В ПАМЯТИ


……………………………………

У моего приятеля две замечательные вещи. У него вообще интересно, я люблю к нему приходить. Он живет в своей комнате в глубине большой квартиры. Он выходит мне навстречу из полутьмы, бледное лицо светится, он сдержанно говорит — » а, это ты…» — и мы идем к нему. В крошечной комнатке стоит диван, на котором он спит, у окна стол, заваленный книгами, один стул — и больше ничего не помещается: чтобы разговаривать, надо сесть. Он садится на диван, я на стул. К нам льется слабый свет со двора. За окном немного серой земли и растет большой каштан с широкими листьями. Остальная часть двора вымощена крупным булыжником, так что на велосипеде здесь не покатаешься. Правда, велосипедов у нас нет, и вообще, мало у кого они есть. Зато у Сережи в комнате живут две замечательные вещи.
На подоконнике стоит телевизор, большой деревянный ящик с экраном размером с почтовую открытку, с толстой водяной линзой, на ней розовая пленка — для цвета. Вечером на диване и стуле сидит вся семья, и если приходят соседи, то дверь в переднюю оставляют открытой, и там сидят и стоят. Сережа терпит посетителей по вечерам, зато днем остается с телевизором наедине. Даже когда телевизор молчит, смотрит темным глазом — и то приятно посидеть рядом с ним. «Хорошо, подоконники широкие, иначе мне телевизор не отдали бы…» Дом старый, стены такие толстые, что до форточки Сережа достает палкой или влезает на подоконник с ногами. Если бы не подоконник, телевизор поставить было бы некуда. Это первая замечательная вещь.
Вторая вещь висит на стене на длинном черном ремешке. Это немецкий фотоаппарат, называется «Робот», довоенный еще. Он маленький, квадратный и очень тяжелый, у него широкий объектив, который целиком вдвигается в корпус, а когда нужно — высовывается, мощный и зоркий. Взводишь затвор, и тут же внутри «Робота» что-то ворчит и шевелится — это он перематывает пленку. Сам думает — не даст тебе ошибиться.
Мы говорим, телевизор молчит, слушает, «Робот» висит на стене — ждет… Наконец, Сережа предлагает:
— Пойдем, что ли, пощелкаем?..
Я как бы нехотя соглашаюсь:
— А что, пойдем…
Он великодушно разрешает:
— Возьми аппарат, — и идет одеваться.
Я беру «Робот» — тяжелый, в теплой старой коже, и выхожу. Мы спускаемся во двор, идем по круглым камням к выходу на улицу.
— К морю?..
Конечно, к морю. На широкой аллее под старыми ветлами ждут нас скамейки, здесь просторно, пустынно, ветерок приносит запах водорослей, серебристые листочки бьются, трепещут… Сережа нажмет на трескучую кнопочку, застежка отскочит, и «Робот» уставится на нас внимательным глазом…
Потом, в темной ванной комнате, в душной тишине, мы будем следить за тем, как на красноватой от света фонаря бумаге появляется, растет, постепенно темнеет то, что должно быть темным, и остается светлым светлое — как в памяти нашей.


……………………………………

З а ч е м в с е?..

Папа говорит:
— Цени, тебе столько раз повезло, в природе такое редко случается…
Я слушаю с удовольствием, приятно знать, что весь мир тебя любит.
— Первая, самая крупная удача, — он говорит, — то, что возникла жизнь во Вселенной. Могла и не быть, настолько редкое явление.
— Лучше бы не было, — говорит мама, у нее всегда с утра плохое настроение.
— Представь, — продолжает папа, — температура была бы на пару градусов выше, и все!
— Некоторые приспособились бы, — вставляет мама, — вот наш сосед, что ему пара градусов…
— Ты не понимаешь, — возражает папа, — растаяли бы ледники, и все захлебнулись бы в теплой водичке.
— Сосед бы выплыл, а ты, конечно, захлебнулся бы… и я с вами…
Она берет подушку и ложится на диван, у нее по утрам низкое давление.
— Теперь смотри, — говорит дальше папа, — в конце длинного пути возникли люди, это чистая удача. У них особое свойство образовалось — разум, они умеют думать о жизни, о смерти…
— Лучше бы не думали, сидели бы спокойно на деревьях, дрались только за бананы… — мама поворачивается к стенке, чтобы не слышать наш оптимизм.
— Итак, люди… и, представь, снова проходят тысячелетия — и появляешься именно ты! Разве не повезло?
Может, сначала и повезло, но теперь-то что делать? Завтра алгебра, а я не понимаю, зачем икс.
— Это обычное число, — объясняет папа, — только пока неизвестное, как кот в мешке. Представь, надо взвесить кота, а мешок не развязывается. Вот и носишься с ним, пока не положишь на одну чашку весов, а на другую — пустой мешок.
И все-таки непонятно, зачем все это — икс, кот, и жизнь тоже, если случайно все возникло, и просто чудом держится — пару градусов туда-сюда, и все кончится? Я не согласен так жить. Говорю Севке:
— Мы с тобой случайное явление…
— Знаю, — он отвечает, — мать мне часто говорит: ты моя ошибка, настроение случилось, бес попутал. Насчет настроения не понял, от него многое зависит, но чтобы жизнь… А про беса сказки, религия — выдумки для слабых.
Про религию моя мама также говорит — она свое отжила.
— Не скажи… — качает головой папа, он перед сном читает библию. Откроет на первой странице, и засыпает.
— Случайность, — он говорит, — обычное явление: когда не знаем причин, то говорим — случай.
— Вечно ты усложняешь, — отвечает мама, скажи прямо: ошибка. Случайное не может правильным быть. Вот я, мне не следовало сюда рождаться. Может, в другое место, но сюда — это кошмар. Даже не ошибка, а преступление.
— Ты невозможный человек, — возражает папа, — природа никогда не ошибается. Как могло бы возникнуть такое тонкое явление, как жизнь, если бы ошибки пестрели?..
— Еще как пестрят, потому что жизнь ужасна.
— Ты неисправима, — вздыхает папа, — жизнь не ужасна, а прекрасна. Вот обезьяны, с деревьев слезли, взялись за дело, разум приобрели… Жизнь играет, весело играет с нами.
— Пусть с другими играет, а мне хватит хозяйства и трех дураков на шее, — мама кладет голову под подушку.
— Ну-у-у, ты не оптимист, — разводит руками папа, а мне:
— Иди алгебру учить. Тебе столько раз повезло, что завтра счастье может отвернуться.
Я иду, у меня голова кругом — возникли зачем-то, с деревьев слезли, разум приобрели — и все случай? Зачем тогда все — икс, кот, жизнь?..

У м — м …


……………………………..

Я видел по телевизору, спрашивали у молодых:
— Какие качества в людях цените?
Кто говорил — надежность, кто мужество, кто про доброту вспомнил… И никто не сказал про ум, никто! Недаром — нет ничего сложней. Хочешь иметь умного друга? А жену? Умней меня, что ли?.. Мало кто согласится. Добрей — это пожалуйста, а умней… Опасно. Потому и молчат про ум, такое уж свирепое это качество. Его нельзя поделить на части: он умней меня в этом, зато я его — в том, и успокоился. Умней так умней, ничего не попишешь. Можно образование приобрести и воспитание даже получить, а ум не получишь, не приобретешь. Можно быть ловким и хитрым, но это совсем не ум. Хитрость имеет простую цель, мелкую, она без цели вянет, жухнет… а ум… Ему цель не нужна, он как зрение — на что ни посмотрит, все видит и различает. Ему ничего не надо, кроме как все понимать и различать. Находить разное в похожем, сложное в простом, глубину под поверхностью — вот что может ум. И наоборот, все объединить он способен, увидеть общее в разном, простое и ясное в сложном. Это его работа, и игра тоже. Он открывает разнообразие там, где, казалось бы, унылая пустыня… и единство всего сущего, когда глаза разбегаются от разнообразия. Ум придает интерес и вкус нашей жизни. Может, поэтому и не любят умных. Они рядом с нами: мы не замечаем — они видят, мы не радуемся — они наслаждаются, мы спокойно живем — они горюют… Только раздражают нас. К тому же его невозможно запретить — ум, или унять. Честность, смелость, мужество подавить можно, запугать, даже самому себе запретить, а, попробуй, запрети себе быть умным. Вера, совесть, достоинство — от воспитания, от жизни, а ум… С ним рождаются. Он, как глаз у орла, от рождения дан: смотрит и видит. Никто нам не добавит ума, не передаст своего, как бывает с опытом, навыками, знаниями. Если человек не различает, скажи ему — вот, смотри сюда, и он, может быть, увидит там, куда показываешь ему… но подвернись другой случай, он снова дойдет до своего предела и остановится, не видя дальше, не различая…
Что поделаешь — ум… Когда растешь, развиваешься, одолеваешь препятствия, хочется верить — все достижимо, но с годами все чаще наталкиваешься на странную границу, за которой смутно, зыбко, непонятно к чему, неизвестно зачем… Другой, смотришь, идет вперед — видит, различает, судит, действует. А мы стоим…
Так какие качества вы цените?..

СТАРЕНЬКОЕ ЕЩЕ (как во сне)


………………………………

Р е з и н о в ы й к л е й

Я люблю резиновый клей, у него прекрасный запах, и держит неплохо. Я вклеиваю им рисунки в паспарту, нужно клеить уголками. Он не пачкает, снимается тонкой пленкой, и бумага становится даже чище, чем была. И держит довольно хорошо. Правда, через год рисунки отваливаются, но я их снимаю гораздо раньше. Повисят немного, и складываю в папку, наклеиваю новые. А запах просто замечательный…
— У него извращение, — говорит мама, она обожает цветочные запахи.
— Слишком сладко, — говорит папа, он нюхает ее духи и морщится, — искусственные запахи лучше, но, конечно, не этот клей…
А мне клей нравится, и бумага после него не коробится, как после этого, казеинового… ну и запах у него!
— Люблю природные вещества, и вообще все натуральное, — говорит мама, она даже стены в комнате обила каким-то материалом, ни капли синтетики в нем. Я тоже люблю сирень, особенно ее цвет… а запах лучше у клея, у резинового. Я им вклеиваю рисунки в паспарту, как сосед, художник, он постоянно устраивает дома выставки для знакомых, и то и дело меняет картинки.
— Хорошая картинка сразу бросается в глаз, — он говорит. — Очень плохие тоже бросаются, но тут же съеживаются и отступают, а хорошие запоминаются. Очень хорошее и очень плохое похоже — на первый взгляд.
Мои рисунки не очень хорошие, но я люблю рисовать.
— У него нет способности, — говорит мама, — смотри, ему даже прямой линии не провести.
У нас в классе есть мальчик по фамилии Горбулин, он проводит длинные линии без линейки, совершенно ровные и прямые. Наш чертежник, он рисование ведет, качает головой, прикладывает линейку и говорит — «ты гений, Горбулин!» А Гена улыбается и каждый раз краснеет, он знает, что не гений, а двоечник. У него рука как куриная лапка, длинная, тощая…
— Это какой-то феномен, — говорит Анатолий Абрамович, чертежник, — от руки так невозможно провести.
Горбулин рисует дома и города ровными прямыми линиями, зато у него не получаются самолеты, их надо криво рисовать. Потому он не любит изображать морской бой, это моя любимая тема — корабли сражаются с самолетами.
— Пусть рисует, — говорит папа, — он нюхает духи и морщится, — далась тебе эта сирень!..
— Он меня измучил своим клеем, — жалуется мама, — пусть рисует, но зачем такой запах…
А я рисую морской бой и вывешиваю у себя над столом. Мои рисунки сразу бросаются в глаза, наверное, очень плохие. И все-таки я люблю рисовать. Я нарисовал сирень на восьмое марта и подарил маме. Цвет получился хороший, а с запахом как быть?.. И я придумал — кругом цветков нарисовал маленькие кудряшки, похожие на лепесточки, только мелкие. Это я для мамы старался, а вообще-то я сиреневый запах не люблю, он очень сладкий. Я люблю резиновый клей. Художник посоветовал — бумага не коробится, и становится даже чище. Я попробовал — здорово получилось. До этого я клеил казеиновым, много грязи и бумага морщится, а запах у него… Резиновый совсем другое дело! В школе про него никто не знает. Мама говорит, он не для детей. Запах синтетический, разъедает легкие, и обои наверняка испортишь. Правда, у нас не обои, а гладкий материал с цветочками, как в музее. Мама говорит — натуральный, пре-е-лесть. Но у меня над столом она не клеила, все равно испачкаешь, говорит. И я здесь вывешиваю морской бой, вклеиваю в паспарту — и на стенку. Клей не какой-нибудь, резиновый! Повисят , и снимаю, другие вклеиваю, и снова…
………………………………………………

К р о в и н е т ?..

