу. Все начинается с меня — Я! Выхожу. Далее про путь. Ближайшее окружение, но уже не дорога, а ПУТЬ, пошире, поглубже, да? Ночь — это еще дальше, совсем вокруг меня. А потом взлет, подъем от меня, дороги, пути, ночи — ввысь — Бог, звезда, небеса, вся Земля, наконец… Но это полдела. Теперь смотри, он возвращается — к Себе. Почему же мне вот так трудно, больно?.. Ушел от себя мелкого, частного, неинтересного к небу, посмотрел на все со звезд — и обратно к себе, и уже в глубину! Жду, жалею… От себя — наверх, а потом снова к себе. Или «Белеет парус одинокий… » То же самое!
Я слушаю, иногда вникаю, когда с раздражением, когда с интересом… Он не даст мне спать.
………………….
— Вот смотри, первая строчка Выхожу-у-у ….. на дорогу-у. От воющего, одинокого звука к слабому его подобию, отклику, замыкающему, поддерживающему… А между? Пронзительно- русское «И» и не просто «И», а еще более сильное, беззащитное, мучительное, разрывающее душу — «И Я!» ОДИ-И-И-н Я-Я-Я… И по сути вроде ничего особенного — ну, выходит себе, тысячи выходили и ничего, но между двумя одинокими волчьими «У» это ужасное, как признание в убийстве — «И Я!» «И Я!» А потом снова неистовое беззащитное «И»: — Скв-о-зь тум-а-н кремн-и-и-иистый пу-уть блести-и-ит… И постепенно вступают широкие и сильные «А», глубокие трагические «О»: Н-О-очь тиха, пустыня внемлет БО-о-О- гу… Ничего этого он не хотел, ни о чем подобном не думал, а вот получилось!
И он начинал рыться в памяти, своей необъятной копилке, переходя на другой родной — английский. Аналогии из той культуры.
Он бередил мне душу, разлагая истину на звуки. Ночью, когда короткий, но похожий на потерю сознания сон спасал меня от вечернего отчаяния, а боль, слепая старуха, копошилась, слаба, ничтожна, меня не отвлечь такими робкими трепыханиями… я понимал, о чем он говорит. Я не любил литературу, как можно любить тех, кто заставляет тебя плакать? Можно сказать, сталкивался с книгами, открывал — и строки бросались на меня, били в лицо, толкали в грудь… Но я был привязан к речи, к звуку, слова жили у меня в голове, упруго бились под языком. Пружина, сжатая во мне, только и ждала толчка, родственного ей колебания пространства. Если ты готов и напряжен, тебя выявит, заставит звучать почти любое слово. Если напряжен — и кожа, кожа тонка! С этим-то у меня не было проблем.
…………………..
Хуго люто ненавидел умничанье, придумки современной литературы:
— Чувства выразить не могут, не умеют, вот и говорят, не хотим, у нас другое. Играют сами с собой в кошки-мышки. Ничего, кроме кривой усмешки по ничтожному поводу, а называет себя поэтом! Перебирает карточки, неудачник… Чудаки, это все может ум, наука, а что не может? — сказать простое слово о себе — «Выхожу, мол, оди-и-и-ин я на дорогу….» Напиши одну такую строчку — и умри! Литерату-у-ра изменилась?.. Выродились, одичали в выражении своей сущности… и сущность измельчала, выразить нечего, кроме наукообразия, ничтожной игры, подмигиваний или прущей из глубины мерзости…
Днем Лотман говорил мне о высоком и красивом, а по ночам этот графоман… Впрочем, неправда, Хуго за всю свою жизнь ни строчки прозы не написал. Он говорил, он слушал звуки.
…………….
От него осталось поразительно мало бумаг, даже паспорта я не нашел, никаких записок — завещание на официальном бланке и конверт, в нем потертая бумажка с московским адресом приятеля в какой-то редакции, и на листочке из блокнота нацарапано без начала и конца:
— …ты читаешь это, значит меня уже… ага! Мне хватит. В общем, не получилось. Я привязался к тебе АНТ, муравей. Ты один раз поднялся, сделай еще разик усилие, прошу тебя. Как, зачем и куда — не могу сказать, не знаю. Еще скажу не то, и дело может быть испорчено.

Меня спрашивали. Да, я не сокращаю в записях здесь. Наверное, не очень удобно. Но представьте иллюстрированную повесть или рассказ, в котором через каждую страницу будет написано («а далее под «катом»). Если очень интересно, я бы один раз полез, может, во второй, а потом сказал бы — да идите к черту, хочу читать как написано!
Для тех, кто пишет здесь Дневник, важно дать ссылку, направление для чтения, а я пишу журнал, а не дигест.
…………………………..
У меня предложение. С июля 2003 года накопились сотни записей, почти тысяча картинок и рисунков, и все это, по 20 (иногда по 30) записей в цикле, я записывал на свой диск в виде html-файла (и папка с рисунками к нему). Цикл из 20 записей занимает… ну, 300-500 Кб, а если каждый день по рис, и то менее 1 Мб.
И я могу высылать по почте особо интересующие людей записи и рисунки. Тогда ничего не нужно качать, заходить в Интернет и ждать, пока появится картинка. Умелый человек мог бы даже организовать небольшую рассылку, но я не умелый 🙁
В принципе, все материалы вместе, если за полтора года, то занимают не более 25 Мб, все картинки и записи.
Все, конечно, мало кому интересны, но что-то может и интересно. В общем, такая возможность имеется, имейте в виду.
Мне только нужен ваш мейл и числа, за которые хотите иметь записи, возможно будет с небольшим перехлестом.

КСЕРОКС и ЗОСЯ


………………………………………
Любовь была всю жизнь, я писал. Пока Зося не поест, Ксерокс сидит рядом, смотрит в окно…
Умер Ксерокс, ушел в подвал, и умер. Я нашел его, положил в ящик. Мороз, он окоченел, черная шерсть заиндевела, а глаза — смотрят. Отнести подальше, закопать? Нет, я не смог. Принес на балкон, положил сюда ящик, прикрыл. Пока холод, полежи с нами, Ксерокс. Каждый день выхожу на балкон, зову своих, и Зосю. Они пробегают мимо ящика, спешат к еде. А я говорю Ксероксу — «не думай, не оставлю я твою Зосю, пока сам жив.»
И все понимаю, все науки прошел, знаю, что нет его, а все равно говорю. Для себя, наверное. Смысл жизни в том, чтобы поддерживать жизнь, пока силы есть, и сопротивляться силам холода и тьмы. Хотя они все равно победят. Но в той их победе нет ни смысла ни значения, а только равномерное распределение энергии в пространстве. А потом будет снова взрыв, обязательно будет. И в этой бессмысленности пульсаций тепла и холода больше смысла, чем в нашем бессилии и разумном осмысленном предательстве жизни, которое начинается с умных рассуждений, так оно всегда начинается.

ПРЕДЧУВСТВИЕ БЕДЫ


//////////////////////////////////////////////
ПРЕДИСЛОВИЕ. Эта книга уж совсем не для широкого читателя. Она о двух людях — знатоке и коллекционере живописи ЛЕО и гениальном художнике Мигеле. Мигель злодеем не был, но как человек гораздо мельче и неинтересней Лео, который любит живопись, но вроде бы таланта лишен. В конце происходит странная вещь, художник теряет талант и погибает, а Лео — становится художником… И вот, прежде чем дать кусочки повести ( а я вряд ли ее опубликую), привожу конец:
……………………………….
на днях наткнулся на ту серенькую картинку, которую выбрал в день отъезда к Мигелю. Парень приходил еще раз, все остальное пока что хуже, а это явная удача. Цвет тонкий, печальный, чувствуется пронизывающая до костей сырость морского берега… Нет, не видел он этой воды, дальше нашей области не бывал. Цвет великолепный, но вот композиция… Что-то не сладилось у парня, стал думать — не вижу причин. Взял машинально листок бумаги, попробовал карандашом — не то, схватил перышко, чернила черные… набросал контур берега, дерево на переднем плане, залив… И дальше, дальше…
Не заметил, что делаю. Неплохо получилось, даже под ложечкой заныло. Много лет не позволял себе, а тут — не заметил! Вспомнил Мигеля, первую нашу встречу, как он стоял за спиной, ухмылялся… Своими картинами он помог мне выжить в чужое непонятное время. А смертью… глупой, непростительной… столкнул с места — «сам пиши!» Сильно расшевелил, раскачал… Я так злился на него. И жалел… Кто бы мог подумать, что вот, сяду и начну рисовать, без сомнений и честолюбивых надежд…
Мы в яме, нас примерами жизни уже не прошибить. А смерть еще аргумент. Последствий смерти не предугадаешь. Я много раз ее видел, в ней самой ничего нет, это жизнь кончается. Мигель умер, живая сила развеялась в мертвом пространстве. Но что-то, видно, и мне досталось. Его уже нет, я еще здесь. Чтобы искать таланты. Рисовать… Не умничать, не сомневаться, лучше получится, хуже… Делай пока можешь.
Понадобилась почти вся жизнь, чтобы осмелиться…

***
Всю жизнь с мучениями засыпаю, зато потом проваливаюсь в темноту, и до утра. Сны вижу редко, наутро ускользают, не удержать… А на днях увидел и запомнил. Гостиная в моем доме, куча народу, дамы с бутербродиками, мужики с пивными жестянками… И в центре толпы Мигель стоит. Как бывает во сне, никто меня не замечает, а мне нужно обязательно к нему пробиться, что-то сказать. Еще не знаю, что, но очень важное. И я, перекрикивая шум, зову:
— Мигель!
А он не слышит…
— Мигель… Миша…
Он обернулся, заметил меня, и тут между нами разговор, незаметный для окружающих, неслышный, будто мы двое и никого больше нет…
— Ну, что, Лева, рисуем?..
Не знаю, что ответить, вдруг обидится…
— Ты не бойся, — говорю, — твои картинки живы, живы!..
А он ухмыльнулся, мерзкой своей ухмылочкой, как в начале:
— Я знаю, — говорит.
…………………………….
А ТЕПЕРЬ (далее — вниз) ФРАГМЕНТИКИ.

… нельзя себя все время осуждать, жалеть об упущенных возможностях, часто мы их придумываем задним числом, приукрашиваем прожитое время. Не так уж плохо я жил. Да, стоял прочно на ногах, но от реальности стремился удалиться, толкотня в колбасных рядах не для меня. Приник к живописи, прилепился, пусть неудачник, но заворожен изображениями, всю жизнь кружил вокруг да около. Завидовал!.. Нет, я художникам помогал. Обирал их… Надоели эти споры с самим собой!.. Чужие лица меня кормили — пластическая медицина, а я вкладывал все, что имел, в картины да рисунки. Читал, учился, а главное — смотрел. Главное — опыт, напряженное внимание и чувствительность. Читай, не читай, все ерунда, пока не почувствуешь мороз по коже — перед тобой Вещь. Чистый восторг. Знания часто мешают воспринять особый взгляд художника на мир, оригинальность принимают за неуклюжесть, неумелость… Впрочем, расплывчатое и пустое словечко «оригинальность» я бы заменил другим — Странность. Не вкладывая в него узкий бытовой смысл… как фундаментальное свойство частицы, отличающее ее от остального мира.
У Странности свой путь. Он вовсе не легок, как нам порой кажется, глядя на пренебрегающих правилами обыденной жизни. Нелегко оторваться от обыденности, часто не хватает внутренней уверенности, спокойной силы, и для художника всегда есть соблазн легкого пути — сдаться снисходительности жизни, скользить по поверхности вещей, весело махать кистями, отодвинуться от нервных трат, мастеровито и банально лепить подобия, обманки…
Выбирал ли Мигель, для меня загадка, выбирают ли такие как он вообще?.. Похоже, слепо следуют своему основному предназначению, бросая всю остальную жизнь на произвол случая… или изменяют себе, но тогда вообще остаются ни с чем… А все остальное, кроме странности, в нем было как бы между прочим — попытки прилепиться к обыденности, игра с реальностью… усмешки, глупости и слабости, потворство себе в мелкой мерзости… усталость — и развязка… Вот так, потеряв свой стержень, между прочим и ушел… Нет, я не берусь осуждать, мне чертовски обидно!.. Иногда кажется, многое можно «между прочим», а на самом деле почти все определено. Допустим даже, что можем поступать, как хочется, но… не можем чувствовать как захотим, поэтому разговоры о свободе забавляют меня. Наши чувства, желания и пристрастия в сущности определяют наши поступки, а мы, надув губы, говорим — «я свобо-о-дный человек…» Старик Шопенгауэр усмехнулся бы, и только…
Впрочем, когда он прославился, то ничего против не имел.
………………………………
… я не встретил в своей жизни мыслей, идей и слов, которые бы выразили просто и точно — сразу!.. мое состояние, когда стою ранним утром у окна и смотрю на осенний пруд, замершие деревья, еще не проснувшиеся после ночи… на сонную тяжелую воду…
А в шестнадцать пытался. Хотел дойти до истины настолько всеобщей, чтобы подставляя в нее, как в формулу, свои природные свойства, понять причины всех решений, поступков… и даже предписать себе на будущее — «как жить». Думаю, это мои еврейские корни… то, что называют «начетничеством и талмудизмом»… Я чуть иронизирую, слишком тонкий вопрос, чтобы ломиться всерьез…
Ничего не получилось. Похоже, мы живем в туманном мире ощущений и состояний, мимо нас изредка проплывают слова и мысли. Слова узки, точны, называют вещи именами… но через них нет пути к нашим сложностям. То, что приходит к нам, мудрость философии и мозоли от жизни, общее достояние, а собственных прозрений все нет и нет… Чужие истины можно подогнать под свой размер, но странным образом оказывается, что рядом с выстраданной системой, не замечая ее, плывет реальная твоя жизнь…
Какие истины!.. я давно перестал искать их, есть они или нет, мне безразлично. Люди не живут по «истинам», они подчиняются чужим внушениям и собственным страстям. Мы в лучшем случае придерживаемся нескольких простейших правил общежития и морали, все остальное проистекает из чувств и желаний, они правят нами. Руководствуясь сочувствием к людям и уважением к жизни, а она без рассуждений этого заслуживает… можно кое-что успеть, а времени на большее нет. Немного бы покоя и согласия с собой, и чтобы мир не слишком яростно отторгал нас в предоставленное нам небольшое время…
Определить не значит понять, главное — почувствовать связь вещей, единство в разнородстве, а это позволяют сделать неточные способы, непрямые пути — музыка, свет и цвет, и только после них — слова. Понимание это тончайшее соответствие, резонанс родственных структур, в отличие от знаний, к примеру, об электричестве, которые свободно внедряются в любую неглупую голову, в этом идиотизм цивилизации, демократической революции в области знания. Должен признаться, я против демократии и идей равенства, они противоречат справедливости, и будущее человечества вижу в обществе, внешне напоминающем первобытное, в небольших культурных общинах с мудрым вождем или судьей во главе. Я не против знания, оно помогает мне жить удобно, комфорт и в общине не помешает… но оно не поможет мне понять свою жизнь.
А вот маленький пейзаж Мигеля… это, без сомнения, точный остро направленный ответ, лучик света именно мне в глаз!.. Почти все, что я мог бы сказать миру… если б умел говорить на этом языке.

