Из повести «Предчувствие беды»

……………
Похоже, мы живем в туманном мире ощущений и состояний, мимо нас изредка проплывают слова и мысли. Слова узки, точны, называют вещи именами… но через них нет пути к нашим сложностям. То, что приходит к нам, мудрость философии и мозоли от жизни, общее достояние, а собственных прозрений все нет и нет… Чужие истины можно подогнать под свой размер, но странным образом оказывается, что рядом с выстраданной системой, не замечая ее, плывет реальная твоя жизнь…
Какие истины!.. я давно перестал искать их, есть они или нет, мне безразлично. Люди не живут по «истинам», они подчиняются чужим внушениям и собственным страстям. Мы в лучшем случае придерживаемся нескольких простейших правил общежития и морали, все остальное проистекает из чувств и желаний, они правят нами. Руководствуясь сочувствием к людям и уважением к жизни, а она без рассуждений этого заслуживает… можно кое-что успеть, а времени на большее нет. Немного бы покоя и согласия с собой, и чтобы мир не слишком яростно отторгал нас в предоставленное нам небольшое время.
Определить не значит понять, главное — почувствовать связь вещей, единство в разнородстве, а это позволяют сделать неточные способы, непрямые пути — музыка, свет и цвет, и только после них — слова. Понимание это тончайшее соответствие, резонанс родственных структур, в отличие от знаний, к примеру, об электричестве, которые свободно внедряются в любую неглупую голову, в этом идиотизм цивилизации, демократической революции в области знания. Должен признаться, я против демократии и идей равенства, они противоречат справедливости, и будущее человечества вижу в обществе, внешне напоминающем первобытное, в небольших культурных общинах с мудрым вождем или судьей во главе. Я не против знания, оно помогает мне жить удобно, комфорт и в общине не помешает… но оно не поможет мне понять свою жизнь.
………………………………..
… Кое-какой интерес еще остался, и главное, привязанность к искусству… без нее, наверное, не выжил бы… Спокойные домашние вечера, рассматривание изображений… это немало… Да и надежда еще есть — через глухоту и пустоту протянуть руку будущим разумным существам, не отравленным нынешней барахолкой. Как по-другому назовешь то, что процветает в мире — блошиный рынок, барахолка… А вот придут ли те, кто захочет оглянуться, соединить разорванные нити?..
Я не люблю выкрики, споры, высокомерие якобы «новых», болтовню о школах и направлениях, хлеб искусствоведов… Но если разобраться, имею свои пристрастия. Мое собрание сложилось постепенно и незаметно, строилось как бы изнутри меня, я искал все, что вызывало во мне сильный и моментальный ответ, собирал то, что тревожит, будоражит, и тут же входит в жизнь. Словно свою дорогую вещь находишь среди чужого хлама. Неважно, что послужило поводом для изображения — сюжет, детали отступают, с ними отходят на задний план красоты цвета, фактура, композиционные изыски… Что же остается?
Мне важно, чтобы в картинах с особой силой было выражено внутреннее состояние художника. Не мимолетное впечатление импрессионизма, а чувство устойчивое и долговременное, его-то я и называю Состоянием. Остановленный момент внутреннего переживания. В сущности, сама жизнь мне кажется перетеканием в ряду внутренних состояний. Картинки позволяют пройтись по собственным следам, и я с все чаще ухожу к себе, в тишине смотрю простые изображения, старые рисунки…
Отталкиваясь от них, начинаю плыть по цепочкам своих воспоминаний.
Живопись Состояний моя страсть. Цепь перетекающих состояний — моя жизнь.

между прочего

Названия натюрмортам придумывают крайне несерьезные люди. Подумаешь, ветчина… Или носки, к тому же, грязные, просто безобразие. Зачем автор это изобразил, вернее, сфотографировал, а потом еще долго портил фотку, зачем!
Нет, названия натюрмортам придумывают крайне странные люди, ведь придет же в голову изображать бутылки, рисовать, писать или фотографировать, а потом еще долго-долго портить изображение, затирать на бутылках названия вин, зачем… Серьезные люди, не какие-то Демьяны, а настоящие писатели, поэты пишут про события дня, протестуют или спорят… И художники не отстают, создают современное искусство, и тоже долго-долго объясняют, что нарисовали или наваяли…
Но все это чушь и ерунда, не слушайте. Что можно сравнить с удовольствием от рассматривания одного красноватого пятнышка среди серовато-зеленоватых зарослей, Ван Гог знал, что делал, картинка до сих пор жива.
Я редко пишу в FB, только вывешиваю картинки, с которыми возился вчера или позавчера. Это трудно назвать работой. Часто обрабатываю старые изображения, удивляюсь собственной толстокожести, но… возможно, тогда я был более интересен и тонок, чем сейчас, и уже не понимаю, куда двигаюсь. В сторону большей утонченности, наверное, но хорошо ли это… не знаю… А вот что касается света… явно мои представления о нем изменились к концу жизни, и мне хочется это отразить, и современная техника позволяет… Да, вот ее явное достоинство, одно из немногих, – можно не портить старые картинки, а поработать над копией, над цифровым изображением на экране.

НЕУДАЧНЫЙ ДЕНЬ (из романа Vis vitalis)

Перед сном Аркадий с робостью подступил со своими вопросами к чужеземному прибору. Тот, скривив узкую щель рта, выплюнул желтоватый квадратик плотной бумаги. Ученый схватил его дрожащими руками, поднес к лампе… Ну, негодяй! Мало, видите ли, ему информации, ах, прохвост! Где я тебе возьму… И мстительно щелкнув тумблером, свел питание к минимуму, чтобы жизнь высокомерного отказника чуть теплилась, чтоб не задавался, не вредничал!

Волнения по поводу картошки, будоражащие мысли, неудача в борьбе за истину доконали Аркадия, и он решил этой ночью отдохнуть. Сел в свое любимое кресло, взял книгу, которую читал всю жизнь — «Портрет Дориана Грея», раскрыл на случайном месте… Но попалась отвратительная история — химик растворял убитого художника в кислоте. Тошнотворная химия! Но без нее ни черта…
Чем эта книга привлекала его, может, красотой и точностью языка? или остроумием афоризмов? Нет, художественная сторона его не задевала: он настолько остро впивался в смысл, что все остальное просто не могло быть замечено. Там же, где смысл казался ему туманным, он подозревал наркоманию — усыпление разума. С другими книгами было проще — он читал и откладывал, получив ясное представление о том, что в них хорошо, что плохо, и почему привлекательным кажется главный герой. Здесь же, как он ни старался, не мог понять, почему эта болтовня, пустая, поверхностная, завораживает его?.. Если же он не понимал, то бился до конца.
Аркадий прочитал страничку и заснул — сидя, скривив шею, и спал так до трех, потом, проклиная все на свете, согнутый, с застывшим телом и ледяными ногами, перебрался на топчан, стянул с себя часть одежды и замер под пледом.

……………………………………

Марк этой ночью видит сон. Подходит к дому, его встречает мать, обнимает… он чувствует ее легкость, сухость, одни кости от нее остались… Они начинают оживленно, как всегда, о политике, о Сталине… «Если б отец знал!..» Перешли на жизнь, и тут же спор: не добиваешься, постоянно в себе… Он чувствует вялость, пытается шутить, она подступает — «взгляни на жизнь, тебя сомнут и не оглянутся, как нас в свое время!..» Он не хочет слышать, так много интересного впереди — идеи, книги, как-нибудь проживу… Она машет рукой — вылитый отец, тоже «как-нибудь»! Негодный вышел сын, мало напора, силы… Он молчит, думает — я еще докажу…
Просыпается, кругом тихо, он в незнакомом доме — большая комната, паркетная пустыня, лунный свет. Почему-то кажется ему — за дверью стоят. Крадется в ледяную переднюю, ветер свищет в щелях, снег на полу. Наклоняется, и видит: в замочной скважине глаз! Так и есть — выследили. Он бесшумно к окну — и там стоят. Сквозит целеустремленность в лицах, утонувших в воротниках, неизбежность в острых колючих носах, бескровных узких губах. Пришли за евреями! Откуда узнали? Дурак, паспорт в кадрах показал? Натягивает брюки, хватает чемоданчик, с которым приехал… что еще? Лист забыл! Поднимает лист, прячет на груди, тот ломкий, колючий, но сразу понял, не сопротивляется. Теперь к балкону, и всеми силами — вверх! Характерное чувство под ложечкой показало ему, что полетит…
И вдруг на самом краю ужаснулся — как же Аркадий? А разве он… Не знаю. Но ведь Львович! У Пушкина дядя Львович. Спуститься? Глаз не пропустит. К тому же напрасно — старик проснется, как всегда насмешлив, скажет — «зачем мне это, я другой. Сам беги, а я не такой, я им свой». Не скажет, быть не может… Он почувствовал, что совсем один.
Сердце отчаянно прозвонило в колокол — и разбудило.

……………………………………

Аркадию под утро тоже кое-что приснилось. Едет он в особом вагоне, плацкартном, немецком, что появились недавно и удивляют удобствами — салфетки, у каждого свой свет… Но он знает, что кругом те самые… ну, осужденные, и едем по маршруту, только видимость соблюдаем. С удобствами, но туда же. На третьей, багажной полке шпана, веселится уголовный элемент. Рядом с Аркадием женщина, такая милая, он смотрит — похожа на ту, одну… Они о чем-то начинают разговор, как будто вспоминают друг друга по мелочам, жестам… Он боится, что за новым словом обнаружится ошибка, окажется не она, и внутренним движением подсказывает ей, что говорить. Нет, не подсказывает, а как бы заранее знает, что она должна сказать. Она улыбается, говорит все, что он хочет слышать… Он и доволен, и несчастлив — подозревает, что подстроено им самим — все ее слова!.. И все же радость пересиливает: каждый ответ так его волнует, что он забывает сомнения, и знать не хочет, откуда что берется, и кто в конце той нити…
— Арик!
Этого он не мог предвидеть — забыл, как она его называла, и только теперь вспомнил. У него больше нет сомнений — она! Он ее снова нашел, и теперь уж навсегда.
Ее зовут с третьей полки обычным их языком. Он вскакивает, готов бороться, он крепок был и мог бы продержаться против нескольких. Ну, минуту, что дальше?.. Выхода нет, сейчас посыплются сверху… мат, сверкание заточек…
Нет, сверху спустилась на веревочке колбаса, кусок московской, копченой, твердой, черт его знает, сколько лет не видел. И вот она… медленно отворачивается от него… замедленная съемка… рука протягивается к колбасе… Ее за руку хвать и моментально подняли, там оживление, возня, никакого протеста, негодующих воплей, даже возгласа…
Он хватает пиджачок и вон из вагона. Ему никто ничего — пожалуйста! Выходит в тамбур, колеса гремят, земля несется, черная, уходит из-под ног, убегает, улетает…
Он проснулся — сердцебиение, оттого так бежала, выскальзывала из-под ног земля. Привычным движением нашарил пузырек, покапал в остатки чая — по звуку, так было тихо, что все капли сосчитал, выпил залпом и теперь почувствовал, что мокрый весь. Вытянулся и лежал — не думал.

Смерть Халфина. Моя жизнь. (из повести «ОСТРОВ»

Алим выгнал Халфина, тот где-то неделю шлялся, потом явился забрать свою работу, и все увидел. Судя по крови, он пил на удивление мало, не на что валить, именно вид пустых полок доконал его. Яды были в сейфе, ключи в халате Веры Павловны, ответственной лаборантки, он знал, где они, но подводить ее не захотел, а повеситься или выброситься из окна почему-то не пришло ему в голову, почему?.. Зачем он выбрал нечто совершенно немыслимое и страшное?.. Потом я всю жизнь мотался на скорой, многое видел, но такого случая больше не встречал.
Он решил сам получить яд, сулему из безобидной каломели, нерастворимого ртутного соединения. Простая химия, к каломели добавить марганцовку, прилить водички, растереть в ступке… Он проделал это тщательно и аккуратно, потом отфильтровал эту массу через марлю… Он сработал с большим запасом — на полк солдат, на курс студентов… и неумело, нерасчетливо, слишком много воды… Хотя как-то страшновато говорить об умении. Сначала он решил это выпить, но его тут же стошнило, и он испугался, что мало принял. Тогда он нашел большой шприц, взял самую толстую иглу, тонкая бы эту гадость не пропустила, и пробовал вводить раствор в вены во многих местах, но кровь быстро сворачивалась, вены не пропускали столько яда, сколько он хотел ввести себе. Ему бы хватило первой дозы, но он должен был ввести всё, чтобы не спасли!.. Он так яростно боролся с жизнью, что вряд ли чувствовал боль, и начал колоть раствор в ноги и руки, куда только мог.. Наконец, он сделал все, что хотел, и остался за столом, утром его нашла уборщица, он еще дышал.
Потом я видел приемный покой, в нем все было забрызгано кровью, даже оконные стекла… пол, стены в таких же мелких ржавых пятнышках, сестра и уборщица, плача, смывали эти следы. Его пытались спасти, переливали кровь, растворы, пробовали вырезать крупные очаги в мышцах, где сохранился яд, но совершенно безнадежно, он умирал, и отчаянно при этом сопротивлялся — не хотел, чтобы его спасали, не хотел жить.

Я вышел из приемного покоя, он в том же здании, где кафедра, только через дворик. В коридоре рядом с приемной небольшая комнатка, препараторская, в ней готовились некоторые препараты, чтобы прямо на месте, ближе к операционной, к приемной, и к моргу, домик за углом.
Я двинулся к выходу, в этот момент впереди меня оказался человек, он вышел из препараторской и тоже двинулся к двери на двор. Он шел медленно, словно с трудом различая свет. Это был Алим. Он услышал шаги и обернулся. Лицо его было серым, глаза белые, я понял, что он страшно, смертельно пьян. В этом комнате у них всегда был небольшой запасец спирта, для препаратов и ночных бдений, примерно литр или полтора, и, надо думать, он выпил все, что было. Все-таки он узнал меня, глаза перестали блуждать и остановились на моем лице. Я не знал, что ему сказать, он начал сам.
— Ты не виноват, солдат.
Он и раньше меня так называл, он все сознавал и помнил, всё.
— Не виноват. Он ненормальный… Психопат… Дурацкие стекляшки… Бредовая идея, бредовая, вредная… Разные полушария — ха! Три раза защищал — не защитил!..
Остановился, видимо до него дошло, что все не то, не то!..
— Не могу тебя видеть, уезжай!.. Ничего не было. С похмелья он, каждый скажет. А я вынесу. Мне приказали, я роту положил, а кому было нужно! Теперь еще один… Но я выдержу… Ну, идиот, ну, мудак…
Злость, страх, омерзение смешались во мне, в какую он меня затащил грязь!.. О Халфине я не думал, только потом, а сперва испугался, ошеломлен подробностями, не знаю даже, как назвать… Все-таки, человек Острова, с детства во мне сидело, обходить углы, «ни пользы ни вреда», первое дело — «не вреди» и так далее… А тут попался!.. В результате жизнь сошла с колеи. От такой встряски что-то сдвинулось во мне, другая траектория получилась. К лучшему, к худшему, не об этом речь.
Это теперь слова, а тогда никаких, и сильное желание ударить!..
В этот момент его лицо исказилось и застыло, и я увидел, что он плачет, говорит ерунду, а плачет по-настоящему, тяжело, тихо. Я обошел его, вышел из помещения на яркий воздух и ушел, и больше никогда не встречал его.

