ОПЯТЬ МЕЖДУ

ПОГОВОРИ СО МНОЙ…

Я в автобусе еду. В центре светло, но людей уже мало. Магазины закрыли, а мест для гуляния мало. Еду. Темные громады… дальше черные улицы поуже, дома пониже… Уплываю, кораблик мой мал. Раньше я это любил — там, впереди… Теперь все равно. Узкую нору роет человек. Над всей нашей жизнью нависла ошибка. Каждый вроде бы для чего-то жил… Ну, каждый… он всегда оправдания ищет…
Улица, зима, темень, тусклые окна — там тени, кто ест-пьет, кто спит, кто на детей кричит… Еду. Раньше думал — как выбраться из тьмы… Во-он там где-то свет… Покачнулись, стукнуло под колесами — рельсы… будочка, в ней желтоватый огонек. Стой! кто там? кто?.. Уплыло, снова темнота… еду. Я думал — есть светлые города, небо… только бы отсюда уехать…
Нет, чернота внутри… внутри темнота.
Человек в автобусе. Мы вдвоем. Старик, желтое лицо:
— Поговори со мной…
Я говорить с ним не хочу.
— … мне страшно…
И мне страшно, но не о чем нам говорить, не о чем.
— …я с женой живу… она все по хозяйству… ночью спит… Я лежу. Думаю? Нет, меня качает на волнах… страх меня качает. Умру — что с ней будет… Уходим в темноту. Неужели всегда так было? Ты молодой, уезжай отсюда, уезжа-ай… здесь все отравлено… Хочу верить — будет Страшный Суд — всех к ответу… И в это не верю.
— Ты что… так нельзя, старик…
Нагнулся — он уже спит. Нет, нет, нет, на первой же остановке… дальше не поеду, выпустите меня!..
Давно позади огни, город, голоса, песни, смех, небольшие приключения и шалости, даже успехи, гордость… Под нами нет земли.
Не надо!
Всего лишь сон — яркий свет в лицо, кто-то треплет за плечо — гражданин, ваш билет!
Как хорошо! Да, билет, конечно билет — вот он, во-о-т…
А что со стариком? Лицо белое… улыбается…
— Хорошо тебе? А мне страшно, поговори со мной…

МЕЖДУ ПРОЧИМ ПРОЧИМ

ЧТО НАМ ОСТАЛОСЬ.

Теперь оно знает, тело — почему, за что, а душа не знает, не знала, и знать не будет — непонятны причины, сложны, тонки, рассеяны по жизни. Тот взгляд тогда, помнишь — уезжал, смотрел сверху, со ступеньки вагона, а она — снизу вверх… А раньше?.. Белая кошка под кроватью — страшно… объелся миндаля — тошнит… глаза залеплены гноем, теплые руки промывают, успокаивают — отец… Потом? Темнота, кто-то ждет, стоит, махнул рукой, исчез навсегда… И еще, еще — зеленое платье, рассвет, жар и холод, «не люблю-тянет»… Плачу, смотрю в окно… Снова плачу, зачем он умер, зачем?.. Старик, седой рабочий — «надо есть горячее, сынок…» Хомяк, которого убил, кролик, все эти звери… «Ты не спеши, не спеши…»
И это все?
И это все.
Душа не помнит, не знает — почему, за что… Тело помнит, теперь уже помнит. Вечер — все кружилось, коридор извивался, бил с одной стороны, с другой… темно, тошнит, дошел до кровати, лег, забылся… Другое: огонь вокруг, огонь — по ноге! рев огня, мой крик, мой конец… Нет, это сон, но ведь тоже было.
Тело все помнит, все знает, знает точно -за что… Душа точно не знает — что за что, но кое-что помнит, в общем-то знает. Ежик волос, светлые глаза, на ладони разноцветные камушки… Убегаю, улетаю, лечу все выше, все пропало внизу, надо мной темнота… Возвращаюсь, пробираюсь украдкой, смотрю в окно — девочка, женщина, старый пес, старый кот… как я мог умереть!.. Просыпаюсь, плачу… Феликс, Феликс, беги…
Придти нельзя, уходить нельзя, сказать нельзя и молчать нельзя. Тело тяжелеет — воздуха нет, все плывет, все чернеет — и радости нет, и боли нет — тело стареет. Душа времени не знает, что помнит — то есть, чего не помнит -того и не было. Вчерашний взгляд… светлое дерево в сумерках — в самом начале. Потом?… вошел в комнату, тепло, тихо, лег на пол — наконец, один…
Оставь, не трогай этого…
Да, душа времени не знает, но она — отягощена. Живем еще, живем, стараемся казаться бесстрашными, трогаем безбоязненно, шумим, рассуждаем… уходим с мертвым сердцем… ничего, ничего, потерпи, пройдет. Тоска нарастает, недоумение усиливается — и это все?.. Где пробежал, проскакал, не заметил? Ветер в лицо, скорость, размах, сила — все могу, все вынесу, все стерплю…
Утром очнешься, подойдешь к зеркалу:
— А, это ты… Ну, что нам осталось…

МЕЖДУ ПРОЧИМ

ВЫСОКОЕ НУТРО

Наша учительница литературы всегда хвалила меня. Она закатывала глаза: «У вас такое красивое и высокое нутро». Я писал ей сочинения о гордом человеке, который идет к немыслимым вершинам, немного из Горького, немного из Ницше, которого читал тайком. В классе я был первым. Второй ученик, Эдик К., писал о конкретном человеке, коммунисте, воине и строителе, и не понимал, почему чаще хвалят меня, а не его. Я тоже этого не понимал, и до сих пор считаю, что он заслуживал похвалы больше, чем я… Учительницу звали Полина. У нее, конечно, было отчество, но я не запомнил его. У нее были такие глаза, как будто она только что плакала — блестящие и окружены красноватой каемкой. Она не ходила, а кралась по коридору, а говорила вкрадчиво и льстиво, полузадушенным голосом. Почему ей нравились мои сочинения — не могу понять. Я думаю, что никто этого не понимал. Иногда ей досаждали болтуны и шалопаи, которым не было дела до высокой литературы. Она подкрадывалась к ним и говорила ласково, советовала: «Вы еще сюда, вот сюда, свои носки грязные повесьте…» Ее слова как-то задевали, даже непонятно почему… при чем тут носки?.. Она оживлялась: «Тогда кальсоны, обязательно кальсоны…» И отходила. Нас с Эдиком она любила. У меня, правда, нутро было выше, но у Эдика слог не хуже, и он помнил огромное количество цитат. Полина иногда не знала даже, кто из нас лучше, и хвалила обоих. Тем временем остальные могли заниматься своими делами, никто нам не завидовал, и даже нас ценили, потому что мы отвлекали ее. Однажды мы болели оба, и это было просто бедствие, зато когда мы появились, все были нам рады…
Прошли годы. Ни одного слова из уроков этих не помню, а вот про высокое нутро и кальсоны — никогда не забуду. Да, Полина…