**
Конечно, без любви и привязанности тяжко… но чтобы выжить нужны не высокие материи, а что-то очень простое. Так меня учили с детства, и даже перестарались. Если б я был посмелей… А я жил по своим несложным правилам, глубоких истин не искал, усердно чинил потрепанную кожу знаменитостей, боролся с чужими складками и морщинами… гонялся за картинами… Помимо интереса и понимания, в этом деле приземленные правила важны, денежные хитрости, связи, а как же… Во всем этом варился годами… Оглянулся несколько лет тому назад, вижу, заброшен в современность из далекого прошлого, и, можно сказать, обречен — слишком быстро изменился климат жизни, этого и мамонты не выдержали бы… Отношение к культуре, камень преткновения, она для людей моего круга не забава, не десерт, к чему склоняется сегодняшнее поколение, а самая глубокая реальность.
Потерял почву под ногами, это подкосило меня.
Как-то сидел в своем кресле перед осенним небом… прошлой осенью, да… Мигеля больше нет, новых картин не будет. Жизнь катилась в холод и темноту… И я подумал, не хватит ли… стоит ли ждать боли и маразма?.. На глубокие истины не претендую, но в общих чертах понял, как все устроено, чего ждать от себя, от людей, от всего живого мира, с которым связан… Тем более, как медик, имею все возможности безболезненно удалиться. Бога не боюсь, готов распорядиться собой, как сочту нужным…

***
Нет, кое-какой интерес еще остался, и главное, привязанность к искусству… без нее, наверное, не выжил бы… Спокойные домашние вечера, рассматривание изображений… это немало… Да и надежда еще есть — через глухоту и пустоту протянуть руку будущим разумным существам, не отравленным нынешней барахолкой. Как по-другому назовешь то, что процветает в мире — блошиный рынок, барахолка… А вот придут ли те, кто захочет оглянуться, соединить разорванные нити?..
Я не люблю выкрики, споры, высокомерие якобы «новых», болтовню о школах и направлениях, хлеб искусствоведов… Но если разобраться, имею свои пристрастия. Мое собрание сложилось постепенно и незаметно, строилось как бы изнутри меня, я искал все, что вызывало во мне сильный и моментальный ответ, собирал то, что тревожит, будоражит, и тут же входит в жизнь. Словно свою дорогую вещь находишь среди чужого хлама. Неважно, что послужило поводом для изображения — сюжет, детали отступают, с ними отходят на задний план красоты цвета, фактура, композиционные изыски… Что же остается?
Мне важно, чтобы в картинах с особой силой было выражено внутреннее состояние художника. Не мимолетное впечатление импрессионизма, а чувство устойчивое и долговременное, его-то я и называю Состоянием. Остановленный момент внутреннего переживания. В сущности, сама жизнь мне кажется перетеканием в ряду внутренних состояний. Картинки позволяют пройтись по собственным следам, и я с все чаще ухожу к себе, в тишине смотрю простые изображения, старые рисунки…
Отталкиваясь от них, я начинаю плыть по цепочкам своих воспоминаний.
Живопись Состояний моя страсть. Цепь перетекающих состояний — моя жизнь.

…………
Я ждал его в одиннадцать, после обеда операция, знаменитость на столе, кумир безумствующих девок, изношенная рожа, пошлые мотивчики… из последних сил на плаву… А мне-то что!.. — порезче овал, подработать щеки, подбородок, мешки убрать под глазами… Примитивная работенка, но платит щедро. Пустоту взгляда все равно не скрыть. Заставляет дергаться, визжать толпу… даже восклицания новые!.. Это меня доконало — «вау», я-то думал, восклицания трудней всего внедрить…
Сколько раз говорил себе, «не злобствуй», и не удержался. А внешность внушительная, живой да Винчи, хе-хе… метр девяносто, красивые большие руки, пальцы тонкие, длинные… Женщины смотрят до сих пор, но я стремительно теряю интерес. Не в способности дело, перестаю понимать, зачем эта процедура, своего рода внутреннее исследование?.. Приятные мгновения остались, но, ей богу, можно обойтись. Странно, столько лет с энтузиазмом воспринимал… Но после нескольких крупных провалов сделал главным своим правилом — «вместе не живи ни с кем», золотые слова. Просыпаешься без свидетелей, незащищенные глаза, тяжелое лицо… Окно, туман… тихие улицы пустынные… Люблю это состояние — заброшенности, отдаленности от всего-всего… Глянешь в зеркало — «ты еще здесь, привет!.. Ну, что у нас дальше обещает быть?..»
Тогда во мне просыпается дух странствия, пусть короткого и безнадежного, с примитивным и грязным концом, но все-таки — путешествие… И я прошел свой кусочек времени с интересом и верой, это немало. Если спросите, про веру, точно не могу сказать, но не религия, конечно, — ненавижу попов, этих шарлатанов и паразитов, не верю в заоблачную администрацию и справедливый суд, в вечную жизнь и прочие чудеса в решете. Наверное, верю… в добро, тепло, в высокие возможности человека, в редкие минуты восторга и творчества, бескорыстность и дружбу… в самые серьезные и глубокие соприкосновения людей, иногда мимолетные, но от них зависит и будущее, и культура, и добро в нашем непрочном мире… Жизнь научила меня, те, кто больше всех кричат об истине, легче всех обманывают себя и других. То, что я циник и насмешник, вам скажет каждый, кто хоть раз меня видел, но в сущности, когда я сам с собой… пожалуй, я скептик и стоик.
А если не вникать, скажу проще — не очень счастлив, не очень у меня сложилось. Хотя не на что жаловаться… кроме одного — я при живописи, но она не со мной.

***
Собственно, она и не обещала… Я говорил уже, ни дерзости, ни настойчивости не проявил. И все равно, воспринимаю, как самую большую несправедливость — в чужих картинах разбираюсь довольно тонко, а сам ничего изобразить не могу. Прыжок в неизвестность неимоверно труден для меня, разум не дает закрыть глаза, не видеть себя со стороны… Боюсь, что открытое выражение чувства только разрушит мое внутреннее состояние… а при неудаче надежда сказать свое окончательно исчезнет… Зато, когда находятся такие, кто создает близкие мне миры… я шагаю за ними, забыв обо всем. Реальность кажется мне мерзкой, скучной, разбавленной… кому-то достаточно, а я люблю энергию и остроту пера, основательность туши. Рисунки с размывкой, но сдержанно, местами, чтобы оставалась сила штриха, как это умел Рембрандт. Это и есть настоящая жизнь — тушь и перо, много воздуха и свободы, и легкая размывка в избранных местах. Плюс живопись… то есть, фантазии, мечты, иллюзии… художник напоминает своими измышлениями о том, что мы застенчиво прячем далеко в себе.
Что поделаешь, я не творец, мне нужны сложившиеся образы, близкие по духу и настрою, нечто более долговременное и прочное, чем мгновенное впечатление. Я говорил уже — живопись Состояний, вот что я ищу. Такие как я, по складу, может, поэты, писатели, художники, но уверенности не хватило. Нужно быть ненормальным, чтобы верить в воображаемую жизнь больше, чем в реальность. Я и есть ненормальный, потому что — верю… но только с помощью чужих картин.
Время настало неискреннее, расчетливое — не люблю его. И картины современные мне непонятны, со своими «идеями», нудными разъяснениями… Простое чувство кажется им банальным, обмусоленным, изъезженным… не понимают изображений без словесной приправы, им анекдот подавай или, наоборот, напыщенное и замысловатое, а если нет подписи, наклейки, сопроводительного ярлычка или занудства человека с указкой, то говорят — «слишком просто», или — «уже было», и забывают, что все — было, и живут они не этими «новинками», а как всегда жили.

***
Но разочарования не убили во мне интереса, ожидания счастливого случая, я всегда жду.
Уже давно одиннадцать, а Мигеля нет… Он заставил меня понервничать, на час опоздал. Перед операцией мне нужно хотя бы на полчаса расслабиться, отпускаю на свободу голову и руки. А при столкновениях с живописью каждый раз напряжен, надеюсь, что возникнет передо мной одна из тех картин Состояний, к которым привязан, как к самому себе. Как увижу, тут же стремлюсь отстранить художника, у меня с холстами свой разговор.
И я злился, что он где-то бродит, сбивает мой ритм жизни, я это не любил.
Наконец, звонок, открываю, он стоит в дверях, согнулся под грудой холстов, словно дикарь шкуры зверей притащил. Входит и сваливает это все на пол с поразительной небрежностью — избавился от тяжести. Потом бросается в угол на диван, ноги закидывает наверх и тут же захрапел. Я обрадовался, легче смотреть, когда творец спит. Мне говорили про его бесцеремонность, грубость, жесткую шкуру… «свинья, грязный тип» и все такое, но пробиться к холстам было важней. И про картины разное говорили, но тут уж верить нельзя никому, только смотреть и смотреть.
С тех пор годы прошли, но память не признает времени, а только силу впечатлений.
Он с первого взгляда почти привлекателен был, если без неприязненного вглядывания. Таким я представлял себе Эль Греко в молодости. Но стоило постоять рядом с ним, даже не глядя в его сторону… Гнилое дыхание. Не в прямом смысле — я о душе говорю, дефект какой-то души. Странный разговор, что она такое?.. Сотни раз открывал все слои и покровы, проходил от грудины до позвоночника, в грудной хирургии подвизался несколько лет. Души не приметил. Внутренний мир это химия, мозг и нервы, я уверен. Но от этого загадка не рассеивается.
Непостижимые вещи, его холсты, живут на стенах у меня. Я каждый день смотрю, живу под ними. Вот-вот соберу силы на альбом.. Каждый раз ищу в них следы несовершенства художника… а он не был образцом совершенства, уж поверьте… ищу — и не нахожу. Чистый талант, в этом тайна. Прозрачное, простое состояние… — но я не могу назвать его словом или фразой, хотя много раз пытался. Ближе всего подходит, пожалуй, «предчувствие беды». Как появилось во мне в первый раз перед картинами, так и осталось.
Это ощущение… такая мозаика, что не расскажешь, да и сам не знаешь всего. Предчувствие беды — главное состояние нашей жизни, если ты живой человек и можешь чувствовать… его не обойти. Жизнь вытолкнула меня, я почти мгновенно оказался в чуждом мире. Я не вздыхаю по тому, что было, начал жизнь в своей стране, но страшной… а умру тоже в своей, но непонятной… А картины… они оживляют, усиливают наши страхи, сомнения, воспоминания, тогда мы говорим в удивлении — как догадался… Не гадал, а сразу попал в цель, произошел тот самый резонанс, о которых я много говорил, так что не буду докучать вам своими теориями, запутаю, и ничего нового. Все новое — заново пережитое старое.