Я катался на велосипеде, двухколесном, делал круги по асфальту, сначала большие, потом все меньше… И упал . Мы жили на даче, кругом трава и сырая земля, не покатаешься, только перед домом небольшая асфальтовая площадка. Правда, вся в трещинах, и все-таки единственное место, где колеса не вязнут. Хозяйка говорит, что этот асфальт еще до войны здесь был. И я кружил по нему, пока не свалился. Мама еще вчера сказала — доиграешься, нельзя так машину наклонять. На большой скорости можно, я видел, мотоциклист даже по стенке ездил, поднимался наверх, ему скорость упасть не дает. Тем более, по ровному месту, хоть колесом крутись, если быстро. Меня трещины подвели, и, вот, свалился.
Здорово стукнулся, но это заживет, а вот велосипед… Наконец, мне его по- дарили, а теперь, может, и не починишь. Я сразу вскочил, но остановился, посмотрел на колено. Оно было странным — совсем белое. Раньше я не так стукался, до крови, и теперь был уверен, кровь обязательно будет. Ведь сильно приложился, и велосипед далеко отлетел, валяется около куста, что с ним?.. Надо взять его, посмотреть, а я стою, смотрю на колено.
Наверное, у меня крови нет. Мама говорит — » ты малокровный, вы все такие, дети войны…» Она кормит меня овсянкой, каждое утро каша, каша… Бабушка говорит, в ней железо. «У тебя веки бледные… — отворачивает веко и показывает всем, — смотрите, голубые, где же его кровь?..»
Может, действительно, крови нет, вот и колено совсем белое, хотя стукнулся ничего себе… Что же теперь будет? Я должен сморщиться весь, как яблоко, которое давно сорвали и не едят. «Почему не ешь яблоки, теперь их только в компот! — бабушка сердится на меня, — не забывай, в них железо…» Раньше у меня была кровь. Меня в школе стукнули по голове, и струйка текла по шее и даже по спине, пришлось кожу зашивать. Но это давно было, еще зимой, а теперь, может, другое дело…
И вдруг вижу, появились маленькие капельки, совсем малюсенькие, розовые, их много-много, каждая видна в отдельности, они растут, начали сливаться в большие, темные, и кровь, наконец, закапала как следует. Я сначала обрадовался — значит, есть во мне кровь, а потом испугался — вдруг вся вытечет… И похромал домой.
Мне наложили плотную повязку и дали хлеб с маслом, до обеда. И я пошел смотреть велосипед. С ним ничего не случилось.
………………………………………………

Р а з в м е с я ц

Раз в месяц мы с мамой ходим в диспансер. Вернее, ходит она, а я всегда с ней. Маленький белый домик у вокзала. Здесь интересно, ходят разные поезда, вагоны сходятся и расходятся, звенят звоночки, по радио громким голосом говорят — «Иванов, не туда, не туда! Зайди к дежурному!» — и еще разные слова, которые в другом месте по радио не услышишь. Деревья черные, потому что кругом паровозы, от них много копоти. А домик чистенький, как будто вчера покрасили белой краской, окна приветливые, с зелеными занавесками. Туда меня не пускают, мама говорит — «мало ли что…» Я сижу напротив на коряге, ее когда-то выбросило море, она белая от соли и твердая как камень. Я забыл сказать, море через дорогу, я к нему привык и вспоминаю только когда очень дует с той стороны, осенью. Тогда я тепло одеваюсь, и все равно сижу, жду ее. Ее там поддувают. Легкое окутано плотной оболочкой, как одеялом, в нем ни щелочки, ни трещины, и если между оболочкой и легким вколоть длинную иглу и по ней пустить воздух под давлением, то легкое сжимается. Оно, правда, тогда плохо дышит, зато быстрей выздоравливает. В нем микробы — палочки, они тоже окутаны плотной оболочкой, похожей на воск, и лекарства к себе не подпускают, потому лечиться долго. Но все-таки можно вылечиться, мама говорит, надо надеяться, и вот мы ходим сюда, лечимся.
Иногда она выходит веселая, говорит — хороший анализ , и мы идем пешком через город, по круглым камням, покупаем мороженое и постепенно едим, надо лизать и держать во рту, пока не нагреется… Иногда она выходит и говорит — ни то ни се, никто не знает, лучше или хуже. Мы садимся на трамвай и едем по берегу вдоль заборов, кранов, мусорных куч, здесь плохо пахнет, мама говорит, тухлыми яйцами, это водоросли гниют. Там, где я сижу, не пахнет, берег асфальтовый, гладкий, ходят люди, смотрят на воду и корабли. Они разговаривают и смеются. Я сижу, жду, говорю себе — ничего не будет, сейчас она выйдет веселая, и мы пойдем пешком. Но она выходит ни то ни се, поддули и ничего не сказали. Мы едем вдоль берега. Вода серая, сливается с небом, далеко в море длинные корабли, еще дальше маленький бугорок, на нем красная точка. Это остров и маяк — он указывает кораблям путь в бухту. Мама говорит, до войны они с папой ездили на тот остров, там высокая трава, гуляет ветер, и ничего больше нет. Только этот маяк. Его давно построили, на нем работает сторож. Он ездит на работу с соседнего острова, включает лампу и дежурит до утра.
Мама вздыхает:
— Я завидую ему, вот это работа, свежий воздух, он всегда здоров.
Она тоже почти здорова, и еще не старая, а ходит сюда раз в месяц, подумаешь, болезнь… Мы едем, трамвай разгоняется, потому что вниз, потом поворачивает в парк. Уже не видно воды, но воздух еще пахнет морем.
— Когда теперь?..
— Через месяц обязательно.
Я сижу на коряге, в ней круглые дырочки просверлены, это жучок, и написано — «Леня… 1947… Вагоны стукаются, звенит звонок, голос зовет Иванова, мама выходит, выходит, выходит…
……………………………………………

ВЫРВАНО ИЗ ТЕКСТА (от нечего делать)


…………………
Бывает, читаешь прозу, и честная, и мысли симпатичные, и написана хорошо-о… А все равно, чувствуешь — жуешь слова. И буквы лезут, буквы… Надоели, с пяти лет перед глазами мельтешат…
Но очень редко, но бывает – ни букв, ни текста, а сразу – голоса, картины, люди свои… и бросаешься участвовать, а как же…
Потом очнешься… Но долго-долго — вспомнишь, вздохнешь…
А мне говорят – как написано, КАК написано, КАК НАПИСАНО!!! Плевать с 14-го этажа, как написано-то, если ни о чем – НИ О ЧЕМ – написано. Нет, почему это – ниочем? – о чём, о чём, очень о чём… Так и видишь: автор за столом… пописывает… А в другом углу — читатель – почитывает… Погуляли бы лучше, ребята…

З А П О Т Е Л …


………………………..
Или менять здесь интерьер и насыщение, или уходить пора. Запотел жежешник.

РВАНАЯ ПРОЗА

(взято из реальных вещей)

………………………………….
///////////
Дальше еще хуже пошли времена. Полезли изо всех щелей уроды, глазенки выпучили… Этого – уби-ить, того – замочи-ить… Не помню такого, в забитости жили, но без кровопускания обходились. Пусть ругал, обвинял, смеялся над сказками, но такой свободы не ожидал…
Сидим по-прежнему в домашней щели, свою улицу знаем, район – хуже… Поневоле вспоминаю — перелески, лесостепь, скудная растительность… и вдруг, резко – поднимаешься на холмик, он еще заросший редкой курчавой травкой, выжженной донельзя… вырастаешь над холмом – и перед тобой сверкающий до боли песок. Пустыня ждет!.. Стою перед ней, горячий ветер провяливает кожу и мясо…
Что город, что пустыня, все у меня смешалось.
Я и раньше город едва терпел, а теперь совсем чужой. Огни рекламы, витрины хваленые, а люди где?.. Того, кто вырос в небольшом поселке среди лесов, не заманишь в ваши каменные джунгли. Но были раньше улочки тихие, дворики с травой, скамейками… Чуть отойдешь от показушного Горького, за аркой течет другая жизнь, там жить было можно, знаю.
Одолели гады…
Или поесть. На Петровке любил сосисочную, две толстые тетки в замызганных фартуках, на кассе третья, еще толще этих, сосисочки сносные, цена возможная. Стояли люди, простые, нормальные, ели хлеб с сосиской, макали в горчицу… Можно было яичницу попросить, тут же сделают и не ограбят. Напротив магазин с картинами, дешевая распродажа культуры…
Был город для людей, а стал для жлобов. Улицы пусть шире, но бесприютно и неприязненно на них. Мы с Гришей носа не кажем в центр, сидим у леса. Чувства подогревает телек. Каждый день на экране празднуют, пируют, справляют дни рождения, принимают витамины, жрут икру на презентациях, играют в игры, угадывают слово за миллион… машины оцинкованные… Герои теперь у нас – проститутки, манекенщицы, спортсмены и воры в законе… киллеры — передовики труда с мужественными лицами, интеллигентность и мировая скорбь на них — мочить или погодить, брать банк сегодня или завтра, а послезавтра, как известно, поздно…
Озверел я от этой круговерти. Как последний мамонт чувствовал — вымираю. Мне говорят, не время, а возраст виноват, после тридцати пяти жизнь стремительно ныряет в глубину, может и не вынырнуть.
А Гриша считает, что не только возраст, время вовлекает во всеобщее отупение.
Я часто думал, как нахлебаюсь за день этого дерьма – ну, хватит, что ли, хватит!.. Довольно меня по голове лупить, я не каменный истукан. Не нравится, как жизнь устроена. Сняли шторы, шоры, сломали стены и загоны… Может, она свободная теперь, но идиотская и мерзкая, еще мерзей прежней. И вовсе не безопасная, высунешься – голову отбреют начисто. Как, я видел, сержанта Маркова голова летела… если б кто ей на дороге повстречался, убила бы не глядя.
А главное, все у них получится, идиотов большинство, они радостно проголосуют за хлеб и зрелища. Власть большинства.
А кто-то посмеивается, руки потирает…
И ехать некуда, хотя все пути открыты. Никого не хочу знать, слушать чужие речи, вникать в истории чужие, слоняться по чужим городам, повторять чужие голоса, их истины заучивать как политграмоту… Чтобы меня поучали, пихали, шапку нахлобучивали, одевали и раздевали, учили работать и веселиться по–новому.


……………………………………
Стою за деревом и наблюдаю, как новое племя вытаптывает землю, где расположен мой ночлег. Где-то здесь он расположен, очерчены в памяти границы, но штрихом, пунктиром, и довольно широко, подлость или закон насмешливой игры?.. И все же, вернулся в единственное место, которое можно трогать, это успокаивает, хотя и смешно. Такое не в первый раз со мной, в общих чертах помню, но детали ускользают, например, куда шел в прошлый раз и где нашел дверь. И все же хромая память утешает, до сих пор не пропал, значит, и теперь доберусь.
Место, кажется, слегка изменилось… Но я верю в незыблемость правил, как в то, что земля не может даже на миг остановиться: мой дом по-прежнему на месте. Словно негласный договор заключен с непонятными мне силами. А взамен веду себя, как полагается нормальному человеку, подчиняюсь обстоятельствам, которые сильней меня. Руки вверх перед реальностью, она всегда докажет тебе, что существует. Но это только часть меня, опрокинутая в текущий день, а за спиной моя держава, в ней живет сопротивление, ожесточенное и молчаливое, – в траве, в каждом листе, стволе дерева, всех живых существах, и я своею жизнью поддерживаю их борьбу. Живи и поддерживай жизнь как можешь, и не будешь одинок. Кругом ежедневно и ежечасно совершается предательство, люди предают жизнь и потому обречены, вот и придумывают себе, в страхе, загробное продолжение.
Мне пока везет, почти всегда возвращаюсь в довольно равнодушную среду. Здесь меня не ждут, но и не очень злятся, когда напоминаю о своем существовании слабыми движениями. А я помню, так со мной уже было, ничего страшного не случилось, и успокаиваюсь.

ОЧЕНЬ СТАРЕНЬКОЕ — ПРО ЗВЕРЕЙ.


………………………………………

АРТО

Шофер уехал, а мы с Борисом начали носить вещи на третий этаж в мою новую квартиру. Жильцы из окон внимательно наблюдали за нами, а две старушки даже вышли на лестницу, чтобы лучше видеть. Мы оставили на траве ящик с мелкими вещами, среди них ракетка и теннисные мячи. Один мяч откатился в траву. Я заметил его, но решил, что возьму потом. Когда мы спускались в очередной раз, то увидели большую рыжую собаку, которая сидела неподалеку под деревом и смотрела на вещи. Видно было, что этот пес давно живет один и ест не каждый день. Я свистнул ему, но он не пошевелился. Мы взяли ящик и понесли наверх. Когда мы вернулись, мячика не было, и собаки тоже. «Это он взял,— закричал кто-то из окна,— это Арто…» Я посмотрел через дорогу. В высокой траве виднелась рыжая голова, пес смотрел на меня. Я подошел. Арто сидел, перед ним лежал мячик. «Отдай мяч…» Он зарычал, схватил мяч и отбежал на несколько шагов, но при этом дружелюбно вилял хвостом. Он хотел играть, и умел играть с мячом. Он хотел, чтобы у него отняли мяч и бросили — старинная игра всех собак. Но для этого нужно было подпустить меня ближе, или оставить мяч и отбежать. Он боялся, что я заберу мяч, и подпустить меня боялся — видно не раз его били. Я оставил ему мяч и вернулся к дому. Потом я видел его почти каждый день, и кормил. Домой он не шел, хватал еду и отбегал в сторону, быстро глотал и возвращался. Иногда он шел за мной в магазин и там ждал, пока я куплю булку и дам ему кусок… Настала зима. Арто спал на люках, там не было снега и снизу шло тепло. В сумерках я не замечал его и подходил вплотную. Он поднимал голову. «Привет, Арто…» Если он был сыт, то не шел за мной, и снова ложился спать. Иногда он исчезал на несколько дней, и я думал, что его поймали как бродячего пса, но он появлялся снова, облезлый, голодный, со светлыми упорными глазами. Он дожил до лета и снова лежал на лужайке перед домом. И осенью он был здесь, а в ноябре, в первые холода исчез, и я больше его не видел. Я ждал его до весны, надеялся, что вернется, а потом взял себе щенка, палевого — как Арто, только с темными глазами.
……………………………………….

