ОЧЕНЬ СТАРЕНЬКОЕ


………………
НАСТОЯЩИЙ ДЕД

Мы с братом верили в деда Мороза. Ему было четыре — как не верить, а мне шесть — я тоже верил, но немного сомневался. В прошлый раз перед Новым годом я копался в шкафу и вдруг увидел между простынями яркую книжку. Потом дед Мороз подарил мне книжку, очень похожую… а та исчезла из шкафа. Но может это была не она?.. ведь я рассматривал ее в темноте… А из шкафа кто-нибудь взял — народу в доме много. И все же подозрение закралось — дед Мороз не настоящий. Так что в этот раз смотри в оба…
За полчаса до Нового года исчезла бабка, но это еще ничего не доказывало. Появился дед Мороз. Брат был в восторге, и я сначала поддался — уж очень все веселились, и подарки были даже лучше, чем я ожидал. Но потом стал смотреть внимательней. Дед видно что-то почувствовал и давай торопиться — к другим, мол, детям опаздывает — и ушел. Но я успел заметить — под тулупом у него юбка, старинная, с кружевом внизу черной бахромой… Через полчаса появилась бабка, и я стал ее исследовать. Юбка похожа… Но может у деда была своя, такая же?.. Так он же дед! зачем ему юбка? Ну, вдруг она одолжила ему, просто захотел он эту юбку — и все… И тут я заметил у бабки за ухом клочок ваты. Это она была дедом — сомнений не оставалось.
Я задумчиво перебирал игрушки, подаренные дедом-бабкой. Вот фонарик, о котором я мечтал давно. Мои родители знали это. Они, конечно, сами подарили бы мне его, если б не придумали нарядить бабку дедом. А если б дед был настоящий… откуда бы он знал, какой я хочу подарок?
Ну, настоящий… настоящий-то знал бы…
…………………..

ЖУЧОК

Мне подарили особенный фонарик — жучок. Обычные фонарики из жести — плоская коробочка, легкая, в ней тонкое стеклышко — вот и все. И батарейки нужно менять, а попробуй их найди, и фонарик лежит на полке, темный и пустой. А этот, жучок, из черной пластмассы, толстенький и тяжелый, с выпуклым блестящим глазом. Возьмешь его и сразу ясно, что у него много всего внутри. Сожмешь в руке — в нем просыпается тихий ворчащий звук. Сжимаешь снова и снова, ворчание переходит в непрерывное жужжание, блестящий глаз краснеет и разгорается — жучок светит. Он светит, пока нажимаешь на него, он приятно пахнет, когда разогреется от собственного жужжания — маслом и горячей пластмассой… Сначала пальцы устают, но быстро привыкают. Никогда не боишься, что он погаснет. Он сам вырабатывает электричество, как настоящая электростанция, только там вода или пар крутят колеса, а здесь колесики кручу я, когда сжимаю жучок в руке.
Я ходил с ним везде, он несколько раз падал у меня, но не разбился, только кусочки пластмассы отлетали от черных блестящих боков. Я светил на улицах, и даже в подвале, и мне не было с ним страшно. Как-то мы поздно возвращались из леса, немного заблудились и долго искали мостик через ручей. Если бы не жучок, то, наверное, не нашли бы…
А потом почему-то не нужно стало светить вокруг себя. Может фонарей стало больше, или я привык к темноте… Он долго лежал на полке среди забытых игрушек, маленький черный жучок, и незаметно исчез куда-то. Теперь бы он мне пригодился…
…………………..

СВЕЧКА

После войны часто отключали свет, и мы зажигали свечи. Керосиновая лампа тоже была, но керосина часто не было, да и бабка не выносила запах. Как она жила раньше, когда электричества еще не придумали? Она говорила, что не помнит этого времени, но, по-моему, не хотела признаваться, что сидела в темноте. Мне давали поджечь свечку, не от спички, а от другой свечи. Темную, холодную наклоняешь над светлой, теплой и прозрачной. Нужно подержать, иначе не подожжешь. Маленькое пламя захватит кончик фитиля, мигнет пару раз, разгорится, и тогда пожалуйста — ставь свечку на блюдце. Чтобы стояла, ее надо прилепить воском. Нагнешь над блюдцем, покапаешь — и тут же прилепляй, пока воск мягкий. Хотя это не воск, а парафин, искусственный, из воска теперь свечи не делают. Поджигаю свечку и несу ее в темноту, свет качается передо мной, волнуется, тени обхватывают его со всех сторон, и они вместе танцуют по стенам и потолку. Открываю книжку — буквы и рисунки шевелятся, по странице пробегают тени… Все собираются вокруг свечей, становится тепло и уютно, никто не бегает, не спорит и не ругается…
А потом — раз! — и вспыхивает другой свет, сильный и ровный, а свечка, желтенькая, мигает, будто ослепла. Кругом все становится другое — места больше, голоса громче, кто-то говорит — «ну, я пойду…», кто-то говорит — «пора, пора…» И свечку лучше погасить, можно даже пальцем, если быстро. Свечи ложатся в коробку в буфете, темные и холодные. Свет больше не спорит с темнотой — каждый знает свое место. Бабка говорит — «наконец-то» и идет готовить ужин. Все разошлись по своим работам, и я иду делать уроки…
А потом перестали отключать свет. Свечи затерялись. Иногда найдешь кусочек свечи среди ненужных вещей, в нем фитиль потонул в непрозрачной глубине. Отковырнешь его — и поджигаешь свечку.
Совсем что-то по-другому она горит.

ОЧЕНЬ СТАРЕНЬКОЕ


…………………………..