***
Но к чему усиливать и обострять наш страх, напоминать о грустном или тревожном?.. Меня сто раз спрашивали, зачем вам такие печальные картины, и без них время тяжелое… Серьезный вопрос, но у меня к картинам другое отношение. Я ищу подтверждения своих чувств и состояний, радостные они или печальные, дело десятое, — они мои, я не властен над ними, над всем, что рождается от столкновения внутренней и внешней жизни. Нам нужна не истина, а опора и понимание. Эти картины понимали и поддерживали меня. Искусство вовсе не должно нас улучшать или изменять, это уж как получится, главное, чтобы оно нас поддерживало и укрепляло.
Это удивительно, что может служить толчком, усилителем чувства — подумаешь, пигмент на куске грубой ткани… Откуда такая привязанность к иллюзии? К искусственности? Своего рода наркотик?.. Трудно понять мгновенное притяжение или отталкивание, которые вызывают в нас цвет и свет на холсте, далекие от жизни. Ведь, что ни говори о силе искусства… мы намертво привязаны к реальности, держимся руками и зубами. И вот появляется странное существо художник, он предпочитает иллюзию — жизни, и время подарит ему за бескорыстие… может быть… всего лишь, может быть… несколько десятков лет памяти после смерти. Что нам с того, что будет после нас?.. Я стольких видел, кто смеялся над этим «потом»… молча делал им все новые молодые лица… они наслаждались текущей жизнью, прекрасно зная, как быстро будут забыты, еще до настоящей смерти.
Бедняга Мигель наслаждаться жизнью не умел, о вечности не заботился, зато писал честные картины. Просто писал их, и жил как мог, во всем остальном, кроме своих холстов, звезд с неба не хватал. Гений неотделим от всего, что происходит в окружающей нас жизни, еще хуже защищен, подвержен влияниям… и если не держится руками и зубами за свою спасительную странность, также как все растворяется и пропадает в мире, где раствориться и пропасть обычное дело. Он обязан стоять, спартанец, стоять, стоять!.. Ты должен всему миру, счастливец, не забывай!.. миру больше не на кого надеяться, мир тонет в дерьме… А этот начал шататься, думать о своем лице… как писать, что писать… и как сохранить холсты… слушал идиотов… и тут же что-то сломалось в нем, писать перестал, и жить расхотел…
«Сохранять научились, а беречь стало нечего, и незачем, ведь уже рядом стоящие люди и поколения друг друга не понимают… » Кругом меня так постоянно говорят, а я молчу, смотрю на его картины…
Есть еще в мире, что помнить и сохранять.

***
Впрочем, памяти не прикажешь, она не признает времени, не слушает разума, и хорошее и плохое для нее одинаково важны. Что-то сразу и намертво забывается, а от другого не отделаться, стоит и стоит перед глазами… Но кто сказал, что это приятно?.. Некоторые, правда, радуются воспоминаниям, «кратким мигам блаженства», да?.. А как быть с неприятными концами?.. Кончилась моя история действительно… как все в жизни кончается.
Хотя никто не знает, кончилась ли она, и кончится ли вообще…
Могу только сказать, мне трудно вспоминать, и больно.
Наверное потому, намеренно или нет, но я отталкиваю от себя тот момент в прошлом, когда впервые увидел живопись Мигеля. Эта же чистопрудненская квартира, весенний день, светло… Он лежал на диване, притворялся, что спит, а я смотрел.
Ни одного любительского оргалита, даже картонов не было, все холсты. Это сразу вызвало уважение, знаю, сколько с тканью возни. Два десятка холстов, довольно грубо загрунтованных. Люблю, когда видна структура ткани, в случае удачи усиливает ощущение непостижимости, простой ведь материал, грубый лен, на нем краска, пигмент… Потом подсчитал — двенадцать городских пейзажей, три натюрморта, два портрета. Трудно сравнивать с кем-либо, если отдаленно, вспоминается Утрилло. В пейзажах, конечно, Утрилло, но нет фигур, неуклюжих и трогательных, только пустынный город, раннее утро, спят еще людишки… Но это литература, людей там в принципе быть не могло, о них забыто.
Картина или пейзаж за окном иногда кажутся итогом всей жизни, это тяжело воспринять. Просыпаешься под утро, подходишь к окну, светает, осень или весна, сыро… рассеивается, струится, мечется, уходит от света холодный легкий дым, вода подернута свинцовым налетом, все молчит… Вот и его картины… они об этом. Мне показалось, что вывернутый наизнанку я сам. Можно много говорить о мастерстве, «хорошо написано» или не очень, но тут уже неважно было, как написано, сразу наповал.
Я часто показываю эти работы, ведь я перед ним большой должник. Из десятка понимающих сильно реагирует один, остальные не отрицают — талант, но вот не знают, на какую полочку поставить, а это беда-а!.. Им главное, куда-то положить, тогда они спокойны, и удаляются в свои музеи. Искусствоведческий маразм, страсть классифицировать всех, как бабочек на иголочках. И вдруг осечка… не получается…
И не получится, так и должно быть.

***
Хотя непонятно, почему простые и сильные картины бывают чужды глазу даже опытных людей, а пустые, но броские полотна привлекают всеобщее внимание.
Здесь все было просто, ничего особенного. Рассвет в городе, одинокие пустые улицы. Переулки и тупики, глухие убогие подъезды. Брошеные звери. Натянутые до предела нервы. Воплощение крика… Но здесь же рядом — покой, тепло, уют, рожденные неторопливым прочтением простых вещей. Изображения поражают при первом взгляде, еще не затрагивая разум. Внушение непосредственного чувства. То, чего лишены роскошные натюрморты голландцев, но что встречается в их графике, незамысловатых набросках пером и кистью.
При этом я досконально знал город на картинах, родился в нем и вырос, облазил все углы, и все места на городских видах тут же узнавал. Мой Таллин. Наверное, странно считать родиной землю, на которой тебя не хотят знать, приедешь как турист, а через месяц катись обратно! Но чувствовать не запретишь, для меня граница смысла не имеет. Того, что во мне, не отнять никому.
И в то же время эти городские виды потрясли меня, он так их увидел… Не могу описать. Город куда нельзя вернуться. Как он угадал?..
Вспомнил, как однажды шел здесь по круглым скользким камням, ими вымощены узкие улицы центра … Возвращался домой, мне хотелось забыть довольно мерзкую историю, которая только что случилась, попал не туда. В молодости тянулся к авантюрам, к странным людям, темным углам… а потом убегал, исчезал из виду, чтобы наутро обмануть себя — ничего не было… Бывали увлечения опасные, но об этом не хочу говорить, да и сейчас никого не удивишь. И улицы меня успокаивали, все пройдет… Раз в несколько лет я бываю там, тянет, но если разобраться, все равно что ездить на свою могилу.
Как ни живи, если не полный дурак, чем ближе к концу, тем больше жизнь кажется неудачей и поражением, а надежды на нее — выше возможностей. Впрочем, я видел реалистов, смолоду ограничивающих свои пределы. Забавно, они не достигали даже их.

……..
Если прием вылезает на первый план, это поражение, или манерность. Еще говорят — формализм; я не люблю это слово, слишком разные люди вкладывали в него свои смыслы. Я предпочитаю, чтобы художник прорвался напролом, пренебрегая изысками и пряностями, и потому люблю живопись наивную и страстную, чтобы сразу о главном, моментально захватило и не отпускало. Чтобы «как сделано» — и мысли не возникло!.. Своего рода мгновенное внушение. Чтобы обращались ко мне лично, по имени, опустив описания и подробности, хрусталь, серебро и латы… Оттого мне интересен Сутин. И рисунки Рембрандта. Не люблю холодные манерные картины, огромные забитые инвентарем холсты, увлечение антуражем, фактурой, красивые, но необязательные подробности… Неровный удар кисти или след пальца в красочном слое, в живом цвете, мне дороже подробного описания. Оттого меня и поразил Мигель, его уличные виды…

***
Но и в натюрмортах я то же самое увидел — застигнутые врасплох вещи, оставленные людьми там, где им не полагалось оставаться — немытая тарелка, вилка со сломанными зубьями… не символ состояния — само состояние, воплощение голода… опрокинутый флакон, остатки еды… Вещи брошены и также переживают одиночество, как узкие таллинские улочки, стены с торчащими из них угловатыми булыжниками… Все направлено на меня, обращено ко мне…
Наверное, в этом и есть талант — найти резонанс в чужой судьбе.
Один маленький холстик был удивительный, с большой внутренней силой, независимостью… вещица, тридцать на сорок, многое перевернула во мне. Нужна удача и состояние истинной отрешенности от окружающего, чтобы безоговорочно убедить нас — жизнь именно здесь, на холсте, а то, что кипит и бурлит за окном — обманка, анимация, дешевка как бездарные мультяшки.
Это был натюрморт, в котором вещи как звери или люди, — одухотворены, живут, образуя единую компанию, словно единомышленники. Тихое единение нескольких предметов, верней сказать — личностей… воздух вокруг них, насыщенный их состоянием… дух покоя, достоинства и одиночества. Назывался он «Натюрморт с золотой рыбкой», только рыбка была нарисована на клочке бумаги, картинка в картине… клочок этот валялся рядом со стаканом с недопитым вином… тут же пепельница, окурок… Сообщество оставленных вещей со следами рядом текущей жизни, — людей нет, только ощущаются их прикосновения, запахи… Признаки невидимого… они для меня убедительней самой жизни. И искусства, дотошно обслуживающего реальность — в нем мелочная забота о подобии, педантичное перечисление вещей и событий, в страхе, что не поймут и не поверят… занудство объяснений, неминуемо впадающих в банальность, ведь все смелое, сильное и умное уже сказано за последние две тысячи лет…
Поэтому я больше всего ценю тихое ненавязчивое вовлечение в атмосферу особой жизни, сплава реальности с нашей внутренней средой, в пространство, которое ни воображаемым, ни жизненным не назовешь — нигде не существует в цельном виде, кроме как в наших Состояниях… — и в некоторых картинах.
Я ищу в картинах только это.
Не рассказ, а признание.
Не сюжет, а встречу.
Насколько такие картины богаче и тоньше того, что нам силой и уговорами всучивают каждый день. Реальность!.. Современная жизнь почти целиком держится на потребности приобрести все, до чего дотянешься. Если все, произведенное человеком, имеет цену, простой эквивалент, то в сущности ставится в один ряд с навозом. И на особом положении оказываются только вещи, не нужные никому или почти никому. Цивилизация боится их, всеми силами старается втянуть в свой мир присвоения, чтобы «оценить по достоинству», то есть, безмерно унизить. Это часто удается, а то, что никак не включается в навозные ряды, бесконечные прилавки от колбас до картин и музыки для толпы, заключают в музеи и хранилища, и они, вместо того, чтобы постоянно находиться на виду, погребены.

***
Удается, но не всегда, живопись находит пути, вырывается на волю, возникает снова, не музейная, успокоенная тишиной залов, а вот такая, без рам и даже подрамников… Я говорил уже про восторги — «как написано!»… — мне их трудно понять. Если картина мне интересна, то я мало что могу сказать о ней… вернее, не люблю, не вижу смысла рассуждать, подобные разговоры мне неприятны, словно кто-то раскрыл мой личный дневник и вслух читает. Обмусоливать эти темы обожают искусствоведы, люди с профессионально выдубленной шкурой.
Как-то мне сказали, теперь другое время, и живопись больше не «мой мир», а «просто искусство». Я этих слов не воспринимаю, разве не осталось ничего в нас глубокого и странного, без пошлого привкуса временности, той барахолки, которая нас окружает и стремится затянуть в свой водоворот?.. Бывают времена, горизонт исчезает… твердят «развлекайтесь» и «наше время», придумывают штучки остроумные… Что значит «просто живопись»?.. Нет живописи, если не осталось ничего от художника, его глубины и драмы, а только игра разума, поза, жеманство или высокопарность…
И я остановился на картинах, которые понимаю и люблю. На это и нужен ум — оставить рассуждения и слова на границе, за которой помогут только обостренное чувство и непосредственное восприятие. Другого ума я в живописи не приемлю.

