
Рубрика: Uncategorized
Засиделся…

текущее, с пяти до семи (вечера)

Хокусай в любимом кресле (спит)

………..
Теперь такие кресла выбрасывают на помойку, а покупают — ни сесть, ни встать… Это называется искусством шопинга. А Хокусай любит цвет старых тканей, и когти точить удобно.
В старом кресле

……..
Ну, и всё пока, всё-ё…

Почти не сдвигаясь с места

…………….
и почти не заметив, несколько стран и режимов пережил.
Это наводит одновременно на невеселые мысли… и обнадеживает.
Все не так уж плохо кончается…

Под красным знаменем…

Друзья мои… (старина 2007 г)

юююююююююююю
добрели до края света…
На салфеточке

…………
Из старья начала 2007 года, любил еще красивое житье, хотя косточки обглоданные уже намек на дальнейшее давали 🙂
В старом чулане (с послевоенных времен)

//////////////////
Старая московская фабрика «Дукат», еще дореволюционная:
http://lori.ru/images/0000473304-preview.jpg»
Вспоминая…

…………..
пижонство «начального периода (2007г)
Два фрагментика из «Белого карлика» (повесть)
ВЕРАНДА
………….
Вспоминая, не заметил, как оказался возле дома. Старенький двухэтажный, мы с Мариной снимали первый этаж, две комнаты. С задней стороны огород, туда выходит крохотная веранда с покатым в сторону от дома полом. Квадратные мутные от грязи стекла… кое-где выбиты, дверь снята — проем, и ступеньки спускаются в траву… Марина не захотела жить у меня – панели яд какой-то источают, врачи обнаружили в наших хрущобах. К тому же черт знает где, уйма езды, и транспорт ненадежный, а она в центре работала. Культурный массаж, дипломированная медсестра.
А здесь, словно в диком месте, город хищными присосками окружил, приближается, но не достал еще, такой вот островок запустенья и покоя. До центра двадцать минут… Я очень этот дом любил. Наверху хозяин, старик, месяцами жил у детей, почти не видели.
Каждая неудача несет с собой удачу. Если б не этот дом, многого бы в моей жизни не было. Марины могло бы не быть… Но я не о ней — о доме мечта осталась. А про Марину могу ошибаться. Необузданная страсть хоть раз в жизни должна довести до полной бессознательности. Иначе недовольство рождает горечь – “вспомнить не о чем…” Часто это заблуждение, не о чем жалеть. Но ведь недоказуемо, и недоказанным останется. А жить нам приходится с недоказанным и с недоделанным, вот беда… Умереть — это понятно, но ведь и жить!..
Хорошо бы сказать свободно и спокойно – было…
Мне передала одна умная старушка, а ей с гордостью поведала гувернантка, дева старая … — “у меня всю жизнь любовь была…” На какой-то станции меняли лошадей, задержалась на полдня, с родителями. И там ждал юноша, ему в обратную сторону. Они не разговаривали почти, перекинулись вежливым словом. И вот она считает – было!.. До конца жизни помнила. А он? Никто не знает, может, и он.
И я, человек другого времени, доверчиво передаю дальше, хотя не понимаю. Доверие к истинам прошлых поколений ничем не заменить, ведь не всегда возможно понимание.
Заразился от Григория, мелкая философия на глубоких местах.
Но был такой дом, и веранда, это важно.
Еще была лодка, мостки, глубокая вода, сад на чужом берегу, яблоки… яблоки были…
Но об этом еще рано. Значит, о веранде.
***
По вечерам кресло сюда вынесу, сижу, пока не стемнеет. Марина говорила — “ты странный, на что тут смотреть?” А я здесь многое видел, вдали от всех. Высотки на горизонте, в летнем предзакатном мареве. Город прямоугольный, серый… а здесь островок жизни, петрушка вытянулась, могучее растение… герань… какие яркие у нее цветы… воробьи скачут… Где, где… Неважно, в старом районе около Сокола, там еще домишки деревянные стояли. А сейчас не знаю, что там, и не хочу туда, смотреть больно.
Так вот, веранда…
Покосилась, доски прогибаются. Я любил ее. Как домик отдельный, кораблик мой… Иногда делал крюк, подхожу сзади, чтобы видеть. Есть такая болезнь, клаустрофобия, страх закрытых пространств. У меня наоборот – любовь к ним. Терпеть не могу площади бескрайние, места скопления людей, улицы широкие, помещения огромные… Хочу, чтобы за спиной надежно было. Как в окопе, да?.. Там рыть их мука – копнешь и тут же засыпает. Пока доберешься до прохлады… Серый среди серой пыли.
Как-то делал ремонт, ободрал обои, оттуда тараканы — еле живы, спинки в пыли… Тут же вспомнил окопы… Но в том доме забывал. Сижу в кресле, передо мной оконце, стекло выбито, вид живой на травы, кусты… у самого крыльца рябина, подальше еще одна, осенью гроздья багровые у них…
…………………………………………………….
……………………………………………………..
МОЙ ДРУГ ГРИША…
Гриша считает, человек в наше время должен видеть все как есть. “Литература – правда жизни… ” И как заведет – против лакировки, украшений и вранья. Я не спорю, но все позавчерашний день! Какая лакировка, смрад выше неба от литературы, все тебе как есть, пожалуйста!
Но я не спорю с ним или только ради поддержки настроения. Мы пара сапог, оттого он и сердится на мои фантазии, а я на его безграничное вранье. Здорово, наверное, сочинял, но где все, на какой свалке истории, неблагодарной падчерицы тех, кто ее радостно и бережно пестовал?..
Бывают времена, все написанное надежно и кропотливо сохраняется, в журналах неутомимо гнездятся, не замечая личного времени, доброжелатели писателей и поэтов, старые девы и стареющие холостяки, без литературы им жизнь не впрок. Они радостно тебя принимают, хлопочут, кудахчут, бережно листают толстые пачки бумаг, которыми завалены их крохотные теплые комнатушки. Грудью стоят перед главным, грозным и великим, отстаивая молодой талант. Но «были когда-то и мы рысаками…» – главный шевелит знаменитым усом, роняет скупую слезу на ранец новобранца, — «в добрый путь…»
Но бывает и так, что срочно устраивают ремонт, сдают свои каморки под сигареты с пивом, забытые полки с рукописями толпятся в узких коридорах и темных переходах… Еще ютятся по углам старички, кто терпеливо доживает, кто взъерошен, возбужден, со злобой или отчаянием смотрит в сторону всяческих распродаж… Утрачена атмосфера неторопливого служения, заботливости, которая от веры и ожидания, что, вот, сейчас приоткроется дверь, несмело заглянет гений, которого никто еще не знает… Дверь открывается, им объявляют, что с четверга “Наш мир” закрыт и вместо него откроется журнал “А я?..”, блестящий и наглый.
А кому-то повезет из молодых, возьмут за услужливость этажом повыше, где пахнет настырным лаком и блестит паркет, там в обширных кабинетах новые кожанки, дорогой дым, самодовольные юнцы, отчаянная компания держит совет – кого протолкнуть и раскрутить, как бы втиснуться, вклиниться, опередить… оставить влажный след на паркете времени…
Времена перемен губительны для искусств, яд на десятилетия!.. То, что по природе своей растет естественно, как лист на дереве, не выдерживает наглого напора, уходит в тень, в забвение, едва теплится…
А некоторые, пережившие свою славу и расцвет, успели ускользнуть, делают вид, что процветают, рассказывают чужим историйки о родной литературе. Пустой труд, чужому не понять языка огромной запутавшейся в истории страны — чудовищно сложен, не хочет подчиняться правилам и законам… как все на наших просторах.
Может, вот так он сочинял, Гриша?.. С настроением, искренно, но несколько многословно, на мой вкус. Теперь все стало жестче, и жизнь и литература…
Гость случайный или разведка?