НЕМЕЦ

В большой подвальной комнате жила женщина, дворничиха, и с ней сын, рыжий толстый парень лет восьми. Я иногда заходил к ним, и мне нравилось здесь — пол из широких досок, из-под красной краски проглядывает зеленая, потолок низкий и два окошка под потолком — в них можно видеть, как ходят ноги, мужские и женские, толстые и тонкие… одни спешат, другие не торопятся, иногда останавливаются и ковыряют землю под окном. За большой комнатой маленькая, как чулан без окна — это у них спальня. У входа налево — коридорчик, за простыней кухня, там столик, газовая плита и баллон. Меня посылали к ним узнать, скоро ли начнут топить, и еще что-то, уже не помню. Парень почти всегда был дома, смотрел испуганными водянистыми глазами. Лицо у него в рыжих веснушках, волосы яркого красного цвета, даже оранжевого, руки в желтых пятнах, а пальцы синие — в чернилах. Я слышал, мать говорит ему — пойди, погуляй, а он молчит и ковыряет пальцем старую чернильницу. У них были странные, неожиданные вещи. Шкаф, похоже, со свалки, а рядом — большая ваза с синими облаками и белыми ангелочками — старинная. На стене картина — фиолетовые цветы в овраге, на дощечке написано по-иностранному, фамилия… фон… а дальше не разобрать под темным налетом. Однажды я встретил парня на улице — он стоял у дверей и смотрел, как играют в ножички, но не подходил. Я спросил у мамы, отчего он такой. Она вздохнула:
— Пора в школу отдавать, что она думает… Понимаешь — у него отец немец.
— Ну и что?
— Ты же знаешь, была война — и немцы были враги. Им бы уехать куда-нибудь, где никто их не знает…
В следующий раз я посмотрел на парня внимательней. Он не показался мне немцем, парень как парень. Вот только рыжий, из-за этого ему придется туго. У нас в классе был такой, он с первого дня расхотел быть рыжим и даже стригся наголо — пусть лучше лысым называют… Как-то я пришел, а парень сидит у окна, смотрит наверх, на ноги.
— Мать где?
— На улице подметает.
— Ты что сидишь?
— А ты посмотри — интересно. Догадайся по ногам, кто проходит, старый, молодой и что у них еще надето.
Я сел и мы стали гадать, даже спорили, и тогда я выбегал на улицу — смотрел всего человека… Вдруг я вспомнил, что меня ждут, и пошел. Он обиделся сначала, а потом понял, что мне нужно идти. «Обязательно еще приходи, снова погадаем вместе…»
Потом я заболел и долго сидел дома, а когда выздоровел, в подвале жила другая семья. Значит, уехали.

………………………………..
НОВАЯ ЖИЗНЬ

Мать сказала — «начнем новую жизнь — сделаем ремонт». И надо вынести в подвал две старые кровати. Когда-то они составляли одну большую, на ней спали отец и мать, и меня они брали к себе, если снился страшный сон, и еще оставалось место. Потом отец умер, я вырос из своей детской кроватки, и мать сказала — «надо расцепить». Оказалось, что в середине большой кровати есть незаметный крючок, и если с одной стороны приподнять, то получаются две отдельные половинки, и тоже довольно широкие. Я спал на одной половине, а мать на второй, в соседней комнате. У кроватей высокие спинки из темнокрасного дерева с тонкими извилистыми узорами, но матрацы совсем развалились и пружины впиваются в бока. Я как-то кувыркался на кровати и вдруг — стою на полу. Перелетел через спинку. Попробовал повторить — ничего не получается… Мать говорит — «ты их добил…» Добил — не добил, а вынести все равно надо — новая жизнь. Все-таки крючок я отвинтил — пригодится. Забот много — побелка, обои новые… нужен маляр, может и кровати вынесет, если попросить. Пришел, маляр, толстый высокий мужчина, видно, что сильный, говорит — я сам… взял кровать и понес. Я смотрю — забыл петлю снять! для крючка, но сказать постеснялся. Он отнес кровать в подвал и взял вторую. Мать говорит — «ты иди, помоги…» Мы поставили кровати одну на другую, а сверху положили мешки, старую полочку и даже ведро, чтобы место не пропадало. Странно смотреть на кровать на краю угольной кучи. Маляр говорит — «я бы купил, да она не продает…» Продавать жалко, конечно, но вынести-то надо — с таким старьем новой жизни не будет. Пусть пока здесь постоят.
Маляр вернулся в квартиру, одел толстые штаны, испачканные белым, и полотняный колпак. «Сначала поработаю один, а высохнет — вместе наклеим обои…» Запрыскала, полилась водичка, запахло мокрым мелом. Вечером маляр вышел, переоделся — и стал пожилой господин в черном пиджаке, как у моего отца. «Сегодня не заходи — там некрасиво…» Я сразу захотел посмотреть, но почему-то дверь не открывалась. Назавтра он снова пришел, тихо возился весь день, пел тонким голосом и уговаривал кисточку работать получше. Закончил дело, выглянул, подмигнул мне и показал большой палец. «Высохнет — завтра будем клеить…» Я никогда не клеил обои, но видел, как клеили соседи. Варили в большой кастрюле серый студень — клей, суетились и кричали друг на друга — «держи ровней!… нет, ты держи…»
Я протиснулся в дверь. Комната показалась чужим помещением — пусто, светло и сыро, обои сорваны… Мне стало грустно — здесь невозможно жить новой жизнью. Я пошел в подвал, толкнул шершавую дверь. Пахло углем и пылью. Сел на старый матрац, прислонился к спинке. Она теплая и гладкая, кое-где острые трещинки в дереве… Посидел — и пошел домой. Если высохнет — завтра клеим.
……………………..