***
Но делать нечего, раз взялся за слова…
Попробую объяснить, что происходит со мной, когда смотрю картины Мигеля.
Как я оказался здесь, вот что приходит в голову, как меня занесло в этот мир?..
Словно плыл себе по волнам случайных событий, плыл… и вдруг оказался перед картиной — конец жизни, тоска… Я не говорю слово одиночество, не то!.. Состояние, непереводимое на слова, они не приходят в голову, словно никогда не было языка… Может так чувствует себя старый путешественник, постоянное любопытство гнало его все дальше, и на краю земли вдруг понимает, что не вернуться… и тоска по всему оставленному охватила, а это какие-то мелочи, обрывки памяти, лица… и все страшно оказывается необходимо… Тоска охватила, и вся жизнь, занятая поиском новых мест, кажется суетливым сном.
Очнешься утром дома, шея и плечи в поту, тяжесть во всем теле, и чужое в зеркале лицо… Большое дело, умереть там, где родился, в своем жилище, среди родного языка, — замыкается круг, вместо отчаяния тяжелое и тусклое спокойствие.
А если проще, уже давно чувствую себя… словно командирован в этот мир, откуда — не знаю, но временное лицо, и скоро кончится срок. Я это знаю, и его картины знают. От этого мне спокойней, значит, уже было, еще будет, и это — со всеми, всегда…
А если еще проще, чувствую приближение старости и смерти. А его картины… они доказывают мне, что есть еще на свете вещи, ради которых стоит постараться.
Что я могу еще сказать?.. На удивление мало. Мигель не писал с натуры, кое-какие детали восстанавливал по памяти, это и фантазией не назовешь, я бы сказал — монтаж впечатлений. С натуры не писал, но без нее не обходился. Она везде, ведь даже абстрактные картины гораздо сильней, когда что-то нам напоминают. Когда находимся на грани узнавания… А краски куплены там, где могут купить все, знакомые цвета, ничего особенного, но выбранные им сочетания действуют мгновенно. Я о себе говорю, конечно. Художник не думал обо мне, он смешивал пигменты… и далее, далее… с каждым мазком, внимательно и честно приближался к собственному ощущению, интуитивно и почти бессознательно двигаясь по поверхности холста, уходил в глубину…
Натюрморт или пейзаж, разницы для него — никакой…

***
И все-таки, именно в натюрмортах…
В них художник свободней, чем в пейзажах, вещи можно переставить, заменить… изменить соотношения, формы и размеры, перенести куда угодно своим воображением… Природа сильней довлеет над нами, ее трудней переработать, преодолеть…
Наконец, добрался до портретов. Для примитивиста они, пожалуй, еще важней, потому что трудней даются, он больше обеспокоен вопросом сходства, хотя не очень обеспокоен… и должен решить его по-своему, найдя нечто общее и значительное, упростив по форме, по сущности ничего не потеряв, задача для истинного таланта.
И сразу увидел себя. Это он за ночь… Впрочем, не удивительно, такие картины пишутся быстро, через полчаса-час понятно, да или нет. Странно, что я себя узнал, черты лица и пропорции сильно сдвинуты… Облик остался. Отстраненность была в нем, безучастность?.. Потерянность — вот! то, что я сам ощущаю такими же осенними рассветами… Полуметровый холст, лицо едва намечено, почти растворено в сумерках стен. Человеческое лицо, зажатое в угол, за спиной стена и край оконной рамы, в ней все тот же рассвет, сумрачное раннее утро… Лицо чувствует рассвет, утро, туман, хотя не смотрит… вообще не смотрит никуда. Как получилось у него это ощущение одиночества, не случайного, не принадлежащего одному мне, сегодня, вчера… — вечного, витающего в полумраке перед нами?.. Словами трудно, но может быть — «уйдем все…» он хотел сказать?.. То самое мое состояние… предчувствие потерянной жизни, она ведь всегда потеряна, проживи ее счастливо или несчастливо, для себя или с пользой для других… Слишком велико достояние, нет способа растратить в соответствии с внутренней ценностью. Беда, самая большая беда, которая обязательно случится. Картины знали!..
И это мне моментально стало понятно, без размышлений и лишних слов. Никуда не деться, только хватать воздух, и молчать.
А второй портрет был автопортрет, из него я понял — он не любил себя, не был с собой в мире и согласии ни минуты, есть такие люди, им нет покоя. И окружающим от них — беда…
Портреты только подтвердили то, что я сразу понял из уличных видов и натюрмортов. Вещи, люди, дома — все равно для его картин, в них важно только — Состояние. Больше всего в них было тревожного ожидания, выраженного с такой силой и полнотой, что добавить нечего.
Мне уже все было ясно, я хотел, чтобы эти картины остались у меня. Никогда раньше с такой силой не хотел, хотя сотни раз смотрел, выбирал, покупал, уносил…
И снова спрашиваю себя, — зачем тебе… напоминать?..
Не в напоминании дело, мое предчувствие всегда со мной. Эти картины говорили — «мы знаем, держись…» Бывает, нам важно осознать собственную единственность и уникальность, бывает, да… Но перед самыми главными границами… нам важно ощутить, что мы не единственные, так уже было, кто-то про нас знает, никто не миновал… и это не то, чтобы успокаивало…

***
Пожалуй, успокаивает, если правду сказать.
Эти картины нужны мне.
И я уже боялся, что не получу их.
…………………..
КОНЕЦ ОТРЫВКА ИЗ ПОВЕСТИ «ПРЕДЧУВСТВИЕ БЕДЫ»

Он шел и впитывал, он все здесь знал наизусть и теперь повторял с горьким чувством потери, непонятной самому себе. Шел и шел — мимо узких цветочных рядов, где много всякой всячины, в России не подберут, не оглянутся: каких-то полевых цветочков, голубых до беззащитности, крошечных, туго закрученных розочек, всякой гвоздики, очень мелкой, кучек желтых эстонских яблочек, которые недаром называют луковыми… мимо тира с такими же, как когда-то, щелчками духовушек, мимо пивного бара, который стал рестораном, тоже пивным, мимо газетного ларька, мимо чугунной козочки на лужайке перед отвесной стеной из замшелого камня, мимо нотного магазина с унылыми тусклыми стеклами, мимо часов, которые тогда врали, и теперь врут, мимо подвала, из которого по-старому пахнуло свежей сдобой и пряностью, которую признают только здесь, мимо узкого извилистого прохода к площади… Поколебавшись, он свернул — ему хотелось пройти и по этому, и по другому, который чуть дальше, там пахнет кофе, в конце подвальчик — цветочный магазин, у выхода старая аптека: он с детства помнил напольные весы. каждый мог встать, и стрелка показывала, а на полках старинные фляги синего и зеленого стекла.
Он вышел на ратушную площадь, с ее круглыми булыжниками, вбитыми на века. Здесь ему было спокойно. Он скрылся от всех в этом городе, который принимал его равнодушно, безразлично… Наконец, он мог остаться один и подумать.

ИНТОНАЦИЯ 1996 ГОДА (начало романа ВИС ВИТАЛИС)

:-)))))))))))))))))))))))))))))))))))))))))))))))))))))

Электричка дернулась и заскользила вдоль перрона, и вот уже за окном осенняя грязь, развороченные дороги, заборы, заборы… сгорбленные бабы, что-то упрямо тянущие на себе, солдатики, изнывающие от скуки у высоких зеленых ворот с красными звездами, скособоченные сараюшки, крошечные огородики — все это быстрей, быстрей, и, наконец, вырвались на простор. Следы городского беспорядка исчезли, деревья сбиваются в рощицы, рощи, всюду желтый отчаянный цвет — листья трепещут, планируют над черной землей, стволы просвечивают сквозь редеющую листву, но нет еще в пейзаже уныния и страха, не было ледяных дождей и утренних заморозков, репетиций зимы.
:-)))))))))))))))))))))))))))))))))
Это к вопросу о прозе, как к источнику информации и не только.
Таким образом примерно начинаются по крайней мере несколько вещей. В этой же вещи, мой герой уезжает из Таллинна, трогается перрон, яблочки там и все такое. Никому не возбраняется, потому что сам сюжет банален. А настроенческие вещи — они тоньше, они НАД этим перроном, над яблочками и прочим.
И вот он возвращается из Таллинна, и уже все понял, что пора прощаться с наукой, да и, собственно говоря, прощание уже состоялось, да:
……………………
Завтрак в маленьком кафе, на первом этаже соседнего домика, молчаливая женщина в сиреневом платье, три столика, стакан молока, две булочки… Ему пожелали счастья, и он вышел. Ему давно не было так легко.
Придя значительно раньше отправления, он нашел свое место и, уже весь в себе, сосредоточенно смотрел на грязный мокрый асфальт с припечатанным к нему окурком. Он рвался поскорей обратно, чтобы все изменить! Куда? зачем? что делать? — он не знал, но терпеть и ждать не мог.
Поезд заскользил вдоль перрона. Никто не махнул ему вслед рукой, не улыбнулся, и хорошо — он не хотел взваливать на других даже часть своей ноши. Я сам, сам! Он давно был в одиночестве, потому что людей, как самостоятельных существ, не воспринимал. Нет, легко привязывался, увлекался, но… другой казался ему продолжением собственного пространства: его несостоявшимся прошлым, его будущим в разнообразных ракурсах, в другом времени… Он нашел в себе и жадность Фаины, и мелочную гадость Ипполита, и патологическую обстоятельность, и страсть к безоглядному обжорству и пьянству, и тщеславие, и многое другое, что видел в окружающих его персонажах. Потому и видел, что узнавал свое. И таким образом мог понять другого. То, что он не мог приписать себе, обнаружить в своих закромах хотя бы под увеличительным стеклом, вызывало в нем глухое непонимание и недоумение. Мать, отец, Мартин всегда были его частями, частицами, а после смерти перешли в полное распоряжение — он принял их окончательно, боролся и спорил с самим собой. Какими они были — живыми, он не знал, и это иногда ужасало его, как может ужасать жизнь в мире теней. А вот с Аркадием все пошло не так. Почти сразу разочарование: лагерные истории надоели, собственное пространство не расширяется, новых ракурсов не предвидится… Старик оставался со своими глупостями, смешными страхами, дикими увлечениями, невежеством с точки зрения современной науки… Потом что-то начало смещаться — непостоянство Аркадия, его смешные и неуклюжие выходки, искренние слова, готовность всегда выслушать, накормить, помочь, утешить, их долгие беседы ни о чем, раздражавшие Марка, и в то же время такие необходимые… и главное, неизвестно отчего вдруг вспыхивающая жалость, недостойная сильного человека — то к согнутой спине, то к случайному слову или жесту, то к улыбке — все это вытащило Марка из его постоянной скорлупы; перед ним был человек в чем-то очень похожий на него, близкий, но другой, другой!.. Не вписывался в чужое пространство: выпадал — и оставался. Марк даже принимал от него слова утешения и поддержки, потому что чувствовал себя сильней старика. «Не так уж мне плохо, — говорил он, карабкаясь по темной лестнице, — вот Аркадию плохо, а он все равно жив, и даже веселится…» Он возвращался от Аркадия, будто выплакавшись, обретя мир под ложечкой, где жила-была его душа.
Он, конечно, не верил в нее, отдельную от тела субстанцию — смешно даже подумать! Не верил, но все равно представлял ее после своей смерти — трупиком с ободранной кожей и замученными глазками… «Это навязчивое желание представлять себе несуществующее, плодить иллюзии и заблуждения, и погубили во мне ученого, который обязан разводить далеко в стороны то, что есть на самом деле, и что копошится, колышется во мне самом…»
Он вспомнил, как говорила ему Фаина — «у тебя раздвоение души, ты не живешь мыслью, врешь себе… а вот я — живу…» — и тут же страстно грешила, объясняя это долгим воздержанием, тяжелой жизнью в молодости, постоянным умственным напряжением, от которого следовало отвлечься, любовью к сладкому, своей подлостью, наконец, интересом к нему — «ты забавный, молодой, страстный, как с цепи сорвался, дурачок…» И всю эту кашу считала разумным объяснением!
Теперь он видел, что ничуть не лучше ее! Где же, в каком мире живут люди?
…………….
Это все в вопросу о тонкой субстанции прозы
Но чуть-чуть и к вашему вопросу, Василий, поскольку я сегодня посмотрел, как начинается Ваша вещь в ВеГоне, это для меня приятно и забавно одновременно 🙂

ОСЕННИЕ НОЧИ


/////////////////////////////////////////////////
Часа четыре, холод, темень, а он осторожно, но настойчиво толкает носом руку. Лампу! — вижу виноватые умоляющие глаза. Старый пес, ему надо, хоть убей — надо!
Ботинки на босу ногу, заворачиваешься в пальтецо, выходишь из подъезда. Пес тут же, у первого куста, корпит долго, кряхтит. Потом выбежит на дорогу, остановится. Какая тоска в этих предзимних ночах….
Домой? Конечно, домой.
А до света еще лежать и лежать.

ЗАСТАВКА К ГАЛЕРЕЕ «МЫШКОВОЙ» ГРАФИКИ


………………………………………………
Эти общие игры с одним призовым мячиком всю жизнь терпеть не мог. Если доставался, тут же интерес терял… Лучше уж в забытом каком-нибудь углу найти старый грязненький мячик, но свой. Оттого и не ужился в науке…

В связи с моими замечаниями в ВеГоне, которые, вроде, себя исчерпали уже, надоели и мне и окружающим. Ничуть я не против того, чтобы хвалили молодых и способных, наоборот, сколько раз замечал, что при большом и глубоком интересе в ВеГоне к стихам, проза проскакивает практически без замечаний, будто никто и не читал. И Маша с этим соглашалась. В последнее время ситуация изменилась, в первую очередь благодаря усилиям В.Бондаренко. Я говорил, и особенно в частной переписке, которую люблю больше, что идет обратная картина — наверное, как реакция на всякую говниловскую литературу, но тоже ничего хорошего: берут молодую перспективную лягушку и начинают ее соломинкой надувать. Собственно, приемы все те же, что были с давно раздутыми именами, и в этом ничего хорошего, потому что такие раздутые лягушки… известно, что обычно с ними происходит. Море похвал и тонны быстро тающего железнодорожного сахара вместо того, чтобы посмотреть на вещи разумно, доброжелательно и критично, а не раздувать новых Пелевиных, Фраев да Акуниных.
Себя я вообще в виду не имею, называй меня хоть ни грамма талантливого не написавшим, или наоборот. Действительно, уже все равно, как отметил один молодой ученый — «жизнь ваша прожита» (примерно так). И знаете, чувство это довольно приятное: во-первых, иногда можно себя удивить еще :-))))) в, во-вторых, новая жизнь меня устраивает не больше, чем та, в которой жил, по мере сил ее игнорируя.

ФРАГМЕНТ ПОРТРЕТА


……………………………………
Потери в Интернете ощутимы. Поэтому иногда полезны фрагменты. Но бывает наоборот — инетская лаконичность оказывается на пользу, значит в портрете что-то не так…

ПОРА, ПОРА ЗА ДЕЛО, НЕГОДЯЙ!..