ИЗ НАТУРМОРДИКОВ


………………………………
Чуть обработан в Фш для сглаживания царапин. Вид такой как с трех метров на стенке.
Мне говорил один хороший художник — «хорошую картинку, пусть небольшую, должно быть видно, как только входишь в зал».
На эту тему у меня старенький рассказец есть:
……………………..
……………………..
ВЕРЕВОЧКА

Однажды я три года жил в Ленинграде. Теперь уже я могу не кривя душой написать — «однажды», так давно это было, что три года кажутся одним длинным днем. Я много работал, и старался доказать себе, что чего-то стою в деле, которое мне трудно давалось. Тем больше чести, если я добьюсь своего — так я думал. Для молодого человека это может быть и так, и я не жалею о том времени.
Ходить по знакомым я не любил. Иногда мне хотелось куда-нибудь пойти, но отвечать на вопросы не хотелось. «Как твои дела?…» — а на самом деле никого не интересовали мои дела, может быть, одного-двух интересовали результаты моих дел, а результатов не было… Но я чувствовал необходимость куда-то пойти, чтобы свободно смотреть на людей, и на меня поменьше смотрели. И я ходил по улицам, смотрел в лица, которые сильно отличались от тех, к которым я привык. Но это особый разговор. Потом я шел в Эрмитаж. Мне казалось, что я неравнодушен к живописи, потому что много читал о художниках, и мне тоже хотелось жить так, свободно, создавать что-то свое… Но я ни на что путное не был способен, так мне казалось.
Я ходил по залам и добросовестно смотрел. Я уже понимал, что дело не в сюжетах, но в чем дело, что главное в картине — не мог понять. В общем я скучал, отмечал мысленно галочки — видел, видел… такие галочки ставят себе многие люди, которые регулярно ходят в музеи, а некоторые даже что-то записывают, бросит взгляд — и в книжечку. Эти всегда меня раздражали — о чем тут писать, если я не отличаю одного художника от другого, и плохое от хорошего. Потом я понял, что плохое от хорошего сами могут отличить немногие, а хорошее от очень хорошего — почти никто, и картины стоят годами и десятилетиями, пока не появится такой человек.
Один раз я шел себе и шел, и наткнулся на веревочку. Здесь собирались открыть новый зал, но еще только готовились. Кажется, это были голландские картины. В глубине, в полумраке суетились люди, некоторые картины уже висели и выглядели таинственно в случайном рассеянном свете. Это была другая жизнь картин, которую я раньше не видел, и я стоял и смотрел. Может быть, так они когда-то жили в комнатах и кухнях голландских купцов, в черных лакированных рамах, среди людей и обычной их суеты. Мне это нравилось, потому что многие картины не живут напоказ, им гораздо больше подходит ненавязчивое внимание постоянных жителей, чем восторги чужих людей, специально приходящих посмотреть на них…
И тут я увидел одну картину, небольшую, метрах в десяти от меня. Она вся светилась нежным зеленым светом. Я подумал, что это случайный лучик падает на нее, но нет, она вся была в полумраке. Это упрямое свечение цвета остановило меня. Я не видел, что на ней, не видел деталей, но, кажется, разглядел что-то важное. Как хорошо, что мне не дали подойти к ней вплотную, и что был полумрак, а не яркий свет, уравнивающий и обедняющий цвет. В этом ровном ненавязчивом свечении чувствовалась упрямая сила… Я стал смотреть другие картины — и ничего такого не увидел, пока не дошел до Сезанна, который мне раньше казался скучным. Тут я увидел то же сияние цвета, и понял, что заметил что-то не случайное…
А потом я надолго забыл об этой картине, делал свои трудные дела, доказал себе, что могу — и уехал…
Прошло много лет — и я вспомнил тот сумрачный день, картину в полумраке, и эту спасительную веревочку, которая остановила меня.

Пытаюсь вспомнить что-то из позднего, умного, усталого Бродского. Ничего не помню. Зато так и пляшет на языке —
«Ни страны ни погоста не хочу выбирать на Васильевский остров я приду умирать…»

НОЧНЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ


……………….
Однажды…
мне захотелось сделать обложку для несуществующей книги — повести «Жасмин». Обложку делать приятно. Хотя книги не предвиделось. Потом повесть напечатали в журнале «Родомысл», но журнал не книга, даже самый хороший журнал…
Какая должна быть обложка? Нужно нарисовать цветок! Он летит над городом. Первый рисунок Саши Кошкина, героя повести, художника-примитивиста.
У меня было изображение цветка, настоящего, сканированного из гербария. Прямо на стекло сканера положил. Получилось замечательно — с тычинками, прожилками… как живой, одним словом.
И этот цветок — не полетел. Не захотел летать. Хоть убей меня, говорит, — не полечу!
Пришлось рисовать…
Потом я долго думал, отчего цветок «в натуре», с тычинками да прожилками, все настоящее — и не летит…
Ничего не придумал, и решил написать в ЖЖ…
У меня знакомый анонимный автор есть, он рассудит.

КУСОК СТЕНКИ НА ВЫСТАВКЕ 83-ГО ГОДА В ПУЩИНО


///////////////////////////////
За детей меня хотели линчевать 🙂 Наши дети, наши дети… Писал как умел. Даже похоже получилось. А защитники говорили о гуманизьме, о печали и сочувствии, такие сопли… Не знаю, что было противней. К счастью, время менялось, и эти нападки не вылились в преследование. Но выставку открывать не хотел, нач отдела культуры, баянист Шлычков.
Открыли. Что это значило для меня? Я увидел свои работы в большом помещении. Впервые за годы.