ФАКТОР ИКС

Мне было еще шестнадцать, когда я уехал из дома и поступил в Университет в маленьком прибалтийском городке. Я ходил на лекции с толпой незнакомых людей, растерянно слушал, что-то записывал — и шел к себе. Я шел по длинным темным улицам с высокими заборами, за которыми спали одноэтажные домики. Я снимал комнату. Она была с двумя окнами, большая и холодная, зато с отдельным входом и маленькой ледяной передней. В углу за большим шкафом стояла кровать со старым пуховым одеялом, это было теплое место. Печь топилась из другой половины дома, где жила хозяйка, от нее зависело мое тепло. Но кровать не зависела, и я залезал в узкое логово между стеной и шкафом и здесь читал, просматривал свои неуклюжие записи — и засыпал. К утру слабое тепло от печки вовсе улетучивалось, и я сползал с кровати, дрожа от холода и сырости. Я каждый день ждал, что, наконец, начнем учиться: кто-нибудь из старших обратит на меня внимание и спросит — «ну, как ты усвоил вчерашнюю лекцию?..» Но ничего не происходило, экзамены были бесконечно далеко, и попрежнему непонятно, что же делать. Люди на курсе были старше меня, многие пришли из техникумов, и уже работали. А мне было шестнадцать, вернее, семнадцать без одного месяца. И в один холодный октябрьский день исполнилось семнадцать ровно. Но никто здесь этого не знал, и не поздравил меня. Теперь я почувствовал, что живу совершенно один, и никому не нужен. Но в этом чувстве, кроме печали, было что-то новое для меня, и я насторожился, потому что всегда ждал нового и хотел его. Я купил бутылку яблочного вина, крепленого, самого дешевого. Покупать вино было стыдно, потому что дома мы жили бедно, и вдруг такая роскошь. Но все-таки день рождения, и я купил. Еще купил хлеб, колбасу и сыр, и попросил нарезать ломтиками, как это красиво делали тогда в магазинах. Пришел к себе. Печь дышала слабым теплом. Я не стал раздеваться, сел за стол перед окном, нарезал хлеб, откупорил бутылку — и хлебнул вина. Сразу стало теплей. Тусклый желтый свет мешал мне, и я погасил его…
Передо мной раскачивались голые ветки, но скоро они слились с чернотой неба. Через дорогу над воротами раскачивалась лампочка, ее свет метался в лужах и освещал комнату, как фары проезжающих автомобилей. Какие здесь автомобили… все тихо, неподвижно, только ветер и мерцающий свет… Когда-нибудь я буду вспоминать этот день — думал я, ел сыр и колбасу, закусывал хлебом и запивал вином. Тогда я больше всего боялся исчезнуть, сгинуть — ничего не сделать, не увидеть, не выучиться, не любить — пропасть в темноте и неизвестности, как это бывает с людьми. Я уже знал, что так бывает. Я называл все черное и неизвестное, что прерывает планы и жизнь — «фактор икс». Неожиданный случай, чужая воля — и твой полет прерван. Нужно свести «фактор икс» к нулю — и вырваться на простор, чтобы все, все зависело от меня…
А пока я сидел в темноте, меня обступала неизвестность, и я должен карабкаться и вырываться на волю… Только бы не сгинуть, добраться до своей, настоящей жизни… Я постепенно пьянел, жевал колбасу, которой было вдоволь, шурша бумагой наошупь находил тонкие ломтики сыра. Как хорошо, что ничего еще не было, и все еще будет…
Я заснул сидя и проснулся только на рассвете — барабанили в дверь. Пришла телеграмма из дома.

………………………
ОСТАЛОСЬ ТРИ ДНЯ

Аппетит приходит не во время еды — тогда он уже свирепствует вовсю — он приходит, когда кончаются деньги. Я получал стипендию — двести девяносто рублей старыми бумажками, теперь это, конечно, не двадцать девять… ну, скажем, пятьдесят…— и деньги носил с собой, в заднем кармане брюк. Когда нужна была бумажка, я вытаскивал из кармана, что попадалось под руку, трешку или пятерку, если на современные деньги, и никогда не считал, сколько их осталось. В один прекрасный день я тянул руку в карман, рассеянно доставал деньгу, но что-то меня беспокоило — я снова лез в карман — и понимал, что он пуст. Это происходило каждый месяц, и все-таки каждый раз удивляло меня. Но нельзя сказать, чтобы я огорчался. Обычно оставалось дней десять до стипендии. Ну, одна неделя «на разгоне»: во-первых, совсем недавно ел досыта, а это поддерживает, во-вторых, не все еще потратились и можно прихватить рубль, то есть, десятку в те времена. И неделя пролетала без особых трудностей. А вот вторая, последняя, была потрудней. Мы с приятелем жили примерно одинаково. У него отец погиб на фронте, у меня умер после войны, и мы надеялись только на стипендию. И с деньгами обращались одинаково, так что кончались они у нас одновременно. Но мы не очень огорчались. Первую неделю вовсе не тужили, а вот вторую… Занимать уже было не у кого. Может и были такие люди, которые всегда имели деньги, но мы их не знали. Мы ходили в столовую, брали компот и ели хлеб, который стоял на столах. Но к вечеру хотелось чего-нибудь еще, и мы шли к соседу. Он старше нас, у него свои друзья. Денег, правда, тоже нет, но отец-колхозник привозил яйца и сало.
— Привет — привет… Слушай, дай кусочек сала, поджарить не на чем.
— Возьми в шкафчике — отрежь…— он говорит равнодушно и смотрит в книгу. На столе перед ним большая сковородка с остатками яичницы с салом, полбуханки хлеба… Хорошо живет… Мы шли отрезать.
В маленьком темном шкафчике жил и благоухал огромный кусок розовой свинины, с толстой коричневой корочкой-кожей, продымленной, с редкими жесткими волосками. Отец коптил и солил сам. Мы резали долго, старательно, и отрезали толстый ломоть, а чтобы ущерб не был так заметен, подвигали кусок вперед, и он по-прежнему смотрел из темноты розовым лоснящимся срезом. Ничего, конечно, не жарили, резали сало на тонкие полоски, жевали и закусывали хлебом. Сало лежало долго и чуть-чуть попахивало, но от этого казалось еще лучше. «Какая, должно быть, была свинья…» Ничего, сала ему хватит, скоро снова приедет отец-крестьянин, развяжет мешок толстыми негнущимися пальцами и вытащит новый, остро пахнущий дымом пласт розового жира с коричневыми прожилками… Везет людям…
Мы приканчивали сало, потом долго пили чай и доедали хлеб… в большой общей кухне, перед темнеющим окном…
— Осталось три дня…
— Да, три дня осталось…