НЕГОДЯЙ.

Мужчина с девочкой гуляли в зоопарке. Я их давно заметил у клетки с тигром, а теперь они решили посидеть на скамейке. Я тоже сидел здесь и смотрел на уток, которые ухитрялись, не двигая ни головой, ни крыльями, скользить по воде, как маленькие кораблики с моторчиком — быстро и неутомимо. Я не умею ни плавать, ни летать, а они умеют… Девочка спрашивает — «почему они не летают?» Ей лет пять, она в красной шапочке и теплом комбинезоне. Отцу около сорока, он в берете и старой куртке, видно, что за одеждой не следит.
— Смотри, какие у них красивые перышки — красные.
— Не красные, а малиновые.
Она права, этот цвет малиновый. Утки кружатся на одном месте, часто окунают головы, смотрят под воду.
-Зачем они?..
-Там, наверное, есть еда.
Мне уже пора домой, но здесь тихо и особая какая-то жизнь. Скрываешься?.. Что поделаешь — скрываюсь. Смотрю на уток, как они плавают. Я не стал бы плавать, сразу бы улетел.
— Так почему они не летают? — Девочка тоже хочет знать.
— Здесь корма много — зачем им лететь. И куда?..
Может он и прав, а может им крылья подрезают, я слышал. Но ей не обязательно это знать… Утки нырять перестали, поплыли большими кругами, скользят между листьев, которые то и дело пригоняет ветер. Скрываюсь… Но уже пора, лететь не можешь — живи как все…
Девочка спрашивает:
— Папа, ты негодяй?..
Она долго думала, когда смотрела на уток — спросить или промолчать…
— Кто тебе сказал?..
Она задумчиво смотрит на носок ботинка, покачивает ногой.
Мужчина вздохнул:
-Ну, пойдем…
— А ты купишь мне Чебурашку?..
— Куплю, куплю. А где это продают?..
— У всех девочек есть.
Они встали и пошли к выходу. Я еще посидел немного.Утки уплыли на другой берег, вылезли из воды и важно переговаривались. Может быть, негодяй — просто негодный к чему-то человек?.. Негодный к тому, чтобы летать, например. Негодник… Тогда мы все негодяи. Хватит, пора, пора за дело… негодяй…

ДЛЯ ПОДНЯТИЯ НАСТРОЕНИЯ :-))))

Я?..

В нашем подъезде умер старик. Я его мало знал — коренастый такой, с красноватым лицом. Вежливый очень, всегда приветливо поздоровается… у него сын где-то служит, офицер. Вот и все, что я знаю о нем. Осенью он болел — сердце, к зиме выписали, но лицо потеряло живой цвет, стало бледным, глинистым каким-то, с зеленоватым оттенком. Раньше он здоровался — смотрел на меня с интересом, а теперь казалось, что сердится. Но, я думаю, ему просто было не до меня. Он не отрываясь следил за тем, что делается у него внутри, а весь мир уже отдалился. Как говорят,одной ногой уже не здесь, и за ногу эту кто-то цепко держит — и тянет… мало ему ноги — все давай. А старик в ужасе вырывается, но виду старается не подавать, потому что никто не замечает этой борьбы. Вот разве что лицо особое какое-то, как будто кожа умерла на нем…
И действительно, дальше все пошло быстро, старик исчез — увезли однажды утром и не вернулся. Этот последний отрезок жизни незаметен для окружающих, если не родственники и друзья: пути разошлись, умирающего уже нет с нами… а потом мы видим неподвижное холодное тело, и нам говорят — вот, все кончилось… Мы смотрим — а, так это тот старик, который исчез… он возвращается к нам в таком виде?… еще немного — и он совсем перестанет напоминать о себе… Жаль, конечно, но ведь я мало его знал, да и ушел он от нас давно, это видно было по лицу — бледному, с отсутствующими глазами. Теперь его хоронили.
Гроб вынесли из широких дверей морга и поставили на две больничные табуретки, белые. Гроб темно-серый, крышку сняли и я увидел старика. Он лежал в черном костюме, спокойный и важный, и глаза, наконец, успокоились — закрылись, а цвет лица тот же — глинистый. Последнее время глаза нарушали гармонию лица — выглядывали как бы из дырок в маске — живые, и может из-за глаз мертвое лицо казалось маской, а теперь это было просто мертвое лицо… Собралось примерно два десятка людей и стала оформляться процессия. Вперед вышел высокий человек с русыми волосами, падающими на лоб. Он нес большой крест из некрашеного дерева. За ним один человек нес крышку гроба. Его голова и плечи исчезли под крышкой, и он шел, покачиваясь под тяжестью, как слепой — он видел только ноги несшего крест и по ним знал, куда ему идти. За этими двумя четверо несли гроб, старик медленно плыл в воздухе — его уход завершился. Сначала боль, страх и отталкивание, потом усталость и равнодушие — и сон… Гроб удалялся, люди, составляющие процессию, постепенно исчезали, осталось несколько человек, они погрузили гроб на машину, и дорога опустела. Я шел домой и думал — как незаметно это происходит… Невозможно примириться. Ведь разве завтра не ты, не ты, не ты?..

Фрагменты повести «ПОСЛЕДНИЙ ДОМ» (читать сверху вниз)

………………….
Жизнь держится за жизнь, а смерть зовет смерть.
Через несколько лет, среди жаркого летнего дня умер Гена, погиб. Мой приятель и друг. Самый лучший друг из людей. Хотя не раз смеялся надо мной, весело издевался, да… Но я его любил и уважал.
На земле людей много, но почти все мимо нас проходят. Но иногда случай добрей к нам, это счастливый день. Гена мой счастливый день. Много странного я от него узнал. Нет, не мудрости, она от меня отскакивает надежно. Он не как все на жизнь смотрел, другими глазами. Может, он неправ был, но это дорого стоит, свой взгляд! Мне было интересно с ним, я думать начинал.
Я долго размышлял о его смерти, а если долго, все меняется, страшное уже не кажется страшным, и ко всему особенному привыкаешь. Теперь уже не знаю, страшна ли была его смерть, может, наоборот, – добрая, быстрая… и даже веселая?.. Отчего же нет, отчего смерти веселой не быть? Я бы с облегчением вздохнул, если б передо мной такая веселая возникла… Ни страха, ни боли тебе не сделаю, сказала бы… Это как укол, зажмурь глаза… один момент…
От Гены ничего не осталось, он подорвался на своей мине. На лужайке, перед оврагом. То, что это он взорвался, никто не знает, кроме меня.
После взрыва облазили овраг и лужайку, следов террориста нигде не обнаружили. Потом кто-то бдительный доложил, видели чеченца с женщиной и ребенком на старой дороге, у магазина. Бросили все силы, оказалось, не чеченец, а грузин, он сто лет держит палатку на рынке. И его на дороге не могло быть, он в это время у зубного врача с разинутым ртом сидел. Врач и сестра подтвердили, на том след оборвался. Но вообще-то халтурно искали, не старались. Никто не пострадал, и вообще, непонятно, что произошло.
В конце концов, списали на хулиганство, закрыли дело.
……………………………………………..
Думаю, Гена подрывать дорогу шел. Только с устройством не договорился, чуть раньше времени рвануло. Мина антикварная, механизм подвел. Огромная… противотанковая, наверное… Да что противотанковая, ее бы на десяток танков хватило!.. Все удивлялись, что же такое взорвалось у вас… Может, спутник упал, или бомбу с него сбросили?.. Не было спутников, никто над нами не летает, какой интерес на нас глазеть. И хорошо, хорошо–о–о… Мина в чулане у Гены пряталась. Я не раз видел, думал, учебная… Круглый железный ящик с помойное ведро размером. Оказалось, была заряжена, вот ужас… Потом я заглянул в шкаф, мины нет… Значит, взял ее Гена, завел часы, и пошел. Мы столько говорили с ним об этой дороге, вздыхали, матерились, бесценная тема, можно сказать… Столько слов вылилось без пользы, что я и думать перестал. А Гена не смирился. Завел механизм и туда… мой друг. Нет, я не видел, только услышал… как не услышать… Повылетали все стекла со стороны оврага от первого до девятого этажа, дом закачался, но устоял. Старая постройка, в нем цемента тысяча тонн, ничем его не проймешь, попробуй, в стенку гвоздь забей… На месте Гены воронка, ничего, конечно, не нашли. Он хвалился, от такой мины линкор подлетает как пушинка. Я не верил, устал от его вранья. А он правду говорил. Вот и подлетел. Испарился.
Гену хватились к осени, по квартирным делам – «где твой сосед, где сосед?..» Если все так кончилось у него, то пусть без крика и скандалов обойдется. Я плечами пожал. Не видел с незапамятных времен, говорю.
Не искали, никто не плакал, не добивался. Считается, без вести пропал.
А мы вспоминаем его, каждый год, этим летним днем. Скоро снова помянем. Я бутылочку припас, выпью в окружении своих. За Гену, за всех, кого нет с нами. И за того парнишку, в Праге… Нет, не забыл, не забыл.
Нас мало осталось, но есть еще друзья у меня. Посидим, поплачем… я им колбаски, зверюгам… И самому достанется.

………………
Случайно или не случайно у него получилось, неважно теперь. Незачем чужим копаться, тем более, никто не пострадал. Несколько деревьев повалило, на краю оврага, но они не жильцы были, червивые донельзя. А воронку я закопал, и здесь растет трава. Она хорошо растет. А потом кусты посадил.
Он эту штуку в большой хозяйственной сумке нес. Откуда знаю?.. Про сумку потом узнал. Гулял в овраге…
………………………………………
Почти полгода прошло после взрыва.
Осени конец, иду вдоль оврага на юг. Листья еще живы были. Пока не прольется ледяной дождь, они трепыхаются под ногами, каждый сам по себе. Мне их жаль топтать, но делать нечего, не умею по воздуху передвигаться.
Шорох по оврагу разносится от края и до края. Иду, и каждый лист стараюсь разглядеть. Клен, береза да осина, главные здесь. Но я не для листьев тогда пришел, меня белочки волновали, которые бросили меня. Ждал, что вернутся, часто ходил, проверял. Сначала надеешься, потом просто ходишь, смотришь… Терпеливая привычка ждать добра, я бы так сказал.
Иду, и вижу – на голой осиновой ветке странный предмет качается… Коричневый, сморщенный кусочек, и цветастый лоскут при нем. Здесь всё меня касается, ничего не пропущу. Но пока листья висели на своих местах, заметить трудновато было.
Подошел, вижу – палец висит, на нем обрывок материи намотан. Лямка от сумки, я ее сразу узнал. Особого цвета – дикого зеленого, с мелкими красными цветочками. Подпаленная, грязная, но, без сомнения, она. А палец невозможно узнать, но чей еще палец может здесь находиться, как вы думаете?..
И мне стало плохо, как никогда не было. Пустота под ложечкой космическая, и сердце туда проваливается. А то, что удерживает его на месте… расползается и рвется, рвется… И это так больно… Я и не подозревал, что такая боль на свете имеется. И обжигался, и пальцы резал… били меня под дых, по почкам, в печень, по губам… ток пропускали, судороги эти… и все несравнимо, несравнимо…
Думаю, потому что внутренняя, эта боль, своя…
Кое-как доплелся до дома, прислонился к стене… Ругался с ним, смеялись, снова спорили… пили… Даже не друзья – свои люди. Свой человек больше, чем друг. А он мне палец оставил, это как?.. Когда его в пыль разнесло, я не так переживал – был Гена, и не стало. Грустно, но, в сущности, обычное дело, раньше – позже… А палец мне сильно настроение подкосил, да что настроение… чувствую, пропадаю… Одно дело – в пыль, а другое, почти живой палец, черный, сморщенный, но с ногтем и все такое… это что?..
Впервые в жизни понял, подступает конец.
Без боли и страха уйти мечтал, а тут и боль, и страх, огромные как Генкин взрыв… И не слова это, давно привычные, а само дело к горлу подступает. Все мы треплемся, что готовы, а на деле ничего подобного, неизвестно на что надеемся. Сегодня ты, а завтра… снова другой?.. Плевое отношение к главному событию. Ну, может, не главному в жизни, но важному. Не очень привычному, надо признать, но необходимому всем…
И никакой подготовки, никакой!..
Очень быстро темнеет, до десяти не сосчитать… Я и до двух не сумел, мысли не поворачиваются, рот и лицо судорогой свело. Вижу все через пыль блестящую, это в глазах мерцает. Мерцает и темнеет… Обычно такое не случается в наших краях, не на экваторе живем, у нас медленно темнеет. Значит, не мир темнеет, это я оставляю вас, бросаюсь в черную дыру, про которую Генка так долго талдычил.
Я-то надеялся, придет конец, успею – обязательно улыбнусь, махну весело рукой, чтобы не очень мои друзья горевали.
Никакого движения не могу… Чтобы так сплоховать… Не ожидал от себя.
И сквозь пыль блестящую, мелкие звезды на сумеречном небе… Вижу – от полянки, от мусорных баков Зоська ко мне устремилась. Весело бежит, хвост задрала…
Последний раз видел свою Зосю.
И все, исчезли небо и земля.
………………………….
Врачи сказали, серьезный приступ, сердце проявилось. Я думал, его нет у меня. Знал, конечно, о наличии, но когда здоров, кажется, сделан из единого куска, никаких частей. Сердце… Совсем ни чему, не хочу о нем знать. Пусть себе тайно бьется, пока не остановится. Кроме головы, у меня все в ажуре было. А голове хоть бы что от Генкиного пальца!.. Врач говорит, мозг нервов не имеет. Центр боли, страха и всякой глупости – и, оказывается, нервов для боли в нем не предусмотрено. Его хоть ножом режь, не почувствует. Недаром, наверное, так устроено, иначе давно бы сморщился, усох от боли, мозг..
Пришел в себя среди простыней, чистый как покойник лежу…
Провалялся в больнице три недели. А когда вернулся, всех своих нашел, даже паука в туалете. Отощали, конечно, но живы. Для зверя это не срок еще, чтобы помирать.
Только Зоськи не было.
Искал, искал… на ногах еще плохо держусь… Нашел, наконец, знающих ребят, рассказали мне, как все было.