СТАРЕНЬКОЕ

ЗА БИЛЕТОМ

Я вышел в четыре. Ноябрь кончается, земля от холода звонкая, а снега нет и нет. В это время все спят, и я думал, что буду первый, но ошибся. На остановке стояли три женщины. Та, что поближе к кассе, была последней. Она стояла как копна, голова скрывалась в толстом платке. Подошел парень в спортивных штанах и кедах, он приплясывал на кривых ногах, куртка не застегивалась. Узнал, что стоят четверо и ушел, — так много билетов не бывает. Когда он скрылся, копна сказала — «а вот бывает…» Она была третьей и надеялась. Ближе к пяти стали подходить люди, которые особо не надеялись, но пробовали — авось повезет…
В будку пришла кассирша, замигал и зажегся, загудел белый искусственный свет, осветились рыжие занавески. Все выстроились друг за другом, не особенно напирая, но так, чтобы чужой продраться не мог. Сзади две женщины разговаривали. «Нынче мужика в доме держать накладно» — сказала одна. Вторая только вздохнула. Подошел маленький мужчина с широким толстым лицом и узкими глазами. Он встал поперек очереди. Все молча ждали, что он будет делать. Женщина сзади плотно прижалась к моей спине -видно, что никого не пропустит. «Все на Москву?» — спросил восточным голосом мужчина. «Все, все…» — ответили ему из разных мест в очереди. Он понял, что люди решительные и отошел в хвост. Кассирша перекладывала папки с бумагами и не спешила открывать. Через площадь быстро шла маленькая женщина с двумя сумками. Она подошла, тяжело дыша, и сказала, ни к кому не обращаясь: «Я с телеграммой…» Все молчали. «Мне сказали — с телеграммой без очереди…» — она говорила нерешительно, видно было, что ей страшно. Опять никто не ответил. Время шло. «Пора уже…» — недовольно сказал кто-то в хвосте. «Нет, еще две минуты…» Первая женщина посмотрела на часы, она была уверена в себе. Женщина с телеграммой стала рядом с первой, набралась смелости и сказала — «с телеграммой можно…» Придвинулась еще и вытащила из кармана листок с синей каймой. Бумага произвела впечатление — между первой и второй оказалось пространство и телеграмма легла на столик перед окошком. Ее признали как силу, с которой бороться невозможно.
— Вот пришла… ночью… ехать срочно надо…
— Женщина, никто не возражает, — сказала металлическим голосом первая. Она из культурных, в замшевом пальто и с сумочкой через плечо. Окошко стукнуло и открылось. За ним была перегородочка, чтобы холодный воздух не тревожил кассиршу, и брызги не попадали — инфекция.
Женщина с телеграммой припала к окошку и ее голос извилистым ходом дошел до кассирши. Та стала отщипывать билеты, писать, и при этом жевала булочку, доедала завтрак. Теперь все стояли прижавшись друг к другу, стремились поближе к окошку. Сколько осталось?.. «Автобус большой — будет десять билетов…» Мне досталось хорошее место — у печки.

ФРАГМЕНТ ПОВЕСТИ «СЛЕДЫ У МОРЯ»

ОЛЬГА и СИЛЬВИЯ
…………………

Утром мы с мамой пошли за хлебом, на углу хлебная лавочка была, она говорит, заодно посмотрим, как там…
У подъезда стоит женщина с метлой, наверное, дворничиха. Мама остановилась и говорит — Ольга, что было то было, давайте не ссориться больше, вам не нравится, но мы вернулись. У нас нет зла, пусть эти вещи…
Какие вещи, дворничиха говорит, она не старая высокая женщина, видно, очень сильная, метла в большой руке. Она больше мамы в два раза, я испугался, вдруг стукнет метлой… Какие вещи, все продано, проедено, мы выжить хотели, у меня дети.
И даже прибавился один ребенок, мама говорит.
Ну, и что, у меня немец жил, офицер, потом его убили, когда русские бомбили город. Они весь центр на кусочки разнесли, а немцы ни дома не тронули. А ребенок не при чем.
Мама ничего не сказала, потом говорит, зачем же чужое брать.
Я родилась в подвале, в нем умру, мы хоть пару лет пожили на воздухе, в сухости, кто мог знать, что русские победят, а их евреи вернутся.
Не все, не все, сказала мама, осталось немного.
Она отвернулась и пошла, слезы по щекам льются.
Я за ней, а тетка стоять осталась, я понял, это она занимала бабкину квартиру.
Маме ничего не говори, сказала мама, ты большой мальчик, должен понимать.
Улица оказалась короткой. Сначала лесопилка, дом низенький но широкий, стены из больших камней, серых, неровных, мама говорит, их выкапывают за городом из земли. Потом несколько деревянных домиков, и поперек нашей идет другая улица, Томпи, она тоже, как наша, в круглых камнях, вбитых в землю, ходить по ним трудно, зато такая дорога вечная, мама говорит, раньше умели делать простые вещи, а теперь подавай асфальт, он ровней, зато каждый год чинить приходится.
В конце нашей улицы стоит желтый домик деревянный, вход со двора, там крыльцо, над ним вывеска, по-русски написано ХЛЕБ и еще одно слово непонятное, это по-эстонски хлеб. Мы вошли, там деревянный пол, все деревянное, блестит, чисто и светло. Было несколько человек, они разговаривали с продавщицей, низенькой толстой женщиной с белыми кудряшками, она все время смеялась, давала хлеб, считала деньги и смеялась.
Люди отходили весело, наконец, мы подошли, толстуха посмотрела на маму, охнула и говорит — Зи-и-на… И мама заплакала, они обнялись через прилавок, очень неудобно было стоять, но они так стояли, и обе плакали. Потом эта женщина, Сильвия, начала быстро говорить по-эстонски, смотрела на меня, гладила по голове.
Мы еще поговорили, взяли серую булку, даже две, называется сепик, мама сказала, очень полезный хлеб, наполовину ржаной, и пошли обратно. Я хотел пойти еще по новой улице, но побоялся просить, мама плакала, говорит, милая Сильвия, мы в детстве играли с ней, она придет к нам, папа до войны ее мужа от смерти спас. У него болело в груди, а оказывается воспаление в кишке, только папа сумел узнать, а если б не узнал, ее муж бы умер. А теперь он все равно умер, его немцы застрелили.
За что, я спросил, она говорит, случайно, у них этот магазинчик сто лет, муж ехал на машине за хлебом и попал под обстрел, немцы с партизанами боролись.
Здесь тоже были партизаны?
Здесь все было, такая каша, не разберешь. А теперь у нее ни мужа, ни магазина, она продавщица в нем. Как в жизни все перемешалось, то что мы хотели и ждали, оказалась не таким, а то, чего боялись, не хотели, теперь нестрашным кажется, и даже милым, как вся наша довоенная жизнь, это сказка была.
Папа ей говорит, не сказка, как быстро плохое забывается, и слава богу. Меня в больницу не брали работать, потому что еврей, и я работал врачом на заводе, разве не так?
Так, так, она говорит, только очень трудно теперь.
Это из-за войны, он говорит, а если б ее не было …
Если б не было, бабка говорит, мои оба мальчика на Урале были бы закопаны, а что, неправда? Ты очень партийный стал.
Не забывайте, Фанни, русские нас спасли, и дали нам все, что сумели.
Немного они умели, когда ворвались сюда, среди летнего дня до войны. Они хлеба белого не видели, по улицам разгуливали в пижамах, думали, красивая одежда такая.
Опять вы со своими анекдотами, папа говорит, я не об этом говорю. А… он махнул рукой — надо выжить, вы дома, а я на виду, и должен знать что говорить.
Бабка не ответила, ушла готовить обед.