ОЧЕНЬ СТАРЕНЬКОЕ


…………………………………..
У МЕНЯ ВСЕ ЕСТЬ

К нам часто приходила высокая бледная старушка Люба, которая знала мать почти что с пеленок, и всегда любила ее. Жизнь Любы была странной, призрачной какой-то. Она не была замужем, всю жизнь служила компаньонкой у богатых дам, ездила с ними по всему свету, никогда не нуждалась, но и добра своего не имела. Теперь она жила с одной женщиной, Марией, бывшей богачкой и красавицей, а сейчас — огромной распухшей старухой, умиравшей от диабета. Когда-то они вместе ездили в Париж и Монте-Карло,а после войны Мария лишилась всего, заболела и жила в нищете. Люба жила на то, что присылал ей двоюродный брат, бывший моряк, который еще до войны поселился в Канаде. Это было немного, но она не голодала, кое-какая одежда у нее сохранилась, и была комната в старом деревянном домике около вокзала. Люба взяла Марию к себе и заботилась о ней. У Марии от старой жизни осталось несколько золотых монет и большая фарфоровая ваза с ангелочками, которую я любил. Я бывал у них в гостях, в большой сумрачной комнате с круглым столом. Я сидел под столом, а мать разговаривала со старухами. Мать жила в новом времени, у нее были еще силы, чтобы понять, что с довоенной жизнью все кончено, а эти старухи жили в прошлом, и матери было приятно, что они знают и помнят о ней, о ее молодости в той спокойной маленькой республике, в которой они все жили до войны… Несколько раз я видел, как Мария брала шприц, который давала ей Люба, другой рукой хватала и вытягивала огромную складку жира на животе… а я под столом смотрел с ужасом на это и чувствовал боль, которой не было…
Потом Мария умерла, и Люба чаще стала приходить к нам. Она всегда что-нибудь приносила, какую-нибудь мелочь — красивую пуговицу, оловянного солдатика, или леденцов. Она гладила меня длинными костлявыми пальцами, как будто ощупывала, и никогда не целовала, а мать укоряла ее — «Ты, Люба, ласкаешь его как кошку…» Люба только виновато улыбалась, а мы просили рассказать сказку. Иногда она рассказывала сразу, а иногда смешно пела: «Вы хочете песен — их нет у меня…» — а потом все же рассказывала.
Прихожу домой, и вижу — Люба здесь, мать вяжет, а Люба тихо что-то рассказывает. Она объездила всю Европу, но ничего не помнила о тех городах и странах, в которых жила. Подумаешь — барон такой-то, баронесса такая-то… и как они влюблялись, и какие письма писали — кому это интересно… Про себя Люба не говорила, как будто и не было ее на свете…
Однажды у нас долго не было денег, и мы ели кое-как. Тут пришла Люба и сказала матери: «Возьми, тебе нужней…» Я увидел небольшой желтоватый кружок — ну, что на него можно купить… а мать охнула и сказала: «Люба, как же, у тебя их всего три…» Эта монетка стоила тогда тысячу рублей, и она спасла нас. Потом, уже не помню как, и другая монетка перекочевала к нам…
Люба становилась с годами все легче, она ходила и качалась, и смеялась над собой. Однажды она шла к нам и заблудилась на дороге, которую знала с детства. Тогда она сказала, что уходит в дом инвалидов. Мать уговаривала ее переехать к нам, но Люба не захотела. Мы ездили к ней, она жила в домике, таком же, в каком жила с Марией, только теперь с ней жили две женщины, и она ухаживала за ними. «Не вези ничего, у меня все есть» — она говорила. Потом она перестала узнавать нас и через полгода умерла. Ее похоронили в хорошем месте, среди сосен, в сухой песчаной почве. После смерти Любы мать вызвали куда-то, она вернулась домой, села, не раздеваясь, и положила на стол третью золотую монетку. Вот и все. Мать написала в Канаду, и мы получили ответ. В письме была фотокарточка. На ней высокий мужчина с тремя светловолосыми девочками, за ними двухэтажный дом. Он писал, что ремонтирует дом каждый год, живут они хорошо, слава Богу, не болеют и не тратят деньги на лечение.

Простой способ похудеть. Не говорю — легкий, приятный, незаметный, невредный — это все вранье. Нет таких способов, но есть простые. Один перед Вами — делюсь сокровенным и проверенным за много лет. С возрастом приходится мускулатуру терять, выхода другого нет, но не замещать жировой тканью. Как? Итак, слушайте. При умеренном образе жизни наши траты примерно 2 500 ккал/сутки, точность тут ни к чему. Метод называется «минус тыща». Очень просто, недобираете каждый день тысячу ккал. Это примерно сто граммов жира. За месяц потери — около 3 кг, не больше. Эта тыща должна стать образом мысли на долгое время. Но это не голод. Тарелка геркулесовой каши и кефир утром. Тарелка полная. Плюс пять-шесть фиников и чай с ними. Это утро. Обед: овощной суп. Отварная картошка — до 300-350 гр, кусок вареной рыбы типа скумбрии — 100-150 гр, чай и пять-шесть фиников. Ужин — 100 гр творога или яйцо вареное, кусочек черного хлеба (наконец!) и чай с 5 финиками. Спите, а потом с утра все снова. Поняли? Картошку можете заменять гречневой кашей. Фрукты — не очень кислые, не очень сладкие, а вообще, фиников Вам хватит. 🙂
Просто? Очень просто. Но не легко. Но проверено. Никаких упражнений, только быстрая ходьба, 3-5 км в день. По лстнице до 4-5 этажа пешком. Через 2-3 месяца начинаете упражнения на брюшные мышцы. Да, да, это главная проблема 🙂
Спасибо за внимание. Я знаю, что мало кому понравится. Но что поделаешь, это нелегкое дело. Но простое, надо есть меньше, и все.

ЧЕТЫРЕ АЛЬБОМЧИКА В ПУЩИНСКОЙ БИБЛИОТЕКЕ


////////////////////

////////////////////

///////////////////

…………………
Информация, хотя непонятно, кому и зачем 🙂
Сделано на цветном лазерном принтере четыре альбомчика: три — живописи, охватывающие три периода — начальный, средний и заключительный (поскольку маслом больше не пишу). И альбомчик графики. В альбомах живописи более ста цветных иллюстраций, в графике около ста рисунков.
Альбомы эти будут находиться в городской пущинской библиотеке (г. Пущино, Московской обл) Спросить у заведующей, Веры Сергеевны, она выдаст для просмотра в читальном зале 🙂
Переворота в мировой живописи не гарантирую, а уникальность издания — могу, всё в единственном числе.
Зачем я предпринял этот довольно дорогостоящий труд, объяснить тяжело. Могу только сказать, что мои главные герои — Сизиф и триста спартанцев 🙂

НАРОЧНО НЕ ПРИДУМАЕШЬ…


………………………..
Недостаток старости, один из многих, это надоедливые повторы, старикам важным кажется то, что молодым — неважным. Но есть один плюсик в старости, небольшой — на многое, что делал когда-то со свирепой серьезностью, смотришь с ухмылкой.
Но никакой связи с вышеприведенной картинкой это не имеет, тут наоборот: я с негодованием отбросил ее когда-то, много лет на ней стояла кастрюлька с кошачьей едой, а недавно я поднял картонку, повернул к свету — и умилился. Такого мне больше никогда, никогда не написать! А вот к недостаткам или достоинствам относится это умиление… не могу Вам сказать с уверенностью…

Не помню кто, но хороший писатель, сказал, что в его рассказах люди не сморкаются. Добавим: если ничего не добавляет существенного. Еще: если мало добавляет. А если чихнул и забрызгал лысину соседа, то как тут быть? Если от этого умирают, то никуда не денешься, стоит упомянуть 🙂
А если просто чихнул, то зачем? Рассказ не жизнь, это факт сознания, зашифрованный значками на бумаге. Просто нас столько лет учат эти значки читать, что мы шифрованность не замечаем. А в голове есть специальные центры, которые превращают значки эти в понятия, образы, картины, сцены…
Бумагу жаль на чихню, если за ней нет жизненной драмы.

МЕЖДУ ПРОЧИМ


………………………………………
Мне рассказывал один человек, как он во время войны, пятнадцатилетний мальчик, ехал через всю страну. Это было в тяжелое время, осенью 41-го (кажется, или 42? не помню точно). Его с матерью экакуировали в Ташкент, мать умерла, а мальчик решил добраться до отца, который незадолго до войны женился вторично, семью эвакуировали, но ближе, в Тамбов, и отец там преподавал в медицинском училище. Мальчик этот, я назову его М., когда рассказывал, был уже взрослый человек, но эти дни, три недели он добирался, запомнил на всю жизнь. Сначала он чувствовал себя щепкой, которую несет взбесившееся течение, кругом были почти обезумевшие люди. Ко всему, он стремился против основного течения, в сторону войны… Да, наверное, 41-ый, потом какой-то порядок навели. Что мог чувствовать 15-летний мальчишка, к тому же, выросший в обеспеченной семье, в довоенной спокойной Эстонии, можно себе представить. И вот удивительное дело. Дней через десять своего путешествия он почувствовал вдруг спокойствие и свободу. Он знал, куда ему нужно, свою цель, и все, что было вокруг, несколько отодвинулось от него. Он по-прежнему плыл, но теперь уже сам. И все стало удаваться ему легче и быстрей. Он добрался.
Это возникшее в нем чувство сыграло в его жизни весьма двойственную роль. С одной стороны, он преуспел, выучился, стал сильным самостоятельным человеком. С другой… это понимание окружающего, людей вокруг, как среды, как безвольной травы, которую можно развинуть, если имеешь свою цель… Видимо, оно имело свои последствия. Он стал медиком, успешным, но подвизался всю жизнь в областях, в которых не было никакой ясности (не буду перечислять, чтобы не подходить слишком близко к «оригиналу»). На нашем современном языке он был кем-то вроде Кашпировского. Иногда, действительно помогал, но чаще водил людей за нос. Способный человек. Видение своей поездки он пронес через всю жизнь. Что-то кафкианское проглядывало в этой истории, которую он с деталями рассказывал мне, еще юнцу. Такие истории имеют странный эффект, они не влияют сначала ни на что, а потом, через много лет, вспоминаются, и оказываются важными. Источником для размышлений, по меньшей степени.

БОЛЕРО


………………………
Я уже повторяю, и повторяюсь, и не только из-за слабой памяти, массы того, что мне удалось здесь показать, и я уже не помню, что было, чего не было… но и по более серьезной причине. Это свойственно и моей живописи, и прозе, никуда почти не смещаться, а КРУЖИТЬ вокруг любимых тем, пейзажей, образов, слов, героев, зверей, стараясь в этом кружении найти и новое, и опору. Вспоминаю обычно «Болеро» Равеля, музыку, написанную так честно, что она не для «любителя», а только для серьезно относящегося к музыке человека. Я одевался, и шел в школу, и отовсюду раздавалось Болеро, потому что у людей тогда в основном были «точки» а не приемники… и когда приходил в раздевалку, только тогда звуки обрывались.

ЖДИ МЕНЯ…


………………………………
Начитался стихов, наверное, не плохих (отдельное «не»), по форме в духе позднего Бродского, но куда более от чувства, но — такого утонченного любования своим чувством, что ли… Кажется, человек живет-живет, делает свои вполне жизненные практические дела, а по вечерам во вполне благоустроенном быте, потягивая из рюмочки что-то очень выдержанное, поигрывает мышой, пописывает, рисует тут же на полях… Ему тоже хочется чего-то заоблачно-красивого, томного…
Это в не плохом (снова отдельное «не») смысле литературное, вторично-третичное, и как к этому относиться, просто не знаю. Значит, никак и не отношусь, прочитаю, вздохну — красиво как! и забуду. Для меня эти — странные люди, состоящие из довольно жесткой практичной сердцевины и туманно-красивой оболочки стихов и рисунков, томного изыска, которым себя окружают. Наверное можно и так. Но мне больше по душе вчерашний человек на передаче «жди меня», который сначала обменял свою большую квартиру на маленькую, чтобы помочь многодетной семье, потом отдал и маленькую, кому-то больше нуждающемуся и ушел в дом престарелых, но не выдержав среди старух, тоскливых и сплетничающих, напился и попал в наркологическую лечебницу, а оттуда, снова напившись, в вытрезвитель, а выйдя оттуда, понял, что ему некуда идти, и ночевал на лестницах… А потом нашел сестру, которую не видел сорок лет, и оказалось при их встрече, что он теплый, умный, образованный, порядочный человек, просто не умеющий жить в современном мире, не имевший того жесткого ядра, которое в нашей жизни просто необходимо иметь, чтобы не оказаться в канаве. Удивительно противные правила жизни, которым он, не осознавая, не подчинился, жил как умел, и уже пропадал. И я вижу среди людей вокруг меня — этих, и радуюсь, что они еще не все повымирали или перебиты. И все-таки тому, вчерашнему, повезло! я был на миг счастлив от этого… хотя это случайное счастье, ясное дело.
И этот человек, если бы писал стихи, то эти стихи были бы другие, в них не было бы изысканной оболочки, которую я ощущал сегодня рано утром, пока читал. Пусть менее умелые, они были бы мне интересней.

ГИФИКИ


////

////

////

////

////

////

////

////

////

////

////

////

////

////

////

////

////
………….
………….

Гифики


……………..
Много крохотных гификов, задумывалась книга, да не получилась.

ЧИТАЮЩАЯ


……………..
Уголь. Потом мне сказал учитель — «бросайте уголь, он обманывает красивостью. Берите просто перышко». Он был прав.


…………….
Сильный уходит с улыбкой, и не возвращается, а слабый ищет ссоры, потом хлопает дверью… и долго стоит за ней, или на цыпочках прокрадывается обратно.
Хотя это обычная болтовня.
………….


………………..
Терпеть не могу букеты, уважаю отдельные цветки. Это понимал замечательный Володя Яковлев. У цветка есть смысл, сущность, он отдельное существо, а в изображениях пуков умирающей растительности, вырванной из родной почвы, одна декоративность, эстетство не замечающих агонии.
Но в интерьере, чужом, иногда изображал. Как невольников — изображал. Или не задумываясь, что обычно и характерно.

ФРАГМЕНТ ПОВЕСТИ «ПАОЛО И РЕМ»


……………….
Каждый раз, когда смотрю его фильмы, думаю, а справедливо ли… Чертовски талантлив ведь…
Но написанное не вырубишь, и не раз уже сталкивался: то, что делается по впечатлению, по неясному ощущению, очень часто оказывается верней, чем долгое размышление.
……………………………

Гостей ждали завтра, и теперь еле успели подмести и слегка прибрать. Вошли двое.
Паоло обоих знал давно, можно сказать, всю жизнь. И они его знали тоже. Ненависти не было — глубокая закоренелая неприязнь. Он их не уважал, они его боялись и не любили. Он был выскочкой, они аристократы. Один считал себя еще и художником, второй — большим поэтом. Они теперь судили, их прислали судить, хороша ли картина. Прислал монарх, которому они служили, хотя усердно делали вид, что не служат. Художник настолько преуспел в этом, что порой забегал слишком далеко вперед в угадывании желаний и решений властителя, и преподносил их в такой язвительной форме, что это воспринималось троном, как возражение и критика, ему давали по шее, правда. несильно, по-дружески, а враги нации считали его своим. Потом события догоняли, и он снова оказывался неподалеку от руля, вроде бы никогда и не поддакивал, теперь с достоинством произносил — «а я всегда так считал…» Потом он находил новую трещину, предугадывал грядущий поворот событий и начальственных мнений, снова бежал впереди волны, и слыл очень принципиальным человеком. Настоящие критики — по убеждению, его недолюбливали, хотя признавали за ним проницательность. Разница была во внутренних стимулах — он никогда не имел собственного мнения, кроме нескольких совершенно циничных наставлений отца, придворного поэта, предусмотрительно держал их за семью замками, а то, что выставлял впереди себя, шло от такого обостренного умения приспособиться, что оно порой обманывало и подводило его самого. Он был высок, дороден, с большими длинными усами, наивно-прозрачными карими глазами, извилистым тонким голосом, округлыми жестами плавно подчеркивал значимость речи. Его звали НикитА.

БЕЗ ДОЛЖНОГО ПОЧТЕНИЯ :-((


…………………….
Тут надо сразу объясниться — это не плагиат. Автор всем известен, я не посягаю никак. Давно было, я только учился. И не копия. Штудирование с определенной целью. Такие вещи я обычно не показываю нигде. Так я учился. Меня интересовал какой-то определенный вопрос, в данном случае, распределение света. Выше, чем этот, мастера нет, пожалуй, если иметь в виду свет. Я брал альбом и таким вот образом делал НАБРОСКИ в разной технике, и рисунки с известных картин тоже. Обострял, конечно, отбрасывал ненужное для вопроса. Что-то начинал понимать, бросал и делал новый набросок. (тут слегка контрастировал еще фотошопом, уж больно стертая от времени вещица)
Здесь в ЖЖ я «хозяин-барин» :-)) и решил такую наглость позволить себе.
Нет ничего интересней в живописи, да и в любом «изо»-искусстве, наверное, чем распределение света. Для меня это было важней, чем цвет. Приличные краски можно купить в лавочке, современные художники вообще не особо утруждают себя «извлечением» сложного цвета, (хотя в этом ничего хорошего не вижу) но СВЕТ… его не купишь, и добыть куда сложней. Недаром многие фотографы остались с черно-белыми работами. (Только мнение)

ПИАНИСТКА


…………………………..

………………………………
Ответ, пусть частичный, на вопрос зрителя=читателя В.М.
Володя, эти два несовершенных наброска, может быть, что-то подскажут Вам. Хотя, сколько художников, столько и ответов. Но Вы бы обиделись, если б я так ушел от ответа, совсем, а объяснить на словах мне трудно. Вчера, натолкнувшись на эти две работки, я понял, что они могут и Вас на что-то натолкнуть… а может и нет (?) Во всяком случае, вот мой ответ, не обессудьте уж…

ПОРТРЕТ МАЛЬЧИКА (1978г)


…………………
Вызвал сильное оживление на выставке — «фашист, так исказил образ советского ребенка!!!»
Сейчас смешно вспоминать. Решил найти портретик, а его нет, кому отдал?
Уже без разницы.