ХОМЯК

Кажется, его подарили моей дочери, этого белого хомячка. Сначала все возились с ним и сюсюкали, а я держался подальше — мне противна слащавая возня с животными. Потом к нему привыкли и почти забыли, а он жил под креслом, и был рад покою, и тому, что еды вдоволь. По вечерам, когда все засыпали, я выходил на кухню и пил чай. Я любил это время. Днем спешишь и все кому-то должен, но вот наступает вечер, все идут спать, а тебе подарен кусочек твоего времени. В тишине вылезал хомяк и смотрел на меня, а я на него — мы не мешали друг другу. Я подсыпал ему зерна и смотрел, как он ест, и как растут его мешки за щеками. Он убегал к себе и снова прибегал — уже с худыми щеками, и снова торопливо ел… Тепло давно прошло, и сухой сентябрь позади, наша жизнь вдвигалась в темноту — приближалась зима. Хомяк не знал о зиме, но знал, что делать, чтобы жить и выжить, его никто не учил, он знал это всегда. А я много знал о зиме, о прошлых зимах, и помнил больше, чем он, но что делать — не знал. Каждый раз зима заставала меня врасплох. Я стал понимать боязнь стариков умереть зимой, в темноте, среди холода природы… А вот хомяк готовился.
Однажды вечером я долго ждал его, а он все не вылезал. Я заглянул под кресло. Он лежал там на боку и не двигался. Я взял его на руки — он часто дышал, изо рта стекали капельки крови. Скорей всего, кто-то неосторожно прижал его, может быть, дверью, или еще как-нибудь… Вчера еще он так озабоченно бегал здесь и смотрел на меня крошечными темными глазками… Мне казалось, что он сейчас вскочит, отряхнется и все будет по-старому, но он лежал, и стал дышать с судорожными всхлипываниями. Он мучился, и мне надо было его убить, а я не мог и все сидел и смотрел на него. Мы были с ним вместе, и чужие в этой большой квартире, и зиму я буду встречать без него… Я принес эфир и стал его усыплять. Налил на вату очень много, чтобы он сразу уснул и умер незаметно для себя, как я себе желаю, но он все дышал и дышал… Наконец, он замер. Я завернул его в наволочку и вышел на улицу. Небо было звездное — к холодам. За домами начиналось поле. Я выкопал ямку, похоронил хомяка, и пошел домой.
………………………………………………….

ЧЕРТОВА БАБА

В универмаг на Юго-западе забежала собака. Видно было, что ей хочется отдохнуть и согреться, и, может быть, перехватить кусочек. Она забилась под лестницу, зализывала свежую царапину на передней лапе. У меня была булка, я отломил ей кусок. Она с жадностью съела и стала смотреть, не дам ли еще. Подошла женщина, молодая, хорошо одетая, и говорит:
— Видно у вас никогда не было собак.
Я не стал отвечать, жду, что она скажет дальше. Она продолжает допытываться:
— Ведь не было?..
Ну, что ей сказать… что у меня есть собака?.. — неизвестно, к чему она клонит, да и почему я обязан ей объяснять… Или скажу, что нет… похоже, она обрадуется — угадала, начнет меня учить… Я молчу. Она достает из сумочки сухарь и дает собаке. Собака берет сухарь и с удовольствием жует, с хрустом, и крошки подбирает. «Так вот,— она все хочет мне что-то доказать,— собак нельзя кормить хлебом — у них животы болят…» Она такая холеная, красивая, как говорят, фигуристая, и одета очень хорошо, со вкусом. Собак, конечно, лучше хлебом не кормить, но эти голодные собаки, здесь, на окраине города, питаются отбросами, и хлеб им не повредит. Но что ей объяснять… Она смотрит на меня с улыбкой, в которой невыразимое превосходство. Вот стерва, что она ко мне прицепилась… Ее собака, конечно, хлеба не ест. Она не хочет уходить, и продолжает: «Вот из-за таких, как вы, любителей природы, звери погибают, кидают им в зоопарке куски, а они умирают…» Я молчу, смотрю, как собака подбирает крошки. Я бы дал ей еще булки, но не могу, пока эта дрянь не уйдет. А она все говорит: «Удивительные люди, нет элементарного понимания… вы кем работаете?..» Я смотрю на нее — она удивительно хороша, но до чего ядовита, Бог ты мой… «Не делайте так никогда больше» — требует она от меня…
Придется уйти и собаке не достанется булка. Ухожу, а за мной и собака, она провожает меня до угла, и здесь я даю ей весь батон. Она хватает батон и убегает в темноту…
Я иду и вспоминаю — чертова баба… но до чего хороша…
……………………………………………

ПИНГВИН

У нас в городе есть зоопарк. Это отдельный мир среди суеты нашей бестолковой жизни. Заходишь сюда и скрываешься — от долгов и обязанностей, от смирения и внутреннего кипения — бродишь как зверь среди зверей, ешь мороженое, сидишь на скамеечке и ждешь, когда будут кормить медведя, как будто тебе должны бросить этот темно-красный кусок мяса… Один раз я сидел на скамейке перед птицами и увидел девочку лет пяти. Она пришла с папой, но шла сама, не держась за руку. Они только что вошли, и, я слышал, отец сразу хотел показать ей самое интересное — слона, тигра и обезьян. Он боялся, что дочка устанет, пока они доберутся до настоящих зверей, и не получится той радости, которую он запланировал на воскресное утро. Они шли довольно быстро мимо птиц и мелких животных. И вдруг девочка остановилась. Она увидела большого пингвина, который стоял за решеткой и смотрел на нее. Пингвин был чуть повыше девочки и стоял молча, не двигался. Они рассматривали друг друга. Девочка обернулась к отцу и шепотом спросила «кто это?..» Она знала, что громко задавать такие вопросы неприлично. «Это пингвин». Имя существа ничего не объяснило ей, а спросить все, что ей хотелось понять, она не умела — и вот она стояла и смотрела на пингвина, и он, маленький, но важный и старый, не зверь и не человек, смотрел на нее и загадочно молчал… Когда на тебя смотрят знакомые и незнакомые, но привычные лица, и ты на себя смотришь, как на что-то знакомое и привычное, а если на тебя смотрит такое вот существо?..
Оторвать девочку от пингвина было невозможно.
Потом я встретил их в кафе. Она была задумчива и рассеянна. Думаю, что они так и не добрались до слона и тигра. Я слышу, она спрашивает:
— Можно, я дам ему пирожное?
— Он не ест пирожное, он живет на севере.
— Ну, тогда мороженое он станет есть.
Я вышел из кафе. По пруду быстро плавали коричневые утки, на воду падали желтые листья. Пингвин все также стоял и задумчиво смотрел на дорогу. А я уже шел к выходу—в знакомую и привычную свою жизнь.
…………………………………………

ИЗ СУСЕКОВ


……………………………………..

ОТВЕРЖЕННЫЙ

Толпа у винного загудела, забурлила — и выбросила одного, за ним вылетела шапка. Мужчина лет пятидесяти, с одутловатым лицом. Он ощупывал разорванный ворот, рубашки и, тяжело дыша, смотрел на толпу у входа. Был почти у цели, надо же…
— Я стоял…- он сказал негромко и хрипло.
— Разговаривай… как же… он — стоял…- засмеялся седой крепыш в белой рубахе, — второй раз продирается…- и выругался.
— Иди, иди… стоял…- от очереди отделился розовый старичок с кривыми ножками, подскочил, толкнул отверженного в плечо, — мотай…
— Да стоя-я-л я-я-я…- завыл мужчина в разорванной рубахе, — мужики-и, стоя-ял…
— А ну, вали, — заорала огромная баба с толстыми плечами, — мы здесь с утра, всех видели…
— Я только отошел… я стоял… сказал…- он прилаживал ворот, — рубашку порвали… сво-о-лочи…
В этот момент дверь магазина приоткрылась — впускали новую партию. Отвергнутый очередью мужчина кинулся в темную щель, но его тут же смяли и выкинули обратно. Очередь утолщилась вокруг двери, как голодная пиявка, присосалась к щели, от толпы отрывались отдельные люди, влетали в простор магазина, на ходу поправляя одежду, бежали к прилавку в глубине. Несколько человек упало в дверях, из кучи тел вырвалась женщина и поскакала на одной ноге, за ней вылетел сапог, но она уже была у цели. Везде царили справедливость и веселый азарт. Только отверженный мужчина стоял, прислонившись лбом к витрине, и мрачно наблюдал за счастливцами, из которых формировалась группа, чтобы разом пробиться наружу…
— Я стоял…- он сказал хрипло и вяло, сознавая, что все потеряно.
— Братцы, что же это… ведь стоял…
Мимо него пробегали люди, сжимая в потных руках бутылки.
— Сво-о-лочи… я стоял… сволочи…
Темнело быстро, зажглись огни, день кончился.

ОЧЧЕНЬ СТАРОЕ ВРЕМЯ…


……………………………….

В НАЧАЛЕ

Всякое дело начинается со странных, может быть, даже никчемных людей, а не с героев и тружеников, об этом неловко говорить, и потому часто рисуют совершенно иную картину. Хотя почему никчемных, разве так можно сказать – никчемных, нет, я сомневаюсь, очень даже выразительных и нужных, ведь каждому делу нужен запах, аромат, тайна, непонятная судьба, чтобы притянуть вот этих, только вырастаюших из детских штанишек, героев и тружеников. И даже небольшое такое дело, как учение, студенчество, вся эта, казалось бы, расписанная от «а» до «я» жизнь, она начиналась странно, с другими людьми, и зачем они были, если потом все ушли, ну, совершенно все, кроме одного, а тот сменил фамилию, и стал, наверное, неуловим для сил определяющих и направляющих, эти силы удивительно бывают простодушны и доверчивы, ушел от предназначенной ему судьбы – поднимать занавес, перерезать ленточку, а кто занимается поднятием занавеса, перерезанием ленточек – известно, самые никчемные личности, хотя почему никчемные, нет, я возражаю, как говаривал мой приятель, он давно в Израиле пенсионер – не все так просто… Фамилия у него… нет, не у приятеля, а у этого, предшественника и предоткрывателя, была – Шкурник, Костя его звали, коренастый, почти квадратный, с тяжелой круглой головой, серые волосы ежиком, он был не намного старше нас, около двадцати, а казалось, вся жизнь за спиной, так он резко и точно судил обо всем, все знал – и ничего не делал, чувствовалось, он настроил внутри себя невидимый никому парус и ждал ветра, чтобы его несло, несло в широкие какие-то дали, а ветра все не было, не было… Всегда были такие – конквистадоры, что ли, бывало, им везло, а в нашей квадратной и прямоугольной жизни… Но это другой разговор. И Шкурник пил одеколон «Тройной». Тогда это было чудачество, пить было – завались, и довольно доступно, и денежки у него водились, откуда – не скажу, чтобы не бросать тень, одним словом, Костя устраивал спектакль. И созывал друзей, это были фигуры!
Раньше всех приходил Балинт- венгр, он жил у богатой вдовы на квартире, в районе парка, где тишина и выгуливают благородных собак. Он ублажал хозяйку, «когда я это самое, – он говорил, – земля горит на три метра в диаметре», и я представлял себе маленького Балинта с пышными колючими усами на большой белой женщине, и тлеющий от невыносимого жара ковер… Потом появлялся Витек-фельдшер, сухощавый блондин в темных очках, к медицине он отношения не имел, слова писал, как слышал. Он приносил огромный потрепанной кожи портфель, в котором умещалось штук двадцать пива. Он был силен незаметной жилистой силой – двое повисали у него на плечах, а он легко подтягивался на перекладине. Наконец, вваливался огромного роста тип по фамилии Буфетов, Вадим, с темным лицом и спотыкающейся речью. Говорили, что он живет с приемной дочерью, он по общей просьбе демонстрировал член устрашающих размеров, завистники говорили, что это водянка, и Вадим конченный человек. Буфетов мог молчать часами, он сидел, сопел, ждал Костю, лицо его, темное, как у негра, с багровыми белками глаз и вывороченными губами, наводило страх на проходящих мимо. Проходили в две комнаты, человек сорок ходило через нас, первокурсников, место было весьма и весьма для спектакля, Шкурник умел выбирать место. И вот он появляется.
Вы скажете, подумаешь, что стоит прикончить пару бутылочек «Тройного», кого теперь этим удивишь, но Костя создавал праздник. Он с утра ходил в баню, потом шел сдавать кровь, «у меня ее галлоны, – он говорил, – стоит палец кольнуть, как польется», и перед всеми колол, и, действительно – лилась, темно-вишневая, вязкая, тут же свертывалась, чернела, он сдавал для здоровья, в нем крови хватило бы на двоих или даже троих. «Мне нужны поединки на шпагах, ежедневно, чтобы были колотые раны, – говорил он, и добавлял, выпячивая мясистую нижнюю губу, – время не то-о…» После сдачи крови его кормили, давали двадцатку и свободные дни, хотя от чего его освобождали, непонятно, он и так был свободен, студент первого курса, на лекции не ходил, на занятиях не показывался…
Вот он входит, кивок Буфету – Вадик просто влюблен был в Костю, даже лицом светлел при встрече… потом кивок Витьку, но уже посуше, Шкурник уверял, что сильней «фельдшера», тот только ухмылялся, но вот Костин указательный палец, действительно, был непобедим, он скрючивал его и протягивал желающему, каждый мог уцепиться своим указательным и тянуть, и тут уж все пальцы распрямлялись, а Костя оставался со своим стальным крючком, и даже огромный черный палец Буфетова нехотя разгибался, Вадик нежно улыбался Косте, отдувался и мычал – «да-а-а, вот это да-а-а…» Витек попробовал как-то, проиграл, и больше в борьбу не вступал, сидел, как всегда, в углу и таинственно посверкивал очочками, он занимался перепродажей тряпья, тоже наш студент, дошел до второго курса, каким-то чудом сдал экзамены и мог бы продержаться еше годик, если б не погиб странной смертью, похожей на самоубийство.
Но вот начинается зрелище, Шкурник ставит на стол несколько зеленоватых пузырьков, большую алюминиевую кружку, берет первую бутылочку, сжимает большим и указательным пальцами пластиковую пробочку, она крошится, и Костя переворачивает бутылочку над кружкой, Наступает тишина, с жалобным звоном сыплется струйка, бьются, уходят вверх настырные мелкие пузырьки, все тише, тише, жидкость тонет в жидкости… Затем второй пузырек, третий, иногда четвертый, но чаще их было три, Костя любил красивые числа. Итак, в огромной кружке чуть больше половины, Шкурник поднимает ее, увлеченный своим рассказом – как сегодня сдавал кровь, — сестричка молоденькая, неопытная, конечно, он ей «я тоже врач…» — и что делал до этого, сколько выпил пива вчера, чем закусывал, что видел, зачем его взял легавый третьего дня, и прочее, дальше, дальше, все в обратном порядке – он то опускал сосуд, то снова поднимал его, запах катился волнами, и казалось, что все в его жизни смешалось – вобла, пиво, легавый, дружба до гроба, любимая женшина, она все время менялась, он уходил вдаль, в глубь времени, казалось, конца не будет… но вдруг он останавливался и говорил – «так это же мы встречались тогда…» – он добирался до прошлой — «тройной» встречи, он отчитывался перед друзьями, как жил, пока их не было с ним. Буфетов вздыхал – «ты, Костя, да-а». Витек молчал, но и у него складки по краям жесткого рта разглаживались, стекла мерцали мягче, даже с каким-то влажным блеском – никаких, конечно, диоптрий, сплошной понт. Это были наши однокурсники, и мы видели их только такими. Кружка поднималась и опускалась, и, наконец, то ли устав от этого медленного дирижирования, то ли насытившись собственной исповедью, Костя говорил – «ле хайм, бояре!» – и припадал, и в полном молчании пил долго, долго, мелкими, четкими глоточками, не отрываясь, и только слышны были его глотки, да иногда булькала жидкость, падая по короткому широкому пищеводу в обьемистое брюхо. Он внезапно кончал, переворачивал кружку, переводил дух, и, торжествующе оглядывая всех, говорил – «начнем по новой…» Никто не знал, что это означает, скорей всего, Костя начинал новый круг времени. Он понемногу багровел, пару раз сдержанно икал, распространяя резкий запах, деликатно прикрывал рот, он никого не уговаривал выпить с ним, это была его роль, он сам ее выбрал. Потом в дело вступал Вадик с большим куском домашнего сала, розового, с темной колючей шкурой. Наконец, Витек раскрывал свой портфель и извлекал, и извлекал, и стол наполнялся темными бутылками с испытанным жигулевским, иногда появлялась буханка черного, но это было лишнее, хлеб рассеянно отщипывали, и всегда он оставался, разодранный железными пальцами этих корифеев, наших однокурсников…
Мы с Вовиком, устроившись поудобнее на своих коечках, наблюдали зрелище, и
внимали, они относились к нам сдержанно и дружелюбно, говорить с нами было не о чем – мы учились, они жили.
Прошло время, год-два, и рассеялись эти первые люди. Витек погиб первым, поднял на спор легковой автомобиль, и надорвался. Непонятный человек ушел со своей тайной: зачем он поступал, учился, сдавал как-то экзамены, на что надеялся? что это было – блажь, мечта? Говорили, родители его были врачи, погибли в пятьдесят первом. Умер и большой человек Буфетов, выбросился из окна, всего-то было – полтора этажа, но огромный Вадик стал жертвой собственного веса. Причины гибели остались непонятны, кто говорил, что он безумно ревновал приемную дочь, кто утверждал, что Буфет был тайный агент и его вычислили, странная версия, конечно, но и время было… наконец, третьи настаивали, что он всегда был псих на учете, и
маменькин сынок, а маменька его, тоже Буфетова, по совпадению работала в буфете, проворовалась, повесилась, а он, расстроившись, в подпитии перепутал окно с дверью. Впрочем, шептали, что его фамилия вовсе не Буфетов, и называли одного из вождей, расстрелянных, кому он приходился то ли племянником, то ли сыном. Кто знает… А вот про Балинта все знали – маленький, верткий, отличный футболист, он в этой компании был младшим и не вылезал с речами, за плечами у него тоже была история, венгерская какая-то трагедия, и эти трое молча признали его, он скромно тянул пиво, история про вдову была пресноватой и скучной для такого круга, это нам он заливал напропалую. .. Так вот, Балинт – погиб геройски, уехал на Западную Украину, перешел в Венгрию и умер под нашим танком, защищая родину…
Костя же Шкурник пережил всех друзей, он ушел после третьего семестра, не дожидаясь исключения, зато потом выучился на фельдшера — акушера, перестал пить одеколон, подвизался в сельской местности, прославился своей умелостью, катался в сливочном масле, женился на толстой богатой хуторянке, стал совершенно уж круглым, бросил, конечно, сдавать кровь, и фамилию переменил, взял материнскую – Дорофеев.

УМЕР КОСТЫЛЬ.

(памяти Михал Михалыча Мрачковского, директора Таллинской 23-ей средней школы, что за базаром)

НАШ ДИРЕКТОР

Он мог бы стать кем угодно — викингом северных морей и охотником на тигров, а стал директором школы и учителем истории. Всему виной нога, так нам казалось — он был ранен на войне, и нога не гнулась в колене. Невозможно было представить, что он был солдатом и кто-то ему мог приказывать. А он мог бы приказать всем, властным сиплым голосом, легко перекрывающим любой шум. Он был всегда в светлосером костюме — и серые глаза, светлое лицо, большие белые руки… Везде мы слышали стук его ноги, он появлялся — все стихали. Он сразу находил озорника, долго смотрел на него с высоты своего роста, как на гнусное насекомое: «Ко мне! — в кабинет…»
Он рассказывал нам, как возникали и гибли империи. Мы слушали его как завороженные — он умел словами рисовать картины. Дома я проверял по учебнику — ни слова своего он не сказал, и не пропустил ни слова. Как же ему удавалось это?.. «Они шли лавиной, все сметая на своем пути…» — он говорил это с особой силой, глаза его загорались, он начинал ходить крупными шагами, слегка припадая на раненую ногу, как тигр… он мог бы раскрошить наши парты и выкинуть их в коридор… Потом он сдерживался, руки за спину мертвой хваткой, и говорил: «Приступим к опросу» — садился и долго водил длинным пальцем по списку — и все замирали…
Перед праздниками он обходил классы. Сначала распахивалась дверь и показывалась его нога, потом, на страшной высоте — большой белый нос и его крупное лицо, а затем и вся огромная фигура тридцатилетнего силача. Он останавливался и говорил веско: «Завтра праздник, наш праздник… кто не с нами, тот против нас…» Надо было идти на демонстрацию. Он шел впереди, всем улыбаясь, огромный, красивый — и мы за ним, в коротеньких штанишках, с букетиками искусственных цветов… Он назначал наших пионерских вождей, и мы поднимали руки. Он принимал нас в комсомол, хотя сидел при этом как гость, в углу комнаты, положив обе руки на больное колено, но все знали, что он принимает. Он спрашивал всегда: «Почему комсомол не партия?» — и услышав ответ — «потому что двух партий быть не может…» — крупно кивал головой и говорил — «это наш человек, наш…»
Он не старел, и потом, через десять лет, я увидел его на улице — и дрогнул, повернулся и стал рассматривать витрину, и он, конечно, не узнал меня. Я не был в школе потом ни разу, потому что уверен — он там, и снова будет смотреть своими немигающими глазами, и снова я услышу его медленный сиплый голос:
— В кабинет — ко мне…

ИЗ СТАРЕНЬКОГО


…………………………………….

ХИРУРГ КРИС

Я пришел на дежурство, и увидел Криса. Он сидел в ординаторской в единственном кресле, а ноги закинул на столик. Он читал газету. Мы, студенты, его любили — он не задавался, как другие, и позволял ассистировать ему. Крис высокий и худой, с очень худым длинным лицом, свои длинные ноги мог бы убрать со столика. Но ему наплевать, он читает газету. Раньше он работал на маленьком острове и пил от безделия, а потом ему повезло — сделал операцию заезжему боссу и тот вытащил его в эту клинику. Теперь Крис пьет по выходным.
— А, привет…— он насмешливо глянул на меня,— сейчас у нас будет язва, иди мойся…
Я намылил руки. Он все сидел и читал. Я помыл руки и ждал, когда сестра подаст мне халат. Он снова посмотрел на меня, и говорит: «Что это у тебя?..»
Я машинально поднес руку ко лбу.
Он расхохотался — иди мыться снова — и подошел к раковине. Мы стали мыться вместе. Мимо провезли больного. Я его видел в палате, мужчина лет сорока, худощавый и очень бледный. Когда мы вошли в зал, он уже лежал на столе. Там была сестра и еще один ассистент, больного накрыли простынями и дали наркоз. Я зажимал мелкие сосуды, а потом держал инструменты и смотрел. Они добрались до желудка и принялись удалять его. Сначала все шло хорошо, Крис свистел, а потом что-то разладилось. Крис долго шарил пальцами в глубине, лоб его покрылся потом. Желудок удалили и выбросили в тазик, который подала сестра. Крис все еще что-то искал своими длинными пальцами… Наконец, он сказал: «Все, будем зашивать, готово.» Зашивали молча, и мне не дали даже наложить верхние швы, как обычно делали. В ординаторской Крис снова завалился в кресло и закрылся газетой. Я подошел к окну. Снега в этом году мало, а ведь уже январь…
— Ну, что, парень, сделали операцию?
Я обернулся. Крис смотрел на меня.
— Сейчас бы неплохо выпить, как ты?
Я не знал, что сказать, но и не отказался. Он достал из шкафчика пузырек со спиртом и два пластиковых стаканчика, налил себе, выпил, не разбавляя, и запил остатками кофе. Я налил чуть-чуть и разбавил водой.
— Немного нам не помешает,— он сказал.— А парень этот,— он кивнул в сторону операционной,— скоро умрет, там все проросло до позвоночника.
Я хотел спросить, почему не сделали рентген, но вспомнил, что аппарат уже неделю не работает.
— Он умер бы от потери крови через пару дней, а теперь проживет несколько месяцев, это мы можем. Ты кем будешь?
Я сказал. Он кивнул одобрительно:
— Правильно, иди в лабораторию. Медицина мутное дело. Может лучше бы ему умереть сейчас — потеря крови, туман… легкая смерть. А он будет лежать, слабеть, кричать от боли…
Он снова взялся за газету. Я вышел в коридор. Здесь было совсем темно, только чуть-чуть светилось окно в глубине — пошел снег.

СТАРЕНЬКОЕ (1985г)


………………………………..
НОВАЯ ЖИЗНЬ

Мама сказала — «начнем новую жизнь — сделаем ремонт». И надо вынести в подвал две старые кровати. Когда-то они составляли одну большую, на ней спали папа и мама, и меня они брали к себе, если снился страшный сон, и еще оставалось место. Потом папа умер, я вырос из детской кроватки, и мама сказала — «надо расцепить». Оказалось, что в середине большой кровати есть незаметный крючок, и если с одной стороны приподнять, то получаются две отдельные половинки, и тоже довольно широкие. Я спал на одной половине, а мама на второй, в соседней комнате. У кроватей высокие спинки из темно-красного дерева с тонкими извилистыми узорами, но матрацы совсем развалились и пружины впиваются в бока. Я как-то кувыркался на кровати и вдруг — стою на полу. Перелетел через спинку. Попробовал повторить — ничего не получается… Мама говорит — «ты их добил…» Добил — не добил, а вынести все равно надо — новая жизнь. Все-таки крючок я отвинтил — пригодится. Забот много — побелка, обои новые… нужен маляр, может и кровати вынесет, если попросить. Пришел маляр, толстый высокий мужчина, видно, что сильный, говорит — я сам… взял кровать и понес. Я смотрю — забыл петлю снять, для крючка, но сказать постеснялся. Он отнес кровать в подвал, взял вторую. Мама говорит — «иди, помоги…» Мы поставили кровати одну на другую и сверху положили мешки, старую полочку и даже ведро, чтобы место не пропадало. Странно смотреть на кровать на краю угольной кучи. Маляр говорит — «я бы купил, да она не продает…» Продавать жалко, конечно, но вынести надо — с таким старьем новой жизни не будет. Пусть пока здесь постоят.
Маляр вернулся в квартиру, надел толстые штаны, испачканные белым, и полотняный колпак. «Сначала поработаю один, а высохнет — вместе наклеим обои…» Запрыскала, полилась водичка, запахло мокрым мелом. Вечером маляр вышел, переоделся — и стал пожилой господин в черном пиджаке, как у моего папы. «Сегодня не заходи — там некрасиво…» Я сразу захотел посмотреть, но почему-то дверь не открывалась. Назавтра он снова пришел, тихо возился весь день, пел тонким голосом и уговаривал кисточку работать получше. Закончил дело, выглянул, подмигнул мне и показал большой палец. «Высохнет — завтра будем клеить…» Я никогда не клеил обои, но видел, как клеили соседи. Варили в большой кастрюле серый студень — клей, суетились и кричали друг на друга — «держи ровней!.. нет, ты держи…»
Я протиснулся в дверь. Комната показалась чужим помещением — пусто, светло и сыро, обои сорваны… Мне стало грустно — здесь невозможно жить новой жизнью. Я пошел в подвал, толкнул шершавую дверь. Пахло углем и пылью. Сел на старый матрац, прислонился к спинке. Она теплая и гладкая, кое-где острые трещинки в дереве… Посидел — и пошел домой. Если высохнет — завтра клеим.

КАК СМАЙЛИК ПОПАЛ В НОМЕНКЛАТУРУ


……………..

Для кота попасть в номенклатуру не роскошь, а необходимость. Пока ты вне, никто не замечает. Каждый кот знает свое место в списке. Первый у нас Федос, а раньше был кот Нашлепкин. Нашлепкин исчез, его исчезновение — тайна. Сюжет для романа. Пропал старик, а на его место претендовал наш Ксерокс. Федос был незначительным подростком, таким помнили его с прошлой осени. А весной он показался на титульных боях…
Не все бои между котами титульные, то есть, меняют номенклатуру. Это происходит два раза в год, весной и осенью. А в промежутках кот может исчезать. Федос зимой нашел убежище, людей с третьего этажа. Умер глава семьи, мать и дочь решили взять кота. Федос притворился, что хочет в семью. Такой обман обычное дело, люди должны сами понимать — годовалый кот, если вырос на воле, дома прозябать не станет. Но вот ошиблись они, и Федос воспользовался. Судьбу Федоса сделала тушенка, ее было не счесть в кладовке. Хозяин-то умер, хозяйка из-за болезни есть жирное не могла, а дочь-студентка приезжала на субботу-воскресенье, и не справлялась. А Федос справился, и вырос с огромного кота. Мне говорят — наследственность… Без тушенки не было бы наследственности. Весной Федос выплыл на бои, и все поразились — широкий как шкаф, длинный как автобус, страшный зверь. Драться он не умел, но моментально взял весом. Ксерокс умел биться, но кормежка не та, рыба да рыба… Он и двух минут не продержался, стал вторым в номенклатуре.
Но про Ксерокса и Федоса история впереди.
А вот Смайлик, рыжий годовалый котик, красавчик, глазки медовые, шарфик белоснежный… Давно пора проявить себя, без титульного боя ни одна кошка не замечает. И брат его, Брыська, большой и сильный, а за кота не считается. Но Брысь моложе на три месяца, рано котироваться, вот и живет спокойно, ходит вразвалочку, ни одной царапины на нем.
Мы со Смайликом каждый день беседуем. Я успокаиваю, пусть побьют, ничего страшного… Он знает, не убьют, и вообще, формальностью стали эти бои: новые коты позарез нужны. И все равно, в жизни важное событие.
Проходит месяц-другой, уже лето, а Смайлику нет подходящего противника.
И вдруг объявился. На первом этаже взяли котика, они друг другу подходят.
Титульный бой это не за кошку биться, чисто номенклатурное мероприятие. Только должны присутствовать два главных кота, значит, Федос и Ксерокс, несколько второстепенных, и кошки, конечно, чтобы слух разнесся по всем домам.
Я же говорю, формальность, хотя много крика, размахивания лапами… Нельзя побежать, это главное.
Наш Смайлик победил, а ведь даже не схватились! Смайл молодец, все в глаза, в глаза, а тот не выдержал. Но оба номера получили, Смайл второй с конца, а новый Серый последний. Но быть последним в номенклатуре лучше, чем первым среди нетитулованных. Пока нетитулованный, ты никто.
Потом Смайл посидел со мной, как обычно, дал себя погладить, почесать за ушами. А когда я уходил, за мной не пошел, прыгнул в форточку. Ему теперь надо обойти все дома.
Брыська следующий. Но Брысь не станет драться с теми, кто в хвосте, он силен и самолюбив. Я думаю, закажет бой самому Ксероксу, будет бит, но сразу займет престижное место. Пока Ксерокс не пропустит очередную сессию… Боюсь, что он тогда исчезнет, как старик Нашлепкин, которого я ищу. Нет и нет его. Но это тема для романа. Поиски Белого Кота…
А пока все.

ЗАПИСКИ ЗИНОВИЯ БЕРНШТЕЙНА

Одному проводить огромный конкурс коротких рассказов (более 500 текстов) — идея не из лучших.
http://www.periscope.ru/afo.htm
Не расчитал силёнок, конечно. И я придумал себе напарника, старого филолога Зиновия Борисовича Бернштейна, выдумал ему биографию, и мне сразу стало легче. Зиновий даже дал интервью в «Тенетах». Потом меня ругали за мистификацию…
Привожу с небольшими сокращениями это интервью, в нем нет вопросов, но все ясно из ответов.
…………………………………………..
Меня зовут Зиновий Борисович Бернштейн, я родился в Таллинне в 1925 году. Тогда, как сейчас, Эстония считалась самостоятельным государством. Я вырос в русскоязычной, как теперь говорят, семье, мой родной язык русский. До войны в Эстонии было пять тысяч евреев, это были коренные жители. Почти все жили в столице, многие знали друг друга, были в родстве.
Мать разошлась с отцом, когда мне было пять лет и уехала со вторым мужем в Германию, потом они погибли в концлагере. Я остался с отцом в Эстонии. Он был мелким предпринимателем, часовщиком и ювелиром, его магазин находился на улице Виру в самом ее начале, там где две башни и остатки ворот, в этом же доме мы жили. Кто был в Таллине, знает это место. Во время налета в марте 1944 года советская авиация превратила центр Таллинна в развалины, нашего дома не стало тоже.
Когда мне было 12 лет, мы ездили с отцом во Францию. Заграница, помню, меня не удивила. Таллинн до войны называли «маленьким Парижем», лучшего места я не увидел. Отец зашел к Бунину, и я с ним, надо было передать письмо и посылочку от знакомого из Эстонии. Бунин встретил нас серьезно и холодно, беседа продолжалась несколько минут. Я запомнил, что раковина в комнате, старая и ржавая. Отец сказал мне, что он великий писатель, я не поверил.
Началась война, мы с отцом и его братом Иосифом едва успели выбраться из Эстонии. Плыли морем, меня рвало всю дорогу. В середине пути нас разбомбили немецкие самолеты. Я помню взрыв, и что оказался в воде, она обжигала, была осень. Я не мог дышать и скоро потерял бы сознание. Повезло – меня подобрал катер, спасли Иосифа, а отец утонул.
В Лениграде я жил у родственников отца, через месяц тетка, военврач, сумела отправить меня в Свердловск, где жили наши друзья. Иосиф остался в Лениграде, он погиб во время блокады. В Свердловске я учился в фельдшерской школе, потом меня мобилизовали в эстонский корпус, который был сформирован из эвакуированных из Эстонии. Когда я добрался до своей части, Таллинн уже был взят, корпус расформировали, а меня, как фельдшера, направили работать в военный госпиталь, он находился на краю Кадриорга у самого моря. Берег был изрыт окопами и воронками, подойти к воде трудно. Солдаты и матросы лечились, и дрались между собой. Побеждали обычно моряки, они были отчаянней. Нашего дома не было, я жил у родственников.
Когда война кончилась, я поехал в Лениград учиться, меня привлекали русский язык и литература. Поступил, и учился три года. Тяжелое время, я недоедал, заболел туберкулезом. Пришлось прервать занятия на год, потом я продолжил учебу и получил-таки диплом. Жить в Лениграде мне было негде, да я и не хотел — город вызывал у меня тоску, после уютного Таллинна он был страшен, мрачен. Мне нравились русские люди больше, чем холодные чопорные эстонцы, но меня тянуло обратно, и я вернулся.
В Таллинне работы не нашлось, жилья не давали, и я много лет работал на востоке Эстонии, в Кохтла-Ярве и других шахтерских городах, а также в Нарве — учителем в школе, потом редактором в местной газете, в журналах, писал статьи, защитил кандидатскую диссертацию по Герцену, и в конце концов переехал в Таллинн. Лет пять тому назад мне пришлось продать квартиру, плата за нее превышала мою пенсию. Мне помогли друзья, я купил в пригороде Таллинна Нымме первый этаж крошечного домика. Здесь у меня две комнатки и что-то вроде передней, в ней газовая плита с баллоном. Наверху старик-эстонец, мы с ним не друзья, но в хороших отношениях. Он говорит, «при русских было лучше», я не знаю, сложный вопрос. У меня кошка, у него собака, они дружат. Несколько лет тому назад мы решили поставить телефон, а потом у меня случились «шальные» деньги, я купил подержанный компьютер и модем к нему. Интернет смотрю с трудом, но почта своя имеется.

