Когда я ездил в Москву…

Было такое время, давно прошло. Сейчас день в Москве для меня потерянное время, и еще дня два плохого настроения…
Но осталось несколько рассказиков, вокруг да около темы.
…………….
ЗА БИЛЕТОМ

Я вышел в четыре. Ноябрь кончается, земля от холода звонкая, а снега нет и нет. В это время все спят, и я думал, что буду первый, но ошибся. На остановке стояли три женщины. Та, что поближе к кассе, была последней. Она стояла как копна, голова скрывалась в толстом платке. Подошел парень в спортивных штанах и кедах, он приплясывал на кривых ногах, куртка не застегивалась. Узнал, что стоят четверо и ушел, — так много билетов не бывает. Когда он скрылся, копна сказала – «а вот бывает…» Она была третьей и надеялась. Ближе к пяти стали подходить люди, которые особо не надеялись, но пробовали — авось повезет…
В будку пришла кассирша, замигал и зажегся, загудел белый искусственный свет, осветились рыжие занавески. Все выстроились друг за другом, не особенно напирая, но так, чтобы чужой продраться не мог. Сзади две женщины разговаривали. «Нынче мужика в доме держать накладно» — сказала одна. Вторая только вздохнула. Подошел маленький мужчина с широким толстым лицом и узкими глазами. Он встал поперек очереди. Все молча ждали, что он будет делать. Женщина сзади плотно прижалась к моей спине — видно, что никого не пропустит. «Все на Москву?» — спросил восточным голосом мужчина. «Все, все…» — ответили ему из разных мест в очереди. Он понял, что люди решительные и отошел в хвост. Кассирша перекладывала папки с бумагами и не спешила открывать. Через площадь быстро шла маленькая женщина с двумя сумками. Она подошла, тяжело дыша, и сказала, ни к кому не обращаясь: «Я с телеграммой…» Все молчали. «Мне сказали — с телеграммой без очереди…» — она говорила нерешительно, видно было, что ей страшно. Опять никто не ответил. Время шло. «Пора уже…» — недовольно сказал кто-то в хвосте. «Нет, еще две минуты…» Первая женщина посмотрела на часы, она была уверена в себе. Женщина с телеграммой стала рядом с первой, набралась смелости и сказала – «с телеграммой можно…» Придвинулась еще и вытащила из кармана листок с синей каймой. Бумага произвела впечатление — между первой и второй оказалось пространство, и телеграмма легла на столик перед окошком. Ее признали как силу, с которой бороться невозможно.
— Вот пришла… ночью… ехать срочно надо…
— Женщина, никто не возражает, — сказала металлическим голосом первая. Она из культурных, в замшевом пальто и с сумочкой через плечо. Окошко стукнуло и открылось. За ним была перегородочка, чтобы холодный воздух не тревожил кассиршу, и брызги не попадали — инфекция.
Женщина с телеграммой припала к окошку и ее голос извилистым ходом дошел до кассирши. Та стала отщипывать билеты, писать, и при этом жевала булочку, доедала завтрак. Теперь все стояли прижавшись друг к другу, стремились поближе к окошку. «Сколько осталось?..» «Автобус большой — будет десять билетов…» Мне досталось хорошее место — у печки.

