ЛЕПИТЬ ЛЕГЧЕ…

////////////////
Говорят, лепить трудней, чем рисовать, а мне кажется — легче.
Рисуешь с одной стороны, говорят, а лепишь все стороны сразу,
И каждая должна быть интересной, неважно, затылок или лицо…
Может и так, а все-таки лепить легче.
Рисуя, создаем пространство и объемы на плоскости,
А для этого нужны навыки и условности.
Если линия под углом на плоскости, мы говорим — уходит вдаль,
Хотя никакой дали нет на плоскости.
У японцев не так
Зато у них свои условности.
Чтобы использовать условности необходимо мастерство,
То есть, навыки, доведенные до совершенства.
Я не люблю мастерство,
В нем что-то скучное проглядывает.
Я уважаю мастеров, изобретающих новые условности
Это симпатичный народ.
Но и они со временем повторяются.
И все-таки, интересней тех, кто полагается
На старое мастерство.
Но, как ни крути, без навыков не рисуется…
А если лепить?..
Пространство перед тобой, и масса — вот,
Ком пластилина.
Слеплю- ка голову…
Но тут же задумался — маленькую?.. — носик, ротик…
В мелочах запутаешься.
Большую?.. Откуда пластилина взять…
И я придумал!
Помещу-ка в голове коробочку
Облеплю ее слоем пластилина,
Приделаю уши, нос — и голова готова!..
Стал сбивать дощечки —
То маленький ящик получается,
То углы наружу вылезают,
Никаким пластилином не залепишь…
Прибиваю все новые дощечки…
Ящик больше живой головы стал!..
Даже тонко облепить, пластилина не хватит.
Сломал.
Надо делать заново!
Стал внимательно смотреть на головы, знакомые и чужие
Оказалось — в каждой коробочка особая!
Посмотрел на себя в зеркало —
Сверху — яйцо!
Сзади — квадрат!
Сбоку — прямоугольник!
Ой-ой-ой…
Пришлось найти карандаш, голову нарисовать.
И даже второе зеркало поставил, рассмотреть затылок…
Потом взял рисуночки и начал по ним сбивать
Коробочку
И, странное дело, — получилась!
Неуклюжая, но верная.
А дальше просто — залепил все дерево,
Принялся выпуклые части прилеплять
И тут же что-то стало вырисовываться,
Похожее на чью-то голову, знакомую…
А вы говорите — лепить трудней, чем рисовать…

из повести «Следы у моря»

Другая жизнь
С первого этажа лесенка вниз под землю, налево коридорчик, узкий, но длинный, и там двери с обеих сторон, в маленьких темных комнатках навалены старые вещи, потом большой зал-котельная, потом комната, где эти люди, которые в бабкиной квартире жили. За дверью у них тихо, наверное, притаились, знают, что мы идем.
А потом еще одна дверца, у папы оказался ключ, мы вошли.
Узкая как щель комната, пол каменный, большими серыми плитками, вдоль двух стен полки деревянные, высоко под потолком окошко, видно, как по улице ходят ноги. Скоро начнут топить, в этом подвале неплохо, папа говорит, давай смотреть, что осталось от нас.
Очень мало осталось, толстая ткань с узорами, от нашей ширмы, в ней завернуто несколько книжек толстых, альбомы… лампа старая керосиновая, картинка… Потом я рассмотрел, не картинка, а деревянная желтая дощечка, грязная, если присмотреться, там вырезаны деревья, люди, папа говорит, сделано ножом, это японская работа, как отчистить, не знаю. Альбомы давай посмотрим здесь.
Может, наверх понесем, там светлей?
Он подумал, нет, сначала посмотрим сами. Чуть-чуть. Положил альбомы на нижнюю полку, поближе к окну, чтобы удобно было смотреть, мы стояли и смотрели.
Это кто, рыжий пузатый?
Папа засмеялся, отец твоей мамы, дедушка, он умер до войны, слава богу, не дожил, он бы не вынес, бабушка сильней.
А это кто?
Мой отец, тоже твой дед, он умер еще раньше, от старости.
А это?
Не узнаешь? Твоя бабушка.
Не может быть, она такая красивая была?
Красивая и капризная, мучила мужа, а он ее любил.
А она кого любила?
Она сыновей любила, и немножко твою маму.
Один мой дядя был толстенький и рыжий, а второй высокий и темный, я впервые увидел, какие они были, странно, что их нет.
А у нас есть наши фотокарточки?
Алик, не было времени сниматься, теперь будем. Ну, что же, не так страшно, пойдем наверх.
Почему страшно?
Он не знал, что ответить, думал.
Понимаешь, другая жизнь была, и кончилась, война все перевернула, а нам надо жить, пореже вспоминать.