ТРАМВАЙ — МОЕ ОЩУЩЕНИЕ

Другой такой странной ссоры я в жизни не видел. Два моих знакомых, Виктор и Борис, чуть не подрались из-за английского философа Беркли, отъявленного идеалиста. На занятиях этого Беркли ругали. Назвать человека берклианцем — значит заклеймить навечно. После занятий Виктор пришел к нам и говорит:
— Нравится мне Беркли, ведь только подумать — весь мир! — мое ощущение… и ничего, кроме этого нет… Просто здорово!
Я ему говорю:
— Пойдем, Витя, в столовую — ради материи, а потом на волю — в поле…
Дни стояли золотые — сухие, теплые, мы только учиться начали. Но тут пришел к нам Борис, он дома жил, не в общежитии. Борис большой и толстый, и очень практичный человек, с первого курса сказал — буду стоматологом, и свою мечту выполняет. Всегда деньги будут, говорит, на мой век челюстей хватит. Виктор ему про Беркли рассказал, а Борису что-то не понравилось. «Это все выдумки,- говорит,— это что же, и я твое ощущение?..»
— Может и так,— отвечает Виктор,— но ты не обижайся, ведь я и сам себе — может ощущение и не больше.
А Борис ему:
— И трамвай — твое ощущение, да?..
— И трамвай, ну и что же?..
— А вот то, что этот трамвай тебя задавит, и тоже будет твое ощущение?..
Виктор удивляется:
— Зачем меня давить?.. Ты мне докажи. Все вы, материалисты, такие, вы своей материей только задавить можете, это ваш лучший аргумент.
Тут Борис раздулся от злости, и предлагает:
— Хочешь, я тебя в окно выброшу, тогда узнаешь своего Беркли…
А Виктор ему — «ничего не докажешь…»
Чуть не подрались, и с тех пор здороваться перестали. Был тогда в комнате еще один человек, и он весь разговор передал, кому следует. Виктора чуть не выгнали тогда, но он от своего Беркли не отказался, книги его стал читать, а потом и вовсе стал философом. Сейчас он далеко живет, иногда пишет мне, Беркли по-прежнему уважает, только, говорит, у него своя философия, а у меня своя. Борис стал большим начальником, даже про зубы забыл, и со мной не здоровается — может, не узнает, а может не хочет знать: ведь я тогда сказал, что ничего не было, материю никто не трогал, первична она — и все дела…
Ну, а я стал врачом, лечу больную материю, да не все так просто. Вот сегодня привезли человека — он от слова одного, от сотрясения воздуха вроде бы ничтожного — упал, и будет ли жить, не знаю… Вот тебе и Беркли — идеалист.

С И Л А

Мой приятель мечтал о большой силе. Он знал всех силачей, кто сколько весит, какая была грудь, и бицепс, сколько мог поднять одной рукой и какие цепи рвал. Сам он ничем для развития своей силы не занимался — бесполезно…— он махал рукой и вздыхал. Он был тощий и болезненный мальчик. Но умный, много читал и все знал про великих людей, про гениев, уважал их, а вот когда вспоминал про силачей, просто становился невменяем — он любил их больше всех гениев, и ничего с этим поделать не мог. Он часами рассказывал мне об их подвигах. Он знал, насколько нога у Поддубного толще, чем у Шемякина, а бицепс у Заикина больше, чем у Луриха, а грудь… Он рассказывал об этом, как скупой рыцарь о своих сокровищах, но сам ничего не делал для своей силы. Все равно бесполезно — он говорил и вздыхал.
Как-то мы проходили мимо спортивного зала, и я говорю — «давай, посмотрим…» Он пожал плечами — разве там встретишь таких силачей, о которых он любил читать. «Ну, давай…» Мы вошли. Там были гимнасты и штангисты. Мы сразу прошли мимо гимнастов — неинтересно, откуда знать, какая у них сила, если ничего тяжелей себя они не поднимают. Штангистов было двое. Парень с большим животом, мышц у него не видно, но вблизи руки и ноги оказались такими толстыми, что, наверное, и сам Поддубный позавидовал бы. А второй был небольшой, мышцы есть, но довольно обычные, не силач — видно сразу. Они поднимали одну штангу, сначала большой парень, потом маленький, накатывали на гриф новые блины и поднимали снова. Я ждал, когда маленький отстанет, но он все не уступал. Наконец, огромный махнул рукой — на сегодня хватит, и пошел в душевую. Похоже, что струсил. А маленький продолжал поднимать все больше и больше железа, и не уставал. Наконец, и он бросил поднимать, и тут заметил нас.
— Хотите попробовать?.. Мы покачали головой — не силачи.
— Хочешь быть сильным? — спрашивает он моего приятеля.
— Ну!
— Надо есть морковь — это главное.
— Сколько?
— Начни с пучка, когда дойдешь до килограмма — остановись — сила будет.
Он кивнул и ушел мыться. Мы вышли. Приятель был задумчив всю дорогу.
— Может, попробовать?..
— А что… давай, проверим, совсем ведь нетрудно.
Но надо же как-то сравнивать?.. что можешь сейчас и какая сила будет после моркови… Мы купили гантели и стали каждый вечер измерять силу, а по утрам ели морковь, как советовал маленький штангист. Через месяц выяснили, что сила, действительно, прибавляется, и даже быстро. Я скоро махнул рукой — надоела морковь, а приятелю понравилась, и он дошел до килограмма, правда не скоро — через год. К тому времени он стал сильней всех в классе, и сила его продолжает расти… Но что делать дальше, он не знает — можно ли есть больше килограмма, или нужен новый способ?
— Придется снова идти в спортзал,— он говорит,— искать того малыша, пусть посоветует…
Наверное, придется.

СТАРЕНЬКОЕ

БЕЗ НАЗВАНИЯ

Когда я был в шестом классе, мне понравилась одна женщина. Когда-то до войны она была подругой матери, а теперь — просто знакомой. Мать вздыхала — у нее другая жизнь… Она была удивительно красива, я помню. Правда, не могу сказать, что было красиво, потому что мне все нравилось в ней. Помню глаза и темный пушок над верхней губой. И у нее была фигура. Так говорила мать — «о, у нее была фигура…» Она гораздо толще матери, но не толстая, а совершенно особенная. У нее все навиду, хотя она и одета, как все. Мне было неудобно смотреть на нее, когда она видела. Я боялся, что она увидит, куда я смотрю. Я думаю, она бы не обиделась — может, рассмеялась бы, но это еще хуже… А волосы черные и густые, распущены по плечам. Она всюду ходила без мужа. Я его видел один раз — лысый старик. Мать говорит, он важный чиновник, из какого-то комитета. Он привез ее из ссылки и поселил у себя. Без него она бы пропала. Но, по-моему, она не пропала бы нигде, она так смеялась и пела, что каждый полюбил бы ее. Нечего было связываться со стариком, вот и ходит одна. У нее было платье, желтоватое, мать говорит, цвета опавших листьев. В гостях я смотрел на нее все время, через зеркало, чтобы не увидели. Она говорит матери — «какая ты счастливая, у тебя дети…» — и губы дрожат. Глупая, зачем ей дети, после них фигура портится — так мать говорит, когда примеряет одежду… Я смотрел на нее несколько лет, и незаметно вырос. Она как-то встречает меня — «как ты вырос,- говорит, вот, усы растут…» — и смеется…
А потом она заболела раком, и у нее отрезали грудь. Она долго болела, но осталась жива. Я боялся встретить ее. Один раз чуть не столкнулся. Зашел в подъезд и смотрел, как она медленно идет, одна. Она не заметила меня.