Всю жизнь я много читал, теперь чтение дается трудней. Мало интересного. Что-то происходит с возрастом, может быть, становишься недоверчивей. Но это особая тема. Что же касается прозы в интернете… Прав Дмитрий Кузьмин, никакой особой интернетской литературы нет, она не зависит от «носителя». Считать достижением перекрикивание друг друга в толпе, молодежные тусовки в гостевых книгах?.. Немного напоминает мне бригадный способ обучения, который одно время. процветал в России. Очень быстро оказалось, что одни учатся, а другие едут на их шее… Проза в Интернете пестрая. С одной стороны — масса халтурщиков и графоманов, с другой, следует признать, многие молодые люди неплохо пишут, то есть, владеют словом, формой, интересно и остро выстраивают сюжет. Беда в том, что в большинству из них нечего сказать. Я имею в виду не слова, которых, наоборот, много, а выразительный художественный ряд, образы и картины, которые говорили бы о серьезных, глубоких вещах, а не мерзость, или убогие рассуждения, или «хохмес» (голым задом на сковородке, как в рассказе Пелевина), или «житуха, как она есть», или «КВН», «физики шутят», мелкие стишки, неважная имитация японцев… Причин много, но это не на полслова разговор. Некоторые утверждают, им безразлично о чем писать, важны только «свойства текста», они работают с текстом. Часто они лукавят, выбирают темы и сюжеты, которые должны привлечь читателя, удивить, шокировать, оскорбить… Стремление привлечь к себе внимание любым путем всегда было признаком «дешевки», так оно и остается. Другие говорят, что важно иметь «концепцию», главное, чтобы была интересная «придумка». Придумывают и поэты, и прозаики, и художники. Многие из них люди рационального склада, или им трудно искренно сказать о себе, раскрыться, что ли… Причин много, а результат один — «придумки» быстро умирают, разве что хлеб для искусствоведов, а проза и поэзия как была, так и остается, и ее читают. Третьи считают, что писателю позарез необходим богатый жизненный опыт, он должен изваляться во всех мерзостях жизни, а потом уж лепить прозу, скрепляя правду мастерством. В ответ на это приходят в голову Кафка и Пруст, которые были отличными писателями, и Лондон, который так себе, или Горький… В прозе герои могут талантливо сморкаться и плевать на чужие лысины, а могут этого вовсе не делать. В живописи есть искусство «обманок», в нем мало общего с хорошей живописью, обычное ремесло. То же относится к прозе. Несколько слов об «авангарде». Исследование оврагов и тупиков дело интересное, но самоубийственное. Не стоит, мне кажется, переоценивать изменения. Принципы восприятия художественной вещи со времен наскальных рисунков мало изменились ( например, восприятие цельности: все та же «гроздь винграда», темное и светлое пятно… вход в пещеру и выход из нее…). Никто не станет выражать свои чувства через черный квадрат, слишком мало чувственных ассоциаций, а те связи, которые возникают, ведут в другую область, далекую от чувств. Но это слишком большой и серьезный разговор.
Так сложилось, что у компьютеров раньше всех оказались инженеры и физики. Среди них были люди, искренно любящие литературу, и они, наконец, получают возможность высказаться! Здесь никто их не унижает и не отшвыривает, как это делают в редакциях. Но способных к слову людей не так уж много. Способность эта не зависит от образования — почти «физиологическое влечение». Чтобы получилось интересно, нужно еще многое, но это самые общие человеческие свойства. Чувство меры и равновесия, например, тонкое восприятие ритма, повышенная чувствительность к звуку. (Это одинаково относится и к писателям, и к поэтам, и к художникам, к музыкантам. Вообще, принципы устройства художественной вещи в основе своей единообразны, неважно, из слов она или из музыкальных звуков, из красок или глины. Но это долгий разговор.) Еще желательно не быть дураком, они не умеют распорядиться своими возможностями. И нужно иметь тонкую кожу, это самое тяжелое условие. Есть и другие важные вещи, о которых кратко не скажешь. Например, особое качество — «не от мира сего». Нормальные люди решают свои трудности, противоречия, конфликты — в реальной жизни, умом, руками или кулаком, а здесь человек садится и пишет.
Теперь пиши, что хочешь, но не могу сказать, что от этого возник особый «подъем литературы», как некоторые заявляют. Появилось много мусора и мерзости, это бросается в глаза. (Все-таки культура стоит на запретах, а мы, отталкиваясь от самых примитивных и глупых из них, впадаем в другую крайность. Не стоит забывать, что, отметая внешние запреты и честно следуя своим чувствам, пристрастиям, убеждениям, художественному видению, мы не приходим к свободе, ничуть! Чем честней, тем несвободней… от самого себя. Парадоксально, но пройдохи, которые сегодня могут так, а завтра наоборот, свободней! Я вообще с недоверием отношусь к крикам о свободе. Но это опять долгий разговор.) Но и не могу утверждать, что «литература пропала». Слишком мало времени прошло, язык несколько огрубел, обеднел, да, но он огромен и глубок, посмотрим, что будет лет через 50. Впрочем, кто посмотрит, а кто и нет.
Мне пишут молодые люди, присылают прозу и стихи, многие спрашивают, есть ли у них способности. Если есть, то они будут писать, только скажи им! Не знаю. Я уже говорил об общих основах, которые в глубине любого вида творчества. Сказать, есть это у человека или нет, трудно, часто невозможно. Некоторые пишут плохо, просто отвратительно, не потому, что совсем не способны. Бывает, не хватает культуры и вкуса, многие люди искренно считают, что надо писать выспренно, «красиво». ((Эстонцы называют такое блюдо manna-kreem, приторная взбитая манная каша. Или вот надо им писать «круто», все словно помешались на этом словце! Почему круто, а тонко нельзя? Не услышат? Обязательно надо так закричать, чтобы обернулись — вон на столбе, кричит! Снял штаны и орет изо всех сил… )) Иногда достаточно обратить внимание на это. Так что насчет способностей мало что знаю. Однако есть два признака, в которых я до сих пор не усомнился. Первый: человек годами пишет дневник, и не формально, а бежит в нетерпении к столу, ему важно записать. И второй: человек, поссорившись с кем-то или поспорив, предпочитает написать письмо, иногда сразу после разговора или не дожидаясь следующей встречи. Не всегда из них получаются писатели, но пишущие люди — уж точно, для них слово важней встречи и разговора.
Я отвечаю всем, кто мне пишет, присылает прозу и стихи. Если не знаю, что сказать, так и говорю — не знаю. Стараюсь найти сильные стороны автора. Человек может полжизни пройти, прежде чем поймет свои возможности. Чуть-чуть подтолкнуть иногда помогает. Я никогда не выставляю оценок, тем более, не говорю — «есть способности — нет способностей…» Нравится человеку — пусть пишет. Случаются удивительные вещи («Мореплаватель» в «Новом мире», история «старшего брата Конецкого» например). И с графоманами надо осторожней быть. Когда писатель стоит перед новой задачей, он в какой-то степени и графоман, и дилетант, а если ни капли робости — то ремесленник.
Для одних проблема — о чем писать. Это было всегда. Пруст годами ходил и приговаривал -«надо что-то написать…» Потом все же писал. У других словесный поток, им кажется, что все их внутреннее содержание, в словесной форме, достойно внимания читателей. Они готовы писать о своих испражнениях, как Дали, и о том, как наложили в штаны, как неловко переспали… Это было всегда, периодами, потом распущенность снова сменяется строгостью нравов. Я смотрел хит-парад «золотых пластинок» — наши еще раздеваются, а на западе лучшие уже оделись, и выглядят строго и скромно. Что ни говори, а от века остается несколько имен и несколько книг, потом «второй круг» — еще десяток, их читают. Почему? Я думаю, важно, чтобы на странице было кого пожалеть. В самом широком смысле, конечно. Никакие изыски не могут скрыть внутренней пустоты и холода, они всегда проявляются. Можно очень умело, с понимание звука и ритма, написать, как растираешь окурок о мокрую мостовую. Быстро надоедает. Мне возразят — не каждый может писать «нетленку», как теперь говорят. Но стоит стремиться. Как говорил один ученый — «идешь ловить рыбу — возьми самый большой крючок». В целом проблема не профессиональная: мастерство, сделав все, что может, отворачивается, и проступает наше «человеческое лицо»: что мы есть, то пишем и рисуем, с «адекватной» лицу глубиной и выразительностью. Моэм говорил, что годам к сорока это проясняется. Банкротство в этой сфере имеет тысячу лиц… опять долгий разговор!..
Мне кажется, сейчас картина того, что делается, сильно искажена. На поверхности те, кто громче кричит и сильней толкается, кто лучше угождает вкусам большинства, активней «тусуется» в своем кругу. Так было всегда? Конечно, но сейчас появились огромные возможности тиражировать самого себя — технические средства развились необычайно. Морочить читателя сомнительными изысками и «придумками» штука опасная — можно вовсе потерять его. Люди легковерны и внушаемы, если им говорят, что настоящий поэт тот, кто напишет 28000 виршей за какой-то срок, то многие верят. Но эти строчки быстро забываются. Им говорят, что теперь «все можно», нет ни моральных запретов, никаких нет — они охают и ахают, но читают, чтобы не отстать от времени, про то, как лучше распилить человека, и сколькими способами можно «трахнуться», например, через дырку в черепе. Это надоедает, авторам снова приходится ухищряться, что-то придумывать, и они в этой гонке истощают свои способности, развивают совершенно другие, и все дальше отходят от литературы. Этому находится миллион объяснений, и неглупых: время новое, старая литература исчерпала себя, надо «слить искусство с жизнью», или, наоборот… И вдруг выплывает имя, книга… оказывается, был, сидел себе молча и писал.
Люди, сидящие в редакциях, связаны между собой, хвалят друг друга и получают премии. Конечно, не все, но многие. Они варятся в узком кругу, заняты своим выживанием и глухи к «потоку», из которого раньше все же единичные вещи выуживали. Очень многое держится на отдельном человеке, умном и порядочном редакторе, который сам ищет талантливого писателя. Таких редакторов всегда было мало, и сделать они могли немного, но все же делали! Где они теперь? Пока, что бы ни говорили обитатели интернета, напечатать на бумаге остается мечтой, но долго ли так будет, если журналы не изменятся? Денег мало? Не только в этом дело. Думаю, со временем шансы «носителей» слова уравняются. Для этого необходимо, чтобы в интернет пришли профессиональные литераторы высокого уровня, так оно понемногу и происходит. И чтобы читать электронную копию было значительно дешевле, чем приобрести книгу, остальное дело привычки. Ностальгия по книге останется, но бумага дешевле не станет.
Что Вам еще сказать? Когда тебе столько лет, многое уже кажется неважным. Вот еще что. Русская культура, и литература в частности, весьма оригинальна и глубока, но хрупка и уязвима, это очень тонкий слой на поверхности океана людей, который питает, да, но этот же океан в один момент может разрушить. Так получилось, что океан этот часто недружественный и даже враждебный своей культуре. Не везде так, например, в Китае можно выделить целые культурные эпохи, века, когда писались сотни великих произведений — книг, картин, слой этот основателен и надежен, хулиганскими наскоками разрушить его не удалось. У нас многое уже потеряно и разрушено. Люди, которые пишут по-русски, мне кажется, должны чувствовать ответственность — в первую очередь перед своим языком.
Всего Вам доброго. З.Б.Бернштейн Таллин-Нымме 1999г.

ПРИЗ МАСТЕРУ


……………………
Когда я вел конкурс короткого рассказа в Интернете
http://www.periscope.ru/afo.htm
то придумал вот такой значок, для самого лаконичного автора.
Потом забыл о нем, а недавно откопал.

ШТАНГИСТ СААР

…………………………..
Вижу, он подходит к зданию, плавно и быстро несет короткое квадратное туловище. Невысокого роста человечек, а руки толщиной с мою ногу, ноги… как мое туловище! Не преувеличивай. Ничуть, грудная клетка полтора метра в окружности. Шея… Хватит, это штангист Саар, чемпион. Мой мучитель идет. Я сижу на скамейке перед учебным корпусом, на первом этаже спортзал. Семестр кончается, мне нужен зачет, а я на занятиях почти не был. Казалось, успею, есть дела поважней. Саар не переносит табачного дыма. Однажды пришел в студенческий клуб, говорят, обломки мебели потом увозили… Врут, конечно, но он может. Но вообще-то он смирный. Он ведет физкультуру.
Вошел… Пора идти, объясняться с ним.
— Медик, второй курс? Где список… как тебя?..
Он долго водит громадным пальцем по списку, я смотрю на его склоненную голову… Ему нет тридцати, а он уже лысеет. С близкого расстояния он просто необъятен. Говорят, нога у него толще, чем была у Луриха. Саар много лет побеждает всех. Он лучший среди гиревиков. Мне двумя руками не оторвать от пола гирю, которую он вздергивает высоко над готовой… Зачем ему с нами возиться? Кушать надо, вот и возится. Если б он жил в средние века, представляешь? Что бы Саар сделал со Львиным сердцем… Голыми пальцами бы разорвал. Тем более, говорят, эти рыцари были крошки по сравнению с современными людьми. Саар тоже невелик ростом, но зато сам себя шире. Лошадь бы испугалась, понесла… Не понесла бы, он не то, что лошадь, тигра бы остановил! Откуда тигр, что ты мелешь… Но из Львиного сердца точно бы котлету сделал…
— А, вот! — Он откопал-таки меня, в первые дни я его разик навестил. — И ты хочешь зачет?
Он смотрит на меня доверчивым ясным взглядом. Он меня даже не презирает.
— Куришь, наверное?
— Не, не, ни в коем случае!
— Не кури. И вообще, пойми, дело не в силе. Собой управлять… Не унижаться… Достоинство…
Оказывается, он философ. Вообще-то он добряк. Что он делает, когда не возится с такими дохляками, как я, и не поднимает железо? Трудно представить, что Саар женат. Выдержать на себе этот шкаф… Но говорят, есть жена, и дети… двое, мальчик и девочка…
— Становись к железу. Отработаешь восемь занятий. Вижу, не силач. Тебе скидка, потрудись до пяти.
От двух до пяти! Но это зачет, уж я как-нибудь…
Иду в угол, там уже двое, перед ними штанга для детишек, голый, можно сказать, прут. Саар гуманист… Эти филологи совсем слабаки, так что я успокаиваюсь, как-нибудь получу зачет. Главное, не спешить, не спешить… Саар любит гири, возьму-ка я гирю…
Саар занялся группой, возглавляет перебежку, потом они бегут на улицу, и мы можем передохнуть. Потом он появляется снова, у них в плане брусья и длинная кожаная лошадь. А у нас только железо…
Через полчаса Саар подкатился в наш угол, отпустил филологов с зачетом.
— А ты еще подергайся, тебе полезно.
Да-а, полезно…
Через час обнаруживаю, мне нравится здесь. Еще немного, и запишусь к Саару, буду ходить к нему два раза в неделю, стану штангистом… нет, гиревиком!..
— Ну, хватит, парень.
Не заметил, как он подошел. Он ниже меня, но в три раза шире. Похлопал по плечу, говорит:
— А ты мог бы… если б захотел… В легком, конечно, весе. Где зачетка?.. А то приходи.
Я убегаю с зачетом. Иду и думаю. Хорошо бы… Запах пота и железа, азарт и расчет. Сильней всех на свете…
…………………………..
Потом забуду, насядут новые дела, нервные, сложные…
Саар умер, не дожив до сорока лет. Порок сердца, с детства.
Я слышал, говорили, зачем? Выбрал бы полегче…
Умники, понимаешь… Идите к черту. Для меня его рекорд не побит. Собой управлять. Достоинство. Идите к черту…

ВОСПОМИНАНИЯ О КРЫМЕ


……………………………….
Из серии примерно одинаковых по композиции рисуночков. Перо, кисть-чернила или тушь — довольно плотно, и акварель или цветная тушь — прозрачно-жидко (здесь как раз не очень, поищу другие).Вот!

…………………..
В общем, уход от непрерывности по тону, что ли… К вопросу о свободе. Тогда мне так ЗАХОТЕЛОСЬ, и всё, я ни черта не знал и не умел. А потом я узнал о увлечениях Ван Гога японцами, уплощенным рисунком, и понял, что интуитивно мне хотелось именно «уплощения», ухода от немного банальной «перспективы», от культурных многоплановых работ типа весьма тонких акварелей Волошина, на которых Вы можете выделить до десяти «планов». Потом я прочитал про «планы, планы!» Сезанна, про его стремление к дискретности изображения…
Ничего я, оказывается, не открыл, а следуя собственному желанию, пришел к чему-то довольно известному, а если зернышко внес свое — и то вопрос, и то бы здорово!

ОТВЕТ ФРЕНДУ


……………..
Я тоже не знаю более тонкого и точного определения чем «нравится — не нравится».
Задним числом ИНОГДА можно ЧАСТИЧНО объяснить, почему нравится или нет. НО:
В основе глубинного приятия или неприятия лежат неконтролируемые процессы. Есть свойства предметов искусства, которые прямо «на входе» или пропускают нас дальше или останавливают. Вещь может нам не очень нравиться, но быть «приемлемой», то есть рассматриваться, а бывает, что сразу отвергается — нерассматриваемая. Второе относится, например, к картинкам, прозе или музыке, которые не представляют собой цельное произведение. Мы это чувствуем даже тогда, когда объяснить не можем. С изображениями проще всего — наше первичное восприятие контролирует физиология восприятия. В целостном изображении, НАПРИМЕР, не может быть двух пятен одинаковой силы и притяжения для нас. Если имеются, то изображение распадается («буриданов осёл») и действие его на нас многократно ослабляется. То же, хотя и не так явно, относится к неправильно построенному тексту или к музыкальному произведению. Рискну сказать, что есть общие принципы построения любой творческой вещи, они чувствуются нами интуитивно. Факторов, которые мы учитываем подсознательно столько, и многообразных, что лучше простого интуитивного приятия-неприятия никто еще ничего не придумал.
На узнавании строится приятие многих вещей, например, в музыке. Более сложная глубинная вещь — «внутренний резонанс», он стоит НЕ ТОЛЬКО на сознательном узнавании (дядечка знакомый), но и на огромном массиве наших неясных воспоминаний, личной истории, генетических предрасположений… И так далее.
Все это настолько сложно, и существует в таком переплетении, что всякое «наукообразие» приводит к упрощению. Упрощение — способ действия науки, она строит более-менее приемлемую модель. Это мало что дает нам для понимания восприятия художественной вещи. Примером являются книги некоторых физиков и математиков по искусству, с детальным расмотрением перспектив, очень умными рассуждениями… 🙂

СУББОТНИЙ ТРЁП, ДЛЯ ОТДЫХА (но не совсем)