ДАВНИШНЯЯ ВЫСТАВКА


,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,
Одна из первых выставок, никто не помнит уже, и картинок этих нет у меня, где-то далеко живут ((надеюсь)).
Физия у автора озлобленная, но непреклонная :-))


…………………..
Человек пишет, рисует, показывает картинки, печатает прозу до тех пор, пока сделанное сравнительно свободно отходит от него, отслаивается, отчуждается. Потом приходит время, когда остается только совсем свое, процесс отчуждения закончен. Тогда говорят — писатель исписался, живопись пошла на спад…
В это вкладывается пренебрежение, почти обязательно, или сожаление. И это — источник неприязненного отношения творящего к «публике» (примеров сколько угодно). Ты, мол, им нужен пока подбрасываешь интеллектуальные и чувственные переживания своими «продуктами горения». А потом ты никто.
Обида надуманная, поскольку автор и должен оставаться для читателя=зрителя никем, в той мере в какой хочет быть частным лицом, закрытым для посягательств на личное. Сейчас это нагло нарушается, особенно популярно потрошение трупов.
Но даже сожаление не всегда справедливо, вопрос в том, с чем писатель остался, насколько он разрушен процессом отторжения, то есть, своим творчеством. А то, что это разрушительный процесс, я не сомневаюсь. Если осталось у него цельное неотторжимое ядро, то он выполнил то, что мог, и может быть спокоен.

ИНСТИТУТ БИОФИЗИКИ НОЧЬЮ (Пущино, 1971г)


……………………………………..
Бумага, темпера.
В те годы в Институтах работали по ночам. Мы были молодыми, любили науку, и уходить домой не хотели.

ФРАГМЕНТ РОМАНА VIS VITALIS

////////////////////////////////////

Иногда мы просим, молим судьбу — пихни нас, пожалуйста, пусть не очень грубо, но — давай!.. Вот и прогремел гром, перед Марком открылась неизвестность, из-за угла грозит случай, нож к горлу приставил выбор…
— Подождите, — он говорил им, — дайте разобраться. Обязательно напишу!
Но как, как писать, если ничего не понятно! — Правду пиши! — он говорил себе сначала. Но скоро уже не знал, какая правда ему нужна — о том, что происходит в мире помимо него, или о том, что происходит с ним, помимо мира?.. Он все чаще уставал от рассуждений, которые, топчась на месте, истребляли друг друга; тогда выходил из дома, садился в автобус, ехал все равно куда, смотрел в окно, видел осень, слякоть, листья, разные жилища, свет в окнах… Автобус покачивало, с неба сочилась тоска, и он думал, глядя на равнину, что жизнь почему-то стала беспросветна и ничтожна.
— Разве не должна быть удивительной, особенной? Разве я не все делал для этого?..
Как-то он вспомнил — мать говорила, с горькой иронией:
— Лиза, это ты? И это все, на что ты способна?.. Тебе достался Дар, и что ты сделала с ним? Смотри, — она говорила сыну, — с самого начала смотри, чтобы с тобой такого не случилось!
Он возвращался домой усталый, ел холодным, что у него было, запивал водой из-под крана — видел бы Аркадий! — потом кидался на кровать и тут же засыпал, и сны его были насыщены беспокойством и страхом.

4

Однажды он увидел Мартина и Аркадия, выпивающих за круглым столом, который стоял в первой, проходной комнате в квартире его детства — кривоватый, но прочный, с завитушками у основания единственной массивной ноги. Марк, маленький мальчик, сидел на теплом паркете за свисающей почти до пола скатертью… и одновременно, взрослый человек, откуда-то со стороны наблюдал за этими двумя, своими учителями.
— Ехать… не ехать… — вяло говорил старенький Мартин, с седыми клочьями, окаймлявшими потную плешь. Марк знал, что он молодой и собирается в Германию, куда его пригласил сам Фишер.
— Что ты… как можно отказаться… — также вяло возразил Аркадий, тоже старый, с отвисшей нижней губой, морщинистой и сизой, какой у него никогда не было. К тому же он курил, не затягиваясь, окутан клубящимися облаками дыма; так когда-то пробовал курить Марк. Не научился: он слишком живо представлял себе едкий дым в гортани, беспросветный мрак в бронхах, розовых трубочках, становящихся сизыми от гари… А может сыграло свою роль видение коптильной печи, на даче, где они жили еще с отцом — коптят курицу с молитвенно сложенными лапками, дым мелкими барашками исчезает в продолговатом разрезе, во влажной темноте…
— У меня предчувствие, что не вернусь, — ноющим голосом жаловался Мартин, — погрязну среди немцев, конурки эти вылизанные, общество потребления… их мать… И язык учить не хочу, грубый в сущности язык!
— Плюнь на язык, — поморщился Аркадий, прихлебывая спирт-«рояль» с ржавым осадком. «Перцовку дуют», догадался Марк. — У нас собственная гордость. Ведь в сущности на чем они стоят — мечтают сегодня жрать лучше, чем вчера, а завтра лучше, чем сегодня. Оттого и катятся в пропасть.
— Недоучка я! — грустно признался Мартин, — боюсь, распознают, выкинут.
— Что ты теряешь, поучись у немчуры и беги назад.
Отворилась дверь и вошла мать Марка, такая, какой он помнил ее в свои первые разумные годы — молодая, худощавая, с блестящими карими глазами. Ни Мартина, ни Аркадия она знать не могла. Надо, чтобы узнала, решил он, и сделал какое-то внутреннее усилие: мать тут же узнала обоих, покачала головой и вместо приветствия пропела низким голосом своей любимой артистки Фаины:
— Ну и надыми-и-ли… А где мальчик?
Марк тут же приказал себе исчезнуть из-под стола, теперь он висел в углу, как паук в паутине, слушая разговоры двух корифеев.