Довоенная квартира (из повести «Следы у моря»

Приехали

На следующий день поехали, в таких делах важно быстро, бабка говорит, захватчиков хватает, потом опять три месяца по судам? Погрузили в грузовик три чемодана, две сумки, старый сундук большой, Бер дал для хлама. Сели на вещи и поехали.
Твой брат ничего хорошего не даст, мама говорит.
У него своя семья.
Он тебе обязан. Они солидно окопались, со своей Хансен, вроде не евреи, немцы не тронули ничего.
Не завидуй, радуйся, что кому-то повезло. У Бера сердце больное, и Альберта ни туда, ни сюда.
А у тебя здоровое?
Как это ни туда, ни сюда, я спросил, папа усмехнулся, тебе рано.
Ваш брат слабохарактерный, бабка говорит, она папе неприятные вещи говорит на Вы.
Он помолчал, потом говорит, Юлик должен появиться.
Мама обрадовалась, это папин второй брат. Она его любит, он философ, во время войны жил в Сибири, теперь ему, может быть, разрешат вернуться.
В Таллине ему жить нельзя, папа говорит, но он будет близко, все-таки у нас теплей, чем там. Папа никогда не говорит, где Юлик, — далеко, и все. Юлик писал статьи в газету до войны, словно с цепи сорвался, надо было думать.
А что ему думать, детей нет, жены нет, мама говорит.
Таня его жена, она вернется с ним.
Бросьте, Сёма, не вернется она, бабка говорит, очень ей нужен ссыльный еврей. И что ей делать там, в лесу, детишек учить манерам? Она до Москвы доберется… ищи, свищи.
Мам, не нужно так плохо о людях думать, мама говорит, Таня умница, а Юлик гений, что только от него осталось?
Как это осталось, я спросил.
Не вмешивайся, могло ничего не остаться, тебе рано понимать.
Детей учить ему не позволят, папа говорит, а в вечерней школе работать может.
Ты все заранее знаешь, вдруг позволят.
Не понимаешь еще, где живешь.
Где, где, я домой приехала.

Мы долго ехали, на другой конец города, зато наш новый дом недалеко от школы. Рядом русская школа, пойдешь на следующий год. Едем через садик, здесь раньше росли цветы, дикие розы, мама говорит, а теперь все раскопано, видно, недавно картошку выкопали. Вот до чего докатились со своими немцами, картошку в городе сажали, чтобы прожить.
Ты, Зина, просто прелесть, отвечает бабка, забыла, как ходила по деревням, кусочек масла найти для сына. Вот и кашляешь, надо к настоящему врачу, домашний доктор не врач.
Мама бледная, а кашель у нее всегда.
Для тебя всегда, не помнишь, какая она здоровая была, бабка говорит, маленькие ранние годы забывают.
И я забуду про сейчас?
Про сейчас уже не забудешь, ты взрослый, но не совсем. Слава богу, у тебя еще время есть, взрослым быть страшно, не спеши. Сёма, стукни шоферу про здесь — направо.
Папа не успел стукнуть, шофер дорогу знал. Мы въехали в тесный переулок, с одной стороны маленькие деревянные домики с заборчиками, с другой торчит большой желтый дом, четырехэтажный, очень грязный и кривой. Я сказал маме, она говорит, тебе кажется, это рядом с ним все кривое. Это и есть теперь наш дом. За ним каменный сарай с окнами, непрозрачными от пыли, мама говорит, это мастерская, здесь пилят дерево. Да, раздается визг, потом тишина, и снова визжит пила.
Пилят редко, дерева нет, бабка вчера уже все узнала, после суда ходила по улице вдоль дома, ключи ей еще не дали, а то бы побежала наверх.
Мы поднялись на второй этаж, там четыре двери, вот эта наша, на ней печать, бабка ее сорвала, роется в сумке, ключ не найду…
Дай, помогу, мама говорит.
Нет, я сама, сама…
Достала, наконец, большой длинный, как флаг, начала совать его в дырку и все мимо, мимо… мы стоим, ждем…
Наконец!
Дверь заскрипела, отворилась внутрь, и я увидел темную переднюю — и сразу обе комнаты, проходные, они залиты светом, а паркет… я такого не видел, большие плитки, темные, натерты чем-то, потому что блестят.
Хоть квартиру оставили в хорошем виде, мама говорит.
Я заставила все убрать, чтобы их духу не было.
А где они теперь, я спросил.
Там, где раньше жили, у нас в подвале, бабка отвечает, она истопница и дворник, папа устроил ей работу, пусть еще довольна будет.
Оказывается в подвале много комнат, там можно жить, правда, окошко под потолком, зато рядом в комнате котельная, всегда тепло, даже зимой, так что им неплохо там, и нечего было бабкину квартиру занимать.
Папа говорит, они тоже хотели пожить как люди, воспользовались. Евреев не стало, и многие не евреи тоже уехали, которые были за русских.
Вы все можете объяснить, бабка говорит.
Я не оправдываю, чужое брать никогда нельзя, запомни, Алик.
Вот-вот, а говорят, старая мораль.
Паркета в подвале нет, зато доски отличные, папа говорит.
А ты откуда знаешь, спрашивает мама, ходил, что ли, к ней, опять ты за свое…
Брось, просто знаю, мы им ремонт делали в подвале.
Они не заслужили, воры, бабка против ремонта.
Забудьте, Фанни Львовна, папа отвечает, они не враги, им не больше нашего повезло. А мне — идем, поможешь принести альбомы и все такое, что осталось от прежней жизни у нас.
Удивительный человек, бабка вслед ему говорит, все объяснить может.
Ах, мам, оставь, ему на войне не сладко было.
А мы с папой уже шли в подвал.

между прочего

Ответ читателю…
Приятно и даже трогательно, что Вы так верите словам. Для меня всё начинается с изображений. Слова потом возникают, а часто вообще не появляются. Со словами сложно, шансы сказать банальность велики. Беру почти любого современного писателя — вижу, серость по-хозяйски гуляет по страницам. А часто пошлость хлещет через край. Куда денешься, даже великие мыслители рождают пару новых мыслей за всю жизнь, остальное время и силы уходят на разработку… и саморекламу. Тем более, писатели… ведь все давно сказано. Спасение в том, что некоторые сочетания слов рождают в нас картины, сцены… и мы просыпаемся для развития.
Но чаще перед глазами только ряды черных значков, иероглифы унылых описаний…
………………………………..
Высокомерие вещей…
Трудно вынести, когда собственный ключ от квартиры разговаривает с тобой — высокомерно поплёвывая.
Когда люди по отношению к нам высокомерны, над этим легко посмеяться, но когда высокомерны родные вещи, свой кожушок, например, или ботинки, единственные, то тут уж не до смеха…
……………………..
Своими руками…
Критики хнычут — «в текстах только содержание, жанр, текучка жизни, мерзость или развлекаловка…»
Двадцать лет бежали за волной, хвалили хамов, чего жалуетесь.
……………………..
Рисуем для себя…
Реакция зрителей на изображения на выставке всегда была удручающей, теперь стала удручающей вдвойне. К непониманию высокомерие невежд добавилось. Поэтому радует, когда чувствуешь – человека зацепило, подтолкнуло, и он двинулся по своему пути, не заезжая в умопомрачительные рассуждения, плохую литературу, убогую философию. Просто смотрит, и что-то в нем слегка сдвинулось, повернулось… Значит, все-таки живы связи рисующего с воспринимающим рисунок.
Но это капля в море…
Но всегда остается главное значение выставки — отдалиться от себя, увидеть сумму своих усилий одним взглядом, да на чужих стенах.
…………………………….
Оторвавшись от картинок…
Глядя на толпы людей, видишь новые признаки, много говорящие — моднючие гастуки-пиджаки, особую упитанность морд, выпестованных элитными продуктами, выпяченные в улыбках зубы, фотки с начальством, членство в академиях, особенно мировых, которых теперь пруд пруди… вечеринки, тусовки… Люди стали четче делиться — на тех, кто дома обедает и кто не дома, а может даже в ресторане ужинает.
И не уверяйте меня, что вискас хорошая еда для кота, а педигри от большой к собакам любви.

