47. Вышли на прямую…

Стало светлей от снега, распрямился последний виток декабря, от двадцатых к тридцатым прямая дорожка до конца года. Меня по-прежнему встречает Макс, одинокая черная фигурка среди ледяной пустыни. Он выбегает далеко в поле, я спешу ему навстречу. Кошки с Костиком по утрам дома, из подвала по первому зову вытягивается Хрюша, переливается через край темноты и бежит ко мне. Сегодня увидел на лестнице мужскую спину — и бежать. Насилу уговорил вернуться. Клаус долго и напряженно вглядывается в лестничную темень, стараясь понять, мужская фигура или женская… Если мужская, ни за что не сдвинется. Его не раз били мужчины, из женщин он боится только одну, с железным крючком, что у мусора. Он надоел ей своим интересом к ящикам, она замахивается на него клюкой. Кто бьет, редко замахивается.
Была каша, овсяная с растительным маслом, немного кефира… Все это моментально смололи кошки и Костик, этот прожора, бьется за чистое блюдце до конца. К счастью немного осталось подоспевшим Хрюше и Стиву.
Сегодня говорили с Клаусом. Ус растет плохо, глаза слезятся, шерсть за ушами и на лбу выпадает. Девять или десять ему? Свобода, дружок, старит…. Когда никого нет, он прижимается ко мне головой — «не забыл меня?» «Нет, Клаусик, ты мой самый лучший друг… »

48. На лестнице.

Когда я бегу с ними наверх… Они быстрей меня и всегда обгоняют, а я не знаю, что нас ждет за поворотом. Опасно, когда закрыта дверь в наш закуток, они толпятся перед ней, оглядываются, переминаются, подумывают о побеге… Сверху топот, крики детей, лай собак!.. Может отвориться дверь, выглянет сосед, который их ненавидит… Я должен успеть! И я бегу, сердце досадно бухает и останавливается… потом снова, кое-как… Иногда какой-нибудь кот, чаще Стив или Клаус, начинает кривляться на лестнице — садится, моется, демонстрируя пренебрежение к опасностям. Если Стив, со своим высокомерием, то черт с ним, все равно не убедишь; годами околачивается на ступеньках, не раз попадало, но жив, счастливчик. Если Клаус, то хочет, чтобы я подошел, уговорил его, а то и взял на руки. Хрюша при малейшей опасности забьется под лестницу, отличная добыча для овчарки. Поэтому для отстающих способ один — завлечь стремительным бегом вперед и вперед; они легко заражаются моей торопливостью, в них просыпается инстинкт догнать убегающего. В догонялки лучше всех играет Клаус, я говорил уже, от него не отвязаться, он будет плестись за мной, пренебрегая святостью границ.
Несмотря на мороз и ветер, поев, все исчезли в темноте. В подвальной комнате, где сидит Клаус, из окна постоянно выбивают фанерку. Я прихожу — она на полу, а в подвале буран и сугробы. Каждый день я пристраиваю ее снова. Утром и вечером ищу Стива.

49. Хроника. Природа не безжалостна, она равнодушна…

Только не попадайся ей под руку или под ногу.
Двадцать шестое декабря, мороз такой, что любая одежда кажется бумажной. В кухне замерзла вода в чайнике, на подоконнике лед и снег. Если законопатить все щели, плотно закрыть входы и выходы, то домой вернется плюс, и вода растает. Я выбираю тепло, и запираю на ночь слабых и плохо одетых — двух кошек, Хрюшу, Костика и всех, кто не уверен в своих силах. Уверены обычно Макс, Стив и Клаус, и Серый, конечно, эти сумеют позаботиться о себе. Стива нигде нет.
Двадцать седьмое, Хрюша и кошки дома, Клаус и Макс уходят. Костик встает и без колебаний за ними, это дружба. Со своею гладкой шкуркой ему тяжело придется, вместо воздуха иглы и колючки, в подвале не сладко, еда в мисках превратилась в куски льда… Где затерялся безумный Стив, играющий своею жизнью? Менял хозяев, места, образ жизни, неделями где-то скрывается… Вчера я подходил к девятому, звал и громко и шепотом — ни движения, ни звука. Как будто все вымерли в том доме. Потом что-то шелохнулось, шлепнулось — и мимо меня промчался большой серый кот, я его знаю. Глубоко сидят, берегут тепло…
Вечер, двадцать пять не тридцать, зато ветер сдувает тонкую оболочку тепла. Макс сидит под балконом, морда в снежной пыли, хвост затвердел. «С ума сошел! Почему не бежишь в подвал? » Он слабо вякнул в ответ, глаза дикие, сосульки возле рта. Дома понемногу отошел… Как научить его прятаться?.. Лохматые снова уходят в ночь.
Двадцать восьмое декабря, всего девятнадцать, зато пурга. Под ногами блестящая поверхность, земля отталкивает, ветер сносит меня в черноту, в овраг, к реке… У нашей двери серый растрепанный кот, видно, что был домашний, но потерялся. В руки не дается. Дома все, кроме Клауса и Стива, девять куч и столько же луж. В подвал снова забежали собаки, им некуда деться. Фанерка на окне повалена, с великими трудами укрепил ее. Скорей хотя бы десять минусов, тогда оставлю форточку открытой на ночь.
Дал всем по кусочку сала, жадно ели и отнимали друг у друга. Клаус сильней Макса, но уступает ему, только негодующе смотрит на меня. Костик отнимал у них обоих, он друг, ему разрешено. У друзей может отнять и Люська, а у Алисы отнимают все. И у Хрюши, который смел при входе, а потом бегает за спинами. Но никто не оспаривает его право раздавать оплеухи. Стив, когда был в последний раз, дышал мне в лицо, урчал, закатив глаза, про дружбу навеки. Где же твоя дружба?

50. Полкастрюли каши. Стив.

Вечером я шел к своим, погруженный в мысли. Нет, мыслить я давно разучился — проносились лица, деревья, кусты, заборы, лужи с отражениями фонарей, желтые листья… слова, сказанные шепотом… светится окно… Кусочки памяти, которые всегда при нас. А кругом серая и мутная пустыня, над ней рои существ, правильных и мертвых, это снежинки. Лист существо, может, даже с именем, а снег — вещество… Я нес кашу, немного, зато с необыкновенной рыбой линем, и с подсолнечным маслом, чтобы шерсть гуще росла. Что важней шерсти зимой?..
Судьба обрадовала меня — на ступеньках Стив!
Я не поверил глазам. Думаю, неужели Макс научился шастать по ступеням?.. Того и гляди, доберется до нас своим умом… Нет, длинней, и нет рыжины на боках, и глаза особенные — до глупости бесстрашные глаза. Стив! И ничуть не похудел, сильная мускулистая спина. Я только успел пощупать спину, как он замахнулся лапой и сказал -«но-но…» Настоящий, живой! Злой и деловой — «времени нет, показывай, что принес…» Ему, конечно, почести, миска отдельная и все такое. Хрюша и Люська почтительно посторонились перед нашим странником, ходячей легендой. «Вот придет Стив…» Долгими зимними вечерами разве я не так говорю им?.. Потом пришел Клаус, Хрюша, нашелся Макс, и все четверо черных оказались в доме. Хрюша, конечно, замахивался на Стива, но каждый раз успевал передумать. Стив особый кот, учить его нашему порядку бесполезно. Хрюша понимает это, и еще знает — Стив все равно уйдет, а порядок останется. Нас восемь — четверо черных, трое серых и я. Не было Серого, он, кажется, побаивается Стива.
Но Стив недолго баловал нас, отведал рыбки с кашей, и к балконной двери, оглянулся на меня, зашипел, зарычал — «Отворяй, устал я с вами!..» И я со спокойным сердцем отпустил его. Он, не оглядываясь, ушел в мутную мглистую снежную пустыню, где небо и земля слились.

НЕПОНЯТНАЯ КАРТИНА


……………………………………
Вроде бы сидят за столом. Вроде бы печь топится. Но как бы веранда, и на улице скорей всего лето, тепло. Так что все непонятно. К тому же ужасно сосканировано с картинки, которую давно не вижу нигде…
Но, возможно, то не улица там вдали, а большая картина. Но очень уж светла… Не знаю, не знаю…

Когда я учился в Тартуском Университете, философию нам преподавал Столович. Толстенький и жизнерадостный малый, он занимался эстетикой. Даже написал книгу о том, что такое красота, объективное ли это свойство материи или так себе нечто. Его тогда ругали, потому что… непонятно за что ругали, ведь он считал красоту свойством объективным. Зато он прославился на весь Союз, и даже второй философ, Блюм, завидовал ему, хотя занимался куда более важным вопросом — теорией революций. В отличие от эстетики Столовича, эта теория считалась серьезной наукой.
Мне, как и всем студентам Столовича, пришлось прочитать его книгу, иначе зачет повис бы в воздухе: толстячок не был мстителен, но обижался, если его труд не уважали.
Книга Столовича про красоту была жизнерадостным и хорошо аргументированным бредом, но по сравнению с теорией революций все равно выигрывала, она была веселой и простодушной. И что-то у меня в голове оставила, хотя совсем не то, что хотел оставить Столович. Я так и не поверил, что есть такая «объективная красота». Но есть свойства — картин, текстов, музыки, которые в те или иные времена, а иногда это сотни и даже тысячи лет, у людей, чувствующих культуру (а кто это — вообще особстатья:-) вызывают ВОСТОРГ: кто говорит — дыхание перехватывает… а одна женщина убеждала меня, что при виде прекрасного что-то (или кто-то, может, автор?) хватает ее за горло и цепко держит…
В конце концов, я перестал думать обо всем этом, занялся более достойными делами, как тогда считал.
А потом вдруг начал писать, рисовать, и все равно не думал: мыслей при этих делах у меня в голове роилось удивительно мало, в основном чувства кипели-бурлили…
Потом я постарел, стал писать-рисовать реже, хотя умения прибавилось, но желание значительно остыло: когда что-то научаешься делать, то это не всегда хорошо… ну, как нельзя «научиться любить», хотя можно научиться «заниматься любовью», но это что-то совсем другое…
Теперь у меня появилось время думать, и я вывел для себя несколько свойств — одинаковых и для текстов, и для картинок, — вообще для любой «вещи искусства», и это были довольно простые свойства, присутствие которых в значительных количествах и вызывало во мне… Нет, не ощущение красоты, я по-прежнему не знаю, что это такое — вызывало необузданный восторг, потому что я был человеком далеким от размышлений, и еще более далеким от спокойного любования, разглядывания и всякого эстетизма — ВОСТОРГ! — и другого слова не подберу. Вчера я смотрел бой великого боксера Роя Джонса Младшего с хорошим боксером Гонсалесом, и то, что делал Рой, вызывало во мне точно такой же восторг, как чтение нескольких книг, которые я запомнил в жизни (а их было не более десяти)… или несколько фильмов, которые не то, чтобы понравились мне — понравились это ерунда! — через необузданный нерассуждающий восторг они вошли в мою жизнь и укоренились в ней, и я с тех пор с ними живу, как с самим собой. В книге «Монолог о пути» я назвал свойства, которые вызывают во мне восторг, и это вовсе не «красота»: красивенькие и довольно бессмысленные словеса, эффектные сравнения давно стали банальностью, и довольно быстро сейчас осваиваются рекламой, я в ней слышу такие перлы красивости, что лучше бы авторам писать голо-голо… или точно, прозрачно-точно… или до бессмысленности страстно… ну, не знаю, но Столович в моих глазах совсем съежился, хотя был довольно мясистый мущина…
Так вот, три слова я выделил для себя, и за много лет ничего другого не придумал. Товрческая вещь должна быть Цельной. И Лаконичной, что в сущности уже вытекает из цельности, без лаконичности никакая цельность не воспримется даже самим собой. Цельность и лаконичность — это свойства, которые требуются от творческой вещи, как исследования, в первую очередь самого себя, и тут уж не стоит велосипед придумывать, и до меня писали, и я с кого-то в своем «Монологе» явно содрал, хотя не знаю, с кого…
Ну, и Третье слово постепенно стало казаться даже лишним, потому что как бы вытекает из первых двух — это Выразительность. Что это такое, мне уже трудно сказать. И не успев сказать три слова, я тут же наткнулся на трудность, потому что есть «черный квадрат», который и цельный, и лаконичный, но выразительность его… она как бы лежит в другой области, удаленной от той, которой я воспринимаю картину. Написанная картина, если хороша, легко и без всяких усилий сначала вливается в глаз, она сама вливается, и никаких сложностей при этом не возникает, никаких там частей, противоречащих друг другу — она плывет и вплывает как единый кусок, со своим светом и своей тьмой, а потом… потом застревает где-то между глотательными мышцами, гортанью, началом пищевода сверху — и верхней частью грудины снизу — и это чувство бывает страшно утомительным и тяжелым, останавливает меня.
И все, спросит ночной читатель? И это все, что Вы можете сказать о красоте? Ну, довольно поверхностная картина, конечно. И картина с ее цветом, и слова, и звуки… — у них должны быть такие негладкие иногда шороховатые, иногда острокрючковатые части и стороны, которые, зацепившись за что-то внутри меня, приводят в движение вроде бы давно проржавевшие зубчики и шестеренки, и это внутреннее движение… оно распространяется на весь организм, и я начинаю вибрировать, дрожать, произносить что-то нечленораздельное но по-русски… плакать, — и потом чувствую — что могу наконец дышать полной грудью, как ни банально звучит, а именно — ею, полной… и уже не так, как раньше. Мне уже не скучно жить, вернее, скучность реальности пусть никуда и не девается, но не касается меня, меня! — и точка. Когда я в шестнадцать пил с братом спирт, то ощутил впервые примерно такой же отрыв, правда, он скоро кончился, а искусство… оно… (и так далее)
Да, черт возьми, Рой Джонс просто гений, и потому чуть-чуть печально кончил свой путь в спорте, что ему стало чуть-чуть скучно, а это конец, конец… когда сам себе становишься чуть-чуть скучен, начинаешь разглядывать себя, искать в себе прыщи и старые срезы… в общем, думать о себе вместо того, чтобы безоглядно выкрикивать простые и страстные слова, или выливать на бумагу разные пигменты…
В общем, красота — вздор, вопросы вкуса нас не должны волновать… если мы сильны и безоглядны, то люди воспримут и ваш вкус, и ваши слова, и звуки и ритмы… И все само собой пойдет, само собой…

ПЕРЕБЕЖЧИК (продолжение. главы 31-40)

31. Затишье, сыро и тепло…

В подвале анфиладой комнаты, есть северный вход и южный вход. Здесь все интересно — крупными горбами земляной пол, обитые жестью тяжелые двери, никогда не закрываются… толстые трубы с холодной и горячей водой, огромные темные помещения, запахи земли, тухлой воды, кошачьей мочи и застарелой, окаменевшей грязи. Любимые мной запахи — запустения, одиночества и безопасности… Но вот что привлекает меня больше всего — отдельная небольшая комнатка, всегда запертая, теплая и темная, с одним окном. Через это окошко с улицы видно, как там хорошо, — много хлама, старые полки, на которых можно устроить котов десять… большой подоконник… Таких мест мало. Здесь можно было бы жить, ведь для жизни необходимо тепло! Наверху гораздо холодней, хотя, может, и чище, но я чистоту в гробу видал, если мороз по коже… Говорю своим, показывая на окошко — «вот бы где вам жить…» А они не хотят. Сунутся внутрь, посидят немного в тишине и тепле, и убегают. Я стал думать, в чем тут дело… И догадался, в чем изъян — в безопасности! Если тебя в той комнате застанут, то некуда бежать — дверь-то заперта, а окно одно. Безопасность важней даже тепла… Так что я не совсем безнадежный кот.
Продолжается затишье, сыро и тепло, листва буреет, чернеет… Утром собрались все, была одна рыбка, свежая, но минтай, поделил ее на шесть частей — к хвосту куски подлинней, к голове короче, зато толще. Не успел оглянуться, как Люська выхватила кусок у Стива, тот возмущенно смотрит на меня, подхватил Алисин кусок и не разжевывая проглотил. Но для Алисы у меня всегда в запасе… Клаус, успешно одолев свой кус, принялся подкрадываться к другим. К Максу не успел и приблизиться, тот его исплевал и протянул когтистую лапу, отстраняя. Ничего не поделаешь, мое это мое, и тот, кто покушается, всегда слабей и неуверенней, если не совсем сволочь. Тогда Клаус не спеша подваливает к Хрюше, знает, у кого шалят нервишки. Но тут уж я начеку, сказал захватчику несколько нужных слов, хоть он мне и друг, но справедливость дороже. Он отступился, но полез к Люське, к Стиву… а там уже чисто, даже пол вылизан! Он обиделся, не дали украсть, но сделал вид, что ковыряет в зубах.
Как он смешно лезет, чтобы ограбить, Клаус — на полусогнутых, уши прижаты… А если самого обидят, он с возмущением ко мне, белый ус при этом смешно топорщится. Макс правил не знает, может залепить оплеуху и кошке. Хрюша громко возмущается, а сам отбежит, если я далеко. А если рядом — подскочит боком к обидчику, выгнет спину… конек-горбунок… Если же дело дойдет до серьезной драки, то главный снова Клаус. Он лукавый, завистливый, хитрый, но умный, очень опытный, и уверен в своих силах… а если проиграл, то не признается. Стив странник по натуре и не понимает тех, кто привязан к своему двору. Они с Клаусом примерно одинаковы по силе и никогда не сталкиваются.
Но все они опасаются Серого.
А в обед была вермишель с рыбным запахом. По дороге сюда натыкаюсь на Васю, сидит в траве, уткнувшись головой в землю, как многие старики. Я выдал ему горсть каши, моментально рядом оказался Серый, пришлось и ему дать. Подбежала рыжая собачка, размером в полтора кота. Никто не испугался. Собачка придвинулась к Серому, а тот и не думает уступать, заворчал и лапой по носу. Она отскочила и гавкнула, зная, что коты не выносят шума. Серый снова замахнулся на нее, но передумал. Вася отошел от еды, он больше не хотел. Собачка принялась за то, что оставил Вася, и они рядом с Серым сосредоточенно ели. Я вытер руку о кирпичи… красно-оранжевые… глубокий теплый цвет, будто светятся изнутри…

32. Двадцать шестое октября. Обычный день.

Утром воздух резкий, трава седая… С каждым днем все темней, мы погружаемся в темноту. Первым бежит Макс — стремглав ко мне, за ним мать и дочь. Занял их остатками вчерашней пищи, которые благоразумно защитил от Клаусова обжорства. Проходя мимо подвала, негромко позвал — “Хрюша…” Он, черной юркой ящерицей, тут как тут, вопит, разговаривает, соскучился. Видно, многое происходит в подвалах по ночам… Пошли звать Стива и Клауса. Стив не вышел, Клауса звали долго, звуки падали в темноту и таяли, как снежинки на теплой земле… И вдруг навстречу катится толстым клубком, грязный, лохматый, вид разбойный, одно ухо торчком, глаза сияют… За ним друг Костик, орет хриплым гнусавым голосочком, тоже радуется встрече. Идем — Костик впереди, за ним кошки, потом — степенно и осторожно Клаус, прежде, чем зайти в подъезд, долго принюхивается к темноте… Хрюша, Макс… последним иду я. Иногда мне хочется расслабиться, забыть про опасности, пройтись с ними не спеша, глазея по сторонам, ведь совсем неплохой пейзаж устроила нам осень, еще не все цвета поблекли… Не тут-то было! С хохотом и свистом катится вниз компания юнцов, они, не глядя, все сметают на своем пути… В другой раз с грохотом и лязгом останавливается лифт, из него выкатывается лохматый смешной щенок, с лаем бросается на нас. Бывает хуже — овчарка с первого этажа, она страшна, но тяжела, не догонит. Зато потом собирай их по этажам!..
На этот раз все тихо. Поели, и сидим, Хрюша смотрит на меня. Что делать, снимаю с колен печатную машинку, он тут же подбегает, точит когти о мои штаны. Сколько говорил, не помогает! И бросается на колени. На кухне скрипы — Клаус устраивается на старом приемнике, это его место. Костик пробирается ко мне, пренебрегая недовольством Хрюши, у него своя мечта. Дамы дремлют на полутеплых батареях. Все как-то мимоходом, мимолетно, кое-как, это утро. Завтрак кончился, сейчас подремлют, помоются, полижутся и начнут уходить один за другим в форточку: первым Макс, за ним потянутся Костик и кошки, потом Клаус, а Хрюша может остаться, если я здесь, то и он со мной.

33. Двадцать девятое, зима пробует силу.

Столбик термометра качается у нуля, тонкий, мутный… Воздух спокоен, про листья не хочется вспоминать — скелетики, почерневшие от дождей. Тишину нарушает шорох, с неба сыплется невидимая крупа, суха и колюча. Все молчит, и только этот непрерывный сухой звук. Зима надкусывает свое время.
Как всегда первым Макс. Поеживается, неуютно стало спать на земле. Подбежала Люська, позволяет погладить себя без ужимок, выгибания спины и прижимания ушей. У мусорки Хрюша, рычит над сухой и ломкой рыбной костью. В подвале, в темноте дремлет Клаус, шерстяной мешок с глазами. Еды маловато, но утром и не ждут многого — важней собраться, увидеть, что я на месте, значит, жизнь сегодня такая же, как вчера.
Хрюша поел и прибежал ко мне. Подошла Люська, потянулась, решила присоединиться к нам. Опрометчиво, опрометчиво она поступила! В один миг Хрюша слетел с колен и с ревом бросился на нее. Она в форточку, на балкон, на козырек… Он тут же остыл, вернулся… а через минуту и она возвращается, да еще с Алисой, в глазах у них насмешка, но держатся на расстоянии, чтобы не расстраивать ревнивца. А Хрюша на моем колене делает вид, что спит.
Клаус приблизился, укоризненно смотрит — предпочитаешь Хрюшу… Когда Хрюши нет, старый кот подходит ко мне c явным намерением поговорить, но медлит, обдумывает, оглядывается… и кто-нибудь обязательно помешает нам! Но если уж прыгнул на колени, то устраивается основательно, а я не шевелюсь, так редко это бывает. Белый ус осенью выпадает, новый растет медленно.

34. Страсть и маска.