МАМЗЕР

Люблю, люблю… воркуют, сволочи, нет, чтобы подумать обо мне! Я так им как-то раз и вылепил, лет десять мне было, что-то в очередной раз запретили, как всегда между прочим, в своих делах-заботах, сидели на кровати у себя, двери раскрыты, и я, уходя в свой уголок, негромко так — «сволочи…» Она тут же догнала, влепила оплеуху, он с места не сдвинулся, смущенный, растерянный, может, со смутным ощущением вины, хотя вряд ли — давно забыл, как все начиналось — «вот и живи для них, воспитывай…» — говорит. Тогда они давно уж в законном браке, и только бабушка, его мать, гладя по голове, говорила непонятное слово — «мамзер». Это она шутя, давно все забылось. Мамзер — незаконнорожденный, я потом узнал. Тогда, в начале, я был им ни к селу ни к городу, случайный плод жаркой неосторожной любви, зародился среди порывов страсти при полном безразличии к последствиям, а последствием оказался — я! И первая мысль, конечно, у них — избавиться, и с кровью это известие принеслось ко мне, ударило в голову, ужас меня обжег, отчаяние и злоба, я ворочался, беззвучно раскрывая рот, бился ногами о мягкую податливую стенку, она уступала, но тут же гасила мои усилия… При встрече с ней родственники шарахались, знакомые перестали здороваться, а его жена, высокая смазливая блондинка — у нее мальчик был лет двенадцати, их сын — надменно вздернув голову, рассматривала соперницу: общество не простит. Все знали — не простит. Оставлю — назло всем, решила она, и ходила по городу с высоко поднятой головой. И этот цепкий дух сопротивления горячей волной докатился до меня, даруя облегчение и заражая новой злобой, безмерно унизив: мне разрешено было жить, орудию в борьбе, аргументу в споре, что я был ей… И тут грянула великая война, общество погибло, ничего не осталось от сословной спеси, мелких предрассудков, сплетен, очарования легкой болтовни, интриг, таких безобидных, шуршания шелковых платьев — променяли платья на еду в далеких деревнях… Потом жизнь вернулась на место, но не восстановилась. Постаревшие, испуганные, пережившие проявления сил, для которых оказались не более, чем муравьями под бульдозерным ковшом, они еще тесней прижались друг к другу, и с ними я — познавший великий страх, родительское равнодушие — случайный плод, я родился, выжил, рос, но мог ли я их любить, навсегда отделенный этими первыми мгновениями, невзлюбивший мать еще во чреве ее, и в то же время намертво связанный с нею — сначала кровью, узкой струйкой притекавшей ко мне, несущей тепло, потом общей судьбой, своей похожестью на нее, и новой зависимостью, терпкой смесью неприязни и обожания, страха и скрытого сопротивления?.. Теперь они, наверное, любили меня, но тень, маячившая на грани сознания, отталкивала меня от них…
Я взрослел, и начал искать причину своей холодности и неблагодарности, которые удивляли и пугали меня, вызывая приступы угрызения совести, источник напряженного и неприязненного вглядывания в этих двоих: они между прочим, занятые собой, пробудили меня к жизни, потом долго решали, жить мне или не жить, и оставили из соображений мелких и пошлых. Но все мои попытки приблизить тень, сфокусировать зрение, наталкивались на предел возможностей сознания, и только истощали меня…
И тут отец умирает, унося с собой половину правды; часть тайны, оставшаяся с матерью, заведомо была полуправдой, я отшатнулся от нее, прекратив все попытки что-либо понять. И годы нашего общения, вплоть до ее смерти, были наполнены скрытым раздражением, неприязнью и острым любопытством. Она узнавала во мне его: он давно умер, а я повторял и повторял его черты, повадки, словечки, отдельные движения, причем с возрастом появлялись все новые знаки родства, откуда? я не мог ведь подсмотреть и подражать! Даже спина у меня была такая же, широкая и сутулая, и это радовало ее, и обувь она мне покупала на два номера больше, хотя отлично видела, что велика, это казалось ей недоразумением, которое следует исправить, ведь у НЕГО была большая нога и у меня должна быть такая же…
Она умерла, не дождавшись разговора, который, она считала, должен все прояснить, и стена рухнет, а я боялся, избегал объяснений, не представляя себе, что ей сказать, только смутно чувствуя нечто в самом начале, разделившее нас. Как-то она, преодолев гордыню свою, все же спросила — «почему ты так не любишь меня?» — меня, все отдавшую тебе, это было правдой, и неправдой тоже, потому что не мне, а ему, и его могиле! Что я хотел у нее узнать? Она ничего не знает, также, как я. Да и что я мог бы понять тогда, в середине жизни, полный сил, совершающий те же ошибки, также как они, рождающий между прочим детей…
И только в конце, когда я, свернувшись в клубок от боли, сморщенный старик, теряя остатки сознания, уходил, то вдруг ясно увидел себя, связанного с ней цепью пуповины, испуганного и сопротивляющегося, злобного, ожесточенного… — и понял, откуда все, и не могло быть иначе.
………………………………….
(было посвящение — Эдгару По, определенный смысл в нем был, конечно)
……………….
……………….

ДОКТОР, МУХА!

Мне влетела муха в правое ухо, а вылетела из левого. Такие события надолго выбивают из колеи. Если б в нос влетела, а вылетела через рот, я бы понял, есть, говорят, такая щель. А вот через глаз она бы не пролезла, хотя дорога существует, мне сообщили знающие люди. Приятель говорит — сходи к врачу. На кой мне врач, вот если б не вылетела, а так — инцидент исчерпан. Хотя, конечно, странное дело. «Ничего странного, — говорит мой другой приятель, вернее, сосед, мы с ним тридцать лет квартирами меняемся и все решиться не можем, — есть, говорит, такая труба, из уха в глотку, там пересадка на другую сторону и можно понемногу выбраться, никакого чуда. И мухи злые нынче, ишь, разлетались…» Но эта особенная, представляете, страх какой, она словно новый Колумб, он по свежему воздуху ехал, а она в душной темноте, где и крыльев-то не применишь, только ползти… как тот старик-китаец, который пробирался к небожителям в рай по каменистому лазу, только китаец мог такое преодолеть, только он. Муха не китаец, но тоже особенная — чтобы во мне ползти, надо обладать большим мужеством… И в конце концов видит — свет! Вспорхнула и вылетела, смотрит — я позади. А мы двадцать лет решиться не можем… или тридцать? не помню уже… Стыдно. Верно, но я все равно не стыжусь, я не муха и не Колумб, чтобы туда — сюда… легкомысленная тварь, а если б не вылетела? Тогда уж точно к врачу. И что я ему скажу? Мне в ухо, видите ли, влетела муха?.. Нет, нельзя, подумает, что стихи сочиняю: ухо-муха… Надо по-другому: доктор, мне муха забралась в ушной проход… В этом что-то неприличное есть. Лучше уж крикнуть: доктор, муха! — и показать, как она летит, крылышками машет — и влетает, влетает… Тогда он меня к другому врачу — «вы на учете или не на учете еще?..» Не пойду, я их знаю, ничего не скажу, пусть себе влетает, вылетает, летит, куда хочет, у нас свобода для мух…
Все-таки мужественное создание, чем не новый Колумб! Да что Колумб… Китаец может, а муха — это удивительно. Как представлю — влетает… ужас!
— А может все-таки не вылетела, ты обязательно сходи, проверься, — говорит третий приятель, вернее, враг, ждет моей погибели, я зна-а-ю.
— Ну, уж нет, — говорю, — на кой мне врач, вот если бы влете-е-ла…
…………………..
…………………..

НЕУДАЧНАЯ СУББОТА!


/////////////////////////
Ликвидировал две записи, поскольку картинки не ставились, Перископ отказывался принимать.
А без картинок слова пусты. И вообще, легкость, с которой все можно вывесить в Инете, провоцирует людей на пустой трёп и графоманию.
А этот эскизик — один из последних маслом. Масло, также как уголь в графике,подкупает кажущейся легкостью и роскошью изображений. Обман, чистый обман! Начинающему нужна темпера, чтобы спотыкался на каждом мазке, и перо, чтобы не возомнил.
Пока все, но день только начался, и план не выполнен.

НЕ ПО ТЕМЕ


//////////////////////////////////////////
Пока котов было много, кошки жили мирно. Ворчали друг на друга, но редко дрались.
Сейчас у нас котов мало, старые умерли или вышли из строя, а новые еще неуверенно котируются. И кошки жестоко сражаются между собой. Это факт, а не литература.
Здравствуйте, начнем жизнь заново, хотя пятница. Говорят, если у тебя один час остался, и то можно начать заново. Трудно верится? Да, но если получается, то очень здОрово!
А что заново-то…
Пока не знаю, но что-то обязательно надо обновить.

НЕ ДЛЯ ЭСТЕТОВ !!!!!!


………………………………………..
Первые свои работы редко показываю, и далеко не все. Не хочу пугать эстетов. Стараюсь показывать то, что уже как-то сдвинулось, хотя бы немного выкристаллизовалось из первобытной магмы 🙂
Но иногда бес какой-то подмывает. Особенно, когда слышу разговоры о «способностях»… :-))))))))))))))))))))))))))))))))

ОЧЕНЬ СТАРЕНЬКОЕ


//////////////////
Кот встречает рассвет. После ночной гулянки — время для созерцания. Понятное дело.

РАССКАЗЫ О ДЕТСТВЕ

Надо сказать: мое отношение к детству сложное. Время напряженное, печальное, даже драматичное. Чувствуешь куда больше, чем понимаешь, а понимаешь больше, чем можешь. Во всяком случае, так я вырос, и с тем же отношением к жизни остался, хотя много видел и хорошего, и печального, и мерзкого тоже.
………………………………………

НАСТОЯЩИЙ ДЕД

Мы с братом верили в деда Мороза. Ему было четыре — как не верить, а мне шесть — я тоже верил, но немного сомневался. В прошлый раз перед Новым годом я копался в шкафу и вдруг увидел между простынями яркую книжку. Потом дед Мороз подарил мне книжку, очень похожую… а та исчезла из шкафа. Но может это была не она?… ведь я рассматривал ее в темноте… А из шкафа кто-нибудь взял — народу в доме много. И все же подозрение закралось — дед Мороз не настоящий. Так что в этот раз смотри в оба…
За полчаса до Нового года исчезла бабка, но это еще ничего не доказывало. Появился дед Мороз. Брат был в страхе и восторге, и я сначала поддался — уж очень все веселились, и подарки были даже лучше, чем я ожидал. Но потом стал смотреть внимательней. Дед видно что-то почувствовал и давай торопиться — к другим, мол, детям опаздывает — и ушел. Но я успел заметить — под тулупом у него юбка, старинная, с кружевом внизу черной бахромой… Через полчаса появилась бабка, и я стал ее исследовать. Юбка похожа… Но может у деда была своя, такая же?… Так он же дед! зачем ему юбка?… Ну, вдруг она одолжила ему, просто захотел он эту юбку — и все… И тут я заметил у бабки за ухом клочок ваты. Это она была дедом — сомнений не оставалось…
Я задумчиво перебирал игрушки, подаренные дедом-бабкой. Вот фонарик, о котором я мечтал давно. Мои родители знали это. Они, конечно, сами подарили бы мне его, если б не придумали нарядить бабку дедом… А если б дед был настоящий… откуда бы он знал, какой я хочу подарок?… Ну, настоящий… настоящий-то знал бы…
…………………………………………………

ЖУЧОК

Мне подарили особенный фонарик — жучок. Обычные фонарики из жести — плоская коробочка, легкая, в ней тонкое стеклышко — вот и все. И батарейки нужно менять, а попробуй их найди, и фонарик лежит на полке, темный и пустой. А этот, жучок, из черной пластмассы, толстенький и тяжелый, с выпуклым блестящим глазом. Возьмешь его и сразу ясно, что у него много всего внутри. Сожмешь в руке — в нем просыпается тихий ворчащий звук. Сжимаешь снова и снова, ворчание переходит в непрерывное жужжание, блестящий глаз краснеет и разгорается — жучок светит. Он светит, пока нажимаешь на него, он приятно пахнет, когда разогреется от собственного жужжания,- маслом и горячей пластмассой… Сначала пальцы устают, но быстро привыкают. Никогда не боишься, что он погаснет. Он сам вырабатывает электричество, как настоящая электростанция, только там вода или пар крутят колеса, а здесь колесики кручу я, когда сжимаю жучок в руке.
Я ходил с ним везде, он несколько раз падал у меня, но не разбился, только кусочки пластмассы отлетали от черных блестящих боков. Я светил на улицах, и даже в подвале, и мне не было с ним страшно. Как-то мы поздно возвращались из леса, немного заблудились и долго искали мостик через ручей. Если бы не жучок, то, наверное, не нашли бы…
А потом почему-то не нужно стало светить вокруг себя. Может фонарей стало больше, или я привык к темноте… Он долго лежал на полке среди забытых игрушек, маленький черный жучок, и незаметно исчез куда-то. Теперь бы он мне пригодился…
…………………………………………………………

СВЕЧКА

После войны часто отключали свет, и мы зажигали свечи. Керосиновая лампа тоже была, но керосина часто не было, да и бабка не выносила запах. Как она жила раньше, когда электричества еще не придумали? Она говорила, что не помнит этого времени, но, по-моему, не хотела признаваться, что сидела в темноте. Мне давали поджечь свечку, не от спички, а от другой свечи. Темную, холодную наклоняешь над светлой, теплой и прозрачной. Нужно подержать, иначе не подожжешь. Маленькое пламя захватит кончик фитиля, мигнет пару раз, разгорится, и тогда пожалуйста — ставь свечку на блюдце. Чтобы стояла, ее надо прилепить воском. Нагнешь над блюдцем, покапаешь — и тут же прилепляй, пока воск мягкий. Вообще-то это не воск, а парафин, искусственный, из воска теперь свечи не делают. Поджигаю свечку и несу ее в темноту, свет качается передо мной, волнуется, тени обхватывают его со всех сторон, и они вместе танцуют по стенам и потолку. Открываю книжку — буквы и рисунки шевелятся, по странице пробегают тени… Все собираются вокруг свечей, становится тепло и уютно, никто не бегает, не спорит и не ругается…
А потом — раз! — и вспыхивает другой свет — сильный и ровный, а свечка, желтенькая, мигает, как будто ослепла. Кругом все становится другое — места больше, голоса громче, кто-то говорит — «ну, я пойду…», кто-то говорит — «пора, пора…» И свечку лучше погасить, можно даже пальцем, если быстро. Свечи ложатся в коробку в буфете, темные и холодные. Свет больше не спорит с темнотой — каждый знает свое место. Бабка говорит — «наконец-то» и идет готовить ужин. Все разошлись по своим работам, и я иду делать уроки…
А потом перестали отключать свет. Свечи затерялись. Иногда найдешь кусочек свечи среди ненужных вещей, в нем фитиль потонул в непрозрачной глубине. Отковырнешь его — и поджигаешь свечку… Совсем что-то по-другому она горит.
……………………………………………………………