Старенькое

Я НЕ ГОГА

Я лежал в темноте. Вдруг раздался громкий стук. Меня дома нет — у меня темно. Не стану вам открывать — я ничего не должен вам. Я никого не звал. Кто этот он?.. А он стучит еще раз — требовательно и громко. Значит, имеет какие-то права?.. Он считает, что может войти. А я не хочу!.. сейчас подойду к двери и скажу — убирайтесь, я не хочу. А он скажет… Нет, не встану, не подойду…
Но что-то уже потеряно, нарушено. Я думал, что исчез в темноте, в одеяле, как в коконе, буду тихо лежать, пока не стану другим, захочу выпутать ноги из плена… Пробуждение подобно рождению и тоже требует времени… А он снова стучит. Он так стучит, как будто знает, что я скрываюсь здесь. Я еще лежу, но уже выпрямлен и напряжен — и одеяло мне больше не друг, не товарищ. Гражданин, что нужно от меня? Я сегодня никому не должен. Не зажгу свет. На совесть не надеюсь, а терпение у него может истощиться. Или я так нужен — отчаянно?.. Тем хуже для него. Он стучит как лицо при исполнении… Поздновато для службы, пусть катится. Но я уже все потерял, лежу злой и терплю это нахальство. Ну, давай, ломай дверь, тогда хоть все станет ясно.
И вдруг тишина… Ушел, что ли?.. Тихо ноги в тапочки, встаю и крадусь к двери. Нет, дышит, стоит, потрескивают крупинки песка под подошвами — переминается… Пусть уходит. Он как будто понял — спускается по лестнице, прошел немного, остановился, замер… нет, снова поднимается… Странно это — время идет, и мы все меньше хорошего ожидаем — от писем, звонков, нежданных гостей. Готовимся к неприятностям — и никогда не готовы…
В конце концов — пусть, будь что будет. Глухо кашляю, шаркаю ногами — «кто там?…» — и в ответ слышу радостный голос.
— Это Гога? Впускай. Ты что, умер?..
Ах, как хорошо!
— Я не Гога! Гога надо мной.

КУДА ИДТИ…

У меня что-то заныло в животе — долго и тупо. Где-то в глубине и в спину отдает. Никогда не думал, что живот такой глубокий, до позвоночника доходит. Раньше у меня не было живота — это было место, которым я сгибался, если надо грудь приблизить к ногам. Я мог бы поспорить, что там ничего нет, кроме мышцы, стягивающей тело в клубок. И, конечно, позвоночника, но это уже не живот, а спина — он сзади, как упругий стержень, тело на него нанизано, как шашлык на шампур. Сравнение не очень хорошее, но думаю, что людоед обрадовался бы ему. А мне нечего радоваться — теперь у меня есть живот. Когда много имущества — глаза разбегаются. Я думал — пройдет, не было и не будет. А он еще сильней грызет меня… Не обращай внимания — обидится и замолчит. Или засни — проснешься другим человеком и все забудешь… Засыпаю — просыпаюсь, а он все тут. Отстегнуть бы его, как краб отстегивает больную ногу — и бежать. Или вывернуть наружу — выкинуть, как может морская звезда… Я хожу и смотрю в себя, жду новых неприятностей. И мысль больше не летает передо мной, а переехала в живот, как у нас любят говорить, получила новую прописку. А что?.. вот и живет там…
Прихожу к приятелю, он говорит: «У меня давно живот. Ты вот что попробуй — есть не давай ему, авось сдохнет. Только воду пей».
Я перестал есть — и живот затих. Заснул я, проснулся — нет живота. Поел — болит, но уже потише, послабей. Потом еще тише стал, и еще — и все-таки остался.
Теперь я знаю — в нем много всего, кипит сложная жизнь, и всегда что-то может испортиться. Все каким-то чудом работает, просто чудом. Кипит, крутится, варится, движется, само за себя решает, а я тут при чем?.. Никто меня ни о чем не спрашивает, делают, что хотят. Это спятить можно, никаких у меня прав нет, ни остановить, ни исправить не могу, не вижу, не понимаю… Я сам у себя в гостях. Заняты все — вот-вот попросят. А идти-то куда…

Натюрморт с фиником (вариант)


………….
Стремление к нечеткости, к ляпам и неряшеству возникает не случайно, в сущности, та же игра со случаем, только провоцируешь его сам. Это было бы не интересно вовсе, если б не находило внутренней поддержки…

Из текста «Интимизм» (ж-л Ю.А.Кувалдина)