Прошло несколько дней, Хрюша постоянно со мной, хотя еды мало. Обе кошки, мать и дочь отчаянно отбивают у него место на коленях. Люська тоже царапает брюки, прежде чем прыгнуть, и глаза зажмуривает, они у нее с поволокой… Если кошки успели раньше, то Хрюша, ненавидящий, отчаянно завидующий, рядом на подоконнике, и молчит, сохраняя ледяную непроницаемую маску. Но глаза, глаза… Сколько страсти и отчаяния пробивается через зрачки! Он бы убил этих кошек!.. Придет Клаус, глянет с порога на серую кучу на коленях — и презрение в желтых глазах. Уйдет на кухню, устроится там на окне, чтобы только не видеть это безобразие, он терпеть не может толпу. А вот Костик не боится уронить себя, зажмурившись, лезет и лезет на колени, раздвигает всех, штопором вьется, и, наконец, втискивается, пренебрегая шипением разгневанных кошек…
А погоды все теплей и сырей — все мертвей. Осень пахнет мертвечиной, если застоялась. Темно-коричневая, она скоро станет черной, как декабрьская ночь. Дни, сырые и серые, безлики, ночи черны, рассветы медлительны и робки…

35. Сегодня одна сосиска…

Я оплошал с этой сосиской, одной на всех. Слишком низко опустил руку, и Клаус в один миг вышиб еду когтистой лапой. И страшно зарычал, все попятились, и только Люська, помня старую дружбу, попыталась урвать крохотный кусочек. Не тут-то было, одного желтого взгляда хватило, чтобы ее отнесло далеко в сторону. Страшный зверь… Я схватил его за шиворот — отдай, но понял, что бесполезно. Кое-как оторвал половину, каждому досталось по крохотному кусочку, и они принялись печально вылизывать пустые миски. Чтобы помочь им, нужно быть ловким и сильным, и не рассчитывать на доброту и справедливость.
На балконе жалобно кричит Хрюша, смолкает — и снова… Сидит на перилах, маленький, черный, не двигается, смотрит на меня… Что он хочет, чем я могу ему помочь? Наверное, ничем, но поддержать способен. Вбежал, покричал, поел, погрелся, поспал, посидел на коленях, поговорили о разном… погладил его, почесал за ухом, успокоил голосом… Он сердится на котов, они не принимают его всерьез, когда дело касается кошек. Обидчикам он отомстить не может, вот и вымещает свои обиды на Алисе с Люськой. А они все понимают и не обижаются — посмеиваются над ним, и это еще сильней его бесит.

36. Такой теплыни не было сто лет…

Странный сезон, солнце не греет, но и холоду приблизиться не дает, время замерло, как бывает во сне. Мы ворчим, когда оно летит, но если остановится, нам тут же страшно, выпадаем из движения, висим в пустоте.
У нашего дома встречаю двух собак, а я уже шел с Максом. Серьезные ребята — поджарые, привыкшие к голодной жизни, самые опасные. Один пес забегает за спину Максу, второй спереди. Но есть еще я, и они медлят. Я говорю им негромко, но с угрозой в голосе — «марш отсюда…» Они прекрасно поняли, но не спешат подчиниться, заходят за дом и ждут. Понимают, что быстрей меня… Чувствую только уважение к их бесстрашию, выносливости, серьезности морд и глаз. Но я на другой стороне. Постояв и подумав, они снялись с места и исчезли в кустах. Еще вернутся, но первая атака отбита. Макс еле жив от страха. Будем есть горох.
Они любят его, и все съели. Хрюша, как всегда, окрысился на Алису, она спряталась от него под кровать. Я отчитал его, он рыгнул, прыгнул на подоконник и занялся утренним туалетом, забыв про кошку. День тихий, пасмурный и неторопливый, за окном еле колышутся ветки, под вечер соберется дождик, безнадежный, как все глубокой осенью. Время идет, еда есть, и мы пока живы. Нас восемь, и Серый, который бродит вокруг да около, мечтая стать девятым. Но мы пока не берем его, уж слишком свиреп и силен.

37. Декабрь восьмого, около нуля…

В последние два дня не было Алисы. Я беспокоился — полуслепая… Сегодня появилась, еще резвая, в хорошем настроении. Долго вглядывается, но как услышит голос, сразу бежит навстречу. Ее как всегда оттеснили от еды, я дал ей отдельно от всех кефира, она любит. Несколько раз мимо дома пробегали собаки, другие, но тоже опасные. Большой желтый с серьезной мордой, главный; второй — помесь овчарки с лайкой, мускулистый и подвижный. И резвая сучка с острым носиком, самая опасная, она подзуживает мужиков, и те нападают. С виду приятные звери, не успевшие одичать. Люська после их набега оказалась высоко на дереве, и кричала. Я вышел, она тут же успокоилась и ловко побежала по стволу вниз. Я взял ее на руки, пушистый комок. Подбежала одна из собак, Люська напряглась и стала вырываться. Я, конечно, не отпустил, она бы не успела добежать до подвала… Принес домой, мать тут же облизала эту дылду. Не было только Хрюши. Я забеспокоился, ведь собаки рядом, пошел искать. Подходя к подвалу, услышал лай, и понял, что собаки там, добрались до какого-то кота и возятся в темноте. Услыхав меня, они побежали к выходу. Я прошел дальше и на трубе нашел серую кошку, Васину подругу, она была напугана, но цела. Все тихо, кое-где капает вода… Я расстроился из-за собак, потому что ценю подвальный покой. Хрюши нет. Пошел к девятому, зову — и выбегает мой Хрюшка, серьезный, важный и вовсе не испуганный. Взял его на руки и понес домой. Он, в отличие от других, не просто терпит это, а по-настоящему горд, крутит во все стороны курносой головенкой — смотрите, знайте, сам Хрюша едет… Есть ему было нечего, но он и не хотел, устроился на подоконнике. Дремлет, ждет, когда же я выброшу к чертям машинку и захочу с ним поговорить всерьез… На полу Макс, на столе Костик шуршит бумагой, умывается, на кухне исследует пустые консервные банки Клаус, медленно догрызает окаменевший сухарь Алиса… Стив, шипел, ругался, чтоб выпустили на лестницу поклянчить еду, и не дождавшись, удрал в окно. Спрыгнул с балкона и попался прямо в лапы сучке, она обегала дом и с размаху натолкнулась на кота. Но Стива не свернешь, стоит как скала. Она покрутилась, попрыгала вокруг да около и отступилась, а он пошел в девятый подвал. А я, оставшись с самыми верными котами и кошками, готовлюсь к зиме по-своему. Я жду цветных пятен на белом фоне… и боюсь тягостного чувства, которое в начале: словно хочешь вспомнить знакомое лицо, или вещь, пейзаж, а вместо целого перед глазами детали, фрагменты, куски, пятна, штрихи и наброски, и все это кружится, не удержать, уплывает… В горле сухость, в животе тоска, в глазах резь и рябь, в висках боль и тяжесть… Розовощекие графоманы, мать вашу так!..

38. Земля застыла…

Холод загнал всех в подвалы, кончилась пора утренних купаний в листьях. Земля застыла, молчит и не жалуется. Травинки твердые и ломкие, с беловатым налетом, трупное окоченение вызывает тоску… Две женщины собирают мусор. Одна средних лет, кряжистая, с грубым красноватым лицом, вторая молодая, высокая и бледная, как глиста после чеснока. Им мешают коты, грязнят землю и пол в подвалах, а запах!.. В их кучах мусор от людей, а они этого видеть не желают. Они считают, что люди лучше зверей, я сомневаюсь. Я не хочу их слушать… Прибежала Люська, пушистая гусеница на тоненьких ножках, оживленна и быстра. Она любит гулять по зимней траве. Бежит и оглядывается, иду ли, а руку протяну — пригибается и жмурится, но это игра.
Задолго до нее, в этой же траве сидела Жучка, черная маленькая кошка, кудлатая и дикая. Та же прогнутая спина… От нее и Феликса пошли все черные. Она исчезла, как многие — вчера была, а сегодня искать бесполезно. Куда они забиваются перед концом?.. Судьбы безымянных и забытых зверей сильней всего трогают меня. Сколько их позади… В долгой жизни мало хорошего, столько ушедших лиц… Люди лучше устроились, их жизнь ценится дороже, а кошку можно просто придушить, как мой сосед, — лишайная, мол, — и выкинуть в мусоропровод. Безмолвное страдание бессильных и непонимающих вытолкнуло меня из жизненной колеи — несколько ударов, толчков, и я оказался не годен для человеческой жизни. Говорят, это опасно… Женщины молча наблюдают, как я разговариваю с кошкой. Я знаю, что они думают обо мне. О моей ненормальности давно знают постоянные гонители кошек, они потрясают своими половиками… Истерическое провозглашение чистоты, с обязательным вывешиванием на балконе всего имущества, как простыней новобрачных. Сочетание стерильных тряпочек в своем углу с непролазной грязью за порогом собственного дома, на огромной ничейной земле. Нет уважения к жизни, только надуманные или истеричные любови и привязанности…
Из подвала показался Хрюша, потом Клаус и последним Костик, верный друг лохматых. Клаус любит Костика, но тот надоедает ему своими нежностями. Зато Макс обожает покровительствовать, кладет лапы на шею Косте, облизывает всего, а тот и рад, спит, прижавшись к Максову лохматому боку. Макс помнит свои неудачи, бегство в девятый, и рад, что кто-то слабей его. В сущности оба еще подростки, а Клаус взрослый, староватый кот, не любит слабых, и с кошками у него все ясно, и дел по утрам хватает.
Макса я увидел у помойного ящика. Как ни корми, их тянет сюда. Опасно, иногда подсыпают всякую дрянь, но с дурными привычками трудно справиться, особенно, если вкусно. Все-таки он решил пойти за мной, и что?.. стоило ли ради останков монашески пресного минтая, потонувших в густой каше?.. И все равно, встрепенулись все, кто сидел и лежал, кто мылся или дремал — новому обязательно добавят, вдруг удастся поживиться… Но у Макса не отнимешь.
Он пожевал немного и быстренько смылся обратно к мусору, оттуда в окно несет зловонием вперемешку со сногсшибательным ароматом копченой рыбы. А Костик остался, спит на теплой хрустящей бумажке, свернулся и всхрапывает.
Шум мотора, мусорка едет. Выглядываю — Макс удирает от толстой тетки в девятый дом. Клаус тоже удрал, но наверх, домой… волоча живот по доскам, пролезает через узкую дыру на балкон, смотрит на меня желтым глазом… Беззвучно мяукает, прыгает на колени, и замирает.

39. Нуль, и подсохло…

Листья, грязные кружева… Макс за ночь проголодался. Появляется Люська, и они бок о бок бегут впереди меня. Что значит неопытность — заворачивают за угол и не останавливаются!.. Вот Хрюша — замарашка, деловит и озабочен. В подвале Клаус на деревяшке, отполированной густою шерстью. Как хорошо мы вчера дружили!.. Годами тянется его борьба за место на коленях. Вокруг меня все время крутятся недостойные личности, так он считает. Я вечно виноват перед ним… и не могу исправиться.
Стив дремлет на соседском коврике. Я осматриваю его место — много волос, но никаких серьезных улик… Все доедают кашу, когда в окно вскакивает Костик и сходу бросается на тарелку, хотя бока у него раздуты. Тот, кто в детстве голодал, поймет его. Сегодня праздник для всех — кусочки куриного фарша! Как только завидели пакетик, поднялся отчаянный вой. Больше всех старается Константин, за ним Люська. Клаус немного в стороне, он ненавидит суету, и выжидает. Развожу фарш горячей водой, чтобы получился жиденький супчик, и наливаю в огромную плоскую тарелку. К ней тут же припадает шесть рыл, незаметно оттесняют друг друга, вроде бы случайно, прямых столкновений никто не хочет: пока докажешь свою правоту, тарелка будет вылизана до блеска. Хрюша до еды отчаянно размахивал лапами, а у тарелки он последний, его оттесняют даже кошки. Я предвижу это, у меня наготове еще немного, наливаю ему в отдельную мисочку. Клаус, урвавши из общей миски, ждет, пока отойдет Хрюша. Малыш не умеет вылизывать углы так тщательно и методично, как старый кот. Клаусу достанется немало, ведь в осадке самые крупные кусочки фарша. Пусть побольше, да лучше — девиз старика. Он не очень-то стар, десять лет, но старше его только Алиса. Смотрю, ее оттеснили, она безропотно наблюдает за остальными, отдыхает. Вытряхиваю ей самые остатки…
Вот теперь утро кончилось. Мы собрались, поклевали чуть-чуть и разойдемся по своим делам. Им спокойней, они принадлежат к большому сильному племени, во главе которого я — не дам пропасть.

40. Два месяца прошло…

Пока зима нетороплива и мягка. В доме тихо, жильцы покинули скамейку, что у подъезда — зябко стало, и волны злобы гаснут быстрей, чем летом. Не так видно зверей, как в теплые дни, а в подвалы мало кто заходит, там страшно, грязно и темно, так люди говорят… Я думаю о друзьях. Как можно таким маленьким и слабым жить среди огромных, громких и злобных?
Поели, и тихо. Востроглазый Костик в кухне на столе; на серой бумажке его не видно, он знает это и горд собой. На полке развалилась Люська. Я положил туда тряпочку, она полюбила это место: видно, кто приходит, уходит, и в стороне от суеты. Она ложится на спину и мурлычет, поглядывая на меня, ее коготки остры, но руку держат осторожно. Деликатны беспризорные существа… А на полу сидит ее полуслепая мать, ей досталось мало еды, но она рада покою, и тому, что рядом красивая кошка, ее дочь. Люська готовится встречать женихов, а Алиса устала от этой дребедени, всю жизнь донимали коты да коты…

ПЕРЕБЕЖЧИК (продолжение, главы 21-30)

21. Молодые уходят далеко.

Сегодня выпрыгнул ко мне из подвального окошка старый знакомый — сияющий, ухоженный, с блестящими глазами черный кот Цыган из восьмого дома. Он долго шел к нам через овраг и страшно рад, что добрался, убежал от нудной хозяйки. Он был здесь два или три раза, но еще ничего не понял, потому ведет себя смело и даже, по нашим понятиям, нагло — отпихивает всех от мисок, никого не приветствует и не боится. В первый раз Клаус молча и внимательно обнюхал Цыганову спину… «Зеленый… » Все поняли, в чем дело, и прощали Цыгану многое.
А сегодня Макс долго смотрел на Цыгана и в его темноватых мозгах зашевелилась мысль — а не побить ли этого чудака… И он, ни с кем не считаясь, взялся за дело. Цыган взмыл на дерево и засел в развилке веток. Макс устроился внизу и терпеливо ждет, лезть за Цыганом ему неохота. Он сам унижен, и радуется, что может кому-то доказать, что тоже сильный и страшный… Макс не опасен, но пройдет еще несколько месяцев, подрастет Цыган, и тот же Клаус остановит на нем внимательный желтый взгляд. И Цыгану станет не по себе. Начнутся взбучки и притеснения, туда нельзя, сюда нельзя… Сидки на ветках и в узких щелях станут ежедневным занятием.
Когда-то и Клауса несколько лет не подпускали в нашему дому. Смотрел на него Вася, тогда самый сильный кот. И Клаус дневал и ночевал в детском саду, что за оврагом. Там по воскресным дням тихо, густые кусты, много тени и солнца, только выбирай. Но в обычные дни шумно и опасно, подозрительные дети шастают по всем углам. Необходимо особое искусство — быть и не быть, прятаться, чтобы тебе ненароком не отдавили хвост, или, того хуже, не заехали по спине тяжелым предметом… Домой он являлся в темноте, усталый, подавленный, но я не мог ему помочь. Наконец состоялась большая драка, Вася побил Клауса, но признал в нем достойного кота и больше не выгонял. А Клаус старательно обходил главного, благо места за домом хватает.
Сегодня куриные шейки с вермишелью, праздничный обед. Ели быстро и жадно, только Алиса чуть-чуть; ее постоянно оттесняют, она не сопротивляется. Клаус завистливо косит глазом на чужие миски, чуть-чуть попробует из своей и тут же порывается проверять, что другим досталось. Не спеша подходит и понемногу, мордой и всем телом оттесняет… Я не терплю такого свинства и строго говорю ему: — «Опять?..» Он тут же понял, возвращается обратно, там, конечно, никого, кто же осмелится приблизиться к его миске! Но к Стиву он не подходит, опасается. Макс тоже ест один — ненормальный, с ним лучше не связываться. Недавно он вытянул лапой Клауса, да так, что тот остановился и стал думать. Макс перепугался не на шутку, отбежал и сделал вид, что ничего не видит, не слышит… Клаус, постояв, вернулся к своей еде. «Все-таки, сдвинутый этот Макс…» А Люська бегает меж мисок и пробует у всех, ее никто не гонит. Она тоже стала уходить подальше, через овраг не осмеливается, но я видел ее у девятого в компании рыжего кота, отца Шурика, и черного с белыми усищами, отца Сильвочки, которая живет в спокойном и богатом доме. Сильва родилась у Алисы в прошлом году.

22. Четверо. Счастливые дни Алисы.

Я здесь не только кормлю друзей. Иногда я пишу картины. Осенью долго, мучительно напрягаюсь, проклиная все на свете, не понимая, что писать, как писать… Нет, хочется, но таким хотением, которое ничего не значит — оно как пар, рассеивается в воздухе. Желание должно приобрести силу, отчетливость и направление, а эти штуки не решаются головой, а только приходят или не приходят в результате немых усилий, похожих на вылезание из собственной кожи. Но не стоит накидывать слова на все эти котовские дела… Лучше подождем, пока исчезнет вокруг нас цвет, все станет белым и серым, с трех до утра погаснет свет, распространится холод… тогда я, сопротивляясь затуханию жизни, понемногу начинаю.
Так вот, в прошлом году Алиса принесла еще троих и положила ко мне на кровать. Снова рыжий, черный и серый. А у меня были Шурик, и Люська, которая обнаглела и продолжала сосать мать, хотя вымахала больше ее ростом и всерьез гуляла с Клаусом. Я уж не считаю целую свору, десяток котов и кошек, которых кормил каждый день. Алиса не справится, а я не сумею ей помочь. Я вижу, как они голодают, болеют, и мало что могу изменить. Они не знают, что их ждет, а я знаю. Такое мучение жизнью не назовешь. Алиса рожала лет десять по два раза в год, и где эти котята? Их были десятки, и все медленно умирали от холода и голода в ледяном подвале, в какой-нибудь темной вонючей щели.
И я взял на себя — решить, кому жить, кому умереть. Но всех убить не смог, в последний момент оставил одного котенка. Так выжила Сильва, черная кошка с белой грудкой и пятнами на мордочке, спокойная и разумная. Ей повезло, подвалы миновали ее. Иногда я думаю — пойду, посмотрю, как она там… Но не могу. Что я ей скажу?.. «Я тот самый, кто утопил твоих двух братцев, и выбрал тебе жить?» Когда Алиса льнет ко мне, я думаю об этих жизнях, которые сохранить не сумел. Но все-таки, был у этой подвальной кошки счастливый год, или даже два! Может быть, это лучшее, что я сумел сделать. Вокруг нее были свои — Шурик, Люська, Сильвочка… Саманта… ее подкинули, но Алиса сразу признала и стала кормить, как свою. Саманта была на месяц младше Сильвы и гораздо меньше. Но очень упорная, гладкошерстная чернушка. Не умея еще держать голову, слепая, она ползала на коленках по всему полу и вопила, страшное зрелище… Подросла, и они играли все вместе, сосали молоко Алисы, и облизывали ее, а она их… Старая кошка под конец жизни вынянчила два поколения котят.

23. Что они знают обо мне.

Октябрь сползает к ноябрю. Меня встречает все та же троица молодых — Макс, Люська и Хрюша. Еще примкнувший к ним Костик. Дома обычно Алиса, другие старики — Клаус и Стив досыпают в подвале. Серый сам по себе, у него редкостный нюх на еду: только захрустишь бумагой на кухне, он уже насторожился, в кустах под балконом. Не успеешь сосчитать до десяти, как его громоздкая туша ловко и бесшумно приземляется на подоконник.
За окнами бушуют дети. Листья сухие и теплые, деревья еще не расстались с желтыми шевелюрами. Рядом Костик, вялый от лекарства, ему даже не хочется кусаться. Его глисты погибают и выделяют яд. Кошки на полу, Алиса с живостью наблюдает, как Люська крутится с бумажкой, то кувыркается, то нападает, как на мышь… Я думаю, что им здесь хорошо, спокойно. Я раздаю еду, излучаю тепло, вокруг меня безопасно, и драться запрещено. Не жду преданности и благодарности, просто одна жизнь помогает другой выжить. Они признают за мной первенство в силе и способности добыть еду. Я большой могучий кот, немного сдвинутый… как Макс — не понимаю простых вещей, но все-таки полезный. Они обращаются ко мне за помощью. Когда я иду с ними, они чувствуют себя сильней, и не так боятся людей и собак. Особенно людей, с собаками хуже — я сильный, но медлительный, вмешаться не успеваю. Они знают, что я не позволю собакам окружить их и рвать, но не могу защитить от гонки… Когда они бегут по лестнице, то оборачиваются и смотрят, успеваю ли я, особенно, если кто-то спускается навстречу. Они прибавляют и отнимают меня в своих расчетах с котами, людьми, собаками. Если посмели отнять еду у Клауса, он, прежде чем разобраться самому, с возмущением оглядывается на меня, в желтых глазах неодобрение. «Как допустил?..» Я часть его ежедневной жизни. Если меня нет, он подолгу сидит на балконе, ждет, а когда понимает, что надо рассчитывать на себя, уходит. Но придет на следующий день в обеденное время… Хрюша замахивается на Клауса, но только при мне, а Клаус не ответит Хрюше, если я рядом. Макс без меня не войдет на кухню, если там хозяйничает Серый. А Хрюша пробежит бочком, вспрыгнет на подоконник, завопит, шерсть дыбом, и давай отмечать напропалую самые престижные места, чтобы не достались захватчику! А если я поблизости, Макс войдет и сделает вид, что Серого нет, а Хрюша подбежит и шлепнет чужака по морде, не забывая тут же отскочить на безопасное расстояние. Серый жмурится и отмахивается, он не хочет уходить от нас, готов терпеть и враждебность, и высокомерие, и шуточки… Стива не трогает никто, и он остальных не замечает. Он и меня стара-
ется не замечать, если не слишком голоден и надеется на колбасу из богатых квартир.
Я существую среди них, как свой. И все кошки — наши.

24. Сегодня сыро и тепло…

Трава кое-где позеленела, иногда осенью так бывает. На проселочной дороге толпа молодых грачей, с ними старик, огромный и важный. Еще не время сбиваться в стаи… Мы живем. Снова Макс, лохматая спина в листьях, потягивается, зевает кривым ртом. Хрюша с воплем сигает с балкона… Люська…. Все те же. Постоянство радует. Остатки каши, кусочек творога, смешиваю, разбавляю водичкой, взбалтываю… роскошная еда для всех. Никто не спорит, утренняя еда — находка, счастливый случай, каждый знает. Она не насыщает, просто знак правильности жизни и моего постоянства. Я здесь, ребята… и они спокойны — сегодня, как вчера.
Сижу поперек кровати, машинка на коленях. Хрюша твердо решил поговорить со мной, выгнать прочь гремящую дуру. Пробился, и урчит, машинка рядом на кровати, а я, изогнувшись, кое-как выбиваю буквы. Что поделаешь, утром Хрюше нужна поддержка на целый день, богатый неприятностями. Пообщаемся, и ему легче держаться молодцом.
Клаус ревнив, и не подойдет, если заметит чьи-то уши на коленях. Зато Костик лезет и лезет, зажмурившись, бодая преграды упрямой головешкой, и готов взобраться на любого кота, только бы поближе к моему лицу. Приблизится, заглянет блестящими глазами, и долго смотрит… А Люська устраивается на ногах, не достающих до пола, иногда я слегка раскачиваю ее, она это любит. Посидят на мне и рядом, помоются перед пробежкой и расходятся… Летом у всех множество блох, они и мне не дают покоя. Наступят холода, и блохи успокаиваются, уже не выскакивают из родимых шкур… Тепло замерло, осень остановилась. Но ненадолго — подует северный, за ночь свернутся, почернеют от ледяной воды листья, и мы начнем зимовать. Каждую осень мне тревожно — дотянет ли до весны старик Вася? Что делать с глупым Максом, который не умеет приходить домой?..
О зверях пишут книги. Одни сюсюкают, убеждая, что собачки и кошечки красивы и полезны, очень нам верны, просто готовы жизнь за нас отдать, и еще умеют всякие цирковые штучки. Это важно, оказывается, чтобы позволили им жить рядом с нами. Другие очеловечивают зверей, они у них настоящие философы… Нет, зверь это зверь. Это в чистом виде то бессловесное и нерассуждающее начало, которое мы носим в себе. То, что помогает нам любить и ненавидеть, ощущать страх и боль, видеть цвет и свет, слушать ветер… Мы сами звери. Зажатые, ущемленные, но звери. А домашний зверь и вовсе ущербное существо. Сколько раз, видя жестокость людей, я говорил своим: » Ну, что ж, вы, ребята, рядом поля, леса, неужто не проживете?» Нет, не привыкли, ждут подачек. А те, кто выживают, существуют впроголодь, не могут вырастить потомство.
Не нужно очеловечивать и умиляться. Они не меньше нас. Я не лучше их. Наш общий мир жесток и несовершенен. У нас много похожего — повадки, мимика, привычки… Я смотрю им в глаза и понимаю их лучше, чем детей. Также жестоки и наивны, также способны к привязанности… Вот Хрюша, уязвлен малым ростом, коротким хвостом, вспыльчив и самолюбив, и труслив тоже. Он привык к дому, со мной ему спокойно и хорошо, а на улице тяжело и страшно, и потому со своими он бывает нагл и свиреп, а там легко обращается в бегство перед сильным. Я ему нужен больше, чем другим, он это знает. Малыш, взгляд малолетнего преступника, злоба и растерянность в глазах… Серый? Тоже не простой кот. Мы не раз воевали с ним, и все-таки не рассорились.
Мне с ними легче и лучше, чем с людьми.

25. Наши будни.

Сегодня тоже хорошо, и стало еще суше. Октябрь замер, как листья в воздухе в миг перед скольжением на землю. Третий день нет Алисы… Цыган крутится возле дома, не хочет возвращаться к себе. Он вечно голоден, юное существо, и отнимает еду у наших. Напоминает мне Хрюшу, только с хвостом и счастливым детством… Все ели суп, настоянный на трупе последнего минтая. Зато было много. Хрюша, как всегда, принялся учить правилам поведения за обедом, но Макс не захотел учиться, он рассчитывал побольше съесть. И в ответ на оплеуху встал, как медведь, на задние лапы, а передними размахивал так свирепо, что случайно попавший под удар друг Костик отлетел в угол. Макс угас также быстро, как вспылил. Он, если раскипятится, никому спуску не даст, а его кривой клык вызывает оторопь даже у друзей. Сам Клаус в растерянности, не знает, как отвечать на такие бессмысленные и дерзкие вызовы. Коты любят драться по правилам, и не умеют по-иному. Я часто думаю, как бы жил котом. Забыл бы про смерть, перебежал через овраг в детский сад, там много еды, а по выходным просторно и тихо, нет ни людей, ни машин, ни собак. Я бы гулял там, в огромном и пустом саду, среди шуршащих листьев, и ничего не боялся.
Вечером ухожу, а у подъезда серенькая — Алиса! Пришла, наконец. Идет за мной, со ступеньки на ступеньку переваливается… Устала. Еды уже не было, но она и не ждала, с удовольствием забралась на свою тряпочку в ванной. И я ушел спокойный. Стив околачивался на лестнице, на все уговоры — домой или на улицу — рычит и шипит. Пусть отвечает за себя!

26. Все еще тепло…

Каждая ночь уступает полградуса зиме, а день отвоевывает четверть. Время топчется на месте перед стремительным скачком. Хрюша что-то объясняет, спотыкаясь и захлебываясь от впечатлений. Я слушаю его вполуха, свои дела беспокоят. Как долго мне топтаться у порога?..
Невнимательность мать ошибок и неудач. Я был наказан. Протянул Максу мясо, он с рычанием выбил из рук, нанизал на клык, стал рвать и судорожно глотать, давясь от жадности. И тут я сделал человеческую ошибку, непростительную для кота. Протянул ему еще кусок. Он то ли посчитал, что хочу отнять первый, то ли углядел второй и жадность разгорелась… Так хватанул по руке, что я долго возился с кровью, прежде чем унял. Но ничего не сказал ему, сам дурак.
Сегодня Люська, Макс и Хрюша бежали впереди меня, а навстречу дура-болонка с настоящей истерикой. Мои молодцы не дрогнув пробежали мимо. Дома праздник — соседка выставила угощение, кашу со свиными корочками. Я пошел за остальными, порадовать едой. В подвальном окне развалился Стив, посмотрел на меня и отвернулся. Пожалеешь, гордец!.. На ступеньках перед подвалом мертвая крыса. Поработали наши кошки… Спускаюсь в подвал.
Сколько раз я придумывал себе жилище здесь!.. Отграничиться, уединиться, найти покой! Подальше, подальше от людей! Но без тепла не выжить… Вот и Клаус. На пути труб с горячей водой утолщения — как бочонки, сверху покрытые деревянными крышками. На такой крышке, на высоте моей головы сидит кот, греет брюхо, его не сразу заметишь в полумраке. Легко и бесшумно соскальзывает вниз, несмотря на возраст, живот и поломанную спину. Он ведет себя бессовестным образом, идет и не идет, то и дело останавливается, чтобы понюхать угол или полизать лапу… Значит, где-то поел, наверное, на той стороне. Туда есть разные пути — через сугробы зимой, через ручейки и болотца, по топкой грязи весной и осенью. Но есть один путь, доступный не всем, это высший пилотаж. Бревно на высоте пяти метров перекинуто через самое глубокое место, по нему ходят только старые и опытные.
Когда спрашивают — вы любите их? — я пожимаю плечами. При чем здесь любовь, не в ней вовсе дело. Неуместное, мизерное слово — любовь. Любишь ли ты собственную руку? Просто это часть меня — моя рука. Вот и эти звери — я с ними в едином потоке, нас не разделить. Это и есть укорененность, словечко, подаренное мне странным человеком, холодильщиком трупов. Укорененность — и врастание… Все получилось само собой, незаметно для меня — коты оказались рядом, они голодали, я им помогал… И постепенно вовлекался в их жизнь, дела, оказался окруженным этой сворой, опутан их дрязгами, руганью, по горло в их говне, крови, любви, ненависти, верности, самоотверженности… Наши пути сошлись, и я сменил один мир на другой. Одни уходят, появляются другие — беспомощные, отчаянные, обреченные… Разные. Была недавно одна растрепанная кошка…

27. Одна растрепа…

Откуда-то возникла в нашем подвале, ходячий скелет, глаза гнойными пузырями, совсем слепая. Промыл глаза, оказалось — видят, и такие живые, яркие, желтые… Приду, позову — вырывается из темноты, скачет радостно навстречу, кусочек тени, кусочек света… Сначала крутится вокруг меня, ластится… даже не ела, только поговори с ней. А у самой вместо живота яма, из спины шипами позвонки торчат… Потом начинала есть. Ее отгоняли все от мисок, звери жестоки, как люди, не любят слабых, больных и некрасивых… Постепенно отошла, стала выглядывать из подвального окошка, а то и пробежится неровным галопом вокруг дома. Красивая шерсть у нее была, желтая с тигровыми полосками, но страшно запущена, сбита в каменные клочья. Я понемногу вычесал и выстриг то, с чем сама не справилась бы… Она стала смелей, ее признал подвальный народ, разрешил доедать за всеми…
И вдруг исчезла. Как появилась, так и не стало. Вхожу в душную темноту, окружен запахами тухлой воды, ржавого железа, гнилой земли, кошачьей мочи… Зову — и нет ее. Убили? Ушла, окрепнув, домой? Хочу думать, что ушла. Как она ждала меня — целыми днями… Она вошла в мою жизнь, это и есть врастание, оно сильней любви.

28. Пошло — поехало…

Мы живем на большом холме. Под холмом река, на холме город, за городом овраг. Вдали от города два дома — десятый и девятый, это наши. То, что за ними, кругом них, теряется в тумане, мраке, сне, мне там не интересно. Здесь мой мир, и друзья. Перед нами зима, она угрожает нам. Время это течение, иногда оно сбивает с ног. Дождь, ветер мечет листья — пошло, поехало, не остановишь, покатится в темень… пока не выпадет первый снег, и мир осветится холодным, неживым светом… Хрюша на балконе с надрывом вопит, подбадривает себя, ждет необычных встреч. «Хрюша, что ты?» Он на миг стихает, потом снова, еще решительней и громче… Макс пробежал полдороги по лестнице и наткнулся на меня. Я уже шел искать его, вижу — лохматый парень, горбом спина, втянутая шея… норовит проскочить, не поднимая глаз… Плохие, опасные привычки, смотри врагу в глаза, дружок! Позвал его, он рванулся убегать. Наконец, понял, откуда знакомый звук, глянул выше ног, успокоился, пошел за мной. Никак не освоит путь на балкон.
Как ему страшно было… Я не просто подумал это — кожа похолодела, каждый волосок поднялся дыбом. Люди! Огромные злобные существа, они могут все! Как жить такому малышу и недотепе?.. Дал мягкого хлеба, он зачавкал, с натугой проглотил и тут же бросился отнимать у кошек. Алиса отдала безропотно, как своему котенку. Сколько их было у нее, черных, рыжих, серых… Я не стал его укорять, смотрел на сгорбленную спину, и чувствовал комок в горле, будто подавился хлебной коркой.
Я слышу — удар, загремела жесть на балконе. Кто-то к нам идет.

29. Макс сидит на козырьке…

Погода шагнет и остановится, снова шагнет, и задумается… Даже птицы раздумали сбиваться в стаи, медлят, ждут. Но упавшие листья понемногу чернеют, тают… Со мною Макс и Люська. Хрюша, ворча, вылезает из подвала. Что не так, Хрюша? Вчера утром меня не было, он укоряет за невнимание. Макс поел и вылез на козырек, ветер шевелит его лохматый воротник. Он ждет, когда уйдет женщина, что прочищает мусоропровод железной палкой. Баба эта страшна, но полезна — оставляет дверь мусоропровода открытой, идет к соседнему дому, открывать и прочищать. Надо дождаться, пока уйдет… Макс сожрал миску каши с рыбой, но в мусор все равно тянет, там попадается интересная еда. Он нетерпеливо смотрит вниз, клык торчит из полуприкрытого рта, блестит, тянется по ветру вязкая слюна. Хорошо, что его челюсть не видно с высоты человеческого взгляда, а то поддали бы еще… Люди обожают красивых причесанных зверюшек и сладкие истории про их преданность. А вот и Люська, вылезла к Максу, села рядом, понюхала, лизнула друга в лохматый бок. Он ей — не мешай, а сам рад, что не один. Люська криклива, глаза развратные, веселые, когда глажу, выгибается, уходит от рук, и тут же возвращается. До сих пор пытается сосать у Алисы молоко, так и лезет, поджимая уши, тычется в теплое брюхо. Алиса шипит, замахивается лапой — великовозрастная ду-у-ура… Но быстро отходит — полижет дуру, и ей подставляет голову и бока… А я дома с Костиком сижу. Вспоминаем обед — рыбный суп, кашу, чуть пригоревшую, остатки тушенки, мы поделили ее между собой. Огорчил меня Клаус — отказался есть, зато на улице набросился на еду для бедных. В его оправдание скажу, что из бедных был только Серый со своим жирным брюхом. Но мокрый какой-то, сжавшийся и потерявший вид. Последние дни я не жаловал его за наглость.

30. А вот и Хрюша…

Сидит на подоконнике, надутый малый, курносый профиль, лобастая головенка, а если в глаза посмотреть… Суровые безжалостные глазенки у него. Но я-то знаю, Хрюша несчастный, вся жизнь в борьбе… Хрюша на меня не смотрит, он обижен, бьет твердым хвостиком о подоконник. Машинка у меня на коленях ему страшно надоела. И этот Костя сбоку, ишь, прижался! Хрюша до безумия ревнив, может напасть на Костика, загнать в угол и очень быстро, ловко измордовать, хотя Костик побольше и потолще. Хрюша может все! Недавно напал на Люську, та с визгом в бега; он догнал, повалил, бил лапами словно барабанными палочками, так быстро, что я не успел даже встать. Она, видите ли, заигрывала с Максом, и вообще, трется боками о разных взрослых котов, а на него, тоже взрослого, внимания не обращает! И Хрюшино терпенье прорвалось — он бросился карать. Люська вырвалась, и на форточку, Хрюша за ней. По дороге ему попался прокравшийся на кухню Серый. И Хрюша сходу выдал страшному Серому пару очень неприятных оплеух. Серый в замешательстве отпрянул и спрятался под стол. Наконец, проклиная свою медлительность, я выскочил на балкон и прекратил безобразие — вернул Люську домой, а Хрюша умчался в девятый бить тамошних обитателей… Пройдет час-два, остынет Хрюша, задумается, тихо-тихо вернется, прокрадется в свой уголок у батареи, ляжет на теплую тряпочку, свернется, спрячет голову и хвостик и крепко заснет. И только вдруг во сне задергает лапами — задними, если бежит, передними, если дерется… Хрюша.

ИЗ ЗАПАСОВ ДЕДА БОРСУКА


………………………………….
Борсучина много наработал прежде чем настоящих художников повстречал. Были у него разные работы, грубый в сущности мущина, не эстет, уж точно…
Но было и с десяток таких, которые не сумел переплюнуть, даже многому научившись.

ИЗ СЕРИИ ПОДВАЛОВ 80-Х ГОДОВ


////////////////////////////////////////////
Я не эстет. В этом старом слайде увидел некоторую выразительность, и только. Цельность, выразительность, лаконичность — моя триада. А что такое красота, неизвестно мне. На мой взгляд, всего лишь ощущение — от тех же трех столпов. А красивые цвета в магазине продают, говорил Сезанн.

ПЕРЕБЕЖЧИК ГЛАВКИ 11-20

11. Стив.
Темно, камень, земляной пол, кое-где капает вода, шорохи… Тому, кто не знает подвал, нужен фонарик, а я по звуку скажу, кто идет, по тени, и в темноте мне спокойней и легче, я знаю, что мои в безопасности. Со временем я не стал видеть лучше, зато чувствую острей, и, думаю, стал ближе к котам, чем к людям. А люди сюда просто так не ходят, заглядывают сантехники по службе, а если застаю других, то они здесь с недобрыми намерениями, это точно. Лучшее, что они могут — кучу наложить, а потом обвинить котов, хуже, если их волнует мех. Дети — их интересует, что внутри у кота… И потому мне никогда нет покоя.
Зову своих длинным свистящим звуком — «с-с-с-с-с…» Какая-то тень, мягкий прыжок, и появляется длинный совершенно черный кот, никакой тебе желтизны и коричневых пятен. Стив. Смотрю, не хромает ли он, я каждый раз смотрю. Правую заднюю собрали из мелких кусочков, кость была размозжена. Пришлось держать его втроем пока дали наркоз, усыпили, сделали разрез… И остановились — кости нет, черно-багровая каша с розовыми крапинками… Но кот не может без ноги, и мы собрали розовую костяную крошку, обломки, слепили мясом и кровяными сгустками, перевязали все это медной проволокой, и зашили. Принесли домой. А время было весеннее, и кот, очнувшись, тут же захотел на улицу, к кошкам. До этого мотоцикла, который сшиб его, у него только-только развернулась любовная история, и ему обязательно нужно договорить. Нога перевязана, поверх повязки штанина, подвязанная на животе, а он скачет на трех ногах и требует свободы! Несколько ночей я уговаривал его, гладил, укладывал к себе на одеяло… Он терпел минут пять, а потом снова к двери, я за ним… Так я выдержал неделю. А потом он сбежал, и я отправился его искать. Вечер, апрельский ливень, молнии — и вдруг отчаянное рычание и визг. Схватились два кота, катаются по земле, дождь сечет их, шерсть прилипла к телу… Один — Вася, наш главный, светло-серый могучий кот, второй… черный, тощий как скелет, но бьется отчаянно и не уступает. Это Стив в своей клетчатой штанине — сипит, отплевывается от льющейся сверху воды, дышит с хрипом, но не сдается. Вася тоже изрядно потрепан. Кое-как разнял их, притащил своего домой. Что же будет с лапой?.. Долго не заживала рана, гной… Я колол его антибиотиками, и нога зажила, стала даже крепче, чем раньше, потому что на месте разбитой кости из обломков вырос большой костяной шар. Крепкая нога, но потеряла былую ловкость и гибкость… А Стив обиделся на меня, за то, что держал его дома, причинял боль, — и ушел к соседям, а потом куда-то стал исчезать и только раз в неделю появлялся на нашем горизонте. Видя меня, он отворачивался и проходил мимо… Много лет он был обижен, не хотел меня узнавать, а я смотрел, как он ходит, и радовался.
Прошли годы, и Стив понемногу стал забывать обиду, и вспомнил все хорошее, что у нас было с ним. Как мы нашли его под телегой…

12. Как я познакомился со Стивом.

Как-то ночью в мае, при свете полной луны я искал Клауса и увидел недалеко от оврага черного кота. Я позвал его, уверенный, что это Клаус, а он молча стал удаляться, не спеша, но и не подпуская к себе. Я шел за ним, недоумевая, отчего это Клаус решил меня подразнить… И вдруг кот исчез, нырнул в трансформаторную будку. Ничего не поняв, я отправился домой. На следующий вечер я снова увидел того кота, но тут уж разглядел, что это не Клаус, а какой-то новый молодой зверь. Жил он не в будке, а рядом с ней, под остовом разбитого грузовика, нашел там небольшую ступеньку или уступчик, удобное и незаметное место для ночевки. В теплое время, конечно. Откуда взялся этот кот, я не знал. Я принялся кормить его, и он быстро привык ко мне, зовешь — и выскакивает из-под машины, галопом бежит навстречу… Как сейчас вижу молодого Стива, как быстро он бегал, и радовался, что видит меня. От частых посещений трансформаторной будки — там он спасался зимой от ледяных ветров — у него были сожжены подушечки на лапах. Лечили… Потом эта история с ногой.
Поела Алиса, поела Люська, и вот они, подружки, сидят рядышком, обе серенькие с рыжиной. Люська только недавно перестала сосать Алису, хотя девке два года! У Алисы были новые котята, и Люська ревновала, оттесняла малышей и сама сосала мать. Я ругал ее и оттаскивал силой, а она возмущалась. До сих пор иногда пытается… В сумерках я часто путаю их, пока не разгляжу хвосты: у Люськи пушистый длинный хвост, а у Алисы… сами знаете.
Стив попробовал сегодняшнюю нашу еду, презрительно сощурился — и к двери. Попробуй его не выпустить — он шипит, рычит и успокоится только, если путь свободен. И уходит не оглянувшись. А вот Клауса сегодня не было. Завтра день начнется с него, он главный у меня кот, советчик мой.

13. Клаус — Белоусов, суперкот.

Утром пять градусов выше нуля, листья светятся каждый своим светом. Снова встречает меня троица молодых. Первый, конечно, Макс. Вылезает из своей кучи, потягивается, стряхивает с клочковатой шерсти листья… Каждый день пытаюсь вырывать из него клочья, он грозит кривым зубом, но не цапает меня… Вот Люська, она по утрам голодна, орет, и трясет пушистым хвостом как заправский кот, толкает Макса, и они соревнуются, кто первый впереди меня. Вот и Хрюша, снова спрыгивает с козырька, брякается об асфальт, подбегает и долго объясняет, как ждал меня, и что приходил Серый, а он показал ему кузькину мать… Затаился, наверное, и наблюдал, как тот расхаживает по кухне… Молодые все в сборе. А дома в дверях меня встречает старина Клаус, или, как я его уважительно называю, Клаус-Белоусов, суперкот.
Это звание легко не дается. Первый мой суперкот Феликс многому меня научил, например, высокомерию по отношению к мелочам жизни, и стойкости к передрягам, которых у нас хватало. Но о Феликсе еще будет время поговорить.
Клаус большой темно-коричневый кот. У него круглые желтые глаза, ясные и наивные. Он притворяется наивным, а на самом деле хитер, настойчив, и коварен, если его обидеть. Ничего не забывает. Он никогда не воюет из-за мелочей, но если уж становится на тропу войны, то берегись… У него очень длинный и толстый белый ус — единственный, и отрастает до большой длины. Без уса он не был бы таким хитрым и мудрым, я думаю. Поэтому у него второе имя — Белоусов. Он такого же роста как Стив, самый большой мой кот, но чуть короче его. И таких же объемов, как Серый, но чуть ниже Серого. Но он славен не ростом, силой или быстротой. Он известен умом, памятью и осторожностью, которая сочетается со смелостью. Он долго обдумывает, а потом моментально действует. Вот такой он — суперкот Клаус.
Он, оказывается, тоже ночевал дома, слышал и видел с балкона, что я иду, как прыгает, голосит Хрюша, и Макс вылезает из своей кучи, и Люська крутится вокруг меня, пронзительно пищит… Он не тронулся с места, понимая, что нет смысла суетится, я ведь сейчас иду наверх, зачем тревожить старые кости?.. А кости, действительно…
Много лет прошло, а я помню в мелочах этот день. Ему было около года… как Шурику… Я ходил сюда еще другими путями, по улицам города, подходил к нашим домам со стороны оврага — там, где мостик. И увидел, что какой-то черный перебежал дорогу и пропал в высокой траве. Он странно бежал, быстро, но с согнутыми ногами, так, что брюхо волочилось по земле… С тяжелым чувством я поспешил туда, и нашел Клауса. Он лежал, подняв голову, как будто отдыхая, и смотрел на меня, но с места не сдвинулся. Я наклонился, чтобы поднять его — и почувствовал, что он повисает у меня в руках, как тряпочка. И тут он закричал… Я принес его, положил на диван. Позвоночник… Он смотрел на меня и тяжело дышал, но страха в глазах не было. А я плакал, и так мы просидели долго, я ничего сделать не мог. Недавно умер мой Феликс, а ко мне пришел, неизвестно откуда, молодой черный котик, как будто хотел заменить старого друга. Я верил, что это Феликс вернулся ко мне.
Потом он сполз с дивана и, выгнув спину, сгорбившись, поковылял в ванную, в темный угол, а я шел за ним и не знал, то ли взять его на руки, то ли оставить в покое… Попытался поднять, но он заворчал — я сам… Таким он и остался — все сам да сам!
Повезло — он выжил, и стал большим лохматым котом с перебитым ухом и отчаянными желтыми глазищами. А у меня появлялись, крутились вокруг все новые и новые, голодные, усталые, больные… И Клаус отчаянно ревновал, завидовал тем, кто сидел на коленях. И только когда кругом никого, и тишина, — он прыгает ко мне, долго смотрит в лицо, приблизившись так, что чувствую его дыхание, вижу все шрамы и царапины, и сморщенный кусочек левого уха… Он укладывается и урчит так громко, пронзительно, даже визгливо, что у меня звенит в ушах.
Так вот, Клаус… Сегодня он снисходительно смотрел, как я разворачивал свой нищенский кулек — остатки жареной картошки, кусочек творога. Он и не подошел, в то время как свора молодых рвала и метала, отчаянно толкая друг друга. Клаус умеет находить еду. Он самый умелый помоечник: никто не может так глубоко раскопать, найти лакомый кусочек, например, остатки копченой колбасы, которая, оказывается, не перевелась, а просто исчезла с моего горизонта.
Сзади шорох, и из ванной комнаты вылезает Алиса. Поперек ванны фанерка, на ней она ночевала, в теплоте и темноте. Я тут же бросился получше устраивать ее место, бросил на фанерку теплую тряпку. Она заинтересовалась, прыгнула, стала нюхать… Тряпочка ей понравилась, и не обращая внимания на картошку, она устроилась дальше спать.
И с едой сегодня особенно повезло — соседка, единственная не злобная, принесла вермишелевого супа со свиными корочками, очень аппетитными. Коты обожают вермишель, лапшу и прочие продукты из муки, особенно, если в мясном супе! Суп прокис, но это не помешало нам. Получился праздник. И я вспомнил, что день рождения у меня, 66 лет. И еще один подарок ! — на кровати, где я сижу и печатаю эти заметки, спит Стив. Все это время он и не шелохнулся. Осень, старые коты долго спят, накапливают жирок… Я взгромоздился рядом с ним, он чуть подвинулся, а потом прижался к моему боку. Во сне он простил меня, а наяву еще помнил свои мучения. Он медленно, постепенно приближается ко мне, иногда позволяет себя потрогать, мурлычет, когда глажу… А вот Серый не умеет мурлыкать. Я вспомнил Серого недаром, ведь он когда-то домашний был.
Теперь Стив рядом, Алиса в ванной комнате, Хрюша пытался поспорить с печатной машинкой, что гремит на коленях, но плюнул, отметил все углы комнаты, несмотря на мои просьбы и угрозы, и убежал на балкон. А вот и Костик… Есть у меня еще один кот.