***
В доме, что через старую дорогу, жил парень лет двенадцати, он Зоську встретил у нас в подвале и убил железным прутом. А у нее котята незадолго до этого родились, я знал, должны были родиться. Весь подвал обошел, только тряпочку обнаружил, их место. Зоська аккуратная была. Дома обычно котят рожала, а сейчас меня все нет и нет… Мамонтов сказал, видел сверху – долго их таскала, то домой, то в подвал… Бегала с котенком в зубах, он сначала думал – крысу поймала, а потом разглядел, рыженький, такие крысы не бывают. Видно, решила-таки, что в подвале надежней, меня ведь не было. Он ничем не помог ей, снова ответственности убоялся?.. Я от людей устал.
Меня убила сама картина – она ищет, надеется, боится… а меня нет и нет. Я ее предал, с ума сойти…
Парень этот… потом таскал ее, мертвую, за хвостик вокруг дома, пока не отняли. Не закопали, не хоронили – трупы найденных зверей сжигают. И Зоська разошлась над нами легчайшим дымом. Она хоть дымом, но останется у нас, особенно, если котята…
Но мысли пусты, бессильны, никому еще в беде не помогли.
И я искал этих сирот… Везде.
Не нашел.
А этот кретин… Я думал, убью. Встретил, припер к стенке, кровь прилила к рукам. А он хохочет, кривляется, все время чешется в разных местах…
Он на всю жизнь уже наказан.
А, может, счастливый человек?..
Я посмотрел – и отпустил его, повернулся, ушел, хотя руки тяжелые были. Это не я больной, кругом сумасшедший дом. Бедная моя земля.
Про Феликса спокойно вспоминаю, он умер как воин, до этого много лет с честью жил. А про Зосю не могу, не могу… В полном отчаянии умереть, в подвале… Меня нет, жилья родного не стало, оно пустое, чуждое… котят спасти пытается… Потом этот ужас, боль, смерть… Хоть бы сразу…
Нет мне больше покоя, и не будет. Хочу в черную дыру, чтобы не быть собой, не знать ни боли, ни страха…
Так я долго думал, всю зиму. Ту зиму навсегда запомнил. Природа остервенела, ветер без жалости лицо сечет, обжигает, а снега нет. Три дома, степь да степь кругом… Злоба такая против меня, от ветра, от неба, тусклого, тяжелого… от замороженной степи, безмолвной… от вихрей этих бешеных…
Черная дыра отверзлась… Открылась для меня лично, ведь я за все здесь отвечаю.
До середины января черно и голо, вымерзало, вымирало все на моей земле.
Дятел замерз, лежит под деревом твердым комочком. Я поднял его, что же так дружище… Это он неутомимо и весело стучал, друг Феликса и всех моих… Крохотный, а мужество в нем какое… так долбить!.. Наверное, устал. Зачем только птицы прилетают к нам?
Выкопал ему ямку, два часа скреб мерзлоту, долбил как он… Положил.
Ходил на утес, на могилу к Феликсу и Васе, деревья там согнулись, еле живы.
Иду, преодолевая злобу ветра, и говорю, уже не зная кому:
– Ну, что ты… что ты… За что?..
Значит, есть за что…
Что мне охранять теперь, сторожить… зачем я здесь?..
Уверен был, не переживу.
……………………………………………..
Ну, вот, хотел вам о жизни рассказать, а получилось – одни смерти.
Как случилось, так и получилось.
Но не кончилась жизнь. Говорят, она мудрей нас. Мы узкой колеей идем, а она… как то поле, что выжило у меня на земле, заживило раны, и снова на нем растет трава…
Прошли месяцы, потеплело, просветлело вокруг, я пришел в себя.
И мне повезло.
………………………….
Шел как-то мимо дома, что рядом с общежитием… чужая территория, враждебная… Уже собирался перебраться к себе через старую дорогу, как вижу – перед окнами у них сидит тощий котенок, черный, уткнулся носом в землю. Так сидят больные звери. Бабка у подъезда говорит, он давно в подвале у них, дикий, дома не знает. Иногда подкармливаю, говорит. Недавно из окна выпал, случайно. Три этажа всего, но упал неважно, болеет.
Не верю, что случайно. Но ничего этой бабке не сказал, прошел мимо. И остановился. Дальше не могу, чувствую, сердце снова упасть хочет. Теперь для него дело привычное – падать, корчиться от боли… Вернулся, взял котенка на руки. А он не совсем маленький, вижу по зубам – месяцев пять ему или шесть, осенью родился.
Смотрю… а у него вокруг глаз желтые круги, как у Зоськи!.. Больше ни у кого не было. Я всех знаю, не могу ошибиться.
Нет, вы что угодно говорите, это Зоськин котенок. И головка ее, и все остальное, и хвостик короткий от природы.
Я молча схватил его, принес домой. Никогда так не плакал, или давно, не помню уже… У него с кишечником беда, долго кровь шла. Два месяца лечил, вылечил, и с тех пор он у меня живет.
А назвал я его – Феликс.
……………………………………

БАБЫ, КОТОРЫЕ ПРОПАЛИ В НЕИЗВЕСТНОСТИ


………………………………………..
Женщины у магазина, тихо, ничего особенного не выбросили с утра.
Картинка исчезла, я ищу ее. Продал кому-то кооператив «Контакт-Культура», лет 15 тому назад. А я просил выставлять, но не продавать. Разводят руками — аукцион! Хотели между собой поиграть, показать работу, а она в момент улетела!..
………………………
Оргалит кривой, с большим дефектом, кто знал, что получится? А ведь часто специально берешь какую-нибудь грязненькую бумажку, чтобы тебе никаких надежд… И получается! Наверное, свободней чувствуешь себя. Казалось бы, запомни, усвой — и не играй больше со случаем. Но повторяется и повторяется. Потом пришлось оргалит подклеивать… Но где же она? Вариантов куча, и все хуже!

ВОТ ТЕ, ВЫКУСИ!

Как-то написал мне Дм. Кузьмин, что собирается то ли сборище какое-то, то ли конкурс, под руководством американов, и очень их интересует, как русские писатели к Америке относятся. Потом хотели, вроде, издать что-то, денег у них хватает, чтобы себя хвалить. Но я дальше даже не заглядывал, потому что написал текст, после которого мне с ними расхотелось дело иметь, а им со мной… и говорить нечего………….
Сначала я сомневался, потому что в Америке никогда не был, а потом подумал, я же писака, мало ли, где я не был, возьму да напишу! «Только за премией не суйся, -говорит жена, -и вообще — адрес забудь…»
Я так и сделал. А текст написал, и вот он перед Вами.
Учтите, это не стихи. И не проза. Просто черт знает что. Но думаю, для ЖЖ ничего, повеселимся. А может кому и взгрустнется, так я не в ответе…
……………….
……………….
ВСЕ РАВНО БОЛЬШЕ!

Папа.
Карта.
Мне шесть.
— Америка наш враг!
Я смотрю на карту, смеюсь…
— Мы же больше их!
В Америке Жоржик исчез. Двоюродный папин брат.
До войны. Вошли в американский порт.
Бросился в воду. Доплыл. Остался.
— Америка больша-а-я страна… — папа говорит.
— Но мы-то больше!..
— Он мне не брат!.. — папа всю жизнь клялся…
…………………………………………………………………………………….

Через тридцать лет…
Фото из Америки. Старый Жорж. Синий флотский берет. Суровый берег. Свой домик. «Каждый год ремонтируем, болеть не смеем, деньги не тратим зря… » Жена, три девочки. Одна — Бренда. Или жену так звали?.. Не помню…

…………………………………………………………………………………….

Наталья. В Ленинграде. Переводчик. Красивая. Уехала — ради сына. А может врала…
Лет через двадцать вернулась. В гости.
Говорит, сначала от тоски выла. Днем работала, ночью училась. Чужой язык!
Зато библиотекарь! Квартирка в Джерси.
Морщинистая, старая… Но осанка… Весь мир в кармане!
— Пенсия! Тебе не снилась такая…
— Мне пенсия никогда не снилась. Я во сне летаю…
— Что ты видел… А я… весь мир. Америка добрая… к тем, кто сам… карабкается, ногти сдирая…
— Эх-х! У тех, кто сдирает, саженные отрастают. Их бояться надо, когтистых…
Мы жили, ни хрена не сдирали. Через окошко подали денежку — дальше гуляй!
Два раза в месяц. Тихо, спокойно жили.
Мы все равно — больше!
…………………………………………………………………………………….

Я безбилетный еду. Клал на всех девять куч!
Контролерша идет, Тамарка.
— Отвали, я с утра крутой…
Дальше спокойно еду…
За окном — плакат. «Умник, где же твои деньги, а?.. »
Издеваешься, Амери-ка?!
— Зачем мне деньги, я умный и так!
Американка мужу — «неудачник!
Ни денег, ни успеха. Ты — никто!»
Повесился мужик…
Ну, и дурак!
Другой спился, третьего зарезала мафия…
Зачем им деньги? Что за блажь такая…
Богатые, а бедняки.
Я от жены — взял да удрал. Ищи дурака!
Как ни крути, Амери-ка, как ни верти…
Все равно — мы больше!

…………………………………………………………………………………….

Эйнштейн от фашистов в Америку cбежал.
Лишнего еврея кормить — для них пустяк.
А он им за это бомбу слепил.
Может не он, все равно еврей.
Но Союз им показа-а-л
Кукиш водородный!
— Америка? Ну, чо теперь? Молчишь?..
Все равно мы больше!
…………………………………………………………………………………….

И вдруг мы взорвАлись, развалИлись
Оглушительно, зубодробительно…
Из окошка не подадут больше.
Живот подвело, никаких сил…
А она тут как тут!
Америка!
С веселым лицом, широкими шагами…
Дверь по-хозяйски — сапогом! Разбрасывает подаяния…
Теперь мы друзья, ха-ха!
Истоптала покой и тишину
Толстозадая демократия…
Но делать нечего — привет, ура!.. Ведь с другой стороны
Жмут и теснят — из джунглей-пустынь…
Сожрут без горчицы… дикари, дикари!
Из двух зол выбирать?..
— Не хочешь?.. Быть бедным, больным и умным хочешь?
— Мы бедными были, но гордыми, сильными!
— Пап, мы ведь больше их?..

…………………………………………………………………………………….

— Ну, чо, Америка?
— Идиоты вы.
— Зато у нас… Идиот умней ваших умных был.
А они свое:
— Лучший писатель — кто лучше всех продается!
Вот дураки-и…
— Лучший художник — кого больше всех покупают!
Ну, мудачье-е…
-Лучший мужик, если в Гинесе член!
Ух!..
— И самый богатый, мелкий и мягкий, — у нас!
Ах-х!
Ну, детский са-а-д…
Тут и сомнений нет — больны.
Куда им до нас, мы — больше!..

…………………………………………………………………………………….

Жоржик, ты жив?
Наташа, ты где?
Привет, я еще теплюсь…
Деньги?.. Зачем?.. Пить запретили, курить нельзя…
Нет, с места не тронусь.
Моя земля.
Не в истлевшем мешочке в потайном кармашке —
Ногами на ней стою, ногами!
Недолго осталось?
Да, закопают.
Плюнут, поцелуют,
К сердцу прижмут, к черту пошлют…
Пусть.
Не там дом, где лучше, а там, где любишь.
— Пап, мы всегда будем — больше!..

…………………………………………………………………………………….

Теперь мы плывем… как когда-то вы плыли.
Двести лет тому — выплыли…
Льдина велика, до зимы не растает.
Доживу свое…

…………………………………………………………………………………….

Я любил Эйнштейна.
Я любил папу.
И дядю Гришу, хотя и не знал его…
— Пап, мы же больше всех?..
Папа умер — давно.
… его поймали, арестовали, велели паспорт предъявить…
Америка, знаешь песенку?
Откуда ей…
Потом сказали — ошибочка…
Брат за брата не отвечает, выяснилось…
Вернулся домой — умер
К вечеру.
От счастья…
Больше не от чего.

…………………………………………………………………………………….

Ау, Америка!
Не видел тебя.
Не увижу.
Не надо.
Своим путем
Плыви…
Нашим — привет!
И не забудь —
Все равно мы больше!
………………….
……………………
Вот такой текст американам… Пошутил, да не совсе-е-м.
И, что они? Сказали, наверное, шизик…
А мне то что, я качусь, качусь, пока до Оки не докачусь.

КАРТИНКИ С ВЫСТАВКИ (4)


………………………………..

Была такая серия, одна женщина сказала — как мои сны…
Действительно, похоже на сон, хотя, может, бессонная ночь. Мелками на пористой сине-зеленой бумаге. Жирные мелки, восковые. Если подержать над пламенем, прогреть с обратной стороны, то воск вплавится в бумагу, а она от нагрева становится светло-желтой. Если это проделать местами, да там, где нужно, то получится интересно. А иногда загорается картинка, и так бывало…
Там что-то происходит на ней, какая-то игра всерьез, или ссора… Я сам не знаю, да и неважно это для меня. Есть ощущение, и достаточно. Кто-то стоит у выхода, кто-то смотрит в окно, ожидает рассвета. Может, придет, может — нет.
Рисунки эти отдельно от меня живут. В разных странах они. Сами по себе, а я сам по себе. Постоянная страсть художника — населять пространство своими ощущениями.
Когда рисуешь, передаешь моментальное чувство, не думаешь, надолго ли… Часто оно мгновенно, иногда — надолго, а иногда потом смотришь, и что-то вспоминается.
А у зрителя… слово не люблю — зритель… у другого смотрящего на холст или бумагу человека — свое чувство возникло, и хорошо, хорошо…
……………
Этой женщины уже нет в живых, которая про сны говорила. Рак. Дочь ее в Амстердаме теперь живет. А когда мать еще жива была, приехала как-то к дочке, зашла к ней на фирму, смотрит, дочь под картиной сидит, только очень занята, секретаршей работает, и на картинку никогда не смотрит, конечно. А мать, ее звали Лариса, говорит дочери — «ты же под картиной Дана Марковича, нашего пущинского сидишь…» Ах, да? Вот так чудеса!
А ту картинку когда-то купил в Москве на аукционе один богатый человек, потом он Автовазом завладел, и картинку туда перетащил. А потом совсем исчез, испарился наш богач, а автовазовцы картинку продали за хорошие деньги (не мои 300 руб) куда-то поближе к бывшему хозяину, и так она оказалась в голландской фирме. А в фирму ту взяли дочь моей знакомой Ларисы, и вот произошла такая тройная встреча, в которой еще масса народу было замешано, да-а-а…

МЕЖДУ ПРОЧИМ

Вы уже поняли, уважаемыЕ френдИСТЫ и френдистки, а также залетные читатели-зрители. Я рад Вам ВСЕМ, но скажу как есть — тут Вы или не тут, я все равно пишу — СЕБЕ — СВОЕ, И ПИШУ, пока писать хочется. Я же с цепи сорвалсси!.. Так моя первая жена говорила, лет сорок тому… и это правда. И вот все бегу, бегу… Старый колобок лучше молодых пирогов 🙂
Привет от старых штиблет!

КАРТИНКИ С ВЫСТАВКИ (3)


………………………………………
((Ах, любим играть, ах, буриме!.. А мне дорог Ролан Быков в Рублеве, чтобы за смех — свинцом, вот наш ответ игре в бисер) (смайл? — сомневаюсь)
\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\

— У вас что-то новенькое висит, портрет? Кто это?
— Самое старенькое, это я.
— Вы?.. Так себя видите?
Теперь не говорят «не похоже», хотят свой плюрализьм проявить.
А о портрете чуть-чуть расскажу.
Тридцать лет тому назад проснулся, чувствую — тошнит. То ли перебрал — вчера, то ли от жизни тошно — сегодня?..
А вчера милиционер приходил, интересовался, собираюсь ли работать. Восемь картин за месяц, это работой не считается. И, знаете, они правы были!
Потом еще полночи спорили о необитаемом острове, стоит ли на нем рисовать или не стоит…
Подошел к зеркалу, смотрю — уже. Не нужно искать необитаемый, он сам меня нашел. И рисовать мне теперь нечего. Но по-прежнему хочется, вот беда!
Взял небольшую картонку, растер краски на яичном желтке, синее, красное, желтое, и немного белил еще было… добавил капельку молока. И не глядя в зеркало — противно, написал портрет. Поставил перед кроватью и снова спать.
В полдень пришел в себя, смотрю — портрет… Фон удался. Вообще-то я синий не терплю, а здесь получился, что-то говорит мне, внушает… А вот глаза… Вроде мои глаза, серые… но нет им места на этом фоне. Ну, никак им здесь не жить. Или глаза, или фон меняй! Я еще не сошел с ума, взял и переделал глаза, стали они желтые.
И сразу понял — то, что надо. С такими глазами и на необитаемом острове буду рисовать.
Потом я этот портрет подарил, и неудачно. Вроде человек интеллигентный, но жену боялся. Она говорит ему — «к нам приличные люди заходят, и ЭТО здесь висеть не может, ему только на необитаемом острове висеть».
Приятель вздохнул и поставил портрет в угол.
Я прихожу к нему — портрет лицом к стене. Понял, что ошибся, но ведь подарок! как это взять и унести…
И портрет простоял в углу тридцать лет. Умерла у приятеля жена, он один живет, а портрет по-прежнему на полу, лицом к стене.
Хоть и умерла, стерва, да тридцать лет даром не проходят, думайте, мужики, с кем живете -тем и станете…
— Не могу, — он говорит, — видишь, у меня иконы теперь кругом натыканы, тебя рядом разве повесишь?..
— А напротив?
— Тоже нельзя, святые будут смотреть…
Тогда я взял портрет и ушел.
Шел и плакал, так мне его было жаль. Не приятеля, конечно, — портрет.
-Прости, — я ему сказал, — теперь все будет как надо.
А он ничего, простил. Для яичной темперы тридцать лет — ерунда, не срок, она сотни лет живет.
Придет время, мой остров найдет меня и уже не оставит. А портрет еще поживет, посмотрит на мир желтыми глазами.
А я это или не я… какая разница.

КАРТИНКИ С ВЫСТАВКИ (2)


………………………………………..
Есть ощущения, проходящие через всю жизнь. Вроде всего лишь — чувство, но на этом хрупком «скелетике» строится многое, я бы сказал даже — основная нить натянута.
Поздней осенью 1963 года я ехал на автобусе из Ленинграда в Тарту. На свадьбу к родственнику. В Тарту я раньше учился, а в Лениграде жил несколько месяцев, и не привык к новой жизни. Старенький автобус тащился всю ночь. ТО ощущение всегда со мной. Затерянность. Не только в просторе, но и во времени. Вообще. Особой силы ощущение, оно так нужно мне.
Касаться дальше не стоит. Через двадцать лет я написал крохотный рассказик об этом — «Не ищите».
Как всякий текст, он сохранил только немногие стороны того ощущения.
………………
Я возьму билет и сяду в старый ночной автобус. Я уеду из жизни, к которой не привык. Оторвусь от нее, надоевшей мне до тошноты. Непрерывно передвигаясь, исчезну, стану невидим и недоступен никому. Как посторонний поеду мимо ваших домов. Старенький автобус переваливается через ухабы, темнота окружает меня — никто не знает, где я, меня забыли… Смотрю из окна на улицы спящих городков, пытаюсь проникнуть в сонные окна — «может здесь я живу… или здесь?… вот мой порог…» — и еду дальше. Луна освещает печальные поля, заборы одиноких жилищ, листва кажется черной, дорога белой… Автобус огибает холмы, будто пишет свои буквы. Я — в воздухе, невидим, затерян в просторе… Еду — и эти поля, и темные окна, и деревья, и дорога — мои, я ни с кем не делю их. Не хочу ваших привязанностей, не хочу внимания — это плохо кончается. Я еду — и сам по себе. Не ищите меня — автобус исчез в ночи. Совсем исчез.
Совсем.
………………….
Когда я начал рисовать, мой учитель Женя Измайлов, глядя на портрет, спросил:
— Вот это здесь — зачем?..
Это была щека. Я ответил:
— Это каменистая осыпь при луне.
Он кивнул — «да, зрительные ассоциации, вот главное…»
……………
Затерянность, когда движешься вроде бы в общем пространстве, и в то же время- на пути собственных ассоциаций. В живописи это зрительный ряд, в прозе — звуковой и зрительный.
И тут обычно спрашивают — а где же ваш смысл?
Он предзадан, очевиден, о нем нечего говорить. Хорошо бы показать! ТО ощущение.
Но это невозможно, непостижимо.
И я всю жизнь рисовал ТУ дорогу.
Масло на последнем месте, впереди темпера и пастель оказались. Нужна втертость в основу, почти голый холст… никакого тебе блеска и треска…
Но сколько таких дорог я ни рисовал, а ТУ свою передать не мог.
А потом понял, почему. Когда в один день почувствовал, что жизнь кончается. Та самая моя дорога, на которой я затерялся.

КАРТИНКИ С ВЫСТАВКИ (1)


……………………………………
Культурой у нас ведал баянист Шлычков, он осматривал выставку, разрешал ее или запрещал.
— Эт-то что у Вас?
— «У магазина».
— Что-то похоже на наш «Спутник»… Снимите!
— А эт-то что за формализьм?
— Это «Толедо».
— А-а, Толедо… Тогда понятно. А «Спутник» убери, нечего, понимаешь, распитие пропагандировать.
Потом «У магазина» уехала в США, а «Толедо» — осталось. Хотя, почему Толедо?..

Я почти с отвращением к рифмам, мелочь какая! если не считать могучие звукоповторы — толчками в грудь (Маяковский-Цветаева,иногда)… а к ритмам ревниво и внимательно, хотя не в стихах, в них ритмы мельчат-мелкают, а в прозе они свободно и тайно, но важны! (своя дикая точка зрения).Запомнилась с детства фраза о мерной поступи не знающих поражений римских легионеров :-))
Но это присказка.
Так получалось, что иногда мои герои говорили, скажем так, полу-стихами. Я массу материала всегда выкидываю, чтобы ни одного лишнего словечка, ненавижу «художественную литературу», и всякие сравнения — «как», «словно», «подобно»… Не «как» — а ТАК! И все. Чтобы голо! » НА молу — голо» (Маяк.)
У АНТА в повести «АНТ», в черновике, было стихо, конечно, выкинул.
А ЖЖ все-таки вытерпит, надеюсь.
Но прежде два слова. Бывает, чувство равно человеку или даже становится выше и сильней. Об этом написано слишком много, я про свой случай, когда человек из мира Боли, не примирился и не покорился. Оба одного роста и силы, ОН и Боль… И он, все-таки, скрутил ЕЕ. Почему? Я думаю, потому что сумел извлечь из глубин то, что болью не было, и оперся на это. Знаю, так бывает, вот и написал. И тут уже неважно, как все кончится, победа может и смертью оборотиться.
………….
Итак,
Он шел, брел как мог, и увидел:
………………..
Вдруг стало больно за траву,
Которую косили
Как будто ярым острием
Ладонь пробили.

И кожи хруст, и тут же боль
Тоскливая и долгая…
Траву косили за прудом
И мимо шел я.

Скосивши луг, вложили сталь
В чехол тугой…
И недоступную мне боль
Узнал другой.

Он чутким сердцем услыхал
Стон старой кожи
И тайный ужас лезвия
Постиг, быть может…

Жизнь натыкается на боль,
Прося защиты.
В сад безмятежности пути
Давно забыты

И боль, и страх наш сад и дом
И слюбится, и стерпится.
А кровь тяжелая с песком
О чем-то шепчется.
…………………………………
Не нужно было это оставлять, и я убрал.