В конце 90-х мне смертельно надоело масло, оно слишком легко смешивается и скользит по поверхности, а у меня стало меньше экспрессии и захотелось больше тонкости, но не ослабляя цвет, его интенсивность, насыщенность. Я никогда не разбавлял краски белилами, иногда желтой охрой, закономерно, что потом это привело меня к «лессировочной» технике, но не масляной – я прокладывал белилами темный грунт, в самых светлых местах картинки, как делали свинцовыми белилами старые мастера… но гуашью, например, или темперными белилами, а потом осторожно наносил на высохшие белила слои акварели. Потом начал рисовать на рыхлой цветной бумаге – тушью или чернилами рисунок, местами — жировые мелки, в самых светлых местах – просто мелом, и все это закреплял очень разбавленным ПВА. Писал очень плохой («школьной») акварелью на темно-серой или даже черной бумаге, попробуйте это сделать хорошей акварелью – не будет видно. Портреты писал также как пейзажи – иногда начинал с натуры, но быстро уходил от нее, меня интересовало не сходство, а только выразительность образа.
У меня никогда не было в начале картины представления о том, что будет в конце (об этом говорит Шагал) – продолжение возникало из того, что я уже видел на плоскости.
Образ должен быть сильным, выразительным, а сходство… через сто лет никто не вспомнит про оригинал, сходство – это ремесло.
Иногда мне говорили, что я «из авангарда». Ничуть, если иметь в виду стандартные определения.
Авангард, по-моему – это когда что-то хорошо получилось, новое, и надолго осталось, встроилось в мировую культуру. А всякие изыски, «новшества», «придумки» типа булатовских надписей на реалистических картинках и разные маратгельмановские штучки мне не интересны.
Меня не устраивал и тот нонконформизм, который я видел на ВДНХ, например, у Рабина, когда отрицание советской системы перешло в декларативность картинок, а ведь мотивы декларативности неважны, важен результат, и черный квадрат Малевича для меня столь же неприемлем, как самые кондовые картинки соцарта. Хотя «квадрат» почтенней, лучше все-таки исходить из своей идеи, чем лизать задницу власти, но по результату ничто из этого неприемлемо.
Так что про авангард ничего сказать не могу, это неинтересные для меня придумки, а самый большой для меня «авангардист» – Сезанн, потому что за ним пошли и Пикассо, и весь постимпрессионизм и весь двадцатый век в живописи. Вот это настоящий авангард.
А «андеграунд» – вообще не течение в живописи, это социальное явление, общая беда, которая собрала и загнала в подвалы совершенно разных мастеров. Одни успешно спекулировали на своем положении отверженных перед Западом, как Кабаков, Э.Штейнберг и многие другие; были способные люди, которые хотели идти своим путем, но силенок не хватило, были интересные, как, например, Алеша Паустовский, близкий мне по некоторым настроениям, и особенно Володя Пятницкий, красивый, веселый, очень талантливый и самобытный парень, беспутный и рано ушедший… Они оба ушли слишком рано, но неспроста – им некуда было дальше жить, такая была духота в стране, воздуха не хватало… Женя Измайлов, ушедший в себя, в свою тонкость, камерность, театральность, его больше знают и ценят в Германии, в Европе, чем у себя дома. И, конечно, Миша Рогинский, большой художник, не избежавший увлечения нонконформизмом и отрицания «совка», но никогда не забывавший о художественности: главное – его ВЗГЛЯД на простые вещи, на трамваи, на дома, на людей… особенно интересны мне его обрывы, откосы, свалки… так выражалось в нем неприятие… И, конечно, пристальный взгляд на простые старые давно отработавшие своё вещи, или просто ненужные никому. И эту его сторону, драматическую, я, наверное, продолжаю в своих фотонатюрмортах, хотя и по-своему.
Отношение к «дозе света», к теплым и холодным тонам, к избранным цветам у самостоятельного художника (а я начинал почти в сорок лет, и не мог быть, со своим опытом жизни и характером, не самостоятельным) заданы генетически — они определяют все остальное, если стоишь на своем: выбор способов изображения, жанров, стилей, предпочтений… Но это не лежит на поверхности – приходится искать собственные предпочтения, вслушиваться в себя, и оттачивать свое отношение ко всему по ходу работы.
Рогинский говорил – «художнику не должно быть дела до другого художника». Конечно не в житейском смысле, он о самостоятельности говорил.

Уходят лучшие…

Умер Сергей Петрович Капица, настоящий ученый, светлый веселый человек, большой труженик, человек с огромным кругозором. Атеист, последовательный и непоколебимый, он был человеком теперь канувшей в Лету эпохи, которая началась с Возрождения, и начала погибать в начале 20-го века.
В 1967 году в самом конце декабря, С.П. вместе с моим шефом М.В.Волькенштейном ехали в Пущино на мою защиту, и машина застряла у Подольска. Дорога, идущая в гору, так обледенела, что образовалась многокилометровая пробка, машины не могли подняться. Мороз и ветер. Мы ждали их несколько часов, нервничали. Тогда ведь не было мобильников, связи никакой…
Они приехали, замерзшие, но веселые. Поговорили о науке, о работе, о жизни в тогда еще молодом академгородке — у нас были надежды на развитие, на будущее страны. Потом произошла Прага, 1968-ой год, и стало ясно, что надежды рухнули.
Сергей Петрович в моей жизни важная встреча. Я знал нескольких таких людей, их было немного, но именно они были главными людьми для меня. Пока жив, буду помнить Вас, Сергей Петрович.