14. Костик — Константин.
Костик умирал в подвале от голода. Это странное явление, и страшное — рядом бродят взрослые толстые коты, обжираются на помойках, находят еду везде, даже под окнами, ходят из нашего дома в девятый и гораздо дальше, через овраг в город… а эти, слабые, неокрепшие, умирают, не добравшись до миски с едой. Их отгоняют сильные, а потом они уже так боятся, что и не подходят, а искать еду не умеют еще. Костик ходил и шатался, позвоночник с лапами, он появлялся из темноты, капелька тени, его сдувало ветерком из окон и дверей, он ничего уже не понимал, только отчаянный звериный инстинкт заставлял его подниматься, ходить, убегать от врагов… Месяца два я кормил его отдельно, отпихивал всех взрослых, и он понемногу отошел. А потом заболел странной болезнью, ею болели все молодые коты. У них подводили задние ноги — заплетались, и коты двигались словно пьяницы после хорошей дозы. Никто не умер тогда, и Костик тоже выжил, недаром я старался. Когда он поправился, то убежал в девятый, там сгорбленная старуха подкармливает всех, кто приходит, и он у нее кормился до осени, а потом перебежал обратно ко мне. Появился, и я с трудом узнал его — молодой красавчик с томным взглядом. Но это был он, весь серый, а на задних ногах два продолговатых пятна, словно темные подследники надеты. И еще, я знал один его секрет, но об этом позже… В девятом коты добрей, кошек больше, овраг ближе, а главное, подвал теплей… и тише, потому что на двери железная решетка, на северном входе, а про южный, открытый, знают одни старухи да я, и никто туда зря не ходит. Но все-таки Костик вернулся — старуха кормит скудно, а он вырос, ему стало не хватать еды. И он вспомнил про меня, как я его спасал… Здесь у него появились друзья.
Первым другом Костика стал Клаус. Это была забавная пара — большой, лохматый и толстый пожилой кот и тоненький юный Костик, они всегда были рядом. Костик всегда искал Клауса, и тот вечно оглядывался, идет ли Костя… Кто еще мог выхватить кусок мяса из-под носа у Клауса?.. Потом слегка разошлись их пути. У Клауса тогда было много любовных дел, а Костика не интересовали кошки. Но зато появился новый друг, Макс. Его тоже не волновали кошки, он был еще молодой, к тому же слегка недоразвитый. Теперь они самые верные друзья, и не только друзья, но об этом позже.
Значит, Костик пришел и устроился рядом со мной, Стив справа, а он слева… Третьим другом Костика стала Люська, веселая кошка, и умница.

15. Как приходят кошки…

Люська сегодня сразу убежала, ей теперь нравится Серый, потащилась искать. Я рад, что замешан наш кот, ходить недалеко, а то она последнее время увлекалась чужаками — то возникнет лохматый перс, детсадовский аристократ, то голубоватый из седьмого дома, а это черт знает где… на высоких ногах, с фиолетовыми наглыми глазами… Шлюха с восьми месяцев, что поделаешь. В пять она уже освоилась на балконе, нашла щель в углу и вылезла на козырек, а через несколько дней наблюдений одолела общий путь вниз. А вот наверх… Трудней всего возвращаться. И эта малолетка придумала самый головокружительный способ — она поднималась по кирпичной стене, цепляясь коготками за выемки меж кирпичей, где поменьше цемента. Фокус Люськи никто повторить не решается — карабкаться по голому кирпичу!.. Новичкам и дилетантам сначала везет, я знаю это по живописи… Но она не остановилась на достигнутом, обнаружила еще один путь, но тут уж судьба усмехнулась — так прыгали до нее почти все. Балкон первого этажа, под нашим, застеклен, но по краю окна снаружи проложена доска, или карниз, сантиметров десять шириной, вполне достаточно для кошки. Трудней всего достичь этого балкона, до него около двух метров. Самый простой вариант таков — сильный толчок от земли, второй, промежуточный, от гофрированной жести, которой заделаны балконы, и вы на этом карнизе, а дальше проще — прыжок на козырек мусоропровода, около метра, а с козырька ко мне на балкон, через узкую дыру, на этом этапе есть свои тонкости, но они понятны только котам, в общем, пустяковое дело.
А вот Алиса приходит не так. Ей сразу не одолеть высокий балкон первого этажа, и она нашла сбоку уступчик шириной в полкирпича, прыгает на него, отдыхает, вторым прыжком кое-как достигает карниза, о котором я говорил, отчаянно цепляется за него лапами и выкарабкивается наверх. Смотреть на ее прыжок и барахтанье я не в силах… Два года тому назад именно по этому пути она тащила ко мне трех котят, одного за другим, и не крошечных, а месячных, и крупных. Что мне было делать… Я примирился, и вот, выросла Люська, шальная, беспутная кошка, но живая, живая. А Шурик?.. А третий, гигант, сраженный рисовой кашей?.. Кому-то повезло, кому-то нет, это несправедливо. В гробу я видал борьбу за выживание, у меня на нее длиннющий зуб, как у нашего Макса.

16. Немного о власти.

Когда я познакомился с моим главным — Клаусом, со Стивом, и несколько позже с Хрюшей, хозяином дома был Вася, я уже немного говорил о нем. Теперь он стар и живет в седьмом, по ту сторону оврага, и только иногда заходит ко мне. Он уже не грозный, щеки обвисли, исхудал, голова бугристая, за ушами вмятины… Как твоя жена, Вася?.. Васина серая кошка ушла вместе с ним. Они всегда были рядом, растили котят, спасали их, пока могли, потом забывали, рожали новых… Эта парочка рассчитывала только на себя да на подвалы, они сторонились людей. Вася командовал котами мудро и сурово, гонял молодых, но потом признавал и защищал от пришлых… Состарился Вася и отошел в тень, все реже выходил из подвала, а потом и вовсе перекочевал со своей кошкой за овраг, там детский сад и больше еды. А главным стал у нас темно-серый кот с разными глазами — один желтый, другой коричневый. Топа. Он всю жизнь прожил в нашем доме, но никто его не признавал. Он ходил то в девятый, то за овраг, приспособился к тамошним мискам и не претендовал у нас на власть. И неожиданно оказался самым сильным: Клаус и Серый еще не выросли, Вася ослаб и ушел, Стив терпеть не мог начальственной суеты, всегда любил погулять на стороне… Чтобы стать главным, нужна не только сила, надо верить, что эта земля твоя, на ней живут разные коты и кошки, и со всеми следует обходиться по котовским правилам. Топа всю жизнь ходил сам по себе, всего этого не умел, и, как только вырос Серый, умотал за овраг, показывался сначала, а потом и вовсе исчез. Недавно, я слышал, из подвалов детского сада извлекли тело большого серого кота. Умер Топа, и его тут же забыли. А вот Серый повел себя по-другому. Но о нем еще не раз поговорим.
Я сижу со своими мыслями, коты по одному уходят, стучит форточка, гремит жесть, когда очередной кот продирается в дырку, прыгает вниз… Теперь я им не нужен — до завтра. Соберутся ли утром все, я никогда не знаю. Бывает, дни идут, ничто не меняется, и кажется, так будет всегда. Но в одно утро жизнь совершает скачок. Зову, ищу, обхожу подвалы, спускаюсь в овраг… а внутри уже холодноватая уверенность — случилось. Так бывает почти каждый год. Я никогда не видел тех, кто убивает. Наверное, дети… и такие вот старички, как мой сосед. Страшна не столько злоба, которой насыщен даже воздух — страшней и глубже непонимание ценности жизни, неуважение к ней, своей и чужой… Но вернемся к теме.
Коты уходят, но знают, куда вернуться — есть я.
Настало время и мне уходить. Но не так-то просто покинуть друзей.

17. Когда ухожу…
Я долго вожусь со всеми, чтобы не бежали за мной. Некоторые доходят до нашей границы, постоят, глядя мне вслед, и поворачивают обратно. И то опасно, потому что люди и собаки очень злы. Недавно я увидел, как стая собак преследует серого, лохматого как старый валенок, кота из девятого. Когда я подбежал, он лежал на боку в беспомощной позе, закатив глаза. Дернулся, и затих… Я отогнал собак. Среди них была сучка, черная вертлявая собачонка из восьмого, а всей бандой верховодил очень милый рыжий, как лисичка, песик, он-то и организовал натиск на «валенка». Собравшись вместе, они, конечно, выпендривались перед сучкой, к тому же в их компанию затесался явный проходимец — странного вида барбос, помесь фокса с таксой, со злыми белесыми глазками. Я как-то уже видел его в деле — вцепится, не отпустит… Но через день я с изумлением обнаружил у девятого того самого «валенка», совершенно живого, он отлично ладил с красивой кошкой из детского сада, я ее знаю. Может двойник? Не слыхал про двойников среди котов, это невероятно, настолько они разные… Но тела «валенка» я не нашел, хотя тщательно обыскал место сражения, не было даже следов крови! Странно, обычно их тела лежат и разлагаются, ведь эти коты ничьи, живут сами по себе, как могут. Им трудно выжить, только выдающиеся личности доживают до старости. Как не устать от жизни, когда нет спокойного пристанища, никогда не знаешь, что перепадет поесть, не затопят ли подвал, не закроют ли все окошки и щели, не возьмутся ли травить крыс страшным ядом или разбросают ядовитые приманки, такие приятные на вкус… или прибегут мальчишки с луками и пистолетами, стреляющими очень больно, или наш старичок возьмется гонять палкой, или поймают недоделанные дети, привяжут, начнут медленно жечь и резать на части… Или какая-нибудь исполкомовская сволочь, объявит всех котов распространителями болезней, будут ловить и убивать.
Я думаю, кот притворился мертвым, чтобы эти шакалы отстали от него. «Валенок» сыграл в мертвеца, опытный хитрец, а Шурик не умел, эти шавки поймали его и придушили. За день до смерти он сидел рядом со мной, сияющий, важный, пушистый, смотрел доверчивыми оранжевыми глазами. Его облизывала мать, Алиса, а он только поворачивал голову, чтобы достала со всех сторон. А потом начал отчаянно отвечать ей тем же, лизать и лизать, и все мимо, и только мелькал его яркий малиновый язычок. А с другой стороны сидела его сестра Люська и лизала ему пушистый бок…
Когда я ухожу, то стремлюсь оставить их дома, а то хлопот не оберешься, будут бежать и бежать за мной, или, как Хрюша, страшно кричать, глядя вслед отчаянными глазами… И сегодня я запихал обратно Клауса, который ухитрился-таки выскочить в коридор, но через него, воспользовавшись сумятицей, перепрыгнул Макс и устремился вниз. Стив первым ушел через балкон, но уже успел проникнуть обратно в дом, сидел перед соседской дверью и делал вид, что я не существую. Он теперь надеялся на богатого соседа, который может пнуть, а может, под настроение, выдать кусок копченой колбасы. Я не стал его уговаривать, и тоже сделал вид, что никогда не видел. Пусть живет, как хочет, все равно не переубедишь. А Макса выпускать нельзя, он нервный и слегка того… плохо знает дом, будет до утра толкаться по лестницам, и кто-нибудь обязательно даст ему по башке. Она у него крепкая, но в третий раз может не выдержать. И вот я скачу за ним, приманиваю, умоляю выглянуть из-под лестницы, а он не спешит, смотрит из темноты бараньими глазами… Наконец удалось, хватаю его и тащу наверх. Но пока просовываю в щель, через нас прыгает Люська, которой уж вовсе это незачем — она развлекается. Но и ее оставлять на лестнице опасно, я долго упрашиваю ее сдаться, а она, задравши гордо хвост, дразнит меня, шельма, потом милостиво дает себя поймать. Хорошо хоть, что Алиса в стороне от этого безобразия — сидит в передней и молчит, глаза в туманной дымке. Она различает в сумраке только силуэты, и узнает меня по голосу, звуку шагов и запаху. Она играть в побегушки не намерена, устала и хочет поспать в тишине.
Так вот, когда я ухожу, то хватаю их и прячу в надежные места. А они считают, что идет игра, непонятность ее правил раздражает их. Не умеют предвидеть опасности, счастливые существа. А я, трясущийся от страха комок жизни, предчувствую и представляю наперед, и что? Это спасает меня, дает преимущество перед ними? Отнюдь! Наоборот! Они еще снисходительны, я им надоедаю своими страхами. Клаус при этом никогда не кусает меня и не царапает, сидит на руках, сопит и не вырывается — “все равно убегу…” Хрюша может куснуть или ударить лапой, но не всерьез — “отстань!” А Стив только замахивается , но зато страшно шипит и рычит, особенно, когда я советую ему не сидеть перед чужими дверями и не клянчить интересную еду… Все, как ни поели, обязательно копаются в помойках. Раньше я возмущался этим, а теперь радуюсь за своих друзей.
Как-то уходя, пытаясь избавиться от Клауса, я затолкал его в подвал и плотно прикрыл дверь. Когда я обошел дом, то он уже сидел и ждал меня — выпрыгнул из окошка с другой стороны. Уйти от него невозможно, он плетется за тобой, ему страшно, кругом все чужое — поля или дома, незнакомые коты, злобные собаки… он понимает, что мне не спасти его, если начнется гонка, надо будет полагаться на себя… И все равно идет и идет. И попадается, конечно. Потом, отогнав от дерева собак, уговариваю его — “все спокойно, слезай…” а он долго не верит, подозрительно оглядывая сверху местность… Потом мастерски слезает — задом, не глядя вниз, что дается котам трудно. И я, недовольно ворча, провожаю его обратно, а он ворчит, если я иду слишком быстро.
Но сегодня он дома, пусть покрутится там, найдет пару крошек, а меня и след простыл.
Кончается день двенадцатого, ртуть топчется около нуля. Я жду зимы — скорей начнется, скорей пройдет. И боюсь — ведь каждый день спасаться от холода, темноты, людей, собак, машин… Когда я думаю об этом, то уже не знаю, человек я или кот. Смотрю на мир, как они. Белая пустыня поднимается, закрывает полмира, темное небо наваливается на землю. Горизонт скрывает все, что видят люди. Зато окошко под домом становится большим, близким и манящим, я чувствую исходящие оттуда теплые токи; темнота подвала не страшна, наоборот, мне хочется раствориться в ней, уйти туда вместе с котами. Небольшое усилие, внутреннее движение, жест или особое слово, сказанное вполголоса — и мир покатится в другую сторону… Я устал от выдуманной жизни. Хочу видеть мир, как коты. Чтобы простые вещи всегда были интересны мне. Чтобы трава была просто травой, земля землей, и небо — небом. И все это ничего больше не обозначало, а только жило и было. Чтобы я не рассуждал, а чувствовал. Чтобы жил мгновением, а не завтрашним днем, тем более, послезавтрашним. Чтобы не знал всей этой подлости и грязи, в которой купаемся. Чтобы не боялся смерти, ничего не знал про нее, пока не тронет за плечо… А если короче — мне скучно стало жить человеком, несимпатично, неуютно. И, главное, — стыдно. Но об этом еще придется говорить.

18. Сегодня как всегда…

Макс зевает, показывая свой страшный клык, потягивается… Я глажу его, он что-то досадливо бормочет, делает вид, что хочет ударить зубом. На самом деле он рад, что я не забыл его, и бежит со мной, то сзади, то рядом, то обгоняет меня, он с рождения умеет цирковые штучки и никогда не попадается под ноги… А вот Люськи нет. Зато выскакивает из подвала Константин и с легким топотом бежит впереди, у него теперь крепкие лапы, а когтей я никогда не видел, он их надежно прячет. Тут же Хрюша с криками и объяснениями выскакивает из подвала, голова в известковой пыли. Значит, сидел на трубе под потолком. Как он забирается туда, не знаю, даже слезть оттуда не просто… Макс бежит впереди, тряся шерстяными боками, самолюбивый Хрюша обязательно перегонит его. Зато у подъезда Хрюша сдается, смотрит на меня умоляющими глазами — он боится. Но теперь и Макс не лучше, два труса на пару! Макс боится Серого, а Хрюша просто всего боится… Нет, он мужественный парнишка, каждый раз преодолевает страх, но должен собраться с силами. Нередко я оставляю его подумать, ухожу наверх с остальными, а когда спускаюсь снова, Хрюша уже готов и бежит изо всех сил впереди меня. Он недаром боится лестниц, здесь все возможно, например, угодить в мусоропровод, а дальше уж зависит, с какого этажа летишь…
Но сегодня легче, к нам с одной стороны подбегает Люська, с другой мать Алиса, общая любовь всех наших котов. Алиса действует на Хрюшу раздражающе, но перед суровым испытанием он всегда радуется ей — она ничего не боится, и он с ней держится молодцом. И Макс сегодня, десять раз оглянувшись, набрался храбрости, а значит, все мы вкатываемся в подъезд и мчимся по лестнице на второй этаж. Пусть никто нас не увидит, не услышит, тогда нам хорошо. Открывается дверь в темную переднюю, пахнуло знакомым и родным — кошками с красками. Мы дома. В гробу мы видали всех людей, мы другого племени.
Так мы идем, вчера, сегодня, завтра… хорошо бы — всегда.

19. Как они прыгают ко мне…

У меня один кусочек печенки, отдам-ка его первому попавшемуся коту. Сегодня это Костик. Увидев протянутую руку Костя громко и противно закаркал вороном. Тут же набежали все — одни еще околачивались в кухне, другие успели спуститься вниз и мигом вернулись, устроив давку на карнизе первого этажа… Все рекорды побивает Хрюша, он влетает в кухню особым образом: прыгает в окно прямо с ограждения балкона, расстояние не менее двух метров. Он летит — и брякается грудью о край форточки, впивается в него когтями и выкарабкивается. Так прыгать гораздо трудней, зато он видит, куда летит. Другие коты вспрыгивают на приступочку под окном и легко взмывают вверх, не глядя, — привыкли, что форточка над головой. Хрюша художник, он верит только глазам, и сомневается, на месте ли сегодня форточка… И так каждый день. Пролететь такое расстояние кроме Хрюши никто не может. Недаром его зовут Тарзан. Он отталкивается от узкой полоски железа, зимой скользкой от льда и снега, весной и осенью — от дождя или росы… Но Хрюше-Тарзану трудности обязательно нужны, учиться другим прыжкам он не желает. Он долго, жалобно, с надрывом кричит перед подвигом, пусть все знают про трудную судьбу Тарзана. Потом отталкивается и летит, растопырив в воздухе лапы, выпучив глаза…
А вот Алиса, старая и полуслепая, никому не заявляет про свой подвиг, готовится незаметно и бесшумно прыгает прямо вверх… на стенку дома, у нее свой секрет. Отталкивается от нее — и оказывается на форточке. Прыжок у нее слабеет, но она берет умением и умом. А как прыгает в форточку Костик?

20. Костик, ласковая злюка…

Надо же, не обратил внимание. Зато я знаю, как он забирается на козырек, что над мусоропроводом. Придумал не хуже Люськи. Рядом с домом растет тонкое деревце, единственное, не вырубленное жителями первого этажа, обожающими свет. Его верхние ветки расположены над козырьком. Костик, теперь здоровый упитанный кот, тащит брюхо вверх по стволу, потом ползет по тонкой ветке, она вот-вот надломится… Когда ветка просто обязана сломаться, Костик прыгает — и на козырьке! Он особенный, конечно, кот. А кто у нас не особенный? Но у Костика есть еще тайная страсть.
Когда он впервые, преодолев страх, позволил взять себя на колени… Он долго нюхал руку, и вдруг быстро и несильно укусил за палец, словно решил попробовать, что за материал, поддается ли… В этом укусе не было злости — чистое любопытство. Глаза его при этом косили от напряжения и интереса… И сегодня, он долго сидел рядом со мной на кровати, положив голову на колени, не обращая внимание на стрекотание машинки… И вдруг я поймал его взгляд — осторожный и вопросительный. Опять! — он безумно хочет укусить, но боится, что рассержусь. Не цапнуть, как Хрюша — «отстань, я занят!» а как тогда, в первый раз… «Так и не понял…» — было в его взгляде. Этот разговор у нас почти каждый день. Надо так надо. Подвигаю руку к нему поближе, он осторожно берет зубами большой палец… слегка надавил — и отпускает.
Теперь у него очень довольный вид, он песенку поет, глазки ясные, серо-зеленые, сам чистенький, светлый весь. Удивительно, ведь всю жизнь в грязном подвале… Каждый день прибегает, чтобы погладили. И осмелев, осторожно кусает палец, пробует на зуб. Кусаться стра-а-шно, и он ценит меня за дружбу: я даю ему палец — укуси, Костик… Потому что понимаю, Косте некого больше укусить.