ОПЫТ ИЗВЛЕЧЕНИЯ СВЕТА


…………………………
Темный вариант картинки, которая была здесь. Рисуем чистым скипидаром по ТОЛИ, то есть, картону, пропитанному какой-то смолой. Смола растворяется, выступает, окрашивает скипидар в желтоватый цвет. Растворитель высыхает, рисунок остается. Устойчивость его сомнений не вызывает.
Зачем это все? Особое удовольствие получаешь, когда что-то выступает из темноты. На светлом фоне — рисуешь, пишешь, видно — кладется краска, она и в тюбике пигмент, и на палитра субстанция вещественная… А тут — ДРУГОЕ. Наносишь невидимое, а получаешь видимое, извлекаешь свет из темноты. Может быть (а может и не так) подобное чувствовал Рембрандт и другие старые Мастера, когда писали белилами по темному грунту. А здесь еще таинственней — пишешь почти ничем, не краской вовсе… а получаешь… Я не о качестве рисунка, тут другое.
Впрочем, это те самые игры, за которые художнику ждать деньги зазорно. Область чистого удовольствия.

ОТРАЖЕНИЕ


…………………………..
Пытался написать об информативности сопоставления разных ракурсов головы, но решил оставить на будущее. Впрочем, художнику это ни к чему 🙂
……………
Есть ракурсы, неожиданные — вдруг обнажают суть. Неожиданную для самого художника. Есть углы на лице, которые не обтесать времени.
Художник же все время врет! — заостряет, преувеличивает, смазывает детали… Но есть все-таки, углы, которые не смазать, не затереть. Тогда говорят — похоже. Хотя натуру никто не видел, все равно говорят. О чем же они говорят?
Наверное, о своем.

ПРОБА


////////
Кто-то съел все мои кукисы… 🙁
Наконец, соединился с ЖЖ…
Другой комп, все другое.
……………………….
Дочь нашей соседки, Аня, учится в седьмом классе. К ним в школу приходили психологи, тестировали детей, кто на что способен, и какой профессией им лучше овладеть. Анечке сказали, что она легко находит контакт с людьми, и назвали ряд профессий, которые ей подходят. Она вернулась радостная, мне, говорит, нравится общаться с людьми, так оно и выходит, я пригодная. Хочу быть лингвистиком. У нас все контактные хотят быть лингвистиками.
Я подумал, наверное, это те, кто будет заниматься лингвистикой, и удивился, кому нужна в наше время лингвистика… Стал расспрашивать. Оказывается, лингвистиками называются те, кто ездит, ходит по людям, спрашивает, что они хотят купить и предлагают им свой товар.
Вот оно что… В наше время этих людей не было, а в других местах они по другому называются. А у нас теперь такая вот лингвистика.

Андрей Комов

Андрей Комов написал серьезный интересный текст:
http://www.litera.ru/slova/kolonka/komov_markovich2.html
Рекомендую прочитать, и совсем не потому, что в нем упоминается моя небольшая повесть 🙂
http://www.periscope.ru/sledf.htm
Андрей взял куда шире и глубже.

ФРАГМЕНТИКИ

Роман написан 10 лет тому назад, в сети давно, на бумаге не напечатан.
Извините, читать лучше «снизу», кусочки идут ПОЧТИ подряд.

20

Марк этой ночью видит сон. Подходит к дому, его встречает мать, обнимает… он чувствует ее легкость, сухость, одни кости от нее остались… Они начинают оживленно, как всегда, о политике, о Сталине… «Если б отец знал!..» Перешли на жизнь, и тут же спор: не добиваешься, постоянно в себе… Он чувствует вялость, пытается шутить, она подступает — «взгляни на жизнь, тебя сомнут и не оглянутся, как нас в свое время!..» Он не хочет слышать, так много интересного впереди — идеи, книги, как-нибудь проживу… Она машет рукой — вылитый отец, тоже «как-нибудь»! Негодный вышел сын, мало напора, силы… Он молчит, думает — я еще докажу…
Просыпается, кругом тихо, он в незнакомом доме — большая комната, паркетная пустыня, лунный свет. Почему-то кажется ему — за дверью стоят. Крадется в ледяную переднюю, ветер свищет в щелях, снег на полу. Наклоняется, и видит: в замочной скважине глаз! Так и есть — выследили. Он бесшумно к окну — и там стоят. Сквозит целеустремленность в лицах, утонувших в воротниках, неизбежность в острых колючих носах, бескровных узких губах… Пришли за евреями! Откуда узнали? Дурак, паспорт в кадрах показал? Натягивает брюки, хватает чемоданчик, с которым приехал… что еще? Лист забыл! Поднимает лист, прячет на груди, тот ломкий, колючий, но сразу понял, не сопротивляется. Теперь к балкону, и всеми силами — вверх! Характерное чувство под ложечкой показало ему, что полетит…
И вдруг на самом краю ужаснулся — как же Аркадий? А разве он… Не знаю. Но ведь Львович! У Пушкина дядя Львович. Спуститься? Глаз не пропустит. К тому же напрасно — старик проснется, как всегда насмешлив, скажет — «зачем мне это, я другой. Сам беги, а я не такой, я им свой». Не скажет, быть не может… Он почувствовал, что совсем один.
Сердце отчаянно прозвонило в колокол — и разбудило.