5

В следующий раз он увидел себя в школе, в новом здании, куда их только что перевели — много новых мальчиков, только двое знакомых, и те далеко, в огромном послевоенном классе на полсотни детей. Тут же у стен стояли родители с охапками детской одежды, сами в расстегнутых зимних пальто, шубах… Мелькали лица, испуганные, оживленные… некоторые уже привыкли и бегали по проходам, кривляясь и ставя друг другу подножки. А он с ужасом хотел домой, чтобы ничего этого не было. В такие минуты у него наступало оглушение: он не слышал звуки и чувствовал под ложечкой пустоту.
Волнами от первых рядов начали стихать, садиться, и Марк увидел высокую женщину с длинным лицом цвета сырого теста, высокими выпуклыми дугами бровей, в маленькой ажурной шляпке, выдававшей старую деву. Анна Юрьевна, первая его учительница, фигура монументальная и вызывающая жалость, через несколько лет сошедшая с ума и навсегда исчезнувшая с его горизонта.
— У вас есть глаз, ничего не пропустите… если смотрите, конечно… — как-то сказал ему Мартин, — рисовать пробовали?..
— Что вы, я не способен, — с полным убеждением ответил Марк, вспомнив детский кошмар: урок рисования, помидор на столе, ставший камнем преткновения.
— Какая дура заставила малышей изображать натуру! — с досадой сказал Мартин, узнав про помидор, ставший камнем, — это же верное убийство!
Марк пожал плечами, он не считал милейшую Юрьевну дурой, и не понял, при чем тут убийство. Не способен, так не способен.
И забыл про этот разговор надолго, может, под впечатлением другого: Мартин в тот вечер впервые рассказал о своем открытии. Потом история звучала еще раз десять, и каждый раз немного по-другому. Тогда он удивлялся этому, а теперь понял — Мартин сам не знал, что было важно в тот момент, вспоминал то одно, то другое обстоятельство, сопутствующее событию, в то время как оно само оставалось за семью печатями.
— А я так смогу — увидеть нечто, чего до меня не было? — он спрашивал себя, возвращаясь ночью с кафедры, поминутно засыпая на ходу, задевая кусты и ограды, вздрагивая от прикосновений влажных от ночной росы листьев… а, может, от дождя?.. Он не знал, прошел ли днем дождь — с утра не был на улице, в окна не смотрел. У него было свое окошко, и он глазел в него, не отрываясь; как некоторые часами наблюдают суету муравьев, так он наблюдал за играми атомов и молекул. Он соглашался с философом, что звездное небо над ним тоже чудо… но далекое, а Мартин был рядом, и его чудеса происходили в каждой капельке влаги.

6

— Так уж устроено, кто-то хоть раз в жизни да увидит, а другой никогда — ни зги! Причем, среди этих, несчастных, обделенных, много умных; они очень тонко судят — по аналогии, так что кого угодно, даже самого себя, введут в заблуждение. Таланты! Умы! А встань перед ними НОВОЕ, и тупик! — говорил, разгуливая по комнате, Мартин, — это же просто беда-а, если не с чем сравнить… — Мартин смеялся над всеми, но в сущности был недоволен собой.
Гений семенил коротенькими ножками — в уродливом пиджаке с огромными ватными плечами, в широченных брюках, не достигавших щиколоток, в толстых шерстяных носках сомнительной свежести… Его ступни, огромные, широкие, поражали Марка. В этом человечке все было крупным — руки, ноги, голова, объемистая, как бочка, грудь… Всегда рядом с ним первый ученик, рыжий крестьянский сын, лет сорока, с неправильно сросшейся кистью, косящими в разные стороны глазами, косноязычен, прилежен, предан… Он относился к Марку с трогательной заботой, как к младшему брату, а тот воспринимал как должное, как отсвет Мартиновой заботы. Теперь Марк вспоминал то, что годами не замечал, погружен только в Дело.
— Оказывается, я был не один, меня окружали люди. Меня даже любили, помогали … За что?.. — Он чувствовал свою вину перед многими. — Что я могу теперь сделать для них?.. Разве что вспомнить — написать?
— Вот мои пипетки… — его звали Петр, да, Петр… — берите, сколько нужно, только мойте, ради Бога, мойте, от этого все зависит!..
Промыв концентрированной кислотой, потом водой — десяток раз — из-под крана, столько же дистиллированной, подержав эти трубочки над паром, он спокойно вздыхал, с радостью замечая, как тверды стали подушечки пальцев, обожженные кислотами. И весь он становится другим — преданным делу, нечувствительным к боли, молчаливым, суровым… устает до одури, приходит домой выжатый, как лимон…
Он с детства преодолевал то слабость, то боль, и привык относиться к жизни, как к враждебной силе, сталкивающей на него с высоты одну бессмысленную случайность за другой. Может, оттого он с таким восторгом принял науку? — она обещала ему неуязвимость и могущество. Пусть он, как жрец в ее храме, умрет, исчезнет, храм-то будет стоять вечно!..
Храм не разрушен, как был, так и стоит. Он сам оказался в стороне: непонятная сила вынесла его на свежий воздух и оставила стоять на пустом месте.

Прошу извинить меня, слякоть, осень старость нажал не на те кнопочки осталось то что осталось. К счастью Ваши комменты целы.
И вот что удивительно! Улетело лишнее, засоряющее литературно-художественный журнал! Улетело время, засоряющее искусство. Значит, такова судьба…
Ars longa а вита бревис эст… 🙁

ПОЛДЕНЬ, МЫСЛЬ ОСТАНОВИЛАСЬ.


……………………
Из стареньких, сделанных «мышкой» рисунков. Пользы в мыши никакой, разве что… своей неуклюжестью она помогает не быть многословным, и не стремиться к виртуозности.

СВОЙСТВО

Есть такое свойство — хороших — картин, текстов, артистов, музыки, и, наверное, всего хорошего в искусстве. Хорошее выносит расстояние.
Входишь в зал, картинка висит на противоположной стене, но сразу видна. Так получается, если работа построена КРУПНО, из 2-3х (не более) частей. А уж внутри этих частей возможны «изыски», чтобы при подходе не скучно было.
Крупное построение ВЕЩИ — это как «крупный жест» у человека. Если он не суетится, не «мельчит». Это знают хорошие актеры, они не боятся расстояния, их видно и слышно с задних рядов.
Крупно построенная картина «выдает себя» на миниатюрах. Не теряется на них, часто даже выигрывает.
Впрочем, в эпоху усилителей и «фанеры» говорить об этом, только сотрясать воздух.

ПОРТРЕТ В.П. НА ПУЩИНСКОМ БЕРЕГУ


……………………
Всегда смеялся над этим, сейчас тоже посмеиваюсь. Никакой, конечно, мистики, просто у художника третий глаз иногда срабатывает 🙂 В отношении к лицу, к местности, к вещам, все равно. Пробивается нечто сквозь симпатии и антипатии. Глаз порой видит больше, чем ум хочет осознать. Рассматриваешь через много лет набросок, и, несмотря на его несовершенство, вдруг чуть-чуть по-другому понимаешь личность…
Подробности ни к чему, просто — по-другому.