ФРАГМЕНТ ПОВЕСТИ «ОСТРОВ»


///////////////////////////////////////////////

… размещение человека в определенном куске пространства имеет особую силу и значение, с этим никто не спорит, не осмеливается, как c общепринятой истиной. Редко случается, что все согласны и сходятся на одном и том же, такие истины отличаются от всех других. Вот истина – каждый сидит в собственном куске пространства, владеет своим местом, оно не может быть занято другим лицом, или предметом, или деревом, или даже травой, а когда умирает, то прорастает – травой, деревьями.. Признак смерти – прорастание, не такой уж плохой признак. Он относится даже к текучим и непостоянным существам, как вода, даже ее возможность перемещаться и освобождаться не безграничны. Когда умирает, она цветет, чего не скажешь о наших телах… Но поскольку вода быстро меняется, о ней трудно говорить. Если же говорить о деревьях, то все они имеют корни и растут из своего места. В частности те, которые я знал. Они почти вечны, по сравнению с нами, поэтому дружба с деревьями имеет большое значение для меня.
……………..
Мне было лет десять, я оставлял записки в стволах деревьев самому себе, будто предвидел пропасть, исчезновение, Остров… может, чувствовал, что встретить самого себя особенно нужно, когда понимаешь, что больше никого не встретишь. Нужно хотя бы встретить самого себя, прежде, чем упасть в траву, стать листом – свободным и безродным, не помнящим начала, не боящимся конца, чтобы снова возродиться… так будет всегда, и незачем бояться… Я писал записки, теперь бы их найти, пусть в них ничего, кроме,
«Я, РОБИН, СЫН РОБИНА, здесь был.»
Это важно, потому что прошлого нигде нет, и если не найдешь его в себе или другом живом теле, то непрерывность прервется, прекратится, распадется на миги, мгновения, листья, травинки, стволы, комья земли… их бросают на крышку… на тот короткий стук, хруст, плавающую в воздухе ноту, смешанную с особым запахом… важно, что запах и звук смешиваются в пространстве… Но если оставишь память о себе в живом теле, ведь дерево – живое тело, и даже найдешь эти стволы, те несколько деревьев в пригороде, у моря, то что?.. Смогу только смотреть на них, носящих мою тайну. Но, может, в этом тоже какой-то смысл, трудная горечь, своя правда – и есть, и недостижимо?..
Я оставлял памятные записки в стволах, аккуратно вырезал куски коры, перочинным ножом, это были невысокие прибалтийские сосны… сочилась прозрачная смола… отодвигал ее и резал дальше, врезался во влажную живую ткань… доходил до белой блестящей, скользкой сердцевины, и в ямку вкладывал бумажку со своими письменами, потом покрывал сверху кусочками отскобленной ткани, заново накладывал кору, перочинным ножом, рукояткой придавливал, придавливал, кора приклеивалась смолой… На следующий день проверял, и часто не мог даже найти того места на стволе, или находил крошечные капли смолы, расположенные по границам прямоугольника. Способность деревьев забывать всегда меня завораживала, также как способность травы, примятой, раздавленной, подниматься, выпрямляться, снова жить, шуметь о чем-то своем…
Деревья эти выросли, и живы, я уверен. И я еще не исчез.

РАССКАЗИК 1985 ГОДА, СОБЫТИЯ — 1959Г

Бессовестно используя подвернувшийся старый текст, даю несколько не совсем по теме, но все же ностальгических работок: (не любование, а боль по исчезнувшему миру)

……………………………………..

………………………………………

………………………………………

……………………………………….

……………………………………..

………………………………………

ВСЕ ОСТАНЕТСЯ.

Наш бригадир бывший спортсмен, чемпион по лыжам на долгие дистанции. Очень пузатый коротышка. но сильный, берет под мышки по мешку зерна и несет – «вот, – говорит, – Арон, как надо…» Он почему-то все время забывает, как меня зовут. Я не Арон, но устал его поправлять. Какая разница, через неделю уедем учиться, а он останется со своей неубранной картошкой, с зерном-то мы ему помогли. Мы берем с Вовиком мешок за уголки, вдвоем, конечно, и несем из угла на тележку. Бригадир смотрит насмешливым глазом – «тебе надо тренироваться, Арон..» Вовика он не замечает, а меня почему-то полюбил. Вообще-то он неплохой парень, раз в неделю привозит хозяйке для нас большой кусок мяса и бидон молока. Мы живем с Вовиком на эстонском хуторе. Здесь безлюдно, тихо, ночи уже темные, только громко каплет вода в колодце, шумит яблоня под окном, время от времени срывается яолоко и с тяжелым стуком падает…
— Как они здесь живут? – удивляется Вовик, он городской человек.
Я тоже городской, но помню нашу дачу. Мы снимали за городом, мне лет десять было, только там не яблоня росла, а слива. Я подкрадывался в сумерках, чтобы не заметила хозяйка из кухонного окошка, и срывал – одну, две, три… еше немного отовсюду, чтобы не было заметно. Она утром все равно замечала, но поймать не могла. Такая же была темнота, я ждал школу, в конце лета мне становилось скучно.
Теперь я долго лежал, смотрел в окно, мне скучно не было. Вовик сразу засыпал, а я слушал, ждал, когда раздастся легкий топот, и шуршание – это приходил еж, он долго возился с яблоком, недовольно ворчал – тяжелое… Пишали мыши, какая-то птица вскрикивала, пролетая над крышей, еж удалялся, волоча яблоко, начинал накрапывать дождь…
Мы уедем, а это все останется, и будет точно также, и так везде, где я буду когда-нибудь, – эта мысль не давала мне покоя. Мысль болела как рана, что-то не складывалось, не укладывалось во мне, мир противоречил моим взглядам. Я его должен был победить, завоевать, а он не сопротивлялся, расступался передо мной, а сзади снова смыкался, и ни следа, словно я по воде прошел…
— Ты большой философ, Арон, – говорит бригадир, – тебе надо научиться делу.
И я чувствую, он прав, наш лыжник, хотя совершенно другое имеет в виду.
Мы с Вовиком берем мешок за уголки, вдвоем, конечно, и несем, грубая ткань выскальзывает как живая, пальцы разжимаются.
— Не так, смотри, Арон! – бригадир берет один мешок, второй, и, наклонясь вперед, несет. Брюхо мешает ему дышать, но он не подает виду, ему нужно что-то доказать мне, он ведь чемпион. Беда с этими чемпионами, кудa-тo все исчезает у них, получился коротышка с большим пузом, а ведь прилично бегал когда-то.
Он показывает газету, на фото какой-то малый, фамилия та же…
— Это я!
— Был. – уточняет Вовик.
— Был… – повторяет бригадир, бережно складывает газету и сует в грудной карман куртки. Он весь в муке, лицо белое, он трет нос и чихает.
— Я научу вас работать, – говорит, – и тебя! – он свирепо смотрит на Вовика, впервые его заметил.
— Нельзя так было, – я говорю потом, когда он с треском разворачивается на своей таратайке и мчится за бугор к соседнему хутору, там у него тоже дела, – нельзя в больное место бить.
— Ничего, пусть, – ухмыляется Вовик, – что он, твоего имени запомнить не может?
Вечером мы идем в магазин. Перед дверями на пыльной площадке всегда людно, многие тут же выпивают, и он здесь, наш спортсмен, лицо багровое, но держится моподцом.
— Что вы сюда ходите, разве я вас плохо кормлю? – он берет Вовика за плечо, щупает мышцу, – тебе надо тренироваться, парень…
Вовик вежливо отстраняется – «мы за конфетами…»
— А, конфетки… – хохочет бригадир, – маленькие детки…
Он не задирается, он шутит.
Мы покупаем соевые батончики, дешевые, и идем обратно, босиком по теплой шелковистой пыли, по дороге, уходящей в темнеющее небо. Наконец, из земли вырастает наш хутор, яблоня, колодец…
— Подумай, – я говорю, – мы уедем, может, всю жизнь проживем где-то далеко, а это вот останется, и будет стоять – и яблоня, и дом, и этот бугор, и даже еж, такой же, будет собирать яблоки… Это страшно.
Вовик думает, зевает – » ну, и пусть себе останется, мне не жалко.» Он живет легко, я завидую ему, тоже стараюсь, но не получается, чувствую, жизнь как вода, смыкается за спиной, и как я ни барахтаюсь – нет следа…
Ночью шумит яблоня, падают капли в воду, шуршит еж, по железной крыше накрапывает дождик, потом проходит, вскрикивает птица…

ПЕРЕБЕЖЧИК


//////////////////////////////////////////

…………………….
/////////////////////////
Одна из первых моих повестей. В Тенетах 1998 — второе место.
Но до сих пор не на бумаге! А я обязан это сделать, мой долг перед зверями, о которых писал. Судьба почти всех печальна.
Живые существа, которых я любил — и понимал лучше, чем людей (если не считать нескольких человек, укорененных в моей жизни).
Это летопись одной суровой зимы, которую мы переживали вместе, и выжили, несмотря на потери.
116 коротких новелл, связанных в целое очень многим.
Печатаю по кускам, по 8-10 глав.

Перебежчик.

1. Макс.
8 октября, тепло… Когда подходил к дому, в сухих листьях зашебаршился Макс, трехлетний кот. В детстве ему досталось несколько раз, нижняя челюсть криво срослась и снизу вверх изо рта торчит огромный клык. Макс выбежал мне навстречу, большой, лохматый, почти весь черный, только на боках рыже-коричневые клочья. Выглядит он ужасно — линяет. Серый весной взъелся на него и отогнал от дома. И Макс перебивался у девятого, там теплая компания, мирные ребята, но пустить к своим мискам… Он отощал, позвоночник выступал огромными зубьями, но вернуться домой боялся, Серый объявил охоту на него, и не подпускал. Я уже крест поставил — погиб кот, но ради очистки совести пошел к девятому. И думать не мог, что здоровый сильный зверь не одолеет сотни метров… И вдруг вижу его в траве, в трех шагах от тех, которые там свои. Я проклял себя за глупость, чуть не оставил друга в беде. Всех из девятого знаю наперечет, и они меня знают, и уважают. Они были не против него, но чтобы к еде не подступался! Так что он подбегал, когда они отваливали, жадно хватал последнее, если оставалось, и так жил около месяца… Я начал носить ему еду и постепенно приманивать обратно, за неделю мы прошли половину расстояния. На руки он не давался, почти дикое существо. Как завидит Серого, так рванет обратно, и все начинай сначала.
Серый наглый и сильный, в сущности отличный кот, но вот невзлюбил Макса. Я думаю, потому что тот огромный, и вроде бы взрослый, а ведет себя как подросток. И еще этот клык, кого угодно ошеломит. Мальчишки называют его вампиром, и гоняют, когда я не вижу.
2. Как мы встретились.
Я увидел его на лестнице, он стоял и молча смотрел на меня. Месяца два ему было. Недавно выкинули, еще не понял, что жизнь против него. И до подвала не добрался. Подвал — это особый мир. Там они рождаются, живут, пока мать может кормить или не придушит какой-нибудь кот. Потом погибают — от голода, а главное, от холода… Макс стоял и смотрел, он не знал, что пропадает и не жаловался. Я прошел мимо, всех не спасешь. Они и так поглощают все мои силы, а тут еще новый… Но на следующий день, увидев его на том же месте, не стал раздумывать — отнес к себе. Ну, что поделаешь, как-нибудь… Он несколько дней сидел и молчал. Я думал, он потерял голос, пока вопил в первые дни. Но потом он заверещал, и так громко, что я понял — он был потрясен, потому что видел страшные вещи. Может, его бросили в мусоропровод, и он чудом выбрался?.. Я видел таких котов, и сам не раз спасал. Но что гадать, он отошел, отогрелся, и казался мне теперь самым счастливым из наших. У каждого из них что-то ломалось, а он ведь остался целехонький, ничего у него не болело… И очень сообразительный был — я научил его приносить бумажку! Коты редко приносят, обычно утаскивают подальше, чтобы расправиться в одиночестве.
И вдруг это несчастье с челюстью. Ему тогда было около года.

3. Про челюсть.
Он уже усвоил, как спускаться вниз со второго этажа, через балкон, но наверх еще не научился подниматься. Обычно между первым спуском и подъемом проходит месяца полтора, а у самых догадливых несколько недель. Они сидят и наблюдают, как ходят другие, с места не трогаются, пока досконально не изучат. А потом идут и все делают верно… Так вот, Макс еще не прошел вторую стадию, я брал его с улицы сам — позову, и бежит. Если проголодается, то сидит терпеливо под окнами и поглядывает наверх, черненький, лохматый… И вдруг исчез. Я обходил все подвалы — нет и нет. Подвалы — убежище для котов, я люблю ходить к ним. Люди надоели мне…На четвертый день иду вокруг дома, зову. И он, наконец, появляется, беззвучно подходит и прижимается к ноге. Что-то мне показалось странным, снова голоса нет? Схватил, поднес к свету, и вижу — вместо рта багровая яма, дыра, и в глубине, среди размолотых в крошку зубов, крови и мяса шевелится, молит о помощи розовый язычок… В этот момент я окончательно понял — не хочу больше быть человеком!..
Косточки разбитой челюсти терлись друг о друга и причиняли ему безумную боль, он несколько дней не пил, и если не сможет, конец! Я поил его из пипетки — водой и молоком, потом стал пробовать яйцо, жидкую еду… И вот вырос — огромный кот, челюсть крепче прежней, только клык торчит окаянный. Если рассердится, то не шипит, как другие, а плюется, рот как следует не закрывается у него. Когда ест, боится, что не успеет, со своим ртом, и дерется с соседями, хрипит от ярости. Когда он в настроении, его можно гладить, он выгибает спину и шею, и нижний клык виден во всей красе. Наверное, это и подвело его во второй раз.

4. Во второй раз…

Есть у нас тут один тихонький старичок с палочкой, я видел, как он подкрадывался к котам. Думаю, это его рук дело, но доказать не могу. Раньше я жалел таких — убогие, вся жизнь в грязи и темноте, вот и срывают зло на самых беззащитных. Потом вижу — их тьма!.. их дети, внуки!.. они главные на земле!.. Как при таком напоре жизнь еще теплится… Так вот, не успела зарасти Максова челюсть… Было это, как сейчас, осенью, только прошлой, я снова потерял его из виду на несколько дней. Искал, конечно, и вот как-то утром вижу — сидит в траве перед окнами черный кот, голову странно уткнул в землю. Так иногда спят коты, когда болеют. Я подошел и узнал его, позвал, а он молчит, дышит глубоко и прерывисто. Наконец, приподнял голову — глаза мутные, меня не видят, изо рта слюна течет, а уже почти не текла, и на голове за ухом кровь… Я отнес его домой. Он быстро пришел в себя, узнал меня. Через несколько дней совсем оклемался, и снова ушел. Потом все как-то наладилось, он уходит, приходит к балкону… Я ждал, когда же он догадается, как подняться, обычным путем или придумает что-то свое… Но он так и не научился, и многому еще научиться не сумел. Он добрый, сильный и великодушный, любит котят, часами играет с ними… но вот остался неразвитым, что поделаешь.

5. Как я дрался с Серым, давно и недавно.
К лету я с большими трудами вернул Макса в наш дом, но он по-прежнему боялся Серого и к мискам в подвале подходил с опаской. А Серый отвлекся на время, любовные дела и прочее, а потом снова стал поглядывать, угрожать… Я понял, что время разобраться с ним, напомнить, кто тут главный, и заявить, что не позволю запугивать Макса и остальных. Кот я или не кот, неважно, мои правила все должны соблюдать. При мне никто никого обижать не смеет. Этот мерзавец взял себе в привычку являться по ночам на кухню, вычищать до блеска миски и завлекать наших кошек, а кто ему перечил, того избивал, выгонял и преследовал до самых границ. Все наши коты напрягались, и Макс, который впал почему-то в самую большую немилость, первый. Что за жизнь, если в доме нет покоя?!
Я взялся за Серого не в первый раз, время от времени приходится это делать. Однажды ему особенно крепко досталось. Это было давно, тогда он совершенно обнаглел, совершал налеты на все квартиры на первом и втором этажах, шастал по балконам, запугивал всех домашних, и воровал все, что находил. Я не раз заставал его у нас на кухне, но он спокойно ускользал, и смеялся надо мной.
Когда он в очередной раз прокрался на кухню и зачавкал, я из комнаты тихо вышел на балкон и снаружи захлопнул форточку в кухню. Серый оказался запертым. Я спокойно вошел к нему, он тут же все понял, сжался пружиной и метнулся к окну. Я думал, он разобьет стекло или голову… Поняв, что не вырваться, он забился под тумбочку и приготовился к защите.
Я не стал бить его, налил в стакан холодной воды и выплеснул ему в физиономию. Он зашипел, замахал лапами… и получил вторую порцию, и третью… Я почувствовал, что хватит, он унижен, и надолго запомнит это. Открыл форточку и отошел. Он не сразу понял, что свобода, потом одним прыжком перенесся на балкон и исчез. Этого урока хватило на месяц, а потом все началось снова.
Удивительно, но он не возненавидел меня. На улице заметит, и тут же навстречу, выгибает спину, предлагает почесать за ухом… «Серый, помнишь?..» Помнит, конечно… но ведь то было дома… На улице мы не воюем, а в доме время от времени приходится ставить его на место. Я для того, чтобы придерживать сильных и помогать слабеющим. Как я теперь поддерживаю старика Васю, которого оттесняют от подвальных мисок.
Но я не мог поступить, как раньше, — унизить Серого, ведь тогда он был для меня малоизвестный негодяй, а теперь я за многое уважал его, и восхищался. Но как же допустить избиения наших! Разрушится дом, наше убежище, и куда нам тогда приходить, особенно зимой?..
И я решил драться с ним честно, соблюдая правила котовского боя.
Вынес на улицу им поесть, в теплое время я часто так делаю, а он тут как тут, со своей наглой рожей, и всей тушей отшвыривает тех, кто послабей. Макс сжался и вовсе не подошел. Я резко и сильно шлепнул Серого ладонью по морде. Попасть-то попал, но он оказался гораздо быстрей меня, сразу понял, что это бой, а не шутка, и успел располосовать мне руку так, что кровь полилась. Он считал, что победил меня, и с места не сдвинулся. Тогда я ударил его тыльной стороной ладони, быстрей и жестче, чем в первый раз. Опьяненный успехом, он зазевался и не успел ответить. От удара он отлетел метра на полтора, однако устоял на ногах, набычился и снова придвинулся к мискам. Я посмотрел на Макса, он отбежал, но внимательно наблюдал за событиями. Я обязательно должен победить! Это нелегко, Серый вдвое быстрей меня, одинаково владеет двумя лапами, даже четырьмя, а когти у него… Что поделаешь, никудышный я кот, придется использовать человеческую подлость. Хочу сказать в свою защиту — я не надел перчаток и не ответил ему каким-нибудь нечестным приемом, ногой или палкой. Я всего лишь сделал обманное движение левой рукой. Он попался, и тут я влепил ему правой так, что он не удержался на ногах. На этом я закончил, Макс должен понять меня и закрепить наш успех. Я отошел на несколько метров и наблюдал, что будет. Серый быстро пришел в себя и опять двинулся к мискам, по дороге отшвырнул еще одного моего друга… Макс наконец понял, что от него требуется — он тоже подскочил к еде, страшно захрипел, разбрызгивая слюну, вытянул когтистую лапу и зацепил Серого за щеку. И так здорово зацепил, что отцепиться у него не получалось. Серый сначала страшно удивился, а потом запаниковал, замахал лапами, но оказалось, что у Макса лапы длинней, и враг сидит у него на когте, как рыба на крючке. Наконец, Серый освободился и бросился бежать.
Мы не видели его почти неделю, а потом он вернулся и вел себя чуть потише. Так и пошло у нас, как только он распояшется, я с треском выгоняю его, а он, пользуясь моей медлительностью, снова прокрадывается на балкон и сладким голоском сманивает кошек у наших котов. И это продолжается по сей день! Несмотря на боевые действия, я подкармливаю его, а он не против, так что наши отношения можно назвать сложными, но не враждебными. Кажется, он понял, что лапы распускать опасно, но сдерживаться у него не всегда получается.
После Макса, главного свидетеля и участника боя с Серым, первым заметил изменения в расстановке сил мой главный кот Клаус, хитрец и дипломат. Он тут же перестал замечать Серого. Тому это было страшно обидно. Ведь именно он год назад прокусил Клаусу ухо, оно превратилось в огромную подушку, в которой перекатывался гной. Клаус мучился, но лечиться не давался. Когти у него железные, и я сдался — будь что будет… Ухо в конце концов сморщилось и стало небольшим твердым хрящиком. Но о Клаусе будет еще разговор.

6. На следующее утро… Люська.

И сегодня сухо, тепло, и у той же кучи листьев меня встретил Макс. Второй была Люська, серая пушистая кошечка, молодая вертихвостка, шельма, глаза раскосые, шальные… Она орет тоненьким пронзительным голосочком, появляется на балконе и прыгает вниз ко мне. «Ну, зачем, Люся… — говорю ей, — ведь мы идем туда, могла бы подождать…» Но на самом деле приятно, что меня встречают. Я их вырастил, выкормил вместе с братцем Шуриком. Шурик, милая душа, его уже нет, о нем отдельный разговор… А Люська в восемь месяцев пошла по рукам или лапам, не знаю, как вернее, и первый, кто ее заметил, был старина Клаус. Он обделал свои делишки так быстро и ловко, что кошка, котенок в сущности, не успела и глазом подмигнуть, а я не сумел помешать совращению — вышел из кухни на минутку, а когда вернулся, охранять ребенка уже было бесполезно… Люська навсегда сохранила нежное отношение к Клаусу, познакомившего ее с любовью: они часто сидят рядом, она старается коснуться мордой его шерсти, а он делает вид, что не замечает… Люська тогда выкинула двух совершенно голых тварей, один еще шевелился и мне пришлось его прикончить, и закопать обоих. Она же долго недоумевала, где ее плоды, ходила в то самое потаенное место, куда спрятала их, и ее мать, Алиса, была все время с ней. Они сидели рядышком у коробки, в которую затащили котят, и прислушивались, прислушивались… В коробке было тихо. Одна за другой они лазили туда через узкую щель, нюхали тряпку со следами крови… Дальше еще страшней. К тому времени у Алисы подросли котята, Сильва, приблудная Саманта… и Люська в отчаянии посчитала их за своих, и донимала — звала особым воркующим голосом, тащила к себе и пыталась кормить. Полугодовалые зубастые зверюшки отбивались от нее, злились, кусали и убегали. А она смотрела на них отчаянными непонимающими глазами, как это, ее дети отказываются от нее!.. Потом Люська, наконец, забыла о своих котятах, а вот Алиса… еще долго приходила к коробке, сидела и слушала… А мне было страшно, и стыдно перед ними.