21

Аркадию под утро тоже кое-что приснилось. Едет он в особом вагоне, плацкартном, немецком, что появились недавно и удивляют удобствами — салфетки, у каждого свой свет… Но он знает, что кругом те самые… ну, осужденные, и едем по маршруту, только видимость соблюдаем. С удобствами, но туда же. На третьей, багажной полке шпана, веселится уголовный элемент. Рядом с Аркадием женщина, такая милая, он смотрит — похожа на ту, одну… Они о чем-то начинают разговор, как будто вспоминают друг друга по мелочам, жестам… Он боится, что за новым словом обнаружится ошибка, окажется не она, и внутренним движением подсказывает ей, что говорить. Нет, не подсказывает, а как бы заранее знает, что она должна сказать. Она улыбается, говорит все, что он хочет слышать… Он и доволен, и несчастлив — подозревает, что подстроено им самим — все ее слова!.. И все же радость пересиливает: каждый ответ так его волнует, что он забывает сомнения, и знать не хочет, откуда что берется, и кто в конце той нити…
— Арик!
Этого он не мог предвидеть — забыл, как она его называла, и только теперь вспомнил. У него больше нет сомнений — она! Он ее снова нашел, и теперь уж навсегда.
Ее зовут с третьей полки обычным их языком. Он вскакивает, готов бороться, он крепок был и мог бы продержаться против нескольких. Ну, минуту, что дальше?.. Выхода нет, сейчас посыплются сверху… мат, сверкание заточек…
Нет, сверху спустилась на веревочке колбаса, кусок московской, копченой, твердой, черт его знает, сколько лет не видел. И вот она… медленно отворачивается от него… замедленная съемка… рука протягивается к колбасе… Ее за руку хвать и моментально подняли, там оживление, возня, никакого протеста, негодующих воплей, даже возгласа…
Он хватает пиджачок и вон из вагона. Ему никто ничего — пожалуйста! Выходит в тамбур, колеса гремят, земля несется, черная, уходит из-под ног, убегает, улетает…
Он проснулся — сердцебиение, оттого так бежала, выскальзывала из-под ног земля. Привычным движением нашарил пузырек. покапал в остатки чая — по звуку, так было тихо, что все капли сосчитал, выпил залпом и теперь почувствовал, что мокрый весь. Вытянулся и лежал — не думал.

18

Вечером у Аркадия на кухне уютно и тепло. Старик раздобыл курицу, расчленил ее как самый педантичный убийца, чуть обжарил на сковородке и теперь тушит в большом чану с ведром картошки.
— Три этажа прошел, а науку не встретил, — жалуется Марк.
— Знаю, — отвечает Аркадий, — но вы не спешите. Наука как бы религия, а Институт ее церковь: головой в небе, фундаментом в землю врыт.
— Наука не религия, — обижается юноша, — в ней нет бессмысленной веры.
— Шучу, шучу, — смеется Аркадий, — у нас не вера, а уверенность, то есть, не слепое чувство, а возникшее под давлением фактов убеждение, что познанию нет предела. Вот, к примеру, выйди на улицу, кругом небоскребы, так и прут из земли — сила! И почему, скажите, рядом с последним не будет выстроен еще, кто может помешать? Нет основания сомневаться.
— А вдруг обрыв? — для собственного спокойствия спрашивает Марк, не верящий в обрыв.
— Ну-у, вы слишком уж буквально восприняли. Не может быть никаких обрывов, наука духовный город, а царству разума нет предела… Неделя нам обеспечена. За вами хлеб и деликатесы. Неплохо бы кусочек колбаски, маслица…
— Зачем нам масло, лучше маргарин, растительный продукт.
— И то верно, — соглашается физик с химиком, — мне масло вредно — сосуды, а у вас идеальное сгорание, зачем подливать в такой костер.
Следы курицы окончательно исчезли в общей массе. Картошка?.. Аркадий ткнул огромной двузубой вилкой — готова. Сели есть.

19

День позади. Волнения по поводу картошки, будоражащие мысли, неудача в борьбе за истину доконали Аркадия, он решил этой ночью отдохнуть. Взял книгу, которую читал всю жизнь — «Портрет…», раскрыл на случайном месте и погрузился. Чем она привлекала его, может, красотой и точностью языка? или остроумием афоризмов? Нет, художественная сторона его не задевала: он настолько остро впивался в смысл, что все остальное просто не могло быть замечено. Там же, где смысл казался ему туманным, он подозревал наркоманию — усыпление разума. С другими книгами было проще — он читал и откладывал, получив ясное представление о том, что в них хорошо, что плохо, и почему привлекательным кажется главный герой. Здесь же, как он ни старался, не мог понять, чем эта болтовня, пустая, поверхностная, завораживает его?.. Если же он не понимал, то бился до конца.
Аркадий прочитал страничку и заснул — сидя, скривив шею, и спал так до трех, потом, проклиная все на свете, согнутый, с застывшим телом и ледяными ногами, перебрался на топчан, стянул с себя часть одежды и замер под пледом.

16

Аркадий вышел на балкон. Радостная весть освежила его и пробудила силу сопротивления — «пусть я старая кляча, но не сдамся». Он любил свой балкон. Как кавалер ордена политкаторжан, реабилитированный ветеран, он имел на него непререкаемое право, также как на бесплатную похлебку и безбилетный проезд в транспорте. Поскольку транспорта в городе не было, то оставались два блага. Похлебки он стыдился, брал сухим пайком, приходил за талонами в безлюдное время. А балкон — это тебе не похлебка, бери выше! С высоты холма и трех этажей ему были видны темные леса на горизонте, пышные поляны за рекой, и он радовался, что людей в округе мало, в крайнем случае можно будет податься в лес, окопаться там, кормиться кореньями, ягодами, грибами…
Сейчас он должен был найти идею. Он рассчитывал заняться этим с утра, но неприятности выбили его из колеи. Опыты зашли в тупик, все мелкие ходы были исхожены, тривиальные уловки не привели к успеху, ответа все нет и нет. Осталось только разбежаться и прыгнуть по наитию, опустив поводья, дать себе волю, не слушая разумных гнусавых голосков, которые по проторенной колее подвели его к краю трясины и советовали теперь ступать осторожней, двигаться, исключая одну возможность за другой, шаг за шагом…
Он понимал, что его ждет, если останется топтаться на твердой почве — полное поражение и паралич; здесь, под фонарем не осталось ничего свежего, интересного, в кругу привычных понятий он крутится, как белка в колесе. И он, сосредоточившись, ждал, старательно надавливая на себя со всех сторон: незаметными движениями подвигая вверх диафрагму, выпячивая грудь, шевеля губами, поднимая и опуская брови, сплетая и расплетая узловатые пальцы… в голове проносились цифры и схемы, ему было душно, тошно, муторно, тянуло под ложечкой от нетерпения, ноги сами выбивали чечетку, во рту собиралась вязкая слюна, как у художника, берущего цвет… Конечно, в нем происходили и другие, гораздо более сложные движения, но как о них расскажешь, если за ними безрезультатно охотится вся передовая мысль.
Аркадий сплюнул вниз, прочистил горло деликатным хмыканьем, он боялся помешать соседям. Рядом пролетела, тяжело взмахивая крылом, ворона, разыгрывающая неуклюжесть при виртуозности полета. За вороной пролетела галка, воздух дрогнул и снова успокоился, а идея все не шла. Он все в себя заложил, зарядился всеми знаниями для решения — и в напряжении застыл. Факты покорно лежали перед ним, он разгладил все противоречия, как морщины, а тайна оставалась: источник движения ускользал от него. Он видел, как зацеплены все шестеренки, а пружинки обнаружить не мог. Нужно было что-то придумать, обнажить причину, так поставить вопрос, чтобы стал неизбежным ответ. Не просто вычислить, или вывести по формуле, или путями логики, а догадаться, вот именно — догадаться он должен был, а он по привычке покорно льнул к фактам, надеясь — вывезут, найдется еще одна маленькая деталь, еще одна буква в неизвестном слове, и потребуется уже не прыжок с отрывом от земли, а обычный шаг.
Мысль его металась в лабиринте, наталкиваясь на тупики, он занимался перебором возможностей, отвергая одну за другой… ему не хватало то ли воздуха для глубокого вдоха, то ли пространства для разбега… или взгляда сверху на все хитросплетения, чтобы обнаружить ясный и простой выход. Он сам не знал точно, что ему нужно.
Стрелки распечатали второй круг. Возникла тупая тяжесть в висках, раздражение под ложечкой сменилось неприятным давлением, потянуло ко сну. Творчество, похоже, отменялось. Он постарается забыть неудачу за энергичными упражнениями с пробирками и колбами, совершая тысячу первый небольшой осторожный ход. Но осадок останется — еще раз не получилось, не пришло!