Никто и не узнал, даже не спросил про эти стеклышки, повздыхали, посудачили, добрый парень, неудачник, доконал себя, пить надо меньше… потом забыли. Алим со временем стал знаменит, академик и прочее, и все-таки еще раз я столкнулся с ним, правда, он меня видеть не мог, а я его — на экране, случайно, но, как в жизни удивительно случается, в трудный момент, который и меня опять ударил, и его.

Около тридцати лет прошло, я ушел со скорой, подрабатывал в поликлинике, жил тогда с одной женщиной, врачом… Вечер, я в комнате читаю, она в кухне смотрит телевизор, и вдруг зовет меня, интересная передача, представляешь, открыли, полушария мозга разные, одно для разума, другое для чувств!..
У меня внутри упало, кинулся на кухню, и успел. Какой-то парень, веселый иностранец, графики, схемы… за столом несколько человек, один из них Алим — огромный, распухший, вывороченные веки, губы, едва узнал его, но это был он. Наклонившись, приложив ладонь к уху, он слушал, слушал, слушал…
И пропало всё, но я уже понял.
Через несколько месяцев, узнал из газет, он умер. Он был, конечно, тяжело болен, но хочется думать, событие это доконало его. Не имело значения, прав был Халфин или не прав, гений он или не гений… Но Алим так не думал, сначала уверен был, надо очистить место от дурака и неудачника, потом, наверное, считал, ужасное недоразумение произошло, наложение обстоятельств… но все равно мудак, и работа никудышная, бред и ерунда!.. И вдруг оказывается, не бред и не ерунда, а нобелевская премия, так что не просто случай, а двойное убийство получилось.
Но, скорей всего, мои выдумки, людям привычно совершать ошибки, и ужасные, чаще они от этого черствеют, чем раскаиваются.
А мне добавилось горечи. Справедливость, если просыпается, то всегда опаздывает, всегда.

А тогда…
Я уехал, работал, сначала мало что изменилось. Нет, я был потрясен, но себя не особенно винил, откуда мне знать, попросили — сделал… Не я, так другой. Он бы все равно умер, и так далее.
Есть вещи, которые трудно вынести, хотя сперва кажется, переболел благополучно. Внутренние повреждения, незаметные и самые опасные, и со мной что-то произошло — мне стало неинтересно с самим собой, а раньше было радостно, интересно. Я предвкушал жизнь, а теперь по утрам плелся жить, как на скучный урок. Пропало настроение для жизни, закапали сумрачные дни. До этого мечтал о клинике, размышлять над историями болезней, больничная по ночам тишина, редкие всхлипы и стоны… а главное — мыслить, вникать, искать причины… Попробовал, и не смог — тоскливо, долго, непонятно, от чего результат… Заметался, потерял цель, а я не мог без цели, не такой человек.
Все хорошее и плохое случайно, другое дело, зацепишься за случай или нет. Попросили заменить врача на скорой, согласился… и не ушел. Уцепился двумя руками… безоговорочно спасать, спасать… Ту историю?.. Не забыл, конечно, но месяцами не вспоминал, и так тридцать промелькнуло лет. Безотказно, уже старше всех, злой с недосыпу, всклокоченный постоянно, днем и ночью, туда, сюда… Помогал, спасал, кого мог, спасал… Может, надеялся, встречу такого, и спасу?.. Вряд ли, не помню… к тому же наивно. Впрочем, лучшие дела от наивности, когда веришь, что дело стоит жизни, как Халфин верил. А этих молодых старичков, мудрых и циничных, я столько видел… что с ними сталось?..
Предвижу, скажут, что это вы всю жизнь — пунктиром, словно и не было… Что поделаешь, она и стала пунктиром, после того дня. Нет, много всякого, отчего же… но по сравнению с той историей мелочи и суета, я так чувствовал всегда, а что еще слушать, кроме своего чувства?.. А до этого, до? — спросят любопытные, — и здесь умалчиваешь!.. А что вам до того, армия — как у всех, уже писали… вылупились из культа?.. — все мы из него, мне скучно рассуждать о рабстве и свободе, от этого трепа голова болит. Важно не то, что помнишь и знаешь, поговорить все мастера — главное, чем живешь, а в этом всегда особенная странность: оказывается, разговоры разговорами, правила правилами, а жизнь сама по себе, из нее только и видно, кем ты вылупился в конце концов. Беседы, споры, кухни-спальни общие… а потом каждый идет доживать свое, и в этом главное — в одинокости любого существа, кота или цветка, или человека… О чем же говорить еще, если не об этой неразрешимой одинокости?

Но вернемся… Ездил, спасал, для жизни пространства не осталось, словно бегу по узкому коридору… Потом?.. Как-то на вызове, сердечный массаж, один, и молодому не под силу… Бег кончился, странная картина — здоровенный парень на полу, а рядом валяется длинный тощий старикан с раздрызганной бородкой… Молодого через час откачали, а я утром очнулся. Силам конец, ушел в поликлинику хирургом, то, сё, швы, порезы — мелочи, две штуки придумал, не такие, как Халфин, но полезные, практические вещи… Потом туман, туман, стал забывать, забывать… до вчерашнего дня дополз туман… Сначала обрадовался, пусть та история поблекнет!.. Не тут-то было! Все, что угодно, а не это. Не получилось.
Наконец, действительно, один, как в юношеских бреднях… стал возвращаться, возвращаться — к отцу, к нашим разговорам, к своему Острову… Но и там все то же, то же… дорожка, овраг, анатомичка, Халфин в полутьме, рассказывает нам, какая странная вещь наука… И, все-таки, единственное место, куда все время тянет, возвращаюсь, карабкаюсь по тем дням, жду какой-то ясности, полноты… что, вот, откроется мне сразу вся картина, весь смысл…
Так получилось, всю жизнь спасал, спасал… очнулся почти впотьмах… на закате, если красиво, любите красиво?.. и вижу — вот что надо спасать!..
Хотя уже не спасти.
Нет, все-таки есть, есть еще смысл — хотя бы сказать… о вещах, лицах, зверях, которых уже никто, кроме тебя не знает.
Сержант, Андрей, никто за тебя не скажет. Так не должно быть.