Привет, успеха всем!

……………
И на этом явном многословии остановлюсь. Другие дела, извините.
только для ЖЖ

юююююююююююююююююююю
Не люблю такие, слишком лобовые, впёрнутые(впереть 🙂 посредину, но иногда другие свойства завораживают взгляд.
Я говорил, физиологическая страсть к разглядыванию изображений… Похожа (из другой области) страсть к звукам.
временный текстик

……………………………….
745 изображений в «Фотодоме»
http://www.photodom.com/photographer/dan67
(если сложить разделы Photography и Art, отличающиеся только тем, что живопись и графика в ART менее обработаны. В начале. Потом уже обрабатывалось все, и если сначала была еще идея(надежда), что будут «репродукции» того, что на бумаге, на холсте или фотах, то в последнее время это самоотодвинулось. Желание — просто делать изображения, в которые нечто вкладывается, неопределенное, но явственное :-))
Число за 700 уже пугает, но когда тебе дают возможность вывешивать три больших изображения в сутки… это чертовски действует! Особенно, когда совпадает с подспудным желанием двигаться КУДА-ТО, тогда нужно пространство для блуждания 🙂
Перед окном

……………………..
но в темном углу
Новая Туся (из «Перебежчика», исключенное)

………………..
Через десять лет, в том же месте появляется точно такой же котенок, и снова что-то требует!.. С одной стороны, хорошо, жизнь тонкая ниточка, но прочная… с другой… когда же это кончится?.. Иди к другим, я устал от Вас!
А ему наплевать…
Иногда в декабре

………………………………
Иногда в декабре погода волнуется — прилетают неразумные западные ветры, кружатся, сами не знают, чего хотят… Наконец, стихают — отогнали зиму, снег стаял, земля подсыхает, и приходит новая осень — коричневая и черная, с особым желтым цветом. В нем ни капли слащавости, он прост и сух, сгущается — впадает в молчаливый серый, в глубокий коричневый, но не тот красновато-коричневый, который царит живой дымкой над кустами и деревьями весной — а окончательный, суровый, бесповоротно уходящий в густоту и черноту — цвет стволов и земли. Лес тяжел, черен, чернота расходится дымом и клубами восходит к небу — с такими же черными тучами, а между лесом и небом — узкая блестящая щель — воздух и свет где-то далеко. Все сухо, тяжело и неподвижно, только тонкие стебельки мертвой травы будто светятся, шевелятся…
Осень коричневая и черная.
Бывает иногда, в декабре.
«Паоло и Рем» (фрагмент)
РЕМ
Поглощенный мыслями о картине, Рем миновал мертвые места и вошел в небольшую рощицу. Здесь в глубине, в тени протекал ручей, в нем плескались крохотные рыбки с прозрачным тельцем и мохнатыми черными глазами. В детстве у него были такие рыбки, он помнил, а потом дом накрыло волной, стеклянное убежище разбилось, и рыбок унесло в море. Конечно, они погибли в холодной соленой воде. Он не любил об этом вспоминать, но иногда снилась та волна, и он старался, проснувшись, продолжить сон так, чтобы в живых остались мать и отец, а рыбки уплыли, да, но тоже выжили… А потом он уже не знал, где правда. Сила его воображения была такова, что он иногда не понимал, куда идет, где находится… ему казалось, что все, промелькнувшее перед ним, случилось на самом деле — он не мог отличить то, что было, от вымысла. Перебирая события своей жизни он вдруг наталкивался на какой-то разговор, кусок дня или ночи, рассвет, фигуру в тумане, растущий на подоконнике цветок… а потом мучительно вспоминал, когда же это и где он видел… И не мог вспомнить.
А еще говорят, люди живут реальностью – нет, не так!
Они живут тем, что складывается у них в голове — о жизни, людях, вещах, о море, ветре, ветках деревьев… обо всем, что было… или не было, но воспринято сильно, придумано честно, с полной верой в свою правоту. Жизнь — единый сплав, или смесь, последнее слово ему ближе, потому что он смешивал краски, грешил этим, как его учитель, хотя предупреждали — дай просохнуть нижнему слою, многослойно пиши. Он не писал для вечности — он писал для себя.
Многие тут же возразят, потому что набиты жизнью, как мешок новогодних подарков, не мыслят себя без этой тягомотины — вещей, жен, тещ, теть и дядь, и что с ними случилось… постоянных мелких событий, одно, другое… череда отношений, дрязг, пошлости, хамства…. И сами в этом с полным вниманием купаются, а некоторые, чувствуя, что такая жизнь становится, под действием мелкой возни, столь же эфемерной как сон, примирительно говорят — «Это и есть жизнь, что поделаешь, что поделаешь… » И пишут бесчисленные картины, перебирают события, из них так и льются эти события непрестанным потоком… они боятся остановиться, боятся тишины и пустоты…
Рем был другим, хотя не задумывался об этом, он только постоянно чувствовал на себе неприязненные взгляды, ему было скучно и тошно, когда говорили — «это и есть наша жизнь… » или — «вот он, твой зритель, ничего не поделаешь, ничего не поделаешь… » Ему становилось тошно и скучно, и он отходил, прятался у себя, писал странные картины, в которых свет исходил, источался из щелей, луж, струился из темноты полуоткрытых дверей, из сундуков и шкатулок, падал на лица, на столы, на подоконники, отражался в вазах и бокалах, брался ниоткуда и исчезал неизвестно когда и где…
«В живописи есть все, — говорил ему Зиттов, — и в ней нет ничего, кроме тьмы и света. А цвет… вот в городе большая лавка, иди и купи себе подходящий цвет, все хороши, а если что-то особенное надо — смешай и получи сам, и все дела, парень… Цвет — это качество света, не более того. А тон — его количество. Значит владыка всему сам свет, вот и смотри, как он пробивается на темном холсте, выявляй его… потому что все, все возникло из темноты, и туда же уйдет, да.»
Некоторые моменты времени, вещи, слова, обстоятельства приобретают над нами власть, непонятную силу, если промелькнули в детстве. Рем помнил этот мох, и розовые малюсенькие цветочки, и высокие кусты ягоды, родители называли ее «синикой»… и как собирали ее, он тогда не наклонялся, кусты доходили ему до груди, а теперь ушли куда-то вниз, и это казалось ему смешным и странным, а так, как было — правильным и радостным… Есть люди, свойство которых — не становиться взрослыми, тем более, не стареть, вот и Рем остался мальчиком, который в этих местах, под этими же худосочными сосенками собирал синику, а то, что с ним происходило позже, воспринимал иногда как сон, иногда как явь, но без тех пугающих и радующих подробностей, какие были в начале. Живопись возвращала его ко времени, когда все было ярко и значительно, вещи большими, чувства острыми… Он помнил, как впервые поставил босую ногу в муравейник, ему было пять, красные муравьи поползли вверх, ощупывая кожу, он чувствовал страх и азарт… что будет? Такой же страх и азарт он чувствовал перед темным молчаливым холстом, в самом начале, когда из черноты начинал пробиваться слабый свет… распространялся, высвечивал лица, фигуры, вещи…
Заброшенный из своего детства в другое время, выросший, потолстевший, уже слегка оплывший малый, а на самом деле все тот же мальчик, хотя никто уже не знает об этом, и не узнает. Последний, кто знал, был Пестрый, а теперь Рем чувствовал себя в шлюпке, уплывающей по бескрайней воде к горизонту. Страшно и все-таки интересно — что еще будет?..
2.42