7. Алиса, общая любовь.
Я уважаю эту кошку. Сколько ей лет, не скажу, иногда мне кажется, она всегда была здесь. Полуслепая, в одном глазу плавает туман, а второй косенький, печальный. Серенькая, всегда чистая, хотя никогда не жила у людей, я это знаю, такие вещи мимо меня не проходят. Лет десять или двенадцать тому назад она подошла ко мне в подвале. Было совершенно тихо, как бывает только в подвалах, и темно, но я всегда слышу, что идет кот. Хотя на человеческую речь слух у меня и не очень, про котов я слышу все. И ничего не услышал, только что-то мягкое и теплое коснулось ноги… Она уже была взрослой кошкой, мельком я ее видел в девятом с кумушками, а до этого она жила еще дальше от нас, я знаю. Как она сохраняла чистую шерсть, и белоснежный воротничок, и весь вид, спокойный и уверенный?.. Она рожала котят по два раза в год, в подвальных глухих углах, в старых коробках и ящиках, старалась для них изо всех сил, кормила, приносила остатки еды, которые находила у мусоропровода, мышей, птиц… тащила им все, что находила и выпрашивала у людей. И каждый раз, в течение многих лет, котята погибали. Зиму пережить не мог никто — голодно, а, главное, холодно.
Я стал кормить Алису в подвале почти каждый день, но не мог помочь котятам — они быстро дичали и так прятались, что я не находил их, только видел на расстоянии. А потом они исчезали… И так продолжалось бы всегда, если б Алиса не приняла простое решение, и гениальное — принести котят туда, откуда появляется пища. Ко мне в квартиру. Когда-то я жил здесь, потом почти перестали топить, то ли дом сползает в овраг, то ли врастает в землю… Большинство жильцов выехало, и теперь у меня здесь мастерская, летом я сплю в ней, а зимой не выдерживаю холода — прихожу, работаю и к ночи ухожу в свою берлогу, примерно такую же, но теплую.
И вот, Алиса, понаблюдав, как я кормлю Феликса, своего первого кота, проследила, каким путем он пробирается ко мне, и однажды явилась, когда меня не было, и оставила на кровати трех котят. Она поверила мне и принесла их, чтобы я защитил. Что я мог сделать, глядя на ее многолетнюю борьбу, обреченную на поражение? Я оставил котят. Их было трое — двое рыжих и серенькая кошечка. Один рыжий, головастый и могучий, объелся рисовой каши и умер, а два котенка — Люська и Шурик, выросли в доме. Но в квартире их было не удержать — второй этаж, форточка, рядом земля, целый день без присмотра… Впрочем, те, кого запирают, погибают быстрей, стоит им случайно оказаться на земле, в овраге, в подвале…. Кот должен быть свободным, и я, как они чуть подросли и стало теплей, открыл им балкон. Пусть выкатываются, как только почувствуют уверенность в себе. Люська быстрей, сообразительней — выросла, а Шурик погиб. Я его любил больше всех, он чудный был — рыженький, пушистый, доверчивый такой, даже вальяжный котик. Второй после Макса научился приносить бумажку, что совершенно не присуще котам: я бросаю, он бежит, ловит, играет, а потом несет в зубах и отдает мне — брось еще!.. Шурик.
Сегодня Алиса сидит на подоконнике квартиры первого этажа, с южной стороны дома. Нужно быть котом, чтобы оценить все достоинства этого подоконника в теплые дни. Скажу только, что он прикрыт от посторонних глаз кустами, не слишком высокими, так что солнце здесь постоянно, к тому же в квартире пусто, и некому спрашивать кошку, зачем она сидит. Она прыгает еще легко, бесшумно, как клубочек, а вот наверх ей забираться мучительно трудно, на балкон, я имею в виду, и она часто забивается в подъезд, под лестницу, и там ждет меня. Это опасно, очень опасно. Она осталась без хвоста два года тому назад. Прищемили дверью, нечаянно или нарочно, какая разница! Что-то я не слышал, чтобы ребенка прищемили случайно… Выхожу как-то утром и вижу — валяется обрубок хвоста. Я сразу узнал Алисин хвостик… Искал ее всюду, но она исчезла на несколько дней. А потом вернулась, такая же спокойная, хвост удивительно быстро зажил, как будто всегда был таким. Сантиметров десять осталось.
Алиса внимательно всматривается в меня, не сразу узнает, я для нее фигура в тумане. Но голос знакомый, и она спрыгивает с подоконника и спешит ко мне. Макс дружески толкает ее толстым боком, и они бегут рядом.
Не успели пройти до угла дома, как сверху, с моего балкона отчаянный вопль. Это орет Хрюша. Вчера он опоздал на обед — дела, а сегодня спал дома, чтобы не прозевать еду. Подождать пару минут у него не хватает терпения, и он скачет вниз, брякается всеми четырьмя об асфальт и спешит к нам.

8. Хрюша — Тарзан.
Он самый маленький из взрослых котов — черный, крутолобый, курносый котик с обрубком хвоста. У меня два знакомых бесхвостых зверя, но это не удивительно — хвост уязвимая часть тела. Я не знаю Хрюшиной подвальной жизни, догадываюсь только, что хвост отгрызла собака. У него были повреждены какие-то протоки в носу — слезился глаз, и он время от времени похрапывал, будто хрюкал, потому я назвал его Хрюшей. Вообще-то у него есть настоящее имя — Тарзан, он получил его за свои прыжки. Он подпрыгивал удивительно высоко, парил в воздухе, с растопыренными лапами, вытаращив глазенки… Но о его прыжках мы еще поговорим. Хрюша оказался долговечней Тарзана. Хрюкать он давно перестал, а глаз слезится до сих пор, особенно когда Хрюша болеет или не в настроении. Тогда я вытираю ему под глазом, а чтобы не цапнул, говорю заветные слова — «глазки, глазки…» — как в детстве. Тогда Хрюша терпит, и даже рад, что помогли ему умыться. Хрюша единственный из всех, кто часто спит дома летом и осенью, когда еще тепло. Остальные предпочитают ночевать в траве или на сухих листьях, как Макс, у него шкура такая, что холод не страшен. У Хрюши тоже была маленькая история с ногой — сломалась, и он просидел несколько месяцев дома. Это наложило отпечаток на всю его жизнь, потому что случилось как раз в том возрасте, когда он должен был привыкнуть к новому, к жизни на свободе. И он это время потерял. А сломал ногу он очень просто.

9. Как Хрюша сломал ногу.
Я взял его зимой, к весне он поправился, и с хвостиком стало хорошо, торчал такой забавный толстенький обрубок, и хрюкать перестал, и глаз слезился все реже… В теплые апрельские дни я начал выпускать его на балкон. Он сидел в той дырке, в которую проползают все взрослые коты, и прыгают на козырек мусоропровода. Хрюша весь находился на балконе, а голова выглядывала наружу. Я знал, что он не осмелится прыгнуть, слишком мал, и спокойно оставлял его привыкать к внешней жизни. И в тот день он с любопытством смотрел вниз. Подъехала мусорка, я не обратил на это внимания, потому что Хрюша не раз видел эту машину сверху. Но сегодня что-то произошло с мотором, он коротко натужно взревел, а крышка бака громко лязгнула. Хрюша в одно мгновение оказался в комнате, и стоял на трех лапах, а четвертую, заднюю правую, поджимал к животу. В момент испуга нога оказалась в щели между досками, он рванулся… Кость восстановилась быстро, через две-три недели он уже ступал на ногу, но кот не человек — ему предстояло прыгать и убегать от сильных и быстрых котов, нога должна была быть как новая… Он просидел дома до августа.
Не раз, сидя с ним на коленях, я размышлял о том, как быстро происходят непоправимые вещи, словно жизнь состоит из плоскостей и граней, и пока ползешь по одной из плоскостей, все ничего, но вот достигаешь ребра, одно неуловимое движение и все меняется. Лязг — и хруст, стук и крик… И Хрюша стал другим котом — он выпал из своего времени.
Когда он снова появился на улице, такой же быстрый, нервный, каким был с детства, то не сумел вжиться в нижнюю жизнь, остался там чужим. Он был сильным, напористым и злым, он старался — я видел, как он старается, и страшно устает, словно, спрыгнув с балкона на землю, попадает на чужую планету… Нет, там не все чужое — были дружественные нам коты и кошки, которых он понимал, а других боялся, но понимал тоже, попадалась интересная еда у мусоропровода… вообще была естественная для этого комочка мышц и нервов жизнь. И все-таки, ему тяжело быть вольным котом, а стать домашним он тоже не смог. А я, сидя рядом с ним, думал о себе, что мне не нравится быть человеком, и котом не могу стать, хотя все время пытаюсь.
И вот, Хрюша бежит к нам, он потолстел к зиме, такой лоснящийся черный поросеночек в бархатной шубке, с лихо торчащим вверх обрубком хвоста. Страшно озабоченный, подбегает ко мне, что-то взволнованно объясняет… Надо сказать про эту Хрюшину особенность — он разговаривает, произносит фразы, иногда целые речи, особенно когда бежит со мной от девятого по дорожке и ему хочется рассказать мне все, что произошло вечером, и ночью, и утром… Мы так давно не виделись, столько за это время всего было! В его текстах нет слов, зато масса разных звуков, некоторые похожи на короткий лай, другие на громкое мурлыкание… длинные периоды, произнесенные со страстью. Я говорю ему — «Хрюша, конечно, да, конечно! Я понимаю тебя!»

10. Хрюшин порядок.
Еще не зима, еще не конец, еще не начало стремительного спуска в темноту и холод… Сегодня на листьях снова Макс. Я сразу сую ему кусочек мяса с лекарством от глистов. Он кашляет, эти твари проходят через легкие, прежде чем развиться в кишечнике. То ушные клещи, то какие-то вирусы… я не успеваю поворачиваться, мои дикие звери хватают заразу направо и налево, только успевай… Но главная опасность — люди. Потом собаки. Только потом болезни. С людьми мне все ясно. Я о них много передумал всякого, можно сказать, переболел, и больше не хочу говорить. О собаках тоже говорить неохота, я помогаю им, но требую дружелюбия. Немного погонять кота никто не запрещает, но не кусать и не душить! Почти все понимают мои правила, а с теми, кто не понял, приходится разговаривать отдельно.
Макс моментально глотает мясо с отвратительно горькой начинкой, и еще облизнулся. Тут же отчаянный вопль — опаздываю?! — появляется Люська, глазки блестят от алчности, но время упущено. Впрочем, отнять у Макса не удалось бы — мясо! Все, что угодно Люська может отнять у Клауса и Макса, но только не сырое мясо… Люська припустила за нами, не забывая кокетничать с Максом, пихая его боком на ходу. Макс не понимает таких тонкостей, он относится к Люське по-товарищески, может огреть лапой, но не выпуская когтей. Они часто сидят рядышком и облизывают друг друга.
Вот Алиса, Клаус, Хрюша, Костик, о котором я еще ничего не сказал… толкаясь бегут гурьбой вверх по лестнице, и я, спотыкаясь, проклиная возраст и коленные суставы, спешу за ними. Мы должны промчаться, пока не появился кто-нибудь из соседей. Вот, наконец, наш закуток, и дверь. Из передней в кухню ведет узенький коридорчик, тут наш хозяин и повелитель Хрюша. Он вообще считает себя хозяином дома и всем указывает, что можно, что нельзя. А в этом коридорчике он торжествует, настало его время! Все бегут, спешат на кухню к мискам, только Хрюша сидит в самом узком месте и не торопится — он раздает оплеухи. Направо, налево… Все стараются быстрей проскочить, ускользнуть от Хрюшиных крепких лапок, но не тут-то было! Хрюша редко промахивается. Иногда возражает Макс, он встает на задние лапы и беспорядочно машет передними, он возмущен… Но Хрюша бьет ловко и точно, а на Макса напирают те, кому попасть на кухню важней, чем восстанавливать справедливость; они безжалостно пинают Макса, и он, наконец, сдается, увлекаемый потоком. Вбежав в просторное помещение все тут же забывают про Хрюшин порядок и бросаются к еде.
Здесь, несмотря на роль хозяина и распорядителя, Хрюша почему-то оказывается последним. Как дело доходит до мисок с едой, — он сзади всех, беспомощно бегает за широкими спинами и кричит. Его никто не обижает из больших котов, просто тихонько, незаметно оттесняют: ты наш, но не лезь в серьезную компанию. В мелких стычках ему дают возможность отвести душу, и терпят оплеухи на кухне, но как дело серьезней, его словно и нет! Это страшно возмущает его, он бежит за поддержкой ко мне, у него обиженный вид, курносый носик наморщен… Он сидит на коленях, бьет обрубком хвоста направо и налево и недовольно ворчит. Я глажу его и успокаиваю — «ничего, Хрюша, еще найдется кошка, которая тебя оценит… » Алиса любит его и жалеет, облизывает, когда Хрюша позволяет ей; если он сильно раздражен, то может и оплеуху залепить. Она только потрясет головой и не ответит, хотя может хлестнуть незнакомого кота, есть еще сила у старой кошки. Хрюша для нее сынок-неудачник, хотя, может, вовсе не ее сын.
Хрюша начал наводить порядок недавно. Раньше он молча возмущался суетой и шумом в его владениях, а теперь приступил к делу. С детства на улице ему приходилось хуже всех, его профиль вызывал недоумение даже у видавших виды — маленький, но не котенок, хвост вроде бы есть, но очень уж короток… и ведет себя странно — бегает, кричит и говорит на особенном языке. Тогда еще главным был Вася, большой серый кот с белыми щеками. Вася бросался на Хрюшу без предупреждения, молча, и загонял в какую-нибудь щель. Поворачивался и уходил, и на морде у него было что-то вроде насмешки. Он забавлялся! А бедный Хрюша мчался во весь дух от Васи, жалобно визжа, выпучив глазенки, и за ним стелилось, блестело на солнце полной радугой облако мокрой пыли… До ночи просидев в душной щели, он выползал наружу… или не выползал, я находил его по жалобным стонам под балконами первого этажа, в узких щелях, среди битого стекла и всякого мусора, и долго упрашивал выбраться ко мне… Это продолжалось месяцами. И вдруг в один из дней Вася, коротко глянув на Хрюшу, отвернулся. Ему стало скучно… но главное, он признал, что существует такой странный кот, имеет право быть, и не какой-нибудь чужой, а наш, значит нужно защищать его от пришельцев так же, как других своих. Вася был насмешлив, но справедлив… Вырос Хрюша, стал быстрей и ловчей старого Васи, но до сих пор, как увидит, останавливается, и осторожно обходит стороной. А Васе не до него, он занят своею жизнью; как всякой сильной личности, коту или человеку, все равно, ему тяжело стареть, но иногда я вижу все тот же короткий взгляд, и мне чудится усмешка на его изрытой оспинами и шрамами физиономии.
Что же касается Серого, то когда он появляется, в первый момент на роже глубокое смирение и сладость. Главное, чтобы я его не замечал. Я и не замечаю, но стараюсь все же отпихнуть к отдельной миске, подливаю побольше супа, только бы не лез в общую кучу. Его щербатая физиономия вызывает оторопь у всех, знающих о его бесчинствах внизу. Там лучше не попадайся Серому… А на кухне главный я, и не допущу драк.
Если еда вкусна, то раздается рычание и чавкание, все заняты у мисок, только Алиса, слегка поклевав, садится в сторонке и смотрит на толпу черных и серых. У нее почти нет голоса, зато звуки, которые она произносит с закрытым ртом, мелодичны и разнообразны, так она созывает котят. И все это стадо считает своими котятами, каким-то чудом выросшими и сохранившимися. Они, действительно, выжили чудом, и каждый, если б помнил и хотел, рассказал бы довольно печальную историю. Но они не расскажут, для этого есть я, не совсем кот. Безопасность, еда и тепло — вот что им нужно от меня. Лучше всего с едой, хотя и плохо. Хуже с теплом, в подвале теплые трубы… полутеплые… а дома наши батареи еще холоднее труб, зато есть я, еще одна печка… Еще хуже с безопасностью. Каждый год у нас потери. Они вольные ребята, но за свободу платят щедро. В этом году Шурик… Люди спрашивают — «это ваши?» Непонимание! Они не могут быть мои, они со мной. Мы помогаем друг другу жить. Они имеют право на дом и землю вокруг него, тем более, на подвалы.
А вот Клауса и Стива сегодня нет, и это меня беспокоит. Иду искать.

Все прошло.

По поводу одной почтовой дискуссии. Пошумел, и тут же потерял интерес. Позолота сотрется, свиная кожа остается. Семирадский куда красивей Иванова, и время от времени приступы Семирадского, слабенькие, будут возникать — и пропадать — («смотрите» как написаны кувшины! а какой яркий радостный день!») И опять Иванов, с его великими простыми эскизами, опять красота не напоказ, даже нельзя сказать побеждает — без усилия отодвигает Фрину эту…
Когда идут очень умные и тонкие переливы=обоснования — только недоверие рождается, поскольку само непосредственное чувство оттеснено и почти забыто, да и было ли вообще? Что поделаешь, терпеть не могу «красивость». Это как смотрел теперь уже великий М.Р. натюрмортик — «красивенький» — говорит… и тут же рядом — так и влип ладонью в грубую фактуру холста, с глыбами пигмента и торчащими из окаменелостей нитями льна… «Черт, красиво!..»

ТОЛСТЫЙ и ТОНКИЙ

Приходит время — я осторожно продвигаюсь к краю кровати и спускаю вниз ноги, прямо в старые войлочные туфли. Это деликатная работа. Кровать скрипит и угрожает развалиться. Я — Толстый. И не стесняюсь признаться в этом — я Толстый назло всем. И я копошусь, встаю не зря — у меня гость будет. Мне не нужно смотреть на часы-я чувствую его приближение. Слава Богу, столько лет… И не было дня, чтобы он пробегал мимо. Он — мой лучший недруг, мой самый дорогой враг. Он — Тонкий. Синева за окнами еще немного сгустится, — и я услышу мерный топот. Это он бежит. Он возвращается с пробежки. Мой сосед, дома ему скучно — один, и после бега он выпивает у меня стаканчик чая. Он поужинал давно — бережет здоровье, а мой ужин впереди. Я ем, а он прихлебывает теплую несладкую водичку. Для начала у меня глазунья из шести глазков с колбаской и салом. Он брезгливо смотрит на глазки — называет их бляшками… готовые склеротические бляшки… А, по-моему, очень милые, сияющие, желтенькие, тепленькие глазочки. Нарезаю толстыми ломтями хлеб, черный и белый, мажу маслом — сантиметр-два… перчик, соль и прочие радости — под рукой…
— Спешишь умереть?..
Я сосредоточенно жую — с аппетитом пережевываю оставшееся мне время…
— А ты его… время… запиваешь пустым чайком… вот убожество…
Он не обижается — насмешливо смотрит на мой живот. Что смотреть — живот спокоен — лежит на коленях и никого не трогает.
— Понимаю, зачем ты бегаешь… Думаешь — долго буду жить — перебегу в другое время… Пустое дело… и никакого удовольствия… Не жрешь… без слабительного давно засорился бы…
Клизма на ночь…- он довольно кивает…- зато я чист и легок, и все вижу ясно.
— А что тут видеть, что?.. расхлебываем, что наворотили…
Он не спорит, сидит прямо, смотрит в угол светлыми усталыми глазами. «Что у тебя там…» Он каждый раз это спрашивает.
— Что-что… икона. Забыл, что такое?..
— Грехи отмаливаешь?..
— И рад бы, да не у кого…
И каждые раз он изрекает — «это не для интеллигентного человека…»
Я не спорю — с грустью прощаюсь с яичницей и с надеждой берусь за котлеты. Я готовил их с утра и вложил в них всю душу. Если она существует. Если да, то сейчас она переселилась в котлеты. Я снова поглощаю ее, и она, как блудная дочь, возвращается в родное чрево… Котлетки… они долго томились, бедняжки, в кастрюле, под периной, у меня в ногах. Я чувствовал их жар весь день, когда лежал на одеяле под пледом. Постепенно охлаждалось мое тело — и пришла бы смерть, если бы не котлетки под ногой…
— Не отведаешь?..
Он с отвращением качает головой — «ты же знаешь…»
— Может, одумался?
Он дергает плечом — «с ума сошел?..»
Еще бы, котлеты напоминают ему бляшки в стадии распада — побуревшие глазки, изрытые трещинами… Ну что скажешь — псих. Мы старики. Нам вместе сто сорок лет. Одному человеку столько не прожить, ни толстому, ни даже тонкому.
— Что там на улице нового?.. — Я давно ничего не читаю и не слушаю — мне довольно того, что он говорит.
— Переливают из пустого в порожнее.
— А как же — расхлебываем. Душу отменили — и в рай лететь нечем. Вот и решили строить башню до небес -войти своими ногами.
— Ты-то что волнуешься, при твоем весе вообще надеяться не на что…
— Вот и хорошо, хорошо-о… Исчезну, вот только дожую свое время. Буду лежать и жрать… потому что презираю…
— И себя?..
— И себя… а тело, подлец, люблю, как свинья — свое свинское тело, — жалею, холю и питаю…
— Юродивый ты…
— А что… Если видишь, что мир безумен — как по-другому? Надо стать свиньей — и жрать, жрать, жрать…
— Надо бегать — силы сохранять… и спокойствие…
— О-о, эта история надолго — не ври самому себе.
После котлеток — компот, после него — чай с пряниками мятными и шоколадными… И халва!
— Откуда золото?.. Или деньги печатаешь?..
Он думает, что я ем каждый час. А я целый день жду его, сплю или дремлю. Мне жаль его — совсем высох, а не ест, носится по вечерам. «Может, соблазнишься?..» После долгих раздумий он нерешительно берет пряник, откусывает кусочек — «ну, разве что попробовать…» Я исподтишка торжествую… Нет, откусил — и выплюнул — «сладко». Сейчас пробьет девять и он уйдет. У него остались — клизма, душ и постель. Мне осталось доесть пряники и тоже постель. Утром поплетусь в магазин. Я иду по весенней улице в теплом пальто, в валенках с галошами. Пусть смотрят — толстый старый урод, не вписывается в преддверие рая…
Но иногда среди дня выпадает несколько светлых часов. Сажусь за машинку — и живу, где хочу и как хочу… Потом взбираюсь на кровать. Она податлива, вздыхает под привычной тяжестью. Теперь я буду лежать, пока не сгустятся тени и. не раздастся за окном знакомый топот… Тонкий бежит…

ТАРТУСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ, ГОД 1957

Я любил учиться, любил знания, систему знаний, разговоры о серьезных вещах, и все это здесь было, с первых же дней учебы. К тому же новый жизненный опыт — трупы, преодоление отвращения… Я любил эти усилия: преодолевать себя с детства стало привычкой, даже необходимостью. Если я побеждал свою слабость, то чувствовал большое удовлетворение, уверенность в себе, и успокаивался — до нового препятствия… Вокруг были новые люди, сходиться с ними я не умел и в основном наблюдал. Другие улицы, другая еда… Я впервые увидел выбор в еде: можно купить пирожок с луком за десять копеек, а можно с мясом — за двадцать! Можно даже купить бутерброд с настоящим сыром, а не с копченым колбасным, к которому я привык дома… и не думать о том, что буду есть завтра. Деньги я считать не умел и тратил безоглядно. Однако привычки моего старшего брата — я жил с ним первые полгода — меня ужасали: он покупал сразу огромный кусок сыра, наверное, полкило, масло, колбасу, лучшую, тоже огромный кусок…
Мы складывали вместе деньги, у меня было мало, он приносил больше , платил за квартиру и тратил на еду, как считал нужным. Я понимал, что самостоятельно квартиру снимать не смогу, но все равно ужасался и был недоволен, потому что хотел жить самостоятельно.
Он был человек властный и педантичный. До этого я его почти не знал. Он был взрослым, очень самостоятельным — и совершенно другим: с немецко-эстонской закваской, деловитый, подвижный… Он подавлял меня своим знанием жизни, постоянной беготней, толпами друзей, делами, встречами, многочисленными работами, между которыми он успевал сдавать последние экзамены на врача. Он с войны уже был фельдшером. Он все успевал, а я — ничего! Как я теперь понимаю, он в основном «отмечался» и бежал дальше; он был поверхностным человеком, сомнения в смысле своего постоянного движения не беспокоили его, суету он считал признаком активной, «правильной» жизни.
Ему многое не нравилось во мне. Например, я был поразительно неряшлив — из-за лени, рассеянности и пренебрежения к «мелочам», к внешней стороне жизни, которую он считал важной. Я не ценил свои вещи, не берег их и в то же время не умел зарабатывать, чтобы покупать новые. Я трудно сходился с людьми и не воспринимал его советов по части тонкой житей-ской политики, в которой он считал себя большим специалистом.
Мы были очень разные, к тому же я — еще эмбрион… но одновременно имеющий твердые убеждения! Ему было нелегко со мной: я не умел сопротивляться, но и подчиниться не мог. Мне было безумно трудно стоять перед ним, смотреть в глаза и твердо, но спокойно говорить свое, настаивать. Я не любил это большое и бесполезное напряжение. Мы сталкивались на мелочной житейской почве, и моя позиция всегда казалась мне незначительной, неважной, а упорство глупым упрямством. Но он так напирал на меня, с таким жаром настаивал на своих мелких истинах, что я просто не мог ему уступать. Вернее, я, конечно, уступал, но постепенно накапливал в себе сопротивление.
Он учил меня, как нужно застилать постель. Она стояла за огромным шкафом, да еще в углу, так что я спал в глубокой норе. Я выползал из нее по утрам ногами вперед, небрежно кидал в глубину покрывало и этим ограничивался. Он, когда это видел, свирепел, хватал покрывало, как тигр бросался коленями на кровать, почти на середину, ловко кидал эту тряпку в глубину, до самого изголовья, расправлял , разглаживал морщины, и, пятясь, сползал с кровати. На лице его при этом было такое удовлетворение, что я завидовал ему — мне всегда нравилось наблюдать, как ловко люди работают руками. Но понять его радость я просто не мог… Точно так же, на своем примере, он учил меня чистить зубы — по правилам, и обувь, залезая во все швы, и одежду, и хвалился, сколько лет у него эти брюки, и тот пиджак…
Все это я тихо ненавидел и презирал, и не мог понять, как «одежка» скажется на моих отношениях с людьми… и что это тогда за люди?!.
Подвернулось общежитие, и я тут же ушел от него. Началась совершенно самостоятельная жизнь.

4

Я не помню деталей этого начала, но они не важны: я помню свое состояние. Я остро ощущал свою «чужеродность», особенно по вечерам, когда за каждой стеной, в каждом окне, я видел, шла своя жизнь. А я? В чем моя жизнь?.. Я шел по длинным молчащим улицам, за высокими заборами лениво побрехивали собаки… Я чувствовал, что не просто приехал учиться, а этим решением подвел черту под своей прежней жизнью. Я именно чувствовал это — анализировать, осознавать, а значит, смотреть на себя со стороны я не умел. И теперь не умею… пока события не теряют свою актуальность. Тогда я мыслю, пожалуйста!… Но это уже чужеродный мертвый материал. Поэтому я редко жалею о том, что сделал, какие расхлебывать последствия. Я отношусь к ним, как к погоде с утра: она вот такая и ничего не поделаешь.
Я должен был теперь ходить на лекции, занятия, знакомиться, общаться с разными людьми, быть постоянно на виду, спать в одной комнате с чужими, входить в битком забитые залы столовых, проходить мимо чужих столиков… Все время казалось, что на меня смотрят, мне было тяжко. Я не стыдился чего-то определенного, например, своего вида, что я маленький и плохо одетый мальчик. Я и не думал об этом, я же говорю — не видел себя со стороны! Я не чувствовал себя свободно и уверенно, потому что не имел простых полезных привычек, позволяющих вести себя и общаться без напряжения, на поверхностном уровне, вполне достаточном для большинства встреч и разговоров. Я не знал, как сказать что-то малозначительное, улыбнуться, ничего при этом не имея в виду, отодвинуть стул, сесть, не привлекая ничьего внимания, обратиться к человеку с вопросом, закончить разговор, отвязаться, не обидев, и многое другое. И потому боялся каждого взгляда, был уверен, что постоянно что-то делаю не так, как все.
Я был воспитан, то есть, хорошо знал правила поведения за столом, как держать вилку и нож, что с чем есть и другие формальные вещи, но этого теперь оказалось мало. Мне явно не хватало опыта и «жизненного автоматизма». Из-за этого я вел себя скованно, и, ощущая это, становился еще напряженней, делал ошибки, которые в другой ситуации вызвали бы только мой высокомерный смех — ведь я презирал условности и мелкую жизненную суету, стремился к вечным ценностям, не так ли?.. Я не умел общаться с людьми без разговоров о смысле жизни, к тому же презирал тот мелкий, пошлый, примитивный уровень общения, на который мне ежедневно, ежечасно приходилось опускаться. И потому плохо, медленно накапливал жизненный опыт; я всегда с трудом осваивал то, что не любил делать. Это не противоречит тому, что я многое теперь умею: когда очень надо, я заставляю себя… и легко заинтересовываюсь, могу полюбить почти все, что приходится делать, если не совсем тупое занятие. Тогда я был прямей, жестче и упрямился перед жизнью больше, чем теперь.
Поэтому я не ходил в дешевую студенческую столовую, обедал в самых злачных местах, среди пьяниц и опустившихся потрепанных женщин, и там чувствовал себя в безопасности. Это были эстонские пивные бары, «забегаловки», там, действительно, все заняты собой, люди грубоваты, но знают, что не следует лезть к чужому человеку. Конечно, я не вызвал бы ажиотажа и в более культурной среде, но ведь важно , как я тогда все это представлял себе!
Я очень быстро убедился, что люди, окружавшие меня, знают массу вещей, о которых я не догадываюсь… и ничего не понимают в том, что я так ценю. Я чувствовал себя выкинутым на чужой берег. Увидев впервые такое множество людей, я вдруг осознал, как обширен и вездесущ этот «их» мир. Он занимает почти все место, а то, что интересно мне — какие-то общие истины о людях, о жизни… спроси, я не мог бы точно ответить, что меня интересует — все это вовсе не существует в реальности. Вернее, рассыпано, разбросано — кое-что в книгах, кое-что в людях, мелькнет иногда в чужом окошке… Моя природная мягкость призывала меня не сопротивляться, «соответствовать» окружению, научиться говорить о пустяках, считать неглавное главным… Ведь я приехал учиться, в самом общем смысле — мне надо научиться жить. И тут же моя тоже природная независимость бунтовала, я не понимал, зачем мне эти люди и знакомства?.. Я просто свирепел, когда брат просвещал меня насчет каких-то личностей, с которыми совершенно необходимо «дружить», так они влиятельны и полезны.
Постепенно я успокоился и увидел, что кругом не так уж дико и скучно.

5

Русский и эстонский потоки сильно различались. На эстонском было много ребят из деревень и маленьких городков. На русском в основном дети офицеров и специалистов, приехавших после войны, они учились в больших городах и были лучше подготовлены в школе. За исключением иностранных языков, которые эстонцы знали лучше. Что же касается физики и других уважаемых мной наук… теоретическая подготовка медиков была смехотворной, я легко обходился своими школьными знаниями.
Мы бегали из одного корпуса в другой по крутым горкам, и мне сначала было страшновато — я не был уверен в своем сердце, боялся отстать от других или показать, что задыхаюсь. Моя многолетняя тренировка помогла мне — я уставал, но к утру успевал восстанавливать силы. Мне доставляло удовольствие напрягаться, выматываться к вечеру так, что заплетался язык. Я валился на кровать и исчезал до утра. Я мог заснуть на улице, на ходу, и просыпался, когда нога оказывалась в какой-нибудь яме или канаве… Способность засыпать везде спасала меня от переутомления.
Постепенно я начинал понимать ту науку, в лапы к которой попал. Она мне явно не нравилась. Началось, как всегда, с людей. Тех, кто преподавал и кто учился. Опытные студенты с фельдшерским образованием терпели первые курсы ради последующей «практической науки» — тогда, они говорили, начнется самое интересное и важное, а эту всю «теорию», физику да химию, надо как-то пережить, перетерпеть, перепрыгнуть через нее. Меня же медицинские «науки» поразили своей откровенной беспомощностью: ни объяснить, ни показать причины явлений… Сначала механическое запоминание деталей, без всякой общей картины, принципов устройства, потом свод правил и рецептов и внешние, поверхностные признаки болезней. Я страдал, слушая и запоминая весь этот бред, моя добросовестность не позволяла мне «халтурить». К тому же важные лекторы в белоснежных халатах преподносили все это с большой помпой, напыщенно, как истины в последней инстанции, что обычно присуще невеждам.
Мне было, конечно, интересней заниматься физикой и химией, но именно они должны были отойти в прошлое, быть благополучно забыты будущими медиками.
— Вот биохимию проскочим, — говорили мне, — а там уж начнется самое-самое…
Все, что мне интересно, через год исчезнет, нахлынет масса сведений, навыков, умений, которые, уже по первым признакам, не вызывали у меня восторга… К концу года я окончательно утвердился в том, что попал совершенно «не туда». Летняя практика добавила мне уверенности. Больные с их «тайнами» оказались неинтересны, скучны, навевали на меня тоску постоянными жалобами.
Наверное, это можно было предвидеть… если бы я не был, во-первых, в такой степени погружен в свои переживания, отвлечен от действительности, во-вторых, не переоценил бы свою способность «переделать себя». Первое относится к основным свойствам моей личности, второе — прочно «вколочено» воспитанием: ты все можешь, все преодолеешь… К тому же у меня была идея! Я говорю о «пользе» медицины для познания людей, чеховско-вересаевская закваска. Когда у меня возникала идея относительно устройства своей жизни, все тут же шло насмарку.
Из-за своей неопытности я не мог знать, что те стороны людей, которые раскрываются в больницах, не столь уж интересны. В страдании люди замыкаются или на редкость однообразны. Гораздо симпатичней и плодотворней изучать их в лучшие, высокие моменты их жизни. Я уж не говорю о том, что вовсе не люди меня интересовали, а я сам. Но в этом я не мог не ошибиться: любопытство к жизни у меня было огромное, а сам себе я поднадоел. Мне нужно было проявиться в новых отношениях, расширить свой кругозор. Я мечтал забыть о себе, о своих небольших горестях, о болезнях, о темноте и напряженности в родном доме.
Главное, я и не пытался узнать, на что способен. Я думал о том, каким должен стать, и имел определенные идеи на этот счет.

6

Спор между стремлением сознательно «совершенствовать себя», исходя из представлений об идеальной личности, и необходимостью внимательно прислушиваться к себе, развивать свои способности, пристрастия… он проходит через всю мою жизнь. В юности безраздельно господствовала идея «самосовершенствования». Ей способствовали и мой характер, и воспитание и условия жизни. Важность внимания к себе я понял поздно. Лет до тридцати я и не думал об этом. Хотя временами осознавал, что почему-то разум мой бессилен против чувства. Это меня удивляло, пугало, но мало чему учило. Считаться с собой я не привык. А потом все перевернулось, и я забыл про «совершенствование»… Потом снова вспомнил, когда очнулся после первых лет слепого увлечения живописью: захотел учиться ей, но уже без насилия над собой, мягче, тоньше…
Вернемся к прошлому. Мой выбор медицины был случайным. Он и не мог быть другим, потому что я не придавал ему большого значения. О причинах такого невнимания я уже говорил. Они глубоки и серьезны. На месте медицины могло быть что угодно, и все равно — случайно. Но так промахнуться… тоже случай. Будь у меня хотя бы чуть побольше здравого смысла, опыта, я не полез бы сюда. Руди не раз спрашивал у меня — « а ты хочешь стать врачом?» В этом вопросе звучало недоверие. Я злился, потому что очень скоро начал понимать причину его недоумения: он, как человек опытный, видел во мне нечто противоположное, несоответствующее этой весьма практической специальности. Я был отвлеченным от жизни человеком, он это, конечно, сразу понял. Но я-то хотел совершенствовать себя, побороть житейскую неопытность, узнать людей! Идеи, идеи… И натолкнулся — на тошноту.
Меня просто тошнило от медицины. Вся моя воля, рассуждения, увещевания себя оказались бесполезны — тошнота была сильней. Я столкнулся с чем-то в себе, что не мог изменить. Меня охватил ужас: я не мог позволить себе уйти, потерять год! Мне надо было быстро выучиться, чтобы стать самостоятельным. Да и было бы из-за чего уходить! Я по-прежнему не знал, чему хочу учиться. Стать физиком, математиком? Мне это казалось, конечно, интересней, чем медицина, но большого увлечения не было. Я не был уверен ни в чем, кроме как в своем неприятии медицины. Но нам рассказывали много интересного, не имеющего отношения к этому тошнотворному ремеслу. Мне нравилась общая биология, за ней шла биохимия. Это настоящая, точная наука, и связана с человеком. В ней большой простор для теории.
И я пришел к следующему своему решению.

7

Я пошел на кафедру биохимии, к Мартинсону. Это было лучшее, что я мог сделать, учитывая все обстоятельства и мою способность выбирать. Через месяц мне стало совершенно ясно, что я должен стать только биохимиком, и никем больше! Я кинулся в науку с такой страстью, с таким напором, что сначала испугал сотрудников Мартинсона, спокойных вежливых эстонцев. Я донимал их своими вопросами, требованиями… Быстро освоил несколько методик и начал ставить опыты всерьез, а не просто измерять «влияние чего-то на что-то», над чем всегда смеялся Мартинсон.
Но избавиться от медицины я не сумел. Биохимических факультетов в стране еще не было, люди приходили в основном из медицины, а также из химии; бум вокруг молекулярной биологии, приток физиков — это было еще впереди. Уйти в химики было рискованно: вряд ли мне позволили бы околачиваться на кафедре биохимии днями и ночами, студенту другого факультета. К тому же потеря года… Я боялся оказаться ни здесь, ни там, потерять время. Позже мой приятель Коля Г. поступил более решительно, чем я, но у него уже была поддержка. И все-таки я струсил и годами страдал из-за этого: медики заставили меня проглотить всю медицину как мерзкую пилюлю. Отношение к теории у них было самое презрительное, меня не освободили от обязательного посещения лекций, не давали индивидуального плана… Фактически я учился на двух факультетах.
Но главное, из-за чего я остался, не моя осторожность — если я в чем-то был уверен, то поступал довольно смело — главным было неумение смотреть в будущее, крупно планировать свою жизнь. Я говорю — неумение, а думаю: нежелание! Сколько себя помню, я всегда отвергал попытки заглянуть далеко вперед. Мне казалось просто немыслимым угадать, что с тобой произойдет даже на той неделе, а тут — пялиться за горизонт! Пять лет!.. Я предпочитал делать небольшие шажки, и строить свое будущее не как строят дом или корабль — сначала прочный каркас, а потом все остальное — я скорей занимался «вязанием», или « плетением»: к последней петле привязывал следующую… Тогда я понимал, что делаю. Исходя из сегодняшнего дня, который я вижу ясно, я строю завтрашний, не думая про послезавтра.
Со временем я, поняв опасность такой стратегии, выработал более практичный подход, и в то же время не слишком противный для меня: я должен знать свое общее направление, примерное место на горизонте, к которому стремлюсь, — и иметь четкий план на завтра, который в главном согласуется с направлением. Я еще вернусь к своему нежеланию смотреть в будущее.
Итак, я ушел от дела, для которого был просто «не создан», в теорию, в глубину биологии. С одной стороны это было разумное решение. Наука больше подходила мне, чем смесь знахарства и ремесла. К тому же через несколько лет началось бурное развитие биохимии и смежных с нею наук, и я оказался «на острие событий». С другой стороны, моему образованию был нанесен большой вред: вместо того, чтобы учиться, осваивать физико-химические основы биологии профессионально, я сразу решительно и сильно сузил свой горизонт — кинулся в экспериментальную биохимию, стал исследователем, а знания теперь уже «добирал по ходу дела». Говорят, что так и надо учиться. Может быть… если б я остановился на чем-то, а не лез постоянно все глубже и глубже. Моя подготовка не успевала за мной. Но об этом еще будет время поговорить.

8

Теперь я учился медицинскому ремеслу откровенно поверхностно и формально, от экзамена к экзамену. Сдавать их мне помогала отличная память и большая работоспособность. Хуже было с практическими занятиями, их нельзя было избежать. Нас приводили к больному, группой человек в десять, и я всегда старался подойти последним, дремал за высокими спинами моих однокурсников, плохо понимая, о чем идет речь. Иногда мне совали в руки стетоскоп, и я добросовестно притворялся, что слышу то же, что и другие… Медики быстро прознали, что я пропадаю днями и ночами на биохимии, и стали придираться ко мне. Но я все время как-то выкручивался и сдавал на пятерки. Постепенно все привыкли, что я биохимик, и оставили меня в покое.
В этой страсти к науке был не только интерес, но и тщеславие — ведь я занимался самым важным и сложным делом, докапывался до причин жизненных явлений. Сколько себя помню, я всегда боялся пустой, мелкой, никчемной жизни. Материнское воспитание… Но главным было все-таки искренное увлечение. Я вернулся к поискам всеобъемлющей системы взглядов, которыми занимался в старших классах школы, только теперь от расплывчатых «философий» перешел к формулам и числам. Раньше мои построения были противоречивы, я примирял разные учения… а в жизни почему-то забывал о них! Это меня раздражало, пугало… волевое начало, унаследованное от матери, протестовало против хаоса и Случая. Я должен подчинить себе обстоятельства! И наука поможет мне в этом. Она дает ясную картину мира, и того, что происходит в нас самих. Она разгадает природу жизни, мысли, она может все.
Помимо желания видеть ясность, закономерности вокруг себя, меня привлек, конечно, и стиль жизни людей науки, как я его представлял себе — с отвлеченностью, одиночеством, погруженностью в себя, в усилия своего мозга. К тому же — новое каждый день, игра, поиск, авантюра, погоня… Это было той ездой на велосипеде, которой я был лишен в детстве.
Поэтому выбор науки не был случаен, хотя случайны мои блуждания, путь к ней через медицину.

9

На фоне нашего медицинского факультета Мартинсон был, несомненно, крупной фигурой. Ученик Павлова, так он себя называл. Он получил, видимо, неплохое образование, хорошо знал химию, а современную ему биохимию представлял себе живо, ясно, наглядно, и умел это передать нам. После войны его послали в Тарту с партийной миссией — укреплять науку и очищать ее от «антипавловцев». Эту деятельность ему потом не простили. Говорили, что он был большой демагог, человек склочный, вспыльчивый, резкий. Может быть, но мне трудно судить об этом, я его боготворил и всегда оправдывал.
Науку он искренно любил, был прилежен, трудолюбив, многое умел делать руками. На русском потоке у него была слава борца за справедливость, врага местных националистов, а также невежд, лжеученых, медиков, которые ни черта не смыслят в том, что делают, не знают причин болезней, то есть, биохимии. Действительно, медики были поразительно невежественны и к тому же воинственно отвергали вмешательство в их область всяких там «теоретиков».
Он имел, видимо, вес в своей области, известность, печатался в журнале «Биохимия», что было недостижимо для местных корифеев. Его боялось большинство, уважали многие, не любили — почти все, кроме нас, его учеников. Я восхищался им, гордился, что работаю у него, а он всегда был внимателен ко мне и многому меня научил.
Помню, как в первый раз увидел его: он не вошел, а бесшумно вкатился в аудиторию — маленький, коренастый, в старомодном пиджаке, широченных брюках. Он показался мне карликом, с зачесом на лысине, вздернутой головой, светлыми пронзительными глазами… Он ни на кого не смотрел, а только куда-то перед собой, и говорил скрипучим ворчливым голосом. Он постоянно кого-нибудь ругал в своих знаменитых отступлениях, а лекции читал ясно, умело. Он предлагал мне понимание, результат усилий многих гениев и талантов, и я жадно впитывал это знание.

10

За те пять лет, что я работал у него, я научился многому, но не сделал почти ничего. Он почему-то поручал мне совершенно головоломные задачи, в то время как другие студенты измеряли сахар в крови или аммиак в мозгу. Он ставил передо мной вопрос, целую проблему, и я в тот же день начинал готовиться к опыту, за ночь успевал, к утру шел на лекции, после обеда ставил опыт, а вечером давал ему ответ. Обычно ответ был отрицательный. Иногда ответ затягивался на месяцы, но мой режим не менялся: я ставил опыт, мыл посуду, готовился к следующему опыту, уходил поспать в общежитие… на следующий день приходил с занятий, обедал, тут же бежал на кафедру, возился до ночи, мыл посуду, уходил, шатаясь, поспать… Соседи по комнате неделями не видели моего лица. Почему я не надорвался, не потерял уверенности, мужества, наконец, просто терпения, ведь никто меня не держал, я мог уйти и не вернуться?.. Трудно сказать. Моего отчаяния хватало на час-два, и я снова начинал верить, что завтра у меня все получится, все будет по-иному…
Сначала я выращивал каких-то микробов, они вырабатывали фермент, который мы впоследствии должны были ввести в желудок животным. Зачем?.. Стоит ли объяснять, это был хитроумный и рискованный план. Но микробы не росли полгода, хотя я каждый день пересаживал их на десятки сред, которые научился готовить. Пробовали и другие, и тоже безрезультатно, но меня это не утешало. Потом, в один прекрасный день оказалось, что актуальность пропала, и я с облегчением оставил эту тему. Она меня уже страшила — я не мог отступить и чувствовал, что погибну от бесплодных ежедневных усилий… Потом Мартинсону пришла в голову идея проверить что-то совершенно фундаментальное, потом еще что-то… и он звал меня и увлекал своими рассказами.
Рядом шла нормальная работа, люди получали результаты… Но это все было несерьезно, я-то штурмовал глобальные проблемы! Последнее, чем я занимался, была проверка его идеи, что белки в организме могут несколько менять свою пространственную форму. Проверяли мы это совершенно дикими способами, дремучими, если смотреть из сегодняшнего дня, но сама идея оказалась «пророческой».
В результате всей этой бурной эпопеи, за пять лет я сделал несколько сообщений на конференциях, причем по каким-то побочным своим результатам, все остальное — был опыт неудач.
Почему он выбрал меня для таких убийственных экспериментов — не знаю. Думаю, что мы были с ним во многом похожи, в этом все дело. Его всегда тянуло в разные «темные углы» — он не хотел заниматься модными проблемами, старался найти свой подход к вопросам или забытым, или довольно частным, и вносил в них столько выдумки и идей, сколько они, может быть, не заслуживали.
Итак, я многому выучился, но мало чего достиг. Мой учитель явно рисковал: заоблачные выси — хорошо, но я мог и сломаться от постоянных ударов. Я выжил и не расхотел заниматься наукой. Но опыт поражений — сложная и загадочная штука. Это как внутренние повреждения — они проявляются не сразу, и неожиданным образом. Я думаю, что то чудовищное напряжение, с которым я одновременно учился на медицинском факультете, причем только на «отлично», ведь мне нужна была повышенная стипендия, работал дни и ночи на кафедре, пытался еще и есть, спать, любить, и это плохо мне удавалось… все это не прошло бесследно. Я не сломался, но, образно говоря, натер себе твердые мозоли на таких местах, где должно быть чувствительно и тонко — чтобы расти, понимать жизнь и себя.