17

Фаина тяжелым танкером вплыла в магазин. Она приходила позже многих, перед самым закрытием — уверена в себе, не мешалась с толпой. Знакомая продавщица Маша и рада бы навстречу, да слишком крупна птица, эта прямиком к директорше. Вот они, одного роста, властные, мощные, доверительно касаясь друг друга животами, в один момент выяснили, что сегодня, что завтра — в принципе, не трогая цен и килограммов. И сумка Фаины поплыла вниз, в подвалы, за ящики и жестяные сундуки, в полутьму, где сдержанный говор при накале страстей. Она же, выше неприличной суеты, стоит, глядя поверх барьеров, отгораживающих пустые полки, поверх стоящих и молчаливо ждущих, уже думает о другом: о новом приборе, о Штейне — в последнее время невнимателен к ней, о Гарике — все трудней скрывать его наклонности… С годами она прочно укоренилась в жизни, сначала очерствела, потом покрылась толстой корой, стала могучим деревом, и эту свою укорененность в житейской и научной почве ценила. Но сегодняшний эпизод ее испугал, дело пахло, как выражался старый чекист, керосином. Хорошо, что прервала инцидент. Но мальчик этот? приятный, кстати, мальчик, откуда он? Надо узнать…
— Фаина Геракловна, с вас… — и названа была сумма. Даже не заглянув в сумку, Фаина знала — превышает стоимость содержания. Это знание придало ей еще большую уверенность в себе.
— Спасибо, дорогая… — она пропела в ответ, жеманно и суховато, сохраняя дистанцию, сравните — магазинная крыса, пусть директор, и она — доктор и прочее. И вышла, легко неся сумку на локте.
Гарика дома не было, да и зачем он ей, уж давно в предутренних мечтах к ней являлся мужчина солидный, весомый, горячий в меру, со знанием ее наклонностей… Гарик давно на раскладушке, бессильный, нищий как был. Фаина ненавидела нищету, брезгливость смешивалась со страхом. Она сняла платье с крупными оранжевыми цветами, разделась перед зеркалом. Хоть кто-нибудь увидел бы… И не потратив сил, кинулась на кровать.

14

Аркадий тем временем дремал, привалясь к стене. Все было так плохо, что он решил исчезнуть. Он уже начал растворяться, как громкий стук вернул его в постылую действительность. Он вздрогнул, напрягся, сердце настойчиво застучало в ребра. Я никому ничего не должен, и от вас мне ничего не надо, может, хватит?.. Но тот, кто стучит, глух к мольбам, он снова добивается, угрожает своей настырностью, подрывает устои спокойствия. Уступить? Нет, нет, дай им только щелку, подай голос, они тут же, уговорами, угрозами… как тот электрик, три года тому, в воскресенье, сво-о-лочь, на рассвете, и еще заявляет — «как хотите…» Что значит — как хотите? Только откажи, мастера притащит, за мастером инженер явится… Пришлось впустить идиота, терпеть высказывания по поводу проводки.
Нет уж, теперь Аркадий лежал как камень, только сердце подводило — поворачивалось с болью, билось в грудину.
Снова грохот, на этот раз добавили ногой… и вдруг низкий женский голос — «дедушка, открой!..»
— Какой я тебе дедушка… — хотел возмутиться Аркадий, и тут понял, что визит благоприятный, открыть надо, и срочно открыть. Он зашаркал к двери, закашлял изо всех сил, чтобы показать — он дома, слышит, спешит. Приоткрыл чуть-чуть, и увидел милое женское лицо и тот самый в красных цветах платок.
— Думаю, вернусь-ка, может, дедушка спит. Будет картошка, в понедельник он с машиной — подвезет.
Он это муж, и даже подвезет, вот удача! Аркадий вынужден был признать, что не все люди злодеи и мерзавцы, в чем он только что был уверен под впечатлением тяжелых мыслей и воспоминаний. Такие прозрения иногда посещали его, и вызывали слезы умиления — надо же… Перед ним всплыл образ старого приятеля, гения, бунтаря, лицо смеялось — «Аркадий, — он говорил, — мы еще поживем, Аркадий!» Когда это было… до его отъезда? И до моего лагеря, конечно… А потом? Как же я не поехал к нему, ведь собирался, и время было. Посмеялись бы вместе, может, у него бы и отлегло. Думал, счастливчик, высоко летает, не поймет… А оно вон как обернулось — я жив, а его уже нет.