Были в «Топосе»
живи, не живи…
Блок видел символы тоскливого постоянства:
… улица, фонарь, аптека…
Городской человек.
А что видел я последние сорок лет?..
дерево
забор
дорога
Помру, через сто лет все то же:
… дорога, дерево, забор… И еще — трава…
Надеюсь, что останутся они…
***
разасто…
Мне сказал один старый художник в Коктебеле:
— Федотов говорил — «рисуй раз за сто, будет все просто»
А я не понял, что за «разасто»…
Вспомнил через лет десять, и вдруг стало ясно!
***
какой еще смысл…
Напишешь картинку, и висит, а как называется… черт его знает. Говорят, теперь художники не только знают название, даже на самих картинах пишут словами, например — «Ужас» Или — «Угроза». А раньше писали — «Похоть», например. Роскошная голая девица распростерлась на траве. Или «Невинность»… Или «Неравный брак».
Миша Рогинский написал замечательную картинку, на ней обглоданные кости. Как назвать? Наверное, как есть — «Кости». Просто замечательные кости, мало обглоданные.
Некоторые зрители любят смысл в картинах, ищут его вдалеке от изображений, в умных книгах, например. Нарисовал художник обглоданную рыбу, тут же находится серьезный зритель — » рыба библейская» — говорит.
Спасу никакого от этих, смысловиков… Зачем писать картины, если можно словами объяснить? Что нам названия дают? Вот, сидят, разговаривают – «Разговор», значит. Или еще, бывает – дама с собачкой… — «Прогулка».
***
в двадцатом доме…
Когда я жил в двадцатом доме, у меня был сосед Толя. Не совсем рядом жили, я на третьем этаже, он на пятом. Но он всем был сосед. У него привычка была бегать по дому в шерстяных носках. Двери не запирались тогда, зачем, и все знали Колин толчок в дверь, внезапный, быстрый и мощный. Рано утром. Дверь ударялась ручкой о стенку, а Коля уже над тобой стоит. У него очки с толстенными линзами, подвязаны шерстяной ниткой к ушам. И уши особенные. Уши ему очень были нужны, Коля подслушивал наши разговоры, и бегал к начальству, стучал на нас. Но это мы потом узнали…
— ДАЙ РУПЬ!
Лицо приблизит к твоему лицу, и — дай!
Давали. Помогало, он исчезал на пару дней, а потом снова — дай рупь!..
Как-то прибежал Толя, а у меня на столе рисуночек, женщина знакомая…
Он долго смотрел. Потом говорит:
— За что они нас, сволочей, любют?..
Бегал он бегал, а носки-то шерстяные. Бесшумные, это хорошо, зато скользкие, это опасно. Коля поскользнулся и трахнулся о ступеньку копчиком. Орган незначительный, но с характером — обиделся, и стал расти, удлиняться… покрылся жестким седым волосом…
Атавизм эволюции, говорят.
Два раза удаляли, снова растет…
Неправда? Ну, что вы, неизлечимая болезнь. Долго Коля мучился, а потом ученые нашли средство. Оказывается, помогает пить перекись водорода. Сначала у мышей доказали обратный рост и отпадение хвоста. А потом добровольцы понадобились. И Коля послужить науке решил.
И очень помог в этом вопросе. Оказалось, средство не безвредное – есть побочный эффект. Уши отпадают. Так что он, можно сказать, пострадал втройне – от несчастного случая на лестнице, от врачебной ошибки… и лишился многих привилегий, которые за тонкий слух имел.
Дело давнишнее, но история повторы обожает. Так что имейте в виду — хвост спрятать легко, уши куда заметней.
***
мой Хрюша…
Хрюша был особенный кот, не могу его забыть.
С ним одна была жизнь, после него — другая.
Он умел разговаривать. Бежит рядом, и длинными фразами взволнованно объясняет. Не мяукал, короткие звуки, очень разные, с большим выражением.
Я его понимал.
А в один год исчез мой Хрюша, в один день и вечер. Прихожу утром – нет его.
Я искал его везде, не нашел.
А дальше… другая жизнь, я же говорю…
Потери накапливаются в нас, как тяжесть, и в конце концов, подтачивают жажду жизни. Если б у меня была душа, я бы нарисовал ее как моего Хрюшу, бежит рядом, говорит, говорит… Если б на свете было счастье, то так бы его нарисовал.
Но нет ни души, ни счастья.