с ухмылкою

«А он бы сказал — «кто такой, учить?»
Я бы ответил «да иди… вас учить… что я, сошел с ума?..
Зверей кормлю, моя профессия…»
……………………………………

Я не был здесь новым человеком, вернулся, мир оказался обитаем, населен чуждыми существами, зато равнодушными, к счастью, равнодушными, но все равно, слабости своей показать нельзя им, как нельзя ее показывать любым живым существам. Кроме земли, травы и деревьев, кроме листьев, которые дружественны, которые сродни мне, да.
Покрапал немного дождь и перестал, темнело, исчезли приземистые тупорылые женщины, которые время от времени проходили мимо, иногда пробегали дети, словно не замечая, и мне пришло в голову, что они вовсе меня не видят, я прозрачен для их глаз… Но один из них, замедлив бег, скосил глаза, как на знакомое, но необычно ведущее себя существо, как я посмотрел бы на знакомую собаку, которая рядом с кустом мочится на открытом месте, вот и я что-то делал не так, и парень заметил это. Но главное, что я вынес из всех мельканий — они заняты своими делами, все, и равнодушны, пусть не дружелюбны, но равнодушны, и знают меня, я здесь не чужой.
Иногда своим быть лучше, чем чужим, безопасней, иногда… Но чаще, я помню, своих сильно били, а чужих уважали и боялись, а били только, если упадет или как-то еще проявит слабость. Я не знал, что за люди сегодня, но, похоже, они такие же, как там, откуда выпал, но там я был уверен, что быстро бегаю, и убегу от всех; дружелюбие или враждебность окружающих не сильно беспокоили меня — там, я знал, что если быстро двигаться по своим делам, то они устанут наблюдать, косить глазами, а если начнут бить, то чаще мимо.
Но это все там, а здесь… сразу понял, меня окружают те, кто знает меня, поэтому должен искать свой дом молча, иначе удивятся, и тут же окрысятся, обычный ответ на непонятное… и последствия могут быть непредсказуемы, непреодолимы. Обозлятся, странный хуже чужого, странность серьезное обстоятельство… И в сущности они правы, странные люди вносят сумятицу в налаженную жизнь.

Я помню много домов и квартир, в которых жил, только последняя забывается. Наверное, с ней ничего не связано, а с теми, что раньше — ворох картин, лиц, слов… Но всегда трудно вспомнить, зачем я там жил. Ну, ясно, что-то делается, ходишь за едой, ешь, спишь, люди, разговоры всякие… но вот зачем?.. — вопрос, который всегда ставит в тупик. Не помню. Нет, много всего делал, но зачем, вспомнить невозможно. На скорой помощи — да, я жил, и спрашивать не нужно, и так ясно, это я понимаю, а вот остальное… Однажды осторожно попытался выведать «зачем» у одного значительного человека — уверенный мужественный баритон… А он, скривившись, будто я о чем-то неприличном, бросил — «а ни за чем…» И я тут же отступил — поверил ему, понял, что задел, а это не бывает просто так. Значит, он правду сказал… или напротив, отчаянно врет, и то и другое говорит о важности вопроса, и что может быть несколько ответов.
И вот я снова в дурацком положении, забыл не только «зачем», но и самую простую вещь — ГДЕ. Где я живу?.. Если выясню ГДЕ, то, может быть, вопрос ЗАЧЕМ решится сам собой, и сразу все ясно… или ТАК неясно, что отпадет, как неуместный, например, не стоит спрашивать мертвого, жив ли он, да? Но я предчувствую, ничего не решится. Это и есть та завеса, которая встречает меня за дверью?.. Каждому дано приблизиться к своим истинам, или Острову, на расстояние, которое заслужил, а дальше… воздуха не хватит.

И все-таки, размещение человека в определенном куске пространства имеет особую силу и значение, с этим никто не спорит, не осмеливается, как c общепринятой истиной. Редко случается, что все согласны и сходятся на одном, такие истины имеют особую силу и значение. Вот истина — каждый находится в определенном куске пространства, владеет своим местом, оно не может быть занято другим лицом, или предметом, деревом, или даже травой, а когда умирает, то прорастает — травой, деревьями… Признак смерти — прорастание, не такой уж плохой признак. Он относится даже к текучим и непостоянным существам, как вода, даже ее возможность перемещаться и освобождаться не безграничны. Когда умирает, она цветет, чего не скажешь о наших телах… Но поскольку вода быстро меняется, о ней трудно говорить. Если же говорить о деревьях, то все они имеют корни и растут из своего места. В частности те, которые я знал. Они почти вечны, по сравнению с нами, поэтому дружба с деревьями имеет большое значение для меня.

Мне было лет десять, я оставлял записки в стволах деревьев самому себе, будто предвидел пропасть, исчезновение, Остров… Может, чувствовал, что встретить самого себя особенно нужно, когда поймешь — больше никого не встретишь. Нужно хотя бы встретить себя, прежде, чем упасть в траву, стать листом — свободным и безродным, не помнящим начала, не боящимся конца, чтобы снова возродиться… Так будет всегда, и незачем бояться.
Я писал записки, теперь бы найти… пусть в них ничего, кроме
«Я, РОБИН, СЫН РОБИНА, здесь был…»
Или просто — «Был!»
Это важно, потому что прошлого нигде нет, и если не найдешь его в себе или другом живом теле, то непрерывность прервется, распадется на миги, мгновения, листья, травинки, стволы, комья земли, их бросают на крышку… на тот короткий стук, хруст, плавающую в воздухе ноту, смешанную с особым запахом… важно, что запах и звук смешиваются в пространстве… Но если оставишь память о себе в живом теле, ведь дерево — живое тело, и даже найдешь эти стволы, те несколько деревьев в пригороде, у моря, то что?.. Смогу только смотреть на них, носящих мою тайну. Но, может, в этом тоже какой-то смысл, трудная горечь, своя правда — и есть, и недостижима?..

Я оставлял памятные записки в стволах, аккуратно вырезал куски коры, перочинным ножом, это были невысокие прибалтийские сосны… сочилась прозрачная смола… отодвигал ее и резал дальше, врезался во влажную живую ткань… доходил до белой блестящей, скользкой сердцевины, и в ямку вкладывал бумажку со своими письменами, потом покрывал сверху кусочками отскобленной ткани, заново накладывал кору, перочинным ножом, рукояткой придавливал, придавливал, кора приклеивалась смолой… На следующий день проверял, и часто не мог даже найти того места на стволе, или находил крошечные капли смолы, расположенные по границам прямоугольника. Способность деревьев забывать всегда меня завораживала, также как способность травы, примятой, раздавленной, подниматься, выпрямляться, снова жить, шуметь о чем-то своем…
Деревья эти выросли, и живы, я уверен. И я еще не исчез.

со стороны, но переживая…

Безумно огорчает всё, что произошло с Академией. Можно сказать УЖЕ произошло. Многие журналисты, наивные ученые, часть академиков и просто дурачки кричат о «победе» над правительством — глупость, на мой взгляд. Правительство и президент УЖЕ выиграли главное — собственность Академии, ее лаборатории, их судьба меня волнует больше всего. Ученому-экспериментатору без этой «собственности» просто нечего делать. Конечно, есть и мошенники, и воры, и просто неспособные к науке люди — их везде полно, но есть и активное окружение тех, кто на острие проблем, своими обсуждениями, вспомогательными результатами, проверками, повторениями, дополнительными экспериментами они создают тот фон, без которого фундаментальной науки просто НЕТ, и быть не может. Я двадцать лет жизни отдал науке, но я всегда был на втором плане. И мой шеф, замечательный физик Михаил Волькенштейн, один из главных создателей современной физики полимеров, — тоже в биологии был на втором плане, НО он все понимал, видел проблемы, активно обсуждал… Оставь его без лабораторий в Институте Молекулярной биологии РАН и в ИБФ РАН в Пущино, он лишился бы важной «подпитки», без которой редко рождаются идеи.
Да, Фортову кинули в качестве подачки — номинальное руководство агентством, которое от науки зависеть никак не будет, и судьба академика на этом посту печальна. Дело сделано, фундаментальной науки в России больше не будет.