15

На лестничной площадке, возле урны, переполненной окурками, Марк тоже встретился с прошлым — наткнулся на стенд с фотографиями давно минувших лет. Какие лица, совсем другие лица! Герои войны, они смотрят, изо всех сил выпучив глаза, в надежде разглядеть будущее за черной дырочкой. Они сидят на память, нет возникшей позже ласковости взгляда, легкости в позе. Эти фото обращают нас в другое время, да, Марк?
Снега не было до января, пронизывающий ветер выплескивает ледяную воду из луж, и ты, маленький, серьезный, в тяжелых галошах шагаешь в школу. Помнишь тот воздух — чуть разреженней этого, легче, острей, с примесью кислого дыма — топили торфяными брикетами, тяжелую коричневую золу выгребали ведрами. У рынка пьяные инвалиды, лавровые листики в чемоданах, разноцветные заклепки, куски желтого жмыха, старые офицерские планшеты… толчея у входа в класс — вечно что-то покупали и меняли, кто жаждал хлеба с маслом, кто завоевывал авторитет… А эти дворики, ярко-зеленая от холода и сырости трава… молочный заводик — течет, пенится белесоватая жидкость, клубится сиреневый пар… Двор, его звали Борькин, по имени маленького хулигана с надвинутой на брови отцовской фуражкой… Брат — пухлый крепыш с бронзовыми волосами, с желтым от веснушек лицом… Ни радости, ни сожаления, одно тупое удивление — куда все делось?..
И только теперь он глянул на часы, да что часы — за окнами темнеет! Пропал день. Он вспомнил, как во время обеда Аркадий в своей насмешливой манере рассказал о погибших на днях любовниках. Спрятавшись от сторожей, они остались на ночь, дело обычное, но по каким-то своим причинам, то ли поругались, то ли не получилось у них, решили вернуться в темноте. Их тела нашли в кратере на следующее утро. Аркадий скорей всего сочинил эту историю, с него станется, но не стоит рисковать, да и на сегодня хватит. Он побежал к провалу, перебрался на ту сторону, и вышел на волю.
Воздух его поразил, и вечерний свет, и тишина. Голоса удалялись, прятались, спокойствие наплывало волнами со всех сторон, и он, в центре циклона, сам постепенно успокаивался, уравновешивался, распространял уже свои волны спокойствия на темнеющие деревья. травы, землю… Это медленное ненавязчивое влияние, дружеская связь со всем, что окружало его, сразу поставили все на свои места, помогли почувствовать, что все в сущности хорошо, и никакая дурная случайность не собьет его с пути.
Спроси его, что произошло, почему вдруг стало хорошо и спокойно жить, пропал страх и настороженность перед постоянно маячившим призраком случая… он бы не ответил, скорей всего, отмахнулся бы — настроение… «Стоит умереть, как все кругом станет иным…» — он вдруг подумал без всякой логики, и связи с другими мыслями, тоже не очень свежими. В сущности мы ничего нового придумать не можем… кроме соображений, как что устроено.

ФРАГМЕНТЫ романа «Vis vitalis»

10

Преодолевая резкий ветер, с колючим комом в груди и синими губами, Аркадий добрался до дома, и у самого подъезда чуть не натолкнулся на полную женщину в черном платке с красными цветами.
— Она здесь не живет. Где-то видел… Вдруг ко мне? Слава Богу, смотрит в другую сторону… — Он спрятался за дерево, и, унимая шумное дыхание, стал перебирать возможности, одна мрачней другой.
— Может, газовщица?.. В этом году газ еще не проверяли… — Он ждал через месяц, только начал готовиться, рассчитывая к сроку устроить небольшую потемкинскую деревню около плиты. — А сейчас совершенно врасплох застала! И не пустить нельзя… А пустишь, разнесет повсюду — как живет! и могут последовать страшные осложнения…
— Нет, — он решил, — не газовщица это, а электрик! Правда, в последний раз был мужик… Но это когда… три года прошло, а теперь, может, и женщина… Или бухгалтерия? — Он похолодел от ужаса, хотя первый бежал платить по счетам. — У них всегда найдется, что добавить… Пусть уйдет, с места не сдвинусь!
Он стоял на неудобном скользком месте, продувало с трех сторон.
— Уходи! — он молил, напряженным взглядом выталкивая толстуху со своей территории, — чтоб не было тебя!
Она внезапно послушалась, повернулась к нему большой спиной, пошла, разбрызгивая воду тяжелыми сапогами. И тут он узнал ее — та самая, что обещала ему картошку на зиму!
— Послушайте! — он крикнул ей заветное слово, — послушайте, женщина…
Но ветер отнес слабые звуки в сторону, женщина удалялась, догнать ее он не сможет.
— Больше не придет! — в отчаянии подумал он, — и так уж просил-молил — не забудь, оставь… А где живет, черт знает где, в деревне, не пройдешь туда, не найдешь. Чего я испугался, ну, электрик…
Но он знал, что и в следующий раз испугается. Он больше боялся дерганий и насмешек от электриков, дворников, дам из бухгалтерии, чем даже человека с ружьем — ну, придет, и конец, всем страхам венец.

11

— А по большому счету, конечно, нечего бояться. Когда за мной со скрежетом захлопнулась дверь, я сразу понял, что все кончено: выбит из седла в бешеной гонке. Можешь в отчаянии валяться в пыли, можешь бежать вдогонку или отойти на обочину, в тенек — все едино, ты выбыл из крупной игры…
Прав или не прав Аркадий? Наверное, прав, ведь наша жизнь состоит из того, что мы о ней считаем. Но как же все-таки без картошки?.. Как ни считай, а картошка нужна. «Диссиденты, а картошку жрут, — говаривал Евгений, начальник страшного отдела. — Глеб Ипполитович, этого Аркадия, ох, как вам не советую…» Глеб и сам бы рад сплавить подальше живое напоминание, но боялся ярости того, кому нечего терять. «Ходи, — говорит, — читай, смотри, слушай, место дам… временное…» Пусть крутится рядом Аркашка, будет на виду.
Когда он снова выплыл «из глубины сибирских руд», появился на Глебовом горизонте, он еще крепким был — мог землю копать, но ничего тонкого уже делать не мог. Вернее, подозревал, что не может, точно не знал. А кто знает, кто может это сказать — надо пробовать, время свободное необходимо, отдых, покой… Ничего такого не было, а рядом простая жизнь — можно овощи выращивать, можно детей, дом построить… да мало ли что?.. Но все это его не волновало. Краем-боком присутствовало, но значения не имело. Дело, которое он считал выше себя, вырвалось из рук, упорхнуло в высоту, и вся его сущность должна была теперь ссохнуться, отмереть. Он был уверен, что так и будет, хотя отчаянно барахтался, читал, пробовал разбирать новые теории и уравнения… Он должен был двигаться быстрей других, чтобы догнать — и не мог. Но, к своему удивлению, все не умирал, не разлагался, не гнил заживо, как предсказывал себе. Видно, были в нем какие-то неучтенные никем силы, соки — придумал себе отдельную от всех науку, с ней выжил… а тем временем размышлял, смотрел по сторонам — и постепенно менялся. В нем зрело новое понимание жизни. Скажи ему это… рассмеялся бы или послал к черту! Удивительны эти скрытые от нас самих изменения, подспудное созревание решений, вспышки чувств, вырывающиеся из глубин. Огромный, огромный неизведанный мир…
Теперь Аркадий дома, заперся на все запоры, вошел в темноту, сел на топчан. Все плохо! — было, есть и будет.

СКОРАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ПОМОЩЬ


………………………………..
Во времена конкурса «Афоня»
http://www.periscope.ru/afo.htm
такую помощь оказывал Зиновий Борисович Бернштейн. Потом он сгинул в смоленских болотах… ;-((

ПОСМЕРТНАЯ МАСКА


……………………..
Хоронить так хоронить 🙂
Посмертная маска художника-примитивиста Афанасия Борсукова.