Но Хрюша был. И никто не убедит меня, что жизни не было.
Из таких моментов складывается жизнь.
***
что делать…
Мир безумен, что же нам делать…
Один отвечает — жрать, жрать и жрать. Кошка ест, она голодна. Загорается дом. Кошка ест все быстрей, ее тревога усиливает действующее желание, это физиология.
Другой отвечает, не жрать, а рисовать. Если мир безумен, нужно безумней его стать.
А третий говорит — кошку забыли, вытащите кошку из огня.
***
Франц Марк…
Мне говорил один художник-реалист, серо-свинцовый от своих пейзажей и ненависти к бешеному немцу, поправшему устои:
— Ну, зачем он так…
— Франц? А ни за чем! Просто красные и синие лошади гуляют.
Но это бесполезно говорить, я понял – бесполезно. И я понимаю эту ненависть, потом видел ее не раз на лицах приходивших на первые свободные выставки. Ничего нельзя изменить в отношении к жизни, к искусству, можно только ждать, когда вымрет поколение. А потом вымрут и новые, которые сами станут старыми, с искаженными лицами…
А потом наступает время, когда все возможно, объяснимо, относительно, зависит только от контекста… И безразлично.
И так качается маятник, качается…
когда бежать некуда…
Пес Вася жил со мной 16 лет, и не любил меня. Он не любил нас, людей — никого. Не было в нем собачьей преданности, терпеть ее не могу. За это уважал и любил его. Он уживался с нами, терпел… и ускользал, когда только мог — исчезал. Прибежит через несколько дней, поест, отоспится, и снова убегает. Я думаю, он и собак не любил. Обожал, правда, маленьких злющих сучек, но это не в счет.
Мне всегда хотелось узнать, что же он делает, один, когда устает бежать.
Он не уставал…
А когда состарился, все равно убегал. Только тогда он перестал убегать далеко, и я часто видел знакомую голову в кустах, лохматые уши. Большой пес, с густой палевого цвета шерстью, с черной полосой по спине. Он лежал, положив голову на лапы — и смотрел, смотрел — на деревья, траву, дорогу, небо…
Он умер, а мне понадобилось еще много лет, чтобы его понять.
ученые дураки…
Когда-то ежегодно делал летние выставки в Доме ученых. Никто не возражал, летнее время пропащим считалось — все на огородах или в отпусках. Но к нам летом приезжали на дачи москвичи, разные люди появлялись. А теперь все больше мафия отдыхает. Местная публика — ученые с апломбом, поскольку образованные. С огромным самомнением, но дураки. В нашем городе много дураков, не знаю, как в других местах, а у нас – полно. И все в искусстве понимают! Долго учились, пусть другим вещам, но они ведь куда сложней!
Так что картины для них просто семечки, ходят и лузгают, ходят и отплевываются…
Знание — сила!
один знакомый…
Я долго переписывался с одним человеком, который был умен, разумно скроен, но какое-то сомнение в нем все время копошилось. Уехал из России, жил в Израиле, потом в Париже… И всю жизнь крутился рядом с художниками, с одной целью — доказать, что нет ни искренности, ни страсти, ни чистого наслаждения цветом, а только самолюбие, расчет и жажда славы. И очень удачные приводил примеры, разве этого всего нет, разве мало? Но ему очень хотелось, чтобы это было — ВСЁ! — он успокоился бы.
В конце концов, он выдохся, и начал делать то, к чему был способен изначально — торговать углем со своей бывшей родиной, благо дешево продавали, и можно было у себя дорого продать.
Разбогател, купил дом и сдает его в наем, этим живет.
Удалось ли ему доказать себе, что НИЧЕГО НЕТ — не знаю, человек тайна. И зачем ему надо было? Мучило почему-то…
А я не верил, что он может всерьез так думать. Усмехался сначала, потом злился… Наверное, я был глупей его.
Мы ругались в письмах, а потом друг другу надоели.
еще раз
повторю вам правила, которые знают все коты – к опасности лицом, особенно если знаешь ее в лицо. К неожиданности — боком, и посматривай, поглядывай, чтобы неожиданность не стала опасностью. А к хорошим новостям задом поворачивайся. Пусть сами тебя догонят.
пробы 7.09