1984-ый год

ЧЕРЕЗ МИЛЛИОН ЛЕТ

НЕ бойся. Через миллион лет здесь будет море — и теплынь, теплынь…
Папоротники будут?
Папоротники — не знаю… но джунгли будут — и оглушительный щебет птиц. Лианы раскачиваются, на них обезьяны. Немного другие, на кого-то похожие… Но не такие наглые, наглых не терплю. В тенистой чаще разгуливают хищники, саблезубые и коварные. Мимо них без сомнения топает, продирается… не боится -велик…
Слон, что ли?
Ну, да, суперслон, новое поколение.
Вот заросли сгущаются, за ними река?
Конечно, река, называется — Ока, желтоватая вода, ил, лесс, рыбки мелькают…
Пираньи?
Ну, зачем… но кусаются.
Сапоги прокусят?
Нет, в сапогах можно. За рекой выгоревшая трава, приземистые деревья…
Дубы?
Может, дубы, а может баобабы, отсюда не видно. Иди осторожней — полдень, в траве могут спать львы… Нет, это грифы — у падали примостились. А львы под деревьями и на ветвях, в тени.
Вот и домик. Огород, в нем картошка, помидоры, огурцы… двухметровые… Вообще все очень большое, ботва до пояса, трава за домом выше головы. Раздвинешь ее — там белый тонкий песок, вода… Море… Никаких ураганов, плещет чуть- чуть, и так каждый день — и миллион лет покоя… Миллиона хватит? Хватит-хватит…
Теперь что в доме… Вот это уже слишком. Я просто уже без сил… Сядем на ступеньки. Бегает, суетится головастый муравей.
Термит, что ли?
Нет, рыжий.
Что теперь делать будем?
Картошку окучивать, помидоры поливать…

РАССКАЗИК 1985 Г

МАХНУТЬ ХВОСТОМ

Я зашел к соседу, а у него стоит аквариум. Видно скучно ему стало без живых существ.
-Ну, корми тараканов…
-Нет,- говорит,- тараканы неорганизованные твари, приходят, когда хотят, и общаться с ними невозможно — слишком высокомерны.
-А рыбы?..
— Они красивы. Потом они не бегают так нервно и неодолимо по моим припасам, а неторопливо ждут корма — и я их кормлю сам.
— Не спорю, это приятно… и все?
— Они меня успокаивают. Я умиляюсь — ну, можно ведь, можно хоть кому-то живому неторопливо скользить и переливаться, и блаженствовать на глубине…
— А ты отключи, отключи лампочку — увидишь, как они забегают.
— Тьфу! — он плюнул с досады,- до чего ты циник и нигилист.
Но я шучу, пусть себе забавляется. Меня только волнует — как они добиваются полного спокойствия?
Вот рыбка,в ней почти ничего нет, тельце прозрачно, позвоночник светится, желудочек темнеет, красноватый сгусток в груди пульсирует… — и глаз, смотрит, большой, черный и мохнатый… Прозрачность — вот в чем секрет. Все лучшее прозрачно, и не скрывается. Видно как будто насквозь, а тайна остается. Бывают такие люди, делают то же, что и мы, а получается совсем по-другому. Видно, как пишет, рисует… и что говорил до этого известно, и куда ходил, и что видел… А начинает делать — и первая же линия его выдает. Откуда взял?..
А ведь наше время суровое, умные мысли все сказаны, и даль веков просматривается на тысячи лет. Умри — ничего нового не скажешь. Интеллектуалы перекладывают кирпичи с места на место. Э-э-э, пустое занятие… Только иногда, просто и спокойно вырастает новое слово, как лист на дереве… как будто приплыла прозрачная рыбка — махнула хвостом… и все.
Спокойно-спокойно, не огорчаясь, не злобствуя, не копаясь в себе до полного отчаяния… вот так — приплыла и махнула, не отдавая себе отчета, что делает, как делает…
-Слушай, а чем ты их кормишь?
— Мотыля покупаю.

КУСОЧЕК ИЗ ПОВЕСТИ » СЛЕДЫ У МОРЯ»

Значит, пришли Соня с Игорем Абрамовичем, они почти каждый вечер приходили, но тогда приехал еще дядя Юлик на полчаса, и были мои любимые пирожные. Юлик всегда говорит, что на полчаса, а сам два часа спит на стуле, потом говорит два часа, и уходит искать попутку, чтобы к утру быть на месте. Иногда его утром проверяют, на месте или нет, и он всегда спешит. Он работает в школе, но не учителем, а слесарем, он все умеет, смеется, вот теперь я свободный человек, только бы еще к вам пускали. А ты, Сёма, осторожней будь, докторов теперь не любят, может, тебе тоже в слесари податься?
Мама смеется, у тебя руки золотые, а у Сёмы непонятно откуда выросли.
Игорь Абрамович маленький, лысый, в очках, сильно заикается, но мама говорит, все-таки муж, к тому же еврей, это облегчает. Все называют его Игорек. Что думает Игорек, никто не знает, слов от него не дождешься.
Может и лучше, смеется папа, а вдруг дурак.
Евреи не бывают совсем дураки, бабка говорит.
Ого, еще как бывают, со стула упадешь, как начнет говорить.
Все равно счастье, что еврей, бабка считает, пусть дурак, это не опасно. А русские жены опасные, они еврейских мужей из дома выгоняют.

Везде говорят, что евреи отравители. Врачи в Москве лечили правительство, среди них нашли врагов, и все евреи.
А бабка говорит, не верю, это из той же оперы, что всегда.
Мама днем ничего не говорит, и папа тоже, они боятся. А вечером собираются, вдвоем или с друзьями, сидят в задней комнате, разговаривают.

Нам некуда деться, бабка говорит, что будет, то будет.

Нам нечего боятся, отвечает папа, но сам боится, я вижу.

Я много вижу, потому что дома сижу. У меня друг Эдик, и все. Приду из школы, уроки, потом к нему. Но в обычные дни у него долго не посидишь, приходит тетя Соня, уроки сделаны? Алика не спрашиваю, он молодец, а ты? Не сделаны. Алик сейчас уйдет, сделаешь, иди к нему. Но Эдик тогда не приходит, ему долго уроки делать. Но иногда Соня приходит с работы поздно, и тогда мы сидим и сидим. Говорим о том, что слышали. А потом я иду домой и задаю вопросы. Мама не рада, что вопросов много.

Куда ты растешь, она говорит, зачем спешишь, не торопись. А вот читать начал, это молодец.

В тот вечер они сидели в задней комнате, а я у себя за столиком делал уроки, слушал, что говорят. Бабка отнесла им чай, там тоже столик, они там пили. А мне она дала пирожное с круглой коричневой головой, шоколадной, мое любимое. Я перестал делать уроки, долго ел пирожное, сначала отлупил коричневую шоколадную корочку, потом разъединил два полушария и слизал между ними крем, потом съел остальное, а сам слушал.

Звонок, я побежал открывать. Бабка закричала, ты куда, не беги к дверям, нам спешить некуда. Сама пошла открывать, кто там, и сразу открыла.

В темноте стоит дядя Юлик, качается и громко говорит, теперь и у вас лампочки разбиты, вот она, Россия…

Вышел папа, заходи быстрей, и потише дыши, а то уморишь нас самогонскими миазмами.

Не самогон, а коньяк, Юлик говорит. Таня приехала из Москвы, устала и спит, а я к Вам, попутку словил, есть еще нормальные люди на дорогах. Надо отметить начало последнего года жизни.

Что ты несешь, папа втолкнул его в заднюю комнату. Юлик упал на стул, голову свесил и захрапел.

Что сделалось с человеком, говорит бабка, она мимо с чайником шла, — совсем русский пьяница.

Ему холодно там было, он согревался, я говорю. Слышал, как Юлик папе объяснял.

Всем было холодно, бабка говорит, больше ничего не сказала. Пошла к ним, дверь только прикрыла, и я все слышал.

Я думал, он после войны угомонится, говорит папа, разве крови недостаточно ему?

Нет, он вампир, пока не умрет, будет пить, народу еще хватает, бабка говорит.

Потом надолго замолчали.

Мама говорит, наверное, дурак родился или птичка пролетела.

Дураков хватает, засмеялся папа, а птичка не улетела, села и клюет нас в темечко. Гриша прав.

А где он?

Сидит в деревне, ждет момента. Умный парень, а вбил себе в голову опасную глупость, ведь границы на замке.

Потом они начали считать евреев, которых арестовали… голоса все тише, а потом я заснул за столом, не доделал упражнение, только чувствовал, папа отнес меня на кровать. Проснулся ночью, у бабки свет горит, она в больших очках читает книжку. Кто-то меня раздел, я под одеялом, тепло…

Хорошо быть умным, но не взрослым, я подумал, и снова заснул.
…………………..
………………….

Море перед зимой
Осенью мы почти каждое воскресенье ходили с папой к морю.

Завтра пойдем, я спрашиваю, он говорит, конечно, как мы без моря… и мы идем. Постоим немного у воды, потом делаем большой круг в парке, и возвращаемся домой к обеду.

Один раз вечером я спросил, завтра как всегда?

Было холодно, на неделе два раза выпал снег, хотя тут же таял, бабка говорит, давно не было, чтобы в октябре такая холодина, что же дальше будет? Теперь даже зима у нас как в России.

Климат на всей планете меняется, папа говорит.

Бабка не согласна, планета теплеет, а у нас наоборот, что бы это значило…

Оставьте, Фанни Львовна, случайные явления тоже нужны, папа не любит печальных тем.

Я спрашиваю его про завтра, он помолчал, и говорит:

Алик, холодно уже, давай, оставим наши прогулки до весны, море никуда не денется от нас.

Я страшно удивился, он понял, подумал, и говорит, ладно, скажу, как есть. У меня другая теперь работа, и в воскресные дни тоже, я на скорой помощи работаю.

Я вспомнил, недавно мама говорила ему, только не на скорую, там и молодые не выдерживают. А он ответил, там свои, они мне только дни оставили, а по ночам сами будут. Я не понял тогда, в чем дело, и забыл.

По ночам я не работаю, как другие, он говорит, зато должен в воскресные работать, иначе неудобно перед людьми.

И долго ты будешь по воскресным?

Он говорит, точно не знаю, но думаю, скоро все изменится.

А ты мог не согласиться?

Другой работы для меня нет, он вздохнул. Я все-таки врач, не буду же телеграммы разносить. В будние мы могли бы прогуляться, но ты в школе, а по вечерам уже темно. Но я обязательно что-нибудь придумаю.

Не приставай к папе, мама говорит, ты уже большой, потерпи. У нас темная полоса, всем тяжело.

А вчера он говорит, завтра свободный выходной, пошли. Только встанем пораньше, потом у меня дела.
………………….

Он меня разбудил в восемь, холодно, темно, сыро, пол ледяной.

Пошли.

Мы быстро выпили чаю, съели по бутерброду с колбасой, оделись и вышли на улицу. Небо только светлеет, везде иней, ветер сырой, мы идем. Перешли трамвайные пути, дальше мокрая трава. Потом песок сырой, вязкий, идем, он молчит, я тоже.

Подошли к воде, она черная, волнуется, шипит на песок.

Зимой только полоска льда вдоль берега, море никогда не замерзнет у нас, папа говорит.

И можно далеко плыть?

Как тебе сказать… Он засмеялся, но печально. Когда вырастешь, думаю, можно будет. Ветер, холодно, давай, уйдем.

Больше свободных выходных у него не было.

А в будние у меня свои дела, учусь — утро, холод, вставай, желтый свет, заборы, рынок, школа… Потом домой, серый день, темнеет, вечер, уроки, спать…

И снова — вставай, холод, школа…
………………………………

Перед чаем с финиками

Обезумевший от страха старик, выпавший из своих воспоминаний, пытается узнать у окружающих, где же его дом и квартира. Сделать это надо легко и ненавязчиво, с улыбочками, да подходцами, шутками да прибаутками,вроде тебе и не нужно ничего особенного… А иначе схватят и увезут, или будут навязчиво и унизительно заботиться о здоровье…
А он все главное в своей жизни знает настолько четко и зримо, что в этом главном — почти все время и находится.
Из Жизни — длинной пыльной дороги… выдернуты силой памяти и чувства некоторые детали, они собираются в сплепящий шар вокруг нас: в нем нет времени, только все главное и нужное, а остальное — пропади оно пропадом. И шар — гаснет. Все.

ОТОРВАВШИСЬ ОТ ГЕРКУЛЕСОВОЙ КАШИ

Что касается текстов, то хорошо, что есть такое — «старенькое», то есть давно оторвавшиеся от меня вещи, и к счастью, не слишком известные, я ведь малым тиражом, малым тиражом, и за рецензентами не бегал. И эти старенькие заслоняют меня, будто и нет новенького, и так и дОлжно быть ДЛЯ ПОЛНОГО ПОКОЯ, ЛЕЖАНИЯ НА ДНЕ… потому что для новенького нужно время, чтобы отлежалось и отстоялось. Злоба дня отзлобится, устанет тем временем, а мы совсем о другом, совсем. Есть только один вопрос для меня, на который ((очень тихий)) матерный ответ -«ваши творческие планы?»
А с картинками — не проще. Наверняка здесь какой-то механизм «колобка» — нужно изо всех сил ускользнуть от читателя-зрителя, чтобы он, если уж поймал меня, то вчерашним, а это совсе-е-м другой колленкор :-))

И ТАК БЫВАЛО…

ЗРЯ БОЯЛСЯ.

Однажды мне предложили — «хочешь пойти к одному человеку? У него собираются интересные люди.»
Еще бы не пойти. Я знал его песни, и любил их. Голос у него мягкий, иногда язвительный, но чаще грустный.
— Конечно, хочу.
— Только учти — у него иногда переписывают. Милиция в подъезде — паспорт давай.
-И что?
— Чаще ничего, говорят — расходитесь, поздно, соседи жалуются на шум.
— А реже?
— Могут быть неприятности — вызовут, будут уговаривать, не ходите к нему, ваша жизнь молодая и многообещающая.
Я, конечно, не отказался, но настроение упало. Зачем меня переписывать, я песни иду слушать, и ничего больше. Петь, кажется, еще не запрещено? И поет он хорошо, а что в лагере был… так ведь его реабилитировали.
— Ну, идем?
— Идем.
И пошли. Но неспокойно мне. Разве есть закон, запрещающий слушать? Вроде нет такого закона… И зачем мой паспорт проверять, как будто я делаю что-то нехорошее… Из каждого окна его песни несутся, милиция ходит, делает вид, что не слышит… сама слушает. А ходить к нему нельзя…
Едем на трамвае, вокруг смеются, все спокойно, а я силы собираю. Зачем согласился, слушал бы записи, мало их, что ли?..
Но теперь повернуть невозможно — идем.
Вот переулок, здесь он живет.
Входим в подъезд — нет никого…
Идем по лестнице… первая площадка… вторая — и здесь никого. И у двери никого.
Зря боялся.