Из повести «Последний дом»

Думаю, Гена подрывать дорогу шел. Только с устройством не договорился, чуть раньше времени рвануло. Мина антикварная, механизм подвел. Огромная… противотанковая, наверное… Да что противотанковая, ее бы на десяток танков хватило!.. Все удивлялись, что же такое взорвалось у вас… Может, спутник упал, или бомбу с него сбросили?.. Не было спутников, никто над нами не летает, какой интерес на нас глазеть. И хорошо, хорошо-о-о… Мина в чулане у Гены пряталась. Я не раз видел, думал, учебная… Круглый железный ящик с помойное ведро размером. Оказалось, была заряжена, вот ужас… Потом я заглянул в шкаф, мины нет… Значит, взял ее Гена, завел часы, и пошел. Мы столько говорили с ним об этой дороге, вздыхали, матерились, бесценная тема, можно сказать… Столько слов вылилось без пользы, что я и думать перестал. А Гена не смирился. Завел механизм и туда… мой друг. Нет, я не видел, только услышал… как не услышать… Повылетали все стекла со стороны оврага от первого до девятого этажа, дом закачался, но устоял. Старая постройка, в нем цемента тысяча тонн, ничем его не проймешь, попробуй, в стенку гвоздь забей… На месте Гены воронка, ничего, конечно, не нашли. Он хвалился, от такой мины линкор подлетает как пушинка. Я не верил, устал от его вранья. А он правду говорил. Вот и подлетел. Испарился.
Гену хватились к осени, по квартирным делам — «где твой сосед, где сосед?..» Если все так кончилось у него, то пусть без крика и скандалов обойдется. Я плечами пожал. Не видел с незапамятных времен, говорю.
Не искали, никто не плакал, не добивался… Считается, без вести пропал.
А мы вспоминаем его, каждый год, этим летним днем. Скоро снова помянем. Я бутылочку припас, выпью в окружении своих. За Гену, за всех, кого нет с нами… И за того парнишку, в Праге… Нет, не забыл, не забыл…
Нас мало осталось, но есть еще друзья у меня. Посидим, поплачем… я им колбаски, зверюгам… И самому достанется.
……………………………………………………
Случайно или не случайно у него получилось, неважно теперь. Незачем чужим копаться, тем более, никто не пострадал. Несколько деревьев повалило, на краю оврага, но они не жильцы были, червивые донельзя. А воронку я закопал, и здесь растет трава. Она хорошо растет. А потом кусты посадил.
Он эту штуку в большой хозяйственной сумке нес. Откуда знаю?.. Про сумку потом узнал. Гулял в овраге…
***
Почти полгода прошло после взрыва.
Осени конец, иду вдоль оврага на юг. Листья еще живы были. Пока не прольется ледяной дождь, они трепыхаются под ногами, каждый сам по себе. Мне их жаль топтать, но делать нечего, не умею по воздуху передвигаться.
Шорох по оврагу разносится от края и до края. Иду, и каждый лист стараюсь разглядеть. Клен, береза да осина, главные здесь. Но я не для листьев тогда пришел, меня белочки волновали, которые бросили меня. Ждал, что вернутся, часто ходил, проверял. Сначала надеешься, потом просто ходишь, смотришь… Терпеливая привычка ждать добра, я бы так сказал.
Иду, и вижу — на голой осиновой ветке странный предмет качается… Коричневый, сморщенный кусочек, и цветастый лоскут при нем. Здесь всё меня касается, ничего не пропущу. Но пока листья висели на своих местах, заметить трудновато было.
Подошел, вижу — палец висит, на нем обрывок материи намотан. Лямка от сумки, я ее сразу узнал. Особого цвета — дикого зеленого, с мелкими красными цветочками. Подпаленная, грязная, но, без сомнения, она. А палец невозможно узнать, но чей еще палец может здесь находиться, как вы думаете?..
И мне стало плохо, как никогда не было. Пустота под ложечкой космическая, и сердце туда проваливается. А то, что удерживает его на месте… расползается и рвется, рвется… И это так больно… Я и не подозревал, что такая боль на свете имеется. И обжигался, и пальцы резал… били меня под дых, по почкам, в печень, по губам… ток пропускали, судороги эти… и все несравнимо, несравнимо…
Думаю, потому что внутренняя, эта боль, своя…
Кое-как доплелся до дома, прислонился к стене… Ругался с ним, смеялись, снова спорили… пили… Даже не друзья — свои люди. Свой человек больше, чем друг. А он мне палец оставил, это как?.. Когда его в пыль разнесло, я не так переживал — был Гена, и не стало. Грустно, но, в сущности, обычное дело, раньше — позже… А палец мне сильно настроение подкосил, да что настроение… чувствую, пропадаю… Одно дело — в пыль, а другое, почти живой палец, черный, сморщенный, но с ногтем и все такое… это что?..
Впервые в жизни понял, подступает конец.
Без боли и страха уйти мечтал, а тут и боль, и страх, огромные как Генкин взрыв… И не слова это, давно привычные, а само дело к горлу подступает. Все мы треплемся, что готовы, а на деле ничего подобного, неизвестно на что надеемся. Сегодня ты, а завтра… снова другой?.. Плевое отношение к главному событию. Ну, может, не главному в жизни, но важному. Не очень привычному, надо признать, но необходимому всем…
И никакой подготовки, никакой!..
Очень быстро темнеет, до десяти не сосчитать… Я и до двух не сумел, мысли не поворачиваются, рот и лицо судорогой свело. Вижу все через пыль блестящую, это в глазах мерцает. Мерцает и темнеет… Обычно такое не случается в наших краях, не на экваторе живем, у нас медленно темнеет. Значит, не мир темнеет, это я оставляю вас, бросаюсь в черную дыру, про которую Генка так долго талдычил.
Я-то надеялся, придет конец, успею — обязательно улыбнусь, махну весело рукой, чтобы не очень мои друзья горевали.
Никакого движения не могу… Чтобы так сплоховать… Не ожидал от себя.
И сквозь пыль блестящую, мелкие звезды на сумеречном небе… Вижу — от полянки, от мусорных баков Зоська ко мне устремилась. Весело бежит, хвост задрала.
Последний раз видел свою Зосю.
И все, исчезли небо и земля.

ПРО ВАСЮ (из повести «ПОСЛЕДНИЙ ДОМ»)