6.45

текущее, с пяти до семи

Отраженный и проходящий.

……………………
Из представлений, которые нет желания додумывать, возможно, это бесполезно, слишком далекие ассоциации, неясные самому. Возможно — лень.
Серьезная проза пишется в проходящем свете, легковесная — в отраженном.
Вроде «последнего взгляда»

…………..
Фотографы, конечно, кривятся, да я и сам понимаю — испорченный кадр. Но если всерьез… сделан-то специально, именно такой был мне нужен — из угла темной комнаты, через немытое стекло.
Объяснять долго, это надо книжку писать. А если изображение нужно объяснять, тогда дело худо, оно должно само за себя говорить. Вот и отпускаешь его на волю — попробуй, скажи… Правильные люди рвут или сжигают, чтобы только удачное на поверхности плыло. А по мне, так невероятные вещи случаются, никто не знает, что хорошее, что плохое… и не стоит усилия прилагать, пусть живут… Время такое, и хорошему и неважному — конец один. Но художнику не стоит об этом думать вообще.
БОльшой оргалит с дорогой и видом на южное море
Фрагмент: дорога, набережная, море…

Плюс паштет…

Занятия вокальной студии

Прощание с Маловым («Жасмин»)

……………………………………………
И вот в самую жару, в конце июля, помнишь, тебе, наконец, разрешили ехать, дали три месяца, но ты говоришь, много, там делать нечего, вот только с сестрой… а смотреть не хочу, раньше мечтал, так не пускали, а теперь какой я турист или путешественник… Дом посмотрю, в котором родился, город… люди, конечно, другие кругом, но деревья остались, и камни, там огромные камни-валуны, их ледники притащили… Я быстро, Саша, туда и вернусь, ладно? Я вас не брошу. Картинки давай, людям покажу.
Я тебе отдал листов тридцать или сорок, покажи, отчего не показать. Времени еще несколько дней у нас, и мы много разговаривали, даже больше, чем обычно.
Как-то говорили о старости. Ты жаловался еще, помнишь?
— Мне уже много лет, я старый, Саша…
И начал свою историю, я ее давно знаю, но ради вежливости каждый раз слушаю. Как у тебя была сестра, ей 16, тебе 9, отец с матерью разошлись, ты с отцом отправился в Россию поднимать новый мир, потом отца расстреляли друзья-коммунисты, ты остался, все-таки выжил, вырос, даже выучился, стал физиком, работал… Много лет прошло, и вот объявилась сестра.
Я насчет твоей старости всегда не согласен, засмеялся:
— Какой ты старый, Малов, не сочиняй сказки среди бела дня.
— А кто по-твоему старый?
— Кто постепенно умирает, а ты живой, нет в тебе старости.
— Слушай, милый… Никогда бы не уехал, но сестра просит, у нее рак, я должен, хотя с тяжелым сердцем тебя оставляю.
— Ничего не будет, Малов, не маленький я…
— Не маленький, но и не очень взрослый, и когда станешь, не знаю. Хочу дать тебе советы, глупое занятие, и все же…
Прежде, чем делать, подожди, подумай, ну, хотя бы сосчитай до десяти, или оставь на утро решение. Еще — люди разные попадаются, осторожней будь… нет, это бесполезно говорить… Третье… Я тебе все записал про Жасмина, как с лапами, с легкими, он на поправку идет, но страшно медленно, и голова, и ноги, и эта простуда, долго в сугробе лежал без сознания, наверное. Четвертое — помни, в нашей жизни можно без денег, но без жилья никак, климат не позволит, так что береги жилье, черт с ними, с порядком и чистотой, главное, стены и дверь свои, тогда свободен… или хотя бы помрешь спокойно.
— Ну, что ты, Малов, все о смерти, вернешься и снова заживем, как жили.
Ты только рукой махнул.
— Не слышишь… Тогда скажу тебе одно, самое главное — рисуй, Саша, рисуй. Пока рисуешь, ты сильный, никто тебя с ног не собьет, а собьет, все равно встанешь. Только — рисуй!.
Потом я тебя провожал.
Ненавижу поездки, но иногда приходится. Столица, пригороды вонючие, хлам и мусор без края, ничья земля… дым, гул постоянный, бешеные глаза, не говорят, а лают, ничего не спросить… Я моментально устаю, падаю духом, Малов, я ненужная частица природы, не понимаю, зачем здесь оказался, и есть ли вообще дела, за которые стоит так колготиться, а?.. За то, что здесь все время что-то продают, раздают, всучивают, и, как ты говоришь, «есть шансы»? Не знаю, но хорошо, что мимо, мимо городской свалки этой, к самолетам, на севере…
Приехали рано, но лучше, ты говоришь, чем поздно, у нас никогда время не рассчитать.
Знаешь, жаль, самолеты крыльями не машут.
Наконец, пробубнили сверху — «Лондон», ты меня обнял, глаза мокрые, ничего сказать не можешь, да и что говорить… И я молчу, махнул рукой, проводил глазами до кишки, в которую тебя впихнули, и обратно. Дорогу помнил, я ведь зверь, куда ни завези, а найду. Если не испугаюсь, а я пришиблен был, тупой, и немного поблуждал, но ничего особенного. Вернулся, у нас тихо, светло, рай, так и дальше должно быть, думаю, мы быстро доберемся до зимы, ты вернешься, и все пойдет как было.
Но не получилось, не получается, только ты исчез, как все пошло наперекосяк, новые и новые события, только успевай поворачиваться, отбиваться… Я понял теперь, как трудно самому жить, все решать и не бояться. Это главное, ты написал мне — «Саша, ничего не бойся, тогда до всего сам дойдешь…»
Писать не люблю, но ты просил, чтобы записал, день за днем, о Жасмине и вообще, всю жизнь без тебя. Я попробовал, сначала трудно, слов-то хватает, но писать о том, что знаешь и помнишь, скучно. Когда рисуешь, другое дело, никогда не знаешь, что дальше будет. Но ты просил, и я старался. Знаешь, со временем легче стало, я даже привык писать каждый вечер перед сном.
Началась новая часть моей жизни, Малов…
Шьющая женщина со спящим котом

Вид из окна 20-го дома

В начале.
…………………………….
Всякое дело начинается со странных, может быть, даже никчемных людей, а не с героев и тружеников, об этом неловко говорить, и потому часто рисуют совершенно иную картину. Хотя почему никчемных, разве так можно сказать – никчемных, нет, я сомневаюсь, очень даже выразительных и нужных, ведь каждому делу нужен запах, аромат, какая-то тайна, непонятная судьба, чтобы притянуть вот этих, только вырастаюших из детских штанишек, героев и тружеников. И даже небольшое такое дело, как учение, студенчество, вся эта, казалось бы, расписанная от «а» до «я» жизнь, она начиналась странно, с другими людьми, и зачем они были, если потом все ушли, ну, совершенно все, кроме одного, а тот сменил фамилию, и стал, наверное, неуловим для сил определяющих и направляющих, эти силы удивительно бывают простодушны и доверчивы, ушел от предназначенной ему судьбы – поднимать занавес, перерезать ленточку, а кто занимается поднятием занавеса, перерезанием ленточек – известно, самые никчемные личности, хотя почему никчемные, нет, я возражаю, как говаривал мой приятель, он давно в Израиле пенсионер – не все так просто… Фамилия у него… нет, не у приятеля, а у этого, предшественника и предоткрывателя, была – Шкурник, Костя его звали, коренастый, почти квадратный, с тяжелой круглой головой, серые волосы ежиком, он был не намного старше нас, около двадцати, а казалось, вся жизнь за спиной, так он резко и точно судил обо всем, все знал – и ничего не делал, чувствовалось, он настроил внутри себя невидимый никому парус и ждал ветра, чтобы его несло, несло в широкие какие-то дали, а ветра все не было, не было… Всегда были такие – конквистадоры, что ли, бывало, им везло, а в нашей квадратной и прямоугольной жизни… Но это другой разговор. И Шкурник пил одеколон «Тройной». Тогда это было чудачество, пить было – завались, и довольно доступно, и денежки у нега водились, откуда – не скажу, чтобы не бросать тень, одним словом, Костя устраивал спектакль. И созывал друзей, это были фигуры!
Раньше всех приходил Балинт- венгр, он жил у богатой вдовы на квартире, в районе парка, где тишина и выгуливают благородных собак. Он ублажал хозяйку, «когда я это самое, – он говорил, – земля горит на три метра в диаметре», и я представлял себе маленького Балинта с пышными колючими усами на большой белой женщине, и тлеющий от невыносимого жара ковер… Потом появлялся Витек-фельдшер, сухощавый блондин в темных очках, к медицине он отношения не имел, слова писал, как слышал. Он приносил огромный потрепанной кожи портфель, в котором умещалось штук двадцать пива. Он был силен незаметной жилистой силой – двое повисали у него на плечах, а он легко подтягивался на перекладине. Наконец, вваливался огромного роста тип по фамилии Буфетов, Вадим, с темным лицом и спотыкающейся речью. Говорили, что он живет с приемной дочерью, он по общей просьбе демонстрировал член устрашающих размеров, завистники говорили, что это водянка, и Вадим конченный человек. Буфетов мог молчать часами, он сидел, сопел, ждал Костю, лицо его, темное, как у негра, с багровыми белками глаз и вывороченными губами, наводило страх на проходящих мимо. Проходили в две комнаты, человек сорок ходило через нас, первокурсников, место было весьма и весьма для спектакля, Шкурник умел выбирать место. И вот он появляется. Вы скажете, подумаешь, что стоит прикончить пару бутылочек «Тройного», кого теперь этим удивишь, но Костя создавал праздник. Он с утра ходил в баню, потом шел сдавать кровь, «у меня ее галлоны, – он говорил, – стоит палец кольнуть, как польется», и перед всеми колол, и, действительно – лилась, темно-вишневая, вязкая, тут же свертывалась, чернела, он сдавал для здоровья, в нем крови хватило бы на двоих или даже троих. «Мне нужны поединки на шпагах, ежедневно, чтобы были колотые раны, – говорил он, и добавлял, выпячивая мясистую нижнюю губу, – время не то-о…» После сдачи крови его кормили, давали двадцатку и свободные дни, хотя от чего его освобождали, непонятно, он и так был свободен, студент первого курса, на лекции не ходил, на занятиях не показывался…
Вот он входит, кивок Буфету – Вадик просто влюблен был в Костю, даже лицом светлел при встрече… потом кивок Витьку, но уже посуше, Шкурник уверял, что сильней «фельдшера», тот только ухмылялся, но вот Костин указательный палец, действительно, был непобедим, он скрючивал его и протягивал желающему, каждый
мог уцепиться своим указательным и тянуть, и тут уж все пальцы распрямлялись, а Костя оставался со своим стальным крючком, и даже огромный черный палец Буфетова нехотя разгибался, Вадик нежно улыбался Косте, отдувался и мычал – «да-а-а, вот это да-а-а…» Витек попробовал как-то, проиграл, и больше в борьбу не вступал, сидел, как всегда, в углу и таинственно посверкивал очочками, он занимался перепродажей тряпья, тоже наш студент, дошел до второго курса, каким-то чудом сдал экзамены и мог бы продержаться еше годик, если б не погиб странной смертью, похожей на самоубийство.
Но вот начинается зрелище, Шкурник ставит на стол несколько зеленоватых пузырьков, большую алюминиевую кружку, берет первую бутылочку, сжимает большим и указательным пальцами пластиковую пробочку, она крошится, и Костя переворачивает бутылочку над кружкой, Наступает тишина, с жалобным звоном сыпется струйка, бьются, уходят вверх настырные мелкие пузырьки, все тише, тише, жидкость тонет в жидкости… Затем второй пузырек, третий, иногда четвертый, но чаще их было три, Костя любил красивые числа. Итак, в огромной кружке чуть больше половины, Шкурник поднимает ее, увлеченный своим рассказом – как сегодня сдавал кровь, — сестричка молоденькая, неопытная, конечно, он ей «я тоже врач…» — и что делал до этого, сколько выпил пива вчера, чем закусывал, что видел, зачем его взял легавый третьего дня, и прочее, дальше, дальше, все в обратном порядке – он то опускал сосуд, то снова поднимал его, запах катился волнами, и казалось, что все в его жизни смешалось – вобла, пиво, легавый, дружба до гроба, любимая женшина, она все время менялась, он уходил вдаль, в глубь времени, казалось, конца не будет… но вдруг он останавливался и говорил – «так это же мы встречались тогда…» – он добирался до прошлой — «тройной» встречи, он отчитывался перед друзьями, как жил, пока их не было с ним. Буфетов вздыхал – «ты, Костя, да-а». Витек молчал, но и у него складки по краям жесткого рта разглаживались, стекла мерцали мягче, даже с каким-то влажным блеском – никаких, конечно, диоптрий, сплошной понт. Это были наши однокурсники, и мы видели их только такими. Кружка поднималась и опускалась, и, наконец, то ли устав от этого медленного дирижирования, то ли насытившись собственной исповедью, Костя говорил – «ле хайм, бояре!» – и припадал, и в полном молчании пил долго, долго, мелкими, четкими глоточками, не отрываясь, и только слышны были его глотки, да иногда булькала жидкость, падая по короткому широкому пищеводу в обьемистое брюхо. Он внезапно кончал, переворачивал кружку, переводил дух, и, торжествующе оглядывая всех, говорил – «начнем по новой…» Никто не знал, что это означает, скорей всего, Костя начинал новый круг времени. Он понемногу багровел, пару раз сдержанно икал, распространяя резкий запах, деликатно прикрывал рот, он никого не уговаривал выпить с ним, это была его роль, он сам ее выбрал. Потом в дело вступал Вадик с большим куском домашнего сала, розового, с темной колючей шкурой. Наконец, Витек раскрывал свой портфель и извлекал, и извлекал, и стол наполнялся темными бутылками с испытанным жигулевским, иногда появлялась буханка черного, но это было лишнее, хлеб рассеянно отщипывали, и всегда он оставался, разодранный железными пальцами этих корифеев, наших однокурсников…
Мы с Вовиком, устроившись поудобнее на своих коечках, наблюдали зрелище, и
внимали, они тносились к нам сдержанно и дружелюбно, говорить с нами было не о чем – мы учились, они жили.
Прошло время, год-два, и рассеялись эти первые люди. Витек погиб первым, поднял на спор легковой автомобиль, и надорвался. Непонятный человек ушел со своей тайной: зачем он поступал, учился, сдавал как-то экзамены, на что надеялся? что это было – блажь, мечта? Говорили, родители его были врачи, погибли в пятьдесят первом. Умер и большой человек Буфетов, выбросился из окна, всего-то было – полтора этажа, но огромный Вадик стал жертвой собственного веса. Причины гибели остались непонятны, кто говорил, что он безумно ревновал приемную дочь, кто утверждал, что Буфет был тайный агент и его вычислили, странная версия, конечно, но и время было… наконец, третьи настаивали, что он всегда был псих на учете, и маменькин сынок, а маменька его, тоже Буфетова, по совпадению работала в буфете, проворовалась, повесилась, а он, расстроившись, в подпитии перепутал окно с дверью. Впрочем, шептали, что его фамилия вовсе не Буфетов, и называли одного из вождей, расстрелянных, кому он приходился то ли племянником, то ли сыном. Кто знает… А вот про Балинта все знали – маленький, верткий, отличный футболист, он в этой компании был младшим и не вылезал с речами, за плечами у него тоже была история, венгерская какая-то трагедия, и эти трое молча признали его, он скромно тянул пиво, история про вдову была пресноватой и скучной для такого круга, это нам он заливал напропалую .. Так вот, Балинт – погиб геройски, уехал на Западную Украину, перешел в Венгрию и умер под нашим танком, защищая родину…
Костя же Шкурник пережил всех друзей, он ушел после третьего семестра, не дожидаясь исключения, зато потом выучился на фельдшера — акушера, перестал пить одеколон, подвизался в сельской местности, прославился своей умелостью, катался в сливочном масле, женился на толстой богатой хуторянке, стал совершенно уж круглым, бросил, конечно, сдавать кровь, и фамилию переменил, взял материнскую – Дорофеев.