11

Так я добрался до шестого курса, весь в биохимии, но не забывая при этом сдавать экзамены по медицине. Хотя я работал день и ночь, никаких скидок мне не делали, наоборот, медикам доставляло особое удовольствие посмеяться над моим заспанным видом, неопрятным халатом… Я привык, что мне никогда не везет и ничего просто так не обходится. Что я должен надеяться только на себя, не ждать милости от случая и каких-нибудь скидок от людей. За каждую ошибку я бывал наказан. Я не верю в «злые силы», думаю, что причина в том, как я все делал: лез напролом, отчаянно хватался за самые трудные дела, не имея никакой сноровки, бился без всякой тактики, часто головой об стену, не замечая, что рядом дверь… По вечерам я или сваливался на кровать и моментально исчезал, или от перевозбуждения не мог уснуть: скорей бы утро!..
Я ничего не умел делать легко, играючи, не совсем всерьез, тем более, шутя. Естественно, ведь я был так горд своими делами! Как я мог позволить себе делать что-то мелкое, неважное!.. Я тащил себя по жизни, как самый дорогой ценный груз, за который несу ответственность. Это сковывало меня. И приводило к напрасной трате сил, потому что я постоянно бился над задачами, которые были мне не по зубам. Я не думаю, что виноват учитель: предложи он мне что-то менее значительное, я бы разочаровался и в нем, и в науке.
С годами я постепенно избавлялся от излишней серьезности. Не потому, что стал умней или проницательней — просто устал так сосредоточенно возиться с самим собой. Увидел, наконец, как мало мне удалось, каким сложным и извилистым был путь.
За несколько месяцев до госэкзаменов покончил жизнь самоубийством Мартинсон. Для меня это было тяжелым ударом. Не буду писать о причинах его решения, я недостаточно хорошо их знаю. Его отстранили от работы, и он совершил этот акт — протеста, отчаяния. Студенты русского потока уважали его и, мне казалось, любили. В эти дни все готовились к модной тогда игре -КВН:»клуб веселых и находчивых». Это была телеигра, в ней участвовали почти профессиональные команды, и по их примеру в каждом ВУЗе создавались свои отряды находчивых ребят. Своего рода «отдушина» в то время, потому что власти кое-как терпели вольности, проскальзывающие в разных шуточках. И ребята хотели сначала поиграть, поупражняться в остроумии, а на следующий день похоронить Мартинсона, который умер за день или два до игры. Трудно передать, как это меня возмущало. Я считал, что веселье следует отменить. Сделать это официально было невозможно, и я хотел, чтобы устроители, наши коллеги-студенты, сами отказались от сборища, хотя бы отодвинули его на несколько дней. Со мной соглашались немногие, те, кто лично знал профессора, работал у него на кафедре.
Среди весельчаков верховодил некто Лев Берштейн, кудрявый веселый и толстый маменькин сынок, самовлюбленный, избалованный, но способный мальчик. Помню мой разговор с ним. Он не соглашался перенести игру хотя бы на несколько дней! Они так готовились, с трудом получили разрешение и боялись, что партком передумает и все это дело запретит. Я был в бешенстве, схватил его за пиджак и тряс, повторяя — « подлец, негодяй!..» Мы стояли в коридоре общежития, у двери его комнаты, и я пытался запихнуть его туда, но он был гораздо выше меня и в два раза тяжелей, вяло сопротивлялся и повторял -» ты так не думаешь, ты так не думаешь…»
Почему-то запомнилась такая ерунда… Я был нетерпим и не понимал, не мог понять, что жизнь продолжается. Потом я хоронил многих знакомых и близких людей и, зажмурив глаза, жил дальше. Наверное, так делают все. Но постепенно во мне копилось сопротивление этому молчаливому заговору живых против мертвых. Когда я начал писать прозу, то понял, что выход нашелся.
Теперь учиться биохимии в Тарту было не у кого. Мое решение заниматься наукой только окрепло: я должен был поступить в аспирантуру, другого пути я не представлял уже.

12

Этим летом у меня было еще несколько испытаний на прочность. Меня вознамерились взять в армию. Трудно представить себе мой ужас. Мое время! Три года абсолютной тупости и безделия, потеря всего, что я достиг за пять лет — знаний, навыков, ведь моя наука бурно развивалась. Но даже не это больше всего мучило меня. Я впервые так сильно почувствовал свою слабость, ничтожность: меня могут взять и силой увести куда захотят, подавить мою волю, не считаясь с моими желаниями… Человеку, сосредоточенному на своей жизни так, как я, чувствовать собственное бессилие особенно мучительно. Я уж не говорю о свободолюбии, которое, видимо, у меня от матери…Это был один из самых сильных страхов моей жизни, наряду со страхом смерти и лагеря.
В дополнение ко всему, в то лето от меня ушла Люда, моя первая настоящая любовь. Она была доброй, привлекательной девочкой, я был очень привязан к ней несколько лет. Она вовремя поняла, что я устремлен дальше, каши со мной не сваришь, на аспирантскую стипендию не проживешь… а, может, и не любила меня.
Все обрушилось на меня сразу — я потерял учителя, любимую девушку, мне угрожала армия, то есть, я мог потерять и свое любимое дело.
Неожиданно мне повезло: наш ректор договорился с Волькенштейном о приеме одного аспиранта в целевую аспирантуру в Ленинград, и это место предложили мне. Подоплека была не проста: после смерти Мартинсона власти хотели замять скандал, утихомирить волнение на русском потоке. От меня, как от активного «смутьяна», хотели избавиться, сначала вызывали в партком, угрожали провалом на экзаменах в аспирантуру, но, в конце концов, решили отослать подальше. Для меня это предложение было счастливым случаем, я за него ухватился.
Помню это знойное пыльное лето, месяц в маленькой больничке в Кейла под Таллинном, где я работал на скорой помощи и заведовал лабораторией. Я был полон напряженного ожидания: мне предстояли экзамены в аспирантуру, я должен был их сдать, игнорируя набор в армию, повестки, угрозы, поиски… тогда это было нешуточным делом. Если сдам, как-то отделаться от призыва, как?
Я сдал экзамены. Потом пришлось вспомнить, что у меня больное сердце, военные врачи это «не замечали». Вызвал скорую, меня положили в больницу. Это само по себе было мучительно для меня — находиться среди больных! Невольно сосредотачиваться на своих болячках. Моментально заболеваю. Я не был уверен в успехе, время уплывало, в Ленинграде меня уже давно ждала работа.
В конце концов меня освободили от службы, и я в тот же день уехал в Ленинград.
Это было одним из важнейших решений в моей жизни. Несмотря на события, обрушившиеся на меня за последний год, оставляя Тарту, я чувствовал облегчение. Кончилась прежняя жизнь, я сразу потерял все, чтобы начать заново, с чистой страницы.

13

В чем заключались «уроки Тарту», как я думал об этом тогда и что считаю сейчас?
Несмотря на многочисленные неудачи и крайне неэффективный труд, я был убежден, что должен стать биохимиком, и никогда не возвращусь к медицине. В тех случаях, когда решение созрело, меня всегда охватывал страх — я боялся, что из-за каких-то не зависящих от меня обстоятельств буду вынужден отказаться от своей цели. Путь обратно всегда меня страшил. Поражение — это не столько потеря цели, сколько потеря воли… У Мартина, когда меня преследовали неудачи, я больше всего боялся, что он разочаруется во мне и откажется от работы, скажет — «вот ведь, не получается…» или, хуже того — «мне кажется, это вам не под силу…» Я-то всегда верил, что смогу. Я видел, что справляюсь с экспериментом не хуже, а лучше многих, знания мои довольно обширны, я во всем стараюсь найти систему, упорядочить факты. Что же касается усилий на «ручную работу»… Я никогда не считал усилий, привык к препятствиям и потому не задумывался.
Сегодня я вижу те черты личности, под влиянием которых в дальнейшем мое отношение к науке изменилось.
Меня интересовало только то, что я делал сам, к чему, так или иначе, имела отношение моя работа. Поскольку я умел видеть связи своей проблемы с многими другими, то это свойство не беспокоило меня. Я даже не подозревал о нем. Просто чувствовал, что не люблю почему-то нуклеиновые кислоты, не интересны мне они, а люблю белки, которыми много лет занимаюсь, ну, и что?
Второе, что в начале иногда смущало меня: я полностью забросил художественную литературу, перестал думать о себе, о жизни, как делал это раньше. Двигаясь очень узко, в глубину, ограничивая интересующий меня круг явлений, я начал презрительно относиться к искусству, литературе и вообще ко всякой не поддающейся пока науке неопределенности, или, как я говорил, «мутности» и болтовне. Я искренно считал теперь, что нужно заниматься только «делом», то есть, вносить в мир ясность и точность.
Что поделаешь, все, чем я бывал увлечен, становилось самым главным, остальное я должен был откидывать — презирать, уничтожить или забыть. Так я обычно поступал со своим прошлым, стремясь туда, где еще не был. Я никогда не ценил свои усилия и даже результат. Самым ценным всегда было то, что еще будет. Это помогало мне переносить потери и поражения. И одновременно мешало извлекать опыт из ошибок, опираться на достижения, чтобы двигаться дальше.
Можно сказать, что «уроков» для себя я тогда никаких не извлек, свои особенности и недостатки учитывать не пытался — я был занят другим. Мое увлечение, или страсть к науке оформилась, наполнилась конкретным содержанием. Я приобрел множество знаний, навыков, приемов, а главное, опыт поражений и неудач. Этот опыт мне особенно пригодился… и он же потом не раз меня подводил, мешая оценивать свои усилия, их соответствие результату. А значит, понимать, к чему я способен, а к чему не очень.
«Положительные» качества сыграли в моей судьбе гораздо более мрачную роль, чем «отрицательные», в этом парадокс и насмешка жизни.

НЕЙТРОННОЙ ЗВЕЗДЕ ПОСВЯЩАЕТСЯ


/////////////////////////////////
«И Тамплинсон взглянул назад, и увидал в ночи Звезды, замученной в аду, кровавые лучи. И Тамплинсон взглянул вперед, и увидал сквозь бред Звезды, замученной в аду молочно-белый свет» КИПЛИНГ
……………………………………

ЗВЕЗДЫ, которая до нас всего на двадцать световых лет не дотянулась. Сначала бы сожгла наших богов, наших стойких солдатиков бумажных… Потом все живое. Мы бы стали последними, не все — некоторые, кто успел поглубже закопаться. Наивно, не та сила излучения…
А может, ослабла бы по дороге?.. докатилась едва-едва — изменением погоды?..
……………………..
Как в моем старом рассказике.
ГДЕ МОЕ ПАЛЬТО?..
………………………
Пропади она пропадом, пропади!..
Каждый вечер на земле столько людей проклинают жизнь, что движение ее тормозится. И только когда угомонятся все, улягутся и заснут, стрелки часов снова набирают ход, до следующего вечера. Но в глубинах машины времени остаются песчинки сомнения, крупицы горечи, сознание ненужности подтачивает вечный механизм…
Пропади она пропадом!
И так каждый вечер…
И она пропадом пропала. Ночь прошла, а утро не настало, солнце сгорело за одну ночь. На сумрачном небе тлеет забытой головешкой. Поднялся ветер, несет сухие листья… а света нет… Холодеет понемногу, посыпал снег, день не настанет больше. Птицы мечутся, звери бегут в леса. Люди проснулись, завтракать сели, на работу собираются…
— Ого, морозец ударил… Где мое пальто с воротником?..

ВАСЯ В СВОЕЙ ЖИЗНИ


…………………………………….
На толстой бумаге. Один из лучших Василиев, не потому что хорошо нарисован, это все ерунда — хорошо-плохо, он здесь в своей жизни, так погружен, что не выйдет к нам из собственного мира, сколько б мы ни суетились рядом, ни похлопывали дружески — иди к нам!..
А куда к вам идти?..

МЕЖДУ ПРОЧИМ


………………………………………
Прекрасна жисть или ужасна — к качеству искусства(и жизни) отношения не имеет. Она и такая, и другая, и третья, тут главное, насколько вы в своем убеждены, и можете до читателя(друга, собеседника, спорщика) свою правду(неправду) волнующе и страстно донести. А если Вы ее как бабочку — и так, и сяк, посмотрим отсюда, посмотрим оттуда… ах, красота!.. Полюбовались… и прикололи в свой альбомчик…
Отсюда и получается прекрасный такой десертик к якобы реальности. А потом говорят — «писатель больше не властитель ду-у-м…» Кто-то сказал, детишки повторяют. Эта история примерно на 3-4 поколения, потом начинается откат. Потом нужно куда-то деться от реального властителя, который тебя файсом об тейбл…
А сейчас пока цветочки! Беспорядочное отступление. Эра возрождения и разума позади, властвует Госпожа Альбина, привораживающая к реальности по фотке. При чем тут властитель, Вы собеседника(спорщика) и друга(врага) теряете, на лестнице разговора… Ну, и сидите за своей железной. Если Вам дум не надо, если глубины и драмы не надо, то и будет Вам светский разговорчик о ненаписанной книге, или море клюквы, или легкая стилизация под никогда не бывшее время. Что характерно — завороженность реальностью: люди поняли, что быть богатым и здоровым лучше чем бедным и больным. Убожество торжествует, это и есть наше время, хамство и убожество. И все лучше, чем море крови лить…
Только бедность и болезнь загнали внутрь себя…
(фрагментик их повести «Повелитель тараканов»)

М А М З Е Р


………………………………..
Люблю, люблю… воркуют, сволочи, нет, чтобы подумать обо мне! Я так им как-то раз и вылепил, лет десять мне было, что-то в очередной раз запретили, как всегда между прочим, в своих делах-заботах, сидели на кровати у себя, двери раскрыты, и я, уходя в свой уголок, негромко так — «сволочи…» Она тут же догнала, влепила оплеуху, он с места не сдвинулся, смущенный, растерянный, может, со смутным ощущением вины, хотя вряд ли — давно забыл, как все начиналось — «вот и живи для них, воспитывай…» — говорит. Тогда они давно уж в законном браке, и только бабушка, его мать, гладя по голове, говорила непонятное слово — «мамзер». Это она шутя, давно все забылось. Мамзер — незаконнорожденный, я потом узнал. Тогда, в начале, я был им ни к селу ни к городу, случайный плод жаркой неосторожной любви, зародился среди порывов страсти при полном безразличии к последствиям, а последствием оказался — я! И первая мысль, конечно, у них — избавиться, и с кровью это известие принеслось ко мне, ударило в голову, ужас меня обжег, отчаяние и злоба, я ворочался, беззвучно раскрывая рот, бился ногами о мягкую податливую стенку, она уступала, но тут же гасила мои усилия… При встрече с ней родственники шарахались, знакомые перестали здороваться, а его жена, высокая смазливая блондинка — у нее мальчик был лет двенадцати, их сын — надменно вздернув голову, рассматривала соперницу: общество не простит. Все знали — не простит. Оставлю — назло всем, решила она, и ходила по городу с высоко поднятой головой. И этот цепкий дух сопротивления горячей волной докатился до меня, даруя облегчение и заражая новой злобой, безмерно унизив: мне разрешено было жить, орудию в борьбе, аргументу в споре, что я был ей… И тут грянула великая война, общество погибло, ничего не осталось от сословной спеси, мелких предрассудков, сплетен, очарования легкой болтовни, интриг, таких безобидных, шуршания шелковых платьев — променяли платья на еду в далеких деревнях… Потом жизнь вернулась на место, но не восстановилась. Постаревшие, испуганные, пережившие проявления сил, для которых оказались не более, чем муравьями под бульдозерным ковшом, они еще тесней прижались друг к другу, и с ними я — познавший великий страх, родительское равнодушие — случайный плод, я родился, выжил, рос, но мог ли я их любить, навсегда отделенный этими первыми мгновениями, невзлюбивший мать еще во чреве ее, и в то же время намертво связанный с нею — сначала кровью, узкой струйкой притекавшей ко мне, несущей тепло, потом общей судьбой, своей похожестью на нее, и новой зависимостью, терпкой смесью неприязни и обожания, страха и скрытого сопротивления?.. Теперь они, наверное, любили меня, но тень, маячившая на грани сознания, отталкивала меня от них… Я взрослел, и начал искать причину своей холодности и неблагодарности, которые удивляли и пугали меня, вызывая приступы угрызения совести, своего напряженного и неприязненного вглядывания в этих двоих: они между прочим, занятые собой, пробудили меня к жизни, потом долго решали, жить мне или не жить, и оставили из соображений мелких и пошлых. Но все мои попытки приблизить тень, сфокусировать зрение, наталкивались на предел возможностей сознания, и только истощали меня… И тут отец умирает, унося с собой половину правды; часть тайны, оставшаяся с матерью, заведомо была полуправдой, я отшатнулся от нее, прекратив все попытки что-либо понять. И годы нашего общения, вплоть до ее смерти, были наполнены скрытым раздражением, неприязнью и острым любопытством. Она узнавала во мне его: он давно умер, а я повторял и повторял его черты, повадки, словечки, отдельные движения, причем с возрастом появлялись все новые знаки родства, откуда? я не мог ведь подсмотреть и подражать! Даже спина у меня была такая же, широкая и сутулая, и это радовало ее, и обувь она мне покупала на два номера больше, хотя отлично видела, что спадают с ноги — это казалось ей недоразумением, которое следует исправить, ведь у него была большая нога и у меня должна быть такая же…
Она умерла, не дождавшись разговора, который, она считала, должен все прояснить, и стена рухнет, а я боялся и избегал объяснений, не представляя себе, что ей сказать, только смутно чувствуя нечто в самом начале, разделившее нас. Как-то она, преодолев гордыню свою, все же спросила — «почему ты так не любишь меня?» — меня, все отдавшую тебе, это было правдой, и неправдой тоже, потому что не мне, а ему, и его могиле! Что я хотел у нее узнать? Она ничего не знает, также, как я. Да и что я мог бы понять тогда, в середине жизни, полный сил, совершающий те же ошибки, также как они, рождающий между прочим детей…
И только в конце, когда я, свернувшись в клубок от боли, сморщенный старик, теряя остатки сознания, уходил, то вдруг ясно увидел себя, связанного с ней цепью пуповины, испуганного и сопротивляющегося, злобного, ожесточенного… — и понял, откуда все, и не могло быть иначе.

ФРАГМЕНТ РОМАНА ВИС ВИТАЛИС

(и на этом завершим его ЖЖ-шную рекламу)
В последних главах несчастные виталисты отправились в полет к самому центру жизни, который, по их теории, располагается в космосе.
////////////////////////////

…………………………………….

Снова изменилось время года, в этот раз на какое-то неопределенное, от настроения, что ли?.. Утром осень, днем весна, а в иные вечера такая теплынь… А вчера проснулся — на окне вода в стакане, неподвижна, вязка… Встряхнул — и поплыли мелкие блестящие кристаллики. И вспомнился, конечно, Аркадий.
— Земля когда-нибудь очнется, — говаривал старик, — стряхнет нас и забудет. Старые леса выпадут, как умершие волосы, — вылезут из земли новые, разрушатся видавшие виды горы, как гнилые зубы — образуются другие… Что было миллион лет до новой эры? То-то… Снова миллиончик — и станет тихо-тихо, разложатся останки, окаменеют отпечатки наших сальных пальцев, все пойдет своим чередом.
Наступил день отлета. Все, кто собрался, явились в Институт с вечера, как в военкомат на призыв, взяв с собой мешки с продуктами. Кое-кто пытался протащить посуду и даже мебель, но бдительные стражи отнимали все лишнее и выкидывали за ограду. Зато многие забыли своих собак и кошек, и те с жалобными воплями мчались к Институту, цеплялись за ограду и провожали глазами хозяев, исчезавших в ненасытной утробе железной дуры.
— Дура и есть дура… — решил сосед Марка, здравомыслящий алкаш, который никуда не собирался, но приплелся поживиться отходами. — Устроили себе бесплатный крематорий, мудаки!
Марк, конечно, с места не сдвинулся, и думать забыл, уверенный, что ничего из этой пошлой выдумки не вылупится, а произойдет нечто вроде учебной тревоги, которых за его жизнь было сотни две — вой сирены, подвал, узкие скамейки, духота, анекдоты… снова сирена — отбой, и все дела. Не до этого ему было — муторно, тяжко, с трудом дышалось… Слишком много навалилось сразу, удача или наоборот, он еще не понимал. Перед ним, как никогда яркие, проплывали вещи, слова, лица, игрушки… старый буфет, в котором можно было спрятаться, лежать в темноте и думать, что никто не знает, где ты… Всю жизнь бы сидеть в этом буфере, вот было бы славно! Не получилось.
Он, как всегда, преувеличивает, берет и рассматривает, словно в микроскоп, какие-то одни свои ощущения, чувства, состояния… а потом, когда лопнет этот пузырь, качнется к другой крайности…
Занят собой, он совершенно забыл о событии, которое было обещано в то самое утро.
………………………..

Неожиданно за окном родился гул, огромный утробный звук, будто земля выворачивалась наизнанку.
— Что это?.. Какое сегодня число?.. Неужели… Не может быть! — пронеслись перед ним слова.
И тут его всерьез ударило по голове, так, что он оглох, ослеп и беспомощно барахтался под письменным столом, как таракан, перевернутый на спину. Гул все усиливался, достиг невероятной, дикой силы… теперь он не слышал его, но ощущал всем телом, которое вибрировало, также как все предметы в комнате, дом, земля под ним, и даже облака в небе — сгустились и дрожали…
Вдруг что-то исполинское переломилось, хрустнуло, хрястнуло, будто поддался и сломлен напором стихийной силы огромный коренной зуб. Наступила тишина.
— Кончилось… — с облегчением подумал Марк, — хоть как-то вся эта история кончилась, пусть совершенно неправдоподобным образом. Пойду, посмотрю.
Он спустился, вышел, и увидел Институт. Величественное здание беспомощно валялось на боку, выдернуто из земли… как тот камень, который он в детстве решил вытащить. И только сейчас, кажется, одолел — сам, без отцовской помощи, не прибегнув даже к всесильной овсяной каше.
Обнажилась до самых глубоких подвалов вся Глебова махина, вылезли на дневной свет подземные, окованные массивным металлом этажи, из окон директорского кабинета валил коричневый дым, он сгущался, стал непроницаемо черным, ветер мотал клочья и разносил по полю… Из окон и дверей выкарабкивались оглушенные люди. Собаки и кошки отряхивались от земли и бросались своим хозяевам навстречу. Начали считать потери. И оказалось, что все на месте, исчез только Шульц! Как ни искали его, найти не смогли. Может, мистик, превратившись в тот самый туман или дым, вылетел из окна и отправился на поиски своей мечты?.. Некоторые доказывали, что его не было вовсе, другие говорили, что все-таки был, но давно переродился в иное существо… особенно странным им казалось превращение ученого в директора… Наверное, он был фантомом… или духом?.. Нет, пришельцем, конечно, пришельцем! Вспомнили его загадочное поведение, чудесные появления и исчезновения, а главное — уверенность в своем одиноком проценте, позволившем обосновать то, что никакой трезвой наукой не обосновать. Он прекрасно все знал и видел вещи насквозь без всякой науки, но должен был до поры до времени маскировать свое происхождение, чтобы подточить здание изнутри, такова была его миссия. Отсюда его слова, что «тяжко», хочу, мол, улететь, и прочие жалобы, услышанные Марком… Значит был среди нас истинный пришелец, дурил всем головы, и чуть не довел особо впечатлительных до самоубийства. Слава Богу, старый корпус выдержал все. Но основная масса счастливо отделавшихся этой догадки не оценила, а только ошарашенно топорщила глаза, и молчала, переживая неудачу.
— Теперь уж точно придется надеяться только на себя, — сказал бы весельчак Аркадий. Но Аркадия не было, он пропал бесследно, также как дух Мартина и других героев, которые вели с Марком нескончаемые разговоры. Говорили, говорили, и никакого тебе действия! И потому, наверное, исчезли основательно — не достучаться, не вернуть ни колдовством, ни блюдечками этими, ни самыми новомодными полями. Но кое-что в Марке изменили… А, может, он сам изменился, или просто — вырос?.. Значит, все-таки есть на свете вещи, которые на самом деле, и всерьез?
Марк досмотрел последнюю сцену и повернул домой. Вошел к себе, сел за стол и задумался. Потом поднял с пола ручку, положил перед собой чистый лист… и начал вить на нем ниточку, закручивать ее в буквы, буквы в слова, и ниточка вилась, вилась, и не кончалась.