Люди в жизни, почти все, теряются, мельчают. Защищаются мелочами. Мыслимое ли дело, в вечной пустоте, в кромешном мраке, лететь, не зная куда… Как не пожалеть…
Одних жалеешь потому, что жизнь трудна для них, другие лучше той жизни, что досталась… а третьи… их жаль потому, что сами себя не жалеют, будто им десять жизней дадено.
Но есть такие, кто проходит свой путь просто и достойно, они всегда интересны мне. Делают то, что могут и умеют, не делают, что противно или не под силу. Редкие люди так живут. И многие звери. Оттого я люблю зверей. И завидую им.
Но и в них своя печаль, и загадка.
Для меня загадкой был пес родной. Сто раз на дню прохожу мимо его угла, и все равно — нет-нет, да обернусь!.. Вдруг увижу глаза его, карие, яркие… и печальные.
Отчего он не любил меня?..
Я его любил. Что может быть печальной невзаимной любви?.. Когда ее нет вообще, еще печальней. Но не так больно, поэтому многие мечтают не любить. Страх боли, я понимаю. Он страшней, чем сама боль. Как страх смерти, он самой смерти страшней.
Вообще, я собак не очень… Заглядывают в глаза, постоянно ждут чего-то, требуют внимания, это тяжко. Я люблю самостоятельных зверей, чтобы свои дела… например, котов. Некоторые думают, коты привязаны только к месту — нет, не понимают их! Свои дела у них есть, конечно, но главное они не покажут тебе. Что ты им дорог. Характер такой. Они свободны — и ты свободен.
Нет, я всем собакам рад, кормлю, если попросят, но у себя дома… До Васи не было.
Но Вася особый пес, он по характеру настоящий кот был. Иногда я думал, что вовсе ему не нужен. Целыми днями лежит в углу, молчит. И все-таки, он мой единственный друг среди собак. Знакомых много, и приятелей тоже, я общительный для них, но друг только один.
Хотя он меня другом не считал.
Ну, не знаю, не знаю, может ошибаюсь я…
— Вася, — спрашиваю, — за что ты меня не любишь?
Привязан, конечно, столько лет вместе, но любви… Никакой.
— Вася, а, Вася?..
Посмотрит, отвернется, закроет карие глаза, вздохнет — мешаешь спать…
Ну, что ты к нему пристал, коришь себя.
Вообще-то я знал, в чем дело. Догадывался, лучше сказать. Он обожал мою бывшую жену, а она его не взяла с собой — «пусть лучше на природе живет». Вася ее часто вспоминал. Единственное, что он потом любил, так это погулять вдоволь, побегать вдоль реки, по городу…
………………………………………………………….
— Вася, гулять!..
Вот тут он себя проявит, покажет бродяжную натуру!..
Не водить же на поводке, терпеть не могу. Среди природы живем — и на поводке!.. Так что Вася волен решать. Он и не сомневается. Разок оглянется — и потрусит в сторону реки. Сначала он медленно, как бы нехотя, но на мои призывы остановиться, подумать… не отвечает. Махнет хвостом… пушистый у него был хвост… и скроется за деревьями…
Теперь придет через пару дней, когда захочется ему поесть и отдохнуть. Утречком заявится, как ни в чем не бывало поскребет в дверь — дай поесть… Наестся ливерной колбасы, рыгнет, брякнется костями в своем уголке, целый день спит… Иногда до утра валяется. Потом прилежно ходит у ноги день или два… И все повторяется.
Мне нравилась его независимость, но, пожалуй, уж слишком он… Обижал.
Он неплохо пожил на земле, погулял. Иногда иду мимо чужих домов, в магазин или по делам… Добывание еды, какие еще дела. И встречаю Васю, далеко от дома. Он улиц избегал, все больше пустырями, а если вдоль дороги, то по обочине, за кустами… Вижу его хвост. Узнает меня — сделает вид, что не заметил. А если уж вплотную столкнемся, разыгрывает радость, немного пройдется рядом… Потом махнет хвостом — и снова исчез.
Но я не ругал его, не сердился, пусть… Свою жизнь не навяжешь никому, псу странствовать хочется. Время было тихое, сытое, народу много вокруг, но сытый человек менее опасен, вот Васю никто и не трогал, не ругал. И он не спеша бежит себе, за кустами, в тени…
Потом он состарился, перестал убегать. А мне тяжело было смотреть на старого Васю, как он лежит целыми днями в своем уголке.
Он красивый был, мохнатый, с тяжелой палевой шерстью, с темной полосой вдоль спины. В конце жизни мучился каждое лето — шерсть выпадает, зуд, кровавые расчесы… А к холодам снова нарастает, и такая же чудная, густая…
В последний год ни волоска не выпало, и умер он красавцем, каким был в молодости. Наверное, природа благодарна Васе, он аккуратно по ней прошел, пробежал. Я сказал Гене, он подумал, и говорит:
— А ты вовсе не дурак, каким притворяешься.
— Я никогда не притворяюсь.
— Да шучу я… Ты прав, если брать каждого отдельно, ничего не поймешь.
— А с чем брать?..
— Со всеми, кого любил, обидел, что построил, испортил… Тогда правильная теория будет.
— Что еще за теория?..
— Жизни. Вот тебя, например, нужно рассматривать вместе с твоей землей.
Я обрадовался, вот это теория!
— Не радуйся, — он говорит, — нет еще такой. А когда будет, ничего хорошего о нас не скажет.
Но Вася и без теории неплохую жизнь прожил.

Забавно и неожиданно — самая большая куча моих изображений образовалась не в «Иероглифе» и не в «Фотодоме», а в Facebook,
https://www.facebook.com/danmarkovich72/photos
куда помещал свои альбомчики «утренних ассорти»

проба2


……………
К сожалению, в FB больше возможностей создавать совокупности картинок, альбомчики, чем в ЖЖ, так что отказываться от такой возможности все-таки не буду, придется и там и здесь. Продолжим серии. Но не «ассорти», как было, а с попытками в другом направлении, я думаю, посмотреть в своих сусеках про свет. В ЖЖ будет более «дневниковое» направление, насколько для меня возможна «дневниковость», смайл…

Мне пришла в голову одна мысль… Случается редко, еще реже эти мысли запоминаю. А тут под рукой клавиатура…
Все, что здесь написано, относится ко мне, никаких обощений!
…….
Движение художника… нет, не развитие, об этом ничего не знаю, — движение, оно напоминает рыскание инфузории- туфельки, ее тягу к свету, такое вот «больше-меньше…» Она ищет оптимум свечения в свой единственный и довольно слабый фоторецептор. Больше-меньше… А что это за свет и почему он светит, не дано ей знать. И художнику тоже не дано. Подстерегание случая. Просматриваешь почти случайные вещи, ищешь чего-то такого- растакого… не худшего и не лучшего, а содержащего в себе СТИМУЛ, и чтобы сразу, на первый взгляд это было ясно, что содержит! что-то для движения куда-то. Потом, когда разглядываешь эту маленькую кучку работ, скудный ужин, то не понимаешь, что объединяет сегодняшние искания, сохранят ли они хоть что-то до завтра, послезавтра… что они позволят, на что натолкнут… не знаешь никогда, и может лучше их забыть, увидеть что-то стоящее за окном? Может и так, но мне ближе и приятней исходить из собственного мусора.

…………………

//////////

///////////////

старенькое

………….
Некоторые ссылки на фотожурналы, в которых был, да потом забыл:
(в основном ничего нового, варианты всё)
http://rudpagis.gallery.ru/
http://www.lensart.ru/album-uid-10ce-aid-4051-sh-1.htm
http://www.photodom.com/member/dan67
http://vk.com/albums14099299 (здесь у меня есть записи чтения повестей и рассказов в формате wmv в разделе «мои видеозаписи» мне говорили, что туда не проникнуть, не знаю, жаль, потому что «Последний остров» я прочитал, мне кажется, неплохо.

Из серии «Любимые углы»

……………….
Художник смотрит на свою картину не так, как зритель смотрит. У художника свои цели, свои критерии, хорошо ли сделана ВЕЩЬ. Один из таких критериев — это соотношения света и тени, света — и тьмы, если хотите. И распределение света и тени по всей картине. Об этом я ничего Вам не могу сказать. Художник глянет — и скажет — «ВОТ!» То есть, все сделано как надо. А как это надо… от художника, только от него зависит. Никакие не размышления, тем более, не содержание, не сюжет, не назначение вещей, нет… ничего этого у него и в голове нет! Только это — ВОТ! Или — НЕТ! Потом, если спросить, ничего путного не услышишь. Впрочем, есть художники, которые такое вам наобъясняют… но это все чушь и ерунда. Я во всей жизни встретил только одного художника, который не только прекрасно чувствовал ВЕЩЬ в целостности ее, но и мог что-то разумное сказать. Это Женя Измайлов, мой учитель. Вот такие дела.

Мой Рыжик


//////
Это был удивительный котик. Когда я познакомился с ним, он был уже взрослым котом, пришел откуда-то к нашему, 10-му дому, и остался. Об этом доме я потом написал повесть «Перебежчик». В ней говорится, что человеком быть стыдно, я и сейчас так считаю. Здесь я писал картинки, кормил зверей, некоторые приходили ко мне, на второй этаж, поесть, но не задерживались — вечером я уходил отсюда, им было не интересно оставаться. Правда, в большие холода оставались, спали на теплой батарее, а потом все-таки уходили. На улице жить опасно, но мало кто из взрослых променяет эту жизнь на тепло и покой в закрытой квартире. Рыжик как-то пришел, посмотрел на мою неуют, понюхал скипидар и лак, которым здесь все было пропитано, и ушел. Я тогда много фотографировал кошек, голубей, часами ходил вокруг дома, и Рыжик всегда был со мной. Если я садился, то и он рядом, и старался прислониться к ноге. Так мы жили несколько лет, а потом он заболел. Тогда многие у нас болели чумкой, и умирали. Лечить уличных трудно, когда им плохо, они уходят подальше от людей. И Рыжик исчез. А когда появился, было уже поздно. Обнаружил его дома, в темном углу лежал. Он в конце жизни пришел ко мне. Я лечил его, но через два дня он умер.

между прочего, рабочего


////////////////////

Я вел в FB «Утреннее ассорти», подборку случайных работ, просматривал разные папки, что-то нравилось, или не нравилось, но внимание привлекало…
Довольно долго вел, сейчас решил давать туда только ссылки, а «ассорти» перенести в свой ЖЖ, писать в два журнала для меня стало трудно. А к ЖЖ я привык, здесь спокойно, нет того базара, что в FB. Картинки, конечно, везде картинки, и там есть десятка два-три людей, которым интересно, этого мне достаточно, я и вообще без свидетелей то же самое делаю. 🙂
НО подавляющая страсть к обсуждениям и спорам по текущим вопросам… меня угнетает. Конечно, я против диктатуры и всяческого ущемления личности, но картинки всегда были картинками, а хорошие тексты — текстами: проходит время, властители забываются, о времени остаются слабые воспоминания-тени, а лучшие работы остаются, и может ты не лучший, а это скорей всего так, но стоит пытаться, и тянуться в сторону света, а не к этим выгребным ямам, уж простите. В FB есть замечательные люди, достойные, но то, что там в целом делается — не по мне. Так что, ссылки туда, но я не туда, а сюда. Привет всем.

Была такая

…………
на очень испорченной фанерке, картинка так себе, но тем, кто на испорченной основе, очень сочувствую, не пишите на фанере, можно хоть на газете маслом, а фанера слишком хитрый материал…

Из илл. к повести «ОСТРОВ»

…………..
Потом многое из нее вошло в другую повесть «Робин, сын Робина». Сначала я хотел переписать «Остров», но не получилось, уж слишком главный герой со мной сжился :-). А мне хотелось другого — свести вместе все свои рассуждения о живописи, об искусстве — и забыть окончательно о них, смайл. Опять не получилось. Робин не отягощен страшной ошибкой, которую ( в «Острове») совершил в юности — по незнанию уничтожил гениальное открытие. Незнание не освобождает и не оправдывает. Открытие, как это и бывает, возникло снова, лет через сорок, но человек-то погиб. В «Робине» этого нет, просто старый человек вспоминает свою юность или что-то в этом роде, думаете, я помню? То, что написано окончательно, забывается, остается только впечатление пройденного, опять смайл. «Робин» написан ЧИЩЕ, но это, оказывается, дело небольшое, хотя иногда нужное, для самоуважения профессионала, а в сущности, вздор.

Проза (из романа «Vis vitalis»)