РАССКАЗ

Отец заболел. Он говорит — болит сердце — и показывает куда-то ближе к шее. Странно, разве сердце там?.. По-моему, оно чуть выше живота, и кожа над ним постоянно вздрагивает… во-от здесь, между ребрами. Но у отца ребер не видно, а живот налезает на грудь, так что где у него сердце, сказать невозможно. На прошлой неделе мы с ним ходили к морю. Перешли дорогу и стали пробираться к воде, через канавы перескакивали, глубокие ямы с мусором на дне обходили. Он сказал, что ямы — воронки от бомб, а в канавках сидели бойцы и скрывались от пуль — это окопы. Уже два года нет войны, и окопы постепенно зарастают травой. Вода серая, перед ней на песке разный мусор и железки, мы туда не ходим, потому что вязнут ноги, и порезаться можно — много ржавой проволоки. Далеко в море серые длинные корабли, военные. Мы приехали недавно, отец говорит — «мы вернулись», но я не помню, как жил до войны, маленькие не знают старых времен. Отец говорит, что потом я вспомню, когда буду таким старым, как он. Я спросил, а вспомню ли, как родился. Он сказал — не знаю, и что этого пока не помнит, но, может быть, вспомнит еще.
Мы постояли под толстым старым деревом с узкими блестящими листочками. Он сказал, что стоял здесь, когда был мальчиком, как я, а дерево было такое же. «И ты вырастешь, придешь сюда, а оно стоит…» Должно быть, скучно дереву, я подумал, и представил себе, как приходят все новые мальчики, а оно стоит и стоит… «Это ветла,- он говорит, — они живут долго…» А утром он заболел…
Я смотрел, как он дышит — громко, а руки ощупывают край одеяла, как будто боится, что оно пропадет куда-то. «Пойдем в воскресенье к морю?…» Он молчит, потом кивнул мне, ничего не сказал. Потом говорит шепотом — «позови маму…» Я подошел к двери — позвал. Она почему-то побежала, а он дышит редко, со свистом, и шея стала синей. Мама зовет его, а он не слышит.
………………………………………………………….

БЕЗ НАЗВАНИЯ

Когда я был в шестом классе, мне понравилась одна женщина. Когда-то до войны она была подругой матери, а теперь — просто знакомой. Мать вздыхала — у нее другая жизнь… Она была удивительно красива, я помню. Правда, не могу сказать, что было красиво, потому что мне все нравилось в ней. Помню глаза и темный пушок над верхней губой. И у нее была фигура. Так говорила мать — «о, у нее была фигура…» Она гораздо толще матери, но не толстая, а совершенно особенная. У нее все навиду, хотя она и одета, как все. Мне было неудобно смотреть на нее, когда она видела. Я боялся, что она увидит, куда я смотрю. Я думаю, она бы не обиделась — может, рассмеялась бы, но это еще хуже… А волосы черные и густые, распущены по плечам. Она всюду ходила без мужа. Я его видел один раз — лысый старик. Мать говорит, что он важный чиновник, из какого-то комитета. Он привез ее из ссылки и поселил у себя. Без него она бы пропала. Но, по-моему, она не пропала бы нигде, она так смеялась и пела, что каждый полюбил бы ее. Нечего было связываться со стариком, вот и ходит одна. У нее было платье, желтоватое, мать говорит, цвета опавших листьев. В гостях я смотрел на нее все время, через зеркало, чтобы не увидели. Она говорит матери — «какая ты счастливая, у тебя дети…» — и губы дрожат. Глупая, зачем ей дети, после них фигура портится — так мать говорит, когда примеряет одежду… Я смотрел на нее несколько лет, и незаметно вырос. Она как-то встречает меня — «как ты вырос,- говорит, вот, усы растут…» — и смеется…
А потом она заболела раком и у нее отрезали грудь. Она долго болела, но осталась жива. Я боялся встретить ее. Один раз чуть не столкнулся. Зашел в подъезд и смотрел, как она медленно идет, одна. Она не заметила меня.
……………………………………………………..

В СТАРОЙ ШКОЛЕ

Первые годы я учился в старой деревянной школе, и там было интересно. Это было сразу после войны. В школу мы шли через картофельное поле, которое раскопали в центре города, потом мимо каких-то ветхих заборов, через рынок, между длинными рядами, и долго не могли вырваться из этих рядов и прилавков, и всегда опаздывали. Каждый день было что-нибудь новое — кто что принес. Некоторые ребята часто нас удивляли, и вокруг них толпились все остальные. Один, по фамилии Наумов, всегда приносил жмых, кукурузный и подсолнечный, и раздавал кусками, а от самых больших позволял отгрызать, не выпуская из рук, и все прикладывались и отгрызали. «Ну, дай еще, дай…» — и он протягивает желтоватый этот кусок с черными крапинками семечных шелушек. Другой, его звали Клочков, чаще всего приносил заклепки — желтые и красные, черные и синие, маленькие, тоненькие, и большие — с толстыми короткими ножками и широкими шляпками. Он, чудак, менял свои заклепки на фантики, на конфетные бумажки, свернутые плотным пакетиком, он был азартным игроком, и даже плакал, если проигрывал, а его заклепки мы разбивали камнями. Некоторые, маленькие, взрывались сразу, а по другим надо было бить сильно и умело, и каждый раз с замиранием сердца — вот сейчас, вот сейчас… Был еще мальчик, который приносил особенные переводные картинки, он говорил, они немецкие,- и продавал их за еду, и у кого было — давали ему хлеб с колбасой, которая называлась собачья радость, с копченым сыром, эстонским, и он всегда был сыт и доволен. Мальчик по фамилии Котельников часто приходил с новыми сумками, через плечо, с офицерскими планшетами, и эти сумки он продавал старшеклассникам. Его звали Котел, и, действительно, голова. у него была большая и тяжелая, лицо с нависающим лбом, а все на лице было мелкое и терялось — маленький сморщенный носик, голубые, вечно прищуренные глазки. Он смеялся и говорил как-то по-особенному, и потом, когда я услышал голос Буратино по радио, то узнал нашего Котла. Однажды он зачем-то полез под парту и долго не вылезал. Сначала мы смеялись над ним, а он молчал, и стал как-то странно загребать рукавом школьную грязь и бумажки. Пришлось спуститься к нему, и его лицо нас испугало — голубое, с розовой пеной вокруг рта и слепыми белками глаз… Так было еще несколько раз, а потом он исчез. Среди этих наших мелких событий разворачивалась большая борьба двух сил. Один мальчик, высокий и тонкий, по фамилии Васильев, боролся за справедливость. Он всегда за это боролся, и вокруг него толпились слабые и обиженные, он говорил с ними покровительственно и властно, собирал вместе, и они ходили после школы на свалку, а потом он увлекся борьбой и стал испытывать приемы на своих подшефных. В чем была его справедливость — я точно не знаю, но он не хотел, чтобы кого-нибудь бил другой мальчик, по фамилии Веселов. Васильев своих наказывал, но Веселов не должен был никого бить. Этот Веселов был второгодник, гораздо сильней всех, и жил сам по себе. Он сидел с кем хотел, во время уроков часто лежал на задней парте, или уходил курить в коридор — учиться он не хотел. И справедливость ему была не нужна, он иногда бил тех, кто не дал ему списать, или не подсказал — и тут же забывал, снова лежал на парте и ни с кем не объединялся. Васильева он не любил, но и не трогал, несколько задних парт было его, он не терпел на них людей из той компании, жестоко вышвыривал, и снова дремал там…
Старую школу разрушили и нас перевели в новое здание. Веселов первым куда-то исчез, понемногу рассеялись и остальные, пришли новые, и больше ничего не меняли и не продавали в коридорах — стало строже, а может и время изменилось — исчез жмых, пропали заклепки, и фантики перестали радовать, и за хлеб с колбасой уже ничего не давали. Теперь все играли в волейбол, ездили на велосипедах и танцевали на школьных вечерах. На месте старой школы теперь сквер, и картофельное поле превратилось в парк, его назвали — Пионерский.
………………………………………………………….

ФИЗКУЛЬТ — УРА!

На уроке физкультуры отключили свет. Тут же внесли керосиновую лампу, она осветила брусья, шведскую стенку и горы матов в углу. Урок продолжался. До этого была линейка: «Равняйсь! Смирно! По порядку рассчитайсь!», пробежка, потом вольные упражнения, снова бег и прыжки через скамейку. Теперь предстояло самое неприятное — подтягивание на перекладине или кувырок на матах. В прошлый раз была перекладина, и сегодня мы ждали кувырок. Учитель свистел и отдавал приказы. Мы звали его Матросом. Он и был матрос, правда, воевал только несколько дней, его ранили в лицо, а теперь он учил нас всему, чему успел научиться на службе. Свисток — и четверо самых сильных стаскивают два мата в угол, один на другой. Мы с Севкой прыгать не умели и поэтому сели подальше, а потом и вовсе спрятались за маты. Здесь Севка рассказал мне новость — как получаются дети. Он клялся, что прочитал об этом в какой-то книге, на полке у отца. Новость меня ошеломила. «Этого не может быть» — я сказал твердо. «Может,— сказал Севка не совсем уверенно.— Потому, наверное, они и молчат об этом…» Представить своих родителей за таким унизительным занятием я не мог. «Это чтобы были дети,— утешил Севка, значит, не часто, у нас всего раз, а у вас два, у тебя ведь брат есть…»
Тут меня осенило:
— Коммунистам никто не разрешит это, у них должно быть не так!
Мой-то папа был коммунистом. Севка подумал и нехотя признал:
— Коммунистам, пожалуй, нельзя…
Его отец коммунистом не был. Тут было о чем подумать, и мы замолчали. «Выходи из-за матов» — зарычал Матрос и пронзительно засвистел. Мы подошли. «Ты что?…»
Смотреть ему в лицо было невозможно. Я разбежался и прыгнул. В последний момент мне стало страшно, я упал на бок, вскочил и убежал за маты. Зазвенел колокольчик, и мы ринулись в темноту коридора. Матрос успел задержать десяток ребят, построил их, и они закричали: «Физкульт- ура!» как полагается, а мы с остальными уже толкались у входа в раздевалку. Те, кто посильней, с нахлобученными шапками и пальто под мышкой, выбирались на мороз, а мы и здесь оказались последними, тихо подобрали свои вещи и пошли домой.
……………………………………………………………

ПРОФИЛЬ

Однажды среди урока нам велели идти в зал. Все оживились, закричали и побежали в коридор. Там уже были учителя, нас построили по двое, и мы пошли. В зале собралась вся вечерняя смена, восемь классов. Сразу стало душно, потому что места мало. Вошел директор, и все стихли. С ним вместе шла учительница литературы, маленькая женщина с лицом старой лисицы. Она всегда что-то высматривала своими красными глазками, и говорила так, как будто не выдыхала при этом воздух, а вдыхала в себя. Директор оглядел нас всех сверху и сказал:
— Галина Андреевна хочет поделиться с нами огромной радостью, слушайте внимательно…
— Когда я отдыхала на Юге,— она начала, и воздуха ей не хватило… — когда мы отдыхали в Крыму… как-то мимо нас проехала машина… и мы увидели…- ее голос прервался на свистящей ликующей ноте,— мы увидели в ней, на фоне задернутой занавески…— она взяла еще выше,— знакомый нам всем, дорогой, любимый профиль…
Все слушали, раскрыв рты… Директор торжественно пожал ей руку и обнял сверху за плечи. «Запомните этот момент — может быть, самый торжественный в вашей жизни…»
Мы строем разошлись по классам. Сначала было тихо, а потом понемногу оживились, и даже подсказывали, как обычно.
…………………………………………………….

ИЗ-ЗА ВОЛОС

Мы с Севкой шли через поле. Трава вытоптана и земля плотная как камень — здесь играют в футбол. И сегодня взрослые ребята стучали башмаками и кричали, гоняя маленький грязный мячик. Мы прошли за воротами и идем сбоку, вдоль канавки, чтобы не попасть под ноги — собьют… Вдруг один парень увидел нас — и среди игры застыл. «Смотри, еврей!…» — и кинулся к нам. Бежать ему было далеко, но он быстро приближался. Я еще ничего не понял, а Севка кинулся бежать. Большой парень промчался мимо меня, от него пахло потом и пылью. Он бежал большими скачками, наклонившись вперед. Севка бежал, задрав голову, быстро перебирая ногами, и расстояние между ними не уменьшалось. Парень споткнулся, чуть не упал, махнул рукой и присел завязать шнурок. Севка остановился на краю поля и заорал с безопасного расстояния — «ты-то… чистокровный…» Парень выругался и говорит мне — «давно такого жида не видел… кучерявый…» А я говорю ему — «я тоже еврей…» Он засмеялся — «шутишь, совсем не похож…» — и побежал обратно.
Севка ждал меня, он уже отдышался и не расстраивался. «Все из-за волос,- говорит,-подрасту, буду их развивать… слышал, такая машинка имеется…»
…………………….
…………………….