О КОЛБАСЕ

Один мой приятель мог часами говорить о колбасе. Он стоял у витрин и смотрел на колбасы, которые там лежали в большом количестве, дешевые и дорогие, вареные и копченые. Иногда мы угощали его. Он жил дома с толстой доброй матерью, ел сытно, но просто, и никогда ему не давали колбасу так, без хлеба и сколько хочешь. Колбаса стала его мечтой. Он завидовал нам — мы жили в общежитии, на стипендию, и могли покупать все, что хотели, а потом уж перебивались как могли. Он тоже так хотел жить. Иногда и мы ему завидовали, но чаще — он нам. Тем временем он учился, работал, потом женился, и сейчас у него три девочки. Денег у него по-прежнему нет — все уходит на еду, простую и сытную. Иногда в гостях он ест хорошую колбасу и вздыхает — мечта осталась мечтой. Но все-таки есть надежда, что когда-нибудь он свою мечту настигнет…
Хуже обстоит дело у другого моего приятеля. Он страстно любил в детстве марципановые фигурки, которые стояли в дорогом магазине на витринах. Иногда ему доставались самые маленькие, на день рождения. Марципан исчез, после войны его не стало, и мечта оказалась совершенно недоступной. Теперь он собирается в ГДР, чтобы посмотреть на этот марципан, который обожает с детства. Тот приятель, который любит колбасу, говорит, что она стала совсем другой, в ней нет того вкуса, который был раньше, и запаха. Так что, даже если он когда-нибудь сможет поесть ее вволю, то вряд ли это будет то, о чем он мечтает. Тот, кто любит марципан, надеется, что все окажется так, как он ожидает, но и он говорит, что умерли старые мастера, которые знали секрет марципана, он где-то читал об этом… Моя мать всю жизнь мечтала поесть вдоволь дорогого шоколада. До войны, она говорила, частник продавал шоколадный лом, с орехами, и очень дешево, а потом лом продавать почему-то перестали. Она умерла с этой мечтой… Я не люблю шоколад, но слышал, что он совсем не тот, что был раньше. Я обожаю миногу, жареную, в маринаде, ломтиками, на блюдечке, с пивом… Я ел ее один раз вот так, на берегу моря, это было давно. С тех пор минога стала совсем не та, иногда я пробую и убеждаюсь в этом. Я даже ездил туда, где ел, на тот берег, но там ее не продают больше… Еще я любил шоколадные пирожные, которые продавали только в одном месте. Крем был особый.

Постепенно события его жизни, переданные словами, смешались — ранние, поздние… истинные, воображаемые… Он понял, что может свободно передвигаться среди них, менять — выбирать любые мыслимые пути. Его все больше привлекали отсеченные от жизни возможности. Вспоминая Аркадия, он назвал их непрожитыми жизнями. Люди, с которыми он встречался, или мельком видел из окна автобуса, казались ему собственными двойниками. Стоило только что-то сделать не так, а вот эдак, переместиться не туда, а сюда… Это напоминало игру, в которой выложенные из спичек рисунки или слова превращались в другие путем серии перестановок. Ему казалось, он мог бы стать любым человеком, с любой судьбой, стоило только на каких-то своих перекрестках вместо «да» сказать «нет», и наоборот… и он шел бы уже по этой вот дорожке, или лежал под тем камнем.
И одновременно понимал, что все сплошная выдумка.
«Ужасно, — иногда он говорил себе, — теперь я уж точно живу только собой, мне ничто больше не интересно. И людей леплю — из себя, по каким-то мной же выдуманным правилам».
«Неправда, — он защищался в другие минуты, — я всегда переживал за чужие жизни: за мать, за книжных героев, за любого зверя или насекомое. Переживание так захватывало меня, что я цепенел, жил чужой жизнью…»
В конце концов, собственные слова, и размышления вокруг них так все запутали, что в нем зазвучали одновременно голоса нескольких людей: они спорили, а потом, не примирившись, превращались друг в друга. Мартин оказался Аркадием, успевшим уехать до ареста, Шульц и Штейн слились в одного человека, присоединили к себе Ипполита — и получился заметно подросший Глеб… а сам Марк казался себе то Аркадием в молодости, то Мартином до поездки в Германию, то Шульцем навыворот. Джинсовая лаборанточка, о которой он мечтал, слилась с официанткой, выучилась заочно, стала Фаиной, вышла замуж за Гарика, потом развелась и погибла при пожаре.
«Так вот, что в основе моей новой страсти — тоска по тому, что не случилось!.. — Он смеялся над собой диковатым смехом. — Сначала придумывал себе жизнь, избегая выбора, потом жил, то есть, выбирал, суживал поле своих возможностей в пользу вещей ощутимых, весомых, несомненных, а теперь… Вспомнил свои детские выдумки, и снова поглощен игрой, она называется – проза».