В один из весенних дней, когда нестерпимо слепило солнце, припекало спину, в то время как ветер нес предательский холодок, Марк отправился к избушке. Он шел мимо покосившихся заборов, снег чавкал, проседал и расползался под ногами. Но на этот раз на нем были сапоги, и он с удовольствием погружался по щиколотку в черную дымящуюся воду.
Показалась избушка. Дверь распахнута, замок сорван. Марк вошел. Все было разграблено, перевернуто, сломано — и кресло, и стол, и лежанка. Но стены стояли, и стекла уцелели тоже. Марк устроил себе место, сел, прислушался. Шуршал, гулко трескался снег, обваливался с невысокой крыши, струйка прозрачной воды пробиралась по доскам пола.
— Ужасно, ужасно… — он не заметил сначала, что повторяет это слово, и удивился, когда услышал себя. Разбой в трухлявой развалине больно задел его. До этого он был здесь единственный раз, зато с Аркадием; это был их последний разговор. Он давно знал, что живет среди морлоков и элоев, и сам — элой, играющий с солнечными зайчиками, слабый, неукорененный в жизни.
— Что же ты, идиот, ждешь, тебе осталось только одно — писать, писать! — он остро ощутил, как бессмысленно уходит время.
Будь он прежним, тут же отдал бы себе приказ, и ринулся в атаку; теперь же он медлил, уже понимая, как гибко и осторожно следует обращаться с собой. Чем тоньше, напряженней равновесие в нем, тем чувствительней он ко всему, что происходит, — и тем скорей наступит ясность, возникнет место для новых строк. Если же не дотянет, недотерпит до предела напряжения, текст распадется на куски, может, сами по себе и неплохие, но бесполезные для Целого. Если же переступит через край, то сорвется, расплачется, понесет невнятицу, катясь куда-то вниз, цепляясь то за одно, то за другое… Поток слов захлестнет его, и потом, разгребая это болото, он будет ужасаться — «как такое можно было написать, что за сумасшествие на меня напало!»
— Это дело похоже на непрерывное открытие! То, что в науке возникало изредка, захлестывалось рутиной, здесь обязано играть в каждой строчке. Состояние, которое не поймаешь, не приручишь, можно только быть напряженным и постоянно готовым к нему. Теперь все зависит от тебя. Наконец, наедине с собой, своей жизнью — ОДИН!
////////////////////
Jн ходил по комнате и переставлял местами слова. — Вот так произнести легче, они словно поются… А если так?.. — слышны ударения, возникают ритмы… И это пение гласных, и стучащие ритмы, они-то и передают мое волнение, учащенное дыхание или глубокий покой, и все, что между ними. Они-то главные, а вовсе не содержание речи!
Он и здесь не изменил себе — качался между крайностями, то озабочен своей неточностью, то вовсе готов был забросить смысл, заняться звуками.
Иногда по утрам, еще в кровати, он чувствовал легкое давление в горле и груди, будто набрал воздуха и не выдохнул… и тяжесть в висках, и вязкую тягучую слюну во рту, и, хотя никаких мыслей и слов еще не было, уже знал — будут! Одно зацепится за другое, только успевай! Напряжение, молчание… еще немного — и начнет выстраиваться ряд образов, картин, отступлений, монологов, связанных между собой непредвиденным образом. Путь по кочкам через болото… или по камням на высоте, когда избегая опасности сверзиться в пустоту, прыгаешь все быстрей, все отчаянней с камня на камень, теряя одно равновесие, в последний момент обретаешь новое, хрупкое, неустойчивое… снова теряешь, а тем временем вперед, вперед… и, наконец, оказавшись в безопасном месте, вытираешь пот со лба, и, оглядываясь, ужасаешься — куда занесло!
Иногда он раскрывал написанное и читал — с противоречивыми чувствами. Обилие строк и знаков его радовало. Своеобразный восторг производителя — ведь он чувствовал себя именно производителем — картин, звуков, черных значков… Когда он создавал это, его толкало вперед мучительное нетерпение, избыточное давление в груди и горле… ему нужно было расшириться, чтобы успокоиться, найти равновесие в себе, замереть… И он изливался на окружающий мир, стараясь захватить своими звуками, знаками, картинами все больше нового пространства, инстинкт столь же древний, как сама жизнь. Читая, он чувствовал свое тогдашнее напряжение, усилие — и радовался, что сумел передать их словам.
Но видя зияющие провалы и пустоты, а именно так он воспринимал слова, написанные по инерции, или по слабости — чтобы поскорей перескочить туда, где легче, проще и понятней… видя эти свидетельства своей неполноценности, он внутренне сжимался… А потом — иногда — замирал в восхищении перед собой, видя, как в отчаянном положении, перед последним словом… казалось — тупик, провал!.. он выкручивается и легким скачком перепрыгивает к новой теме, связав ее с прежней каким-то повторяющимся звуком, или обыграв заметное слово, или повернув картинку под другим углом зрения… и снова тянет и тянет свою ниточку.
В счастливые минуты ему казалось, он может говорить о чем угодно, и даже почти ни о чем, полностью повторить весь свой текст, еле заметно переиграв — изменив кое-где порядок слов, выражение лица, интонацию… легким штрихом обнажить иллюзорность событий… Весь текст у него перед глазами, он свободно играет им, поворачивает, как хочет… ему не важен смысл, он ведет другую игру — со звуком, ритмом… Ему кажется, что он, как воздушный змей, парит и тянет за собой тонкую неприметную ниточку, вытягивает ее из себя, выматывает… Может, это и есть полеты — наяву?
Но часто уверенность и энергия напора оставляли его, он сидел, вцепившись пальцами в ручки кресла, не притрагиваясь к листу, который нагло слепил его, а авторучка казалась миниатюрным взрывным устройством с щелкающим внутри часовым механизмом. Время, время… оно шло, но ничто не возникало в нем.
………………………………
Постепенно события его жизни, переданные словами, смешались — ранние, поздние… истинные, воображаемые… Он понял, что может свободно передвигаться среди них, менять — выбирать любые мыслимые пути. Его все больше привлекали отсеченные от жизни возможности. Вспоминая Аркадия, он назвал их непрожитыми жизнями. Люди, с которыми он встречался, или мельком видел из окна автобуса, казались ему собственными двойниками. Стоило только что-то сделать не так, а вот эдак, переместиться не туда, а сюда… Это напоминало игру, в которой выложенные из спичек рисунки или слова превращались в другие путем серии перестановок. Ему казалось, он мог бы стать любым человеком, с любой судьбой, стоило только на каких-то своих перекрестках вместо «да» сказать «нет», и наоборот… и он шел бы уже по этой вот дорожке, или лежал под тем камнем.
И одновременно понимал, что все сплошная выдумка.
— Ужасно, — иногда он говорил себе, — теперь я уж точно живу только собой, мне ничто больше не интересно. И людей леплю — из себя, по каким-то мной же выдуманным правилам.
— Неправда, — он защищался в другие минуты, — я всегда переживал за чужие жизни: за мать, за книжных героев, за любого зверя или насекомое. Переживание так захватывало меня, что я цепенел, жил чужой жизнью…
В конце концов, собственные слова, и размышления вокруг них так все запутали, что в нем зазвучали одновременно голоса нескольких людей: они спорили, а потом, не примирившись, превращались друг в друга. Мартин оказался Аркадием, успевшим уехать до ареста, Шульц и Штейн слились в одного человека, присоединили к себе Ипполита — и получился заметно подросший Глеб… а сам Марк казался себе то Аркадием в молодости, то Мартином до поездки в Германию, то Шульцем навыворот. Джинсовая лаборанточка, о которой он мечтал, слилась с официанткой, выучилась заочно, стала Фаиной, вышла замуж за Гарика, потом развелась и погибла при пожаре.
— Так вот, что в основе моей новой страсти — тоска по тому, что не случилось!.. — Он смеялся над собой диковатым смехом. — Сначала придумывал себе жизнь, избегая выбора, потом жил, то есть, выбирал, суживал поле своих возможностей в пользу вещей ощутимых, весомых, несомненных, а теперь… Вспомнил свои детские выдумки, и снова поглощен игрой, она называется — проза.

Все-таки напишу Это о картинках. А может и не только о них.
Фундаментальность не размер, а ментальность

— Фигура хорошая, вписана отлично, выразительная, уличный музыкант, на флейте, нравится… а этот ящик — зачем???
— Так ему же платят, денежку бросают, как же без этого…
— Этот предмет все портит, дурацкое корыто, только внимание отвлекает, здесь ничего лежать не должно!
— ТАК БЫЛО!!!
-Ну, и что с того?
— Ты не понимаешь, это жизнь…
— Не изображение, а барахло!
— Да наплевать на ваши правила!
— То, что ты хотел сказать, тоже потеряно, ослаблено, смотри, как у Дега…
— Иди к черту со своим Дега..
— Иду, иду, мне с ним как-то легче…

Читал интервью с Э.Булатовым. Наверное симпатичный человек, и неглупый. Но вот что для меня странно. Человек, который прославился картинами типа «Слава КПСС», пусть ироническими, мне всё равно, или «Угроза», слова на суперреалистическом пейзажике, которым никого не удивишь ни тогда, ни сейчас… Ну, ясно, о чем он теперь будет говорить — что было, то было, и надо смотреть на мир, на сегодняшний день, на окружение-среду… Очень это в сущности логично, но для художника, НА МОЙ ВКУС, неприемлемо, потому что мой тип художника и тогда не писал сатиры на КПСС, и сейчас не станет писать ни про Путина, ни то, что называется «жанр» — он из себя, ИЗ СЕБЯ!.. с примесью, конечно, каких-то черт реальности, кто же с этим спорит… Булатов молодец хотя бы потому, что вместо своего сатирического про КПСС не пишет сатирическое про Путина, но не художник потому, что реальность остается для него гвоздем души, простите за нескладные слова, просто нет времени разливаться на темы, о которых завтра и не вспомню…

из записей (в ответ на письмецо доброжелателя)

Чем дальше, тем хуже 🙂 Просматривая старые изображения… Из 2007 года могу извлечь, без оговорок, только некоторые живописные работы, и единичные, из тысяч, фотонатюрморты, случайные. Вообще-то все случайно, но эти здесь суперслучайные, смайл. Это стиль, черт возьми, кто-то стоит и думает, сто раз наводит и один — щелкает, а я с размаху, раз-раз-раз, инстинктивно что-то меняя… а учусь у себя, и только по самым позорным ошибкам. Но учусь. И единственное, что спасает, это непрезрение к самому себе, почти бездумно выбирающему границы кадра, холста… Вера в бездумность, вера в оттачивание чего-то, что сам обозначить и определить не могу — она всегда была. Доказательства? В 2007 году было тысяча к одному, стало десять к одному, это о соотношениях мусора и более-менее, менее-более. Такие вещи обычно не говорят живые люди, которые еще на что-то в себе надеются. Моя «особенность» в том, что я всегда одинаково надеялся, и когда годами делал сплошь неудачные опыты, и когда вылезал на редкие удачи… Мне говорят, не говори так, этим воспользуются… Кто? Что? Никогда не осматривался, не слушал и не слышал, и что, сейчас буду?