ПОВЕСТЬ «ОСТРОВ» (продолжение, глава ВОСЬМАЯ, 1 — 2)

8. СМЕРТЬ ХАЛФИНА, МОЯ ЖИЗНЬ.

1.
Через несколько дней я зашел на кафедру, у меня была там знакомая лаборантка. Пришел попрощаться, на следующий день уезжал.
Никаких предчувствий, я был уверен, что Халфин уехал, исчез, бросил ненужные стекляшки. Может, начнет заново или оставит эту бредовую идею, никто в нее не верил.
Пришел – и попался, навсегда пропал.
Поднялся, входная дверь приоткрыта, вошел и двинулся по длинному коридору, заглядывая в двери справа и слева. Никого. Это меня удивило, в разгаре день, всегда суета, аспирантики готовятся к занятиям, кто-то вылетает из дверей, кто-то кричит… Тихо. Но какое-то шевеление, ропот в глубине уловил, и двинулся туда. Звуки привели меня в ту самую комнату, где мы поработали с Алимом, у двери скопились люди, стояли и молчали, изредка переговаривались шепотом. Низкорослый все народ, я подошел и через всех заглянул внутрь.
Там были два типа в штатском, но с военной выправкой, и человек без всякой выправки, те двое наблюдали, третий работал. Быстро и умело он искал и снимал отпечатки пальцев, брал пинцетом некоторые вещи со стола и складывал в целлофановые пакетики.
Банальней трудно сказать, но то, что я увидел на столе, впечаталось в память навсегда. Аккуратно постелена фильтровальная бумага, широкий лист, края свисают со стола. На листе большая ступка, пестик валяется рядом, и тут же лежит огромный шприц, наверное для лошадей, с толстой иглой, настолько толстой, что я таких и не видел раньше. Вся бумага и пол вокруг стола забрызганы мелкими красными и фиолетовыми крапинками, в ступке на дне небольшой темный осадок и розовая водичка сверху, грамм двадцать, не больше. Рядом со ступкой кусок марли, сложенной в несколько слоев, она испачкана розовым… и несколько больших кусков ваты, коричнево-красных, местами черных, и я не сразу понял, что это не вата, какая вата, зачем ему вата!.. это огромные сгустки, ошметки крови, во что он превратил свою кровь, трудно понять.
Здесь же стояла моя знакомая, она тихо плакала и сморкалась, и понемногу, шепотом рассказала мне историю. Потом я кое-что еще услышал от других, разговаривал с сестрой и уборщицей в приемном покое, и картина сложилась у меня довольно полная, хотя, конечно, главного я не узнал – об отчаянии и боли того, кто совершил такое, это останется загадкой, также как его страстное желание умереть.
Но мне было достаточно, я получил с лихвой, на всю жизнь.

2.
Алим выгнал Халфина, тот где-то неделю шлялся, потом явился забрать свою работу, и все увидел. Судя по крови, он пил на удивление мало, не на что валить, это вид пустых полок доконал его. Яды были в сейфе, ключи в халате Веры Павловны, ответственной лаборантки, он знал, где они, но подводить ее не захотел, а повеситься или выброситься из окна почему-то не пришло ему в голову, почему?.. Зачем он выбрал нечто совершенно немыслимое и страшное?.. Потом я всю жизнь мотался на скорой, многое видел, но такого случая больше не встречал.
Он решил сам получить яд, сулему из безобидной каломели, нерастворимого ртутного соединения. Простая химия, к каломели добавить марганцовку, прилить водички, растереть в ступке… Он проделал это тщательно и аккуратно, потом отфильтровал эту массу через марлю… Он сработал с большим запасом – на полк солдат, на курс студентов… и неумело, нерасчетливо, слишком много воды… Хотя как-то страшновато говорить об умении. Сначала он решил это выпить, но его тут же стошнило, и он испугался, что мало принял. Тогда он нашел большой шприц, взял самую толстую иглу, тонкая бы эту гадость не пропустила, и пробовал вводить раствор в вены во многих местах, но кровь быстро сворачивалась, вены не пропускали столько яда, сколько он хотел ввести себе. Ему бы хватило первой дозы, но он должен был ввести все, чтобы не спасли!.. Он так яростно боролся с жизнью, что вряд ли чувствовал боль, и начал колоть раствор в ноги и руки, куда только мог…
Наконец, он сделал все, что хотел, и остался за столом, утром его нашла уборщица, он еще дышал.
Потом я видел приемный покой, в нем все было забрызгано кровью, даже оконные стекла… пол, стены в таких же мелких ржавых пятнышках, сестра и уборщица, плача, смывали эти следы. Его пытались спасти, переливали кровь, растворы, пробовали вырезать крупные очаги в мышцах, где сохранился яд, но совершенно безнадежно, он умирал, и отчаянно при этом сопротивлялся — не хотел, чтобы его спасали, не хотел жить.
………………………………………………………………..

ОТ БОЛЬШОГО СТАРАНИЯ…


////////////////////////
Еще небольшое замечание.
…………………………………….
Вот что значит — «переклеил». И двадцати лет не прошло.
Проклейка защищает от масла, разрушающего основу. А переложишь клея, ткань становится ломкой и трескается.
…………….
Теперь до завтра, надеюсь 🙂

ФРАГМЕНТИК ВАМ…


………………………………
И что-то сегодня надоело, ухожу. Текст из «Острова» подвесил, кое-какую мелочь тоже, из ночного сканированного… До завтра, а пока слишком холодно. Запираю кошек в мастерской, а они, дуры, выясняют старые отношения! Хотя уши отморожены, и самое время, казалось бы, помириться.
А мы наоборот, третья мировая в сущности начинается, а мы спокойно так — о кракелюрах… Хотя… может в этом есть смысл, кто знает…

ПОВЕСТЬ «ОСТРОВ» (продолжение, конец СЕДЬМОЙ главы)

…………………………………………..

5.
Он уже совсем угасал, редко приходил в сознание, и вдруг с утра бодрый, свежий, сидит среди подушек, ест кашу…
Вот она, память, одно предательство!.. Он полусидел, почти скелет, черный пустой рот, высохший язык… он давился кашей, после каждого глотка раненой птицей вытягивал шею, смотрел на что-то впереди себя, видное только ему. Лампа чадила, огонек жадно хватал и поглощал воздух, который торопливыми струями втягивался в пространство, ограниченное светлым стеклом, над входом трепетал и плавился, дрожал, мерцал, и только оставался незыблемым раскаленный круг стекла, край, заколдованный ход сквозь время.
— Так что же все-таки остается?..
Я не хотел причинить ему боль, но мне нужно было знать, и только он мог помочь мне, потому что многое понимал, и был похож на меня. В то время я пытался поверить в бога, в сверхъестественное существо, которое якобы произвело нас, и властвует, определяет всю нашу жизнь, говорят, оставив нам свободную волю, но какая же тут воля, где она свободная, ей места в жизни нет, рождаешься не по своему желанию, и умираешь – вопреки ему тоже. Вера же, возникающая от страха перед жизнью и смертью, меня только отталкивала и унижала. И я готов был согласиться с бессмысленностью существования, но все-таки вопрос теплился – что же останется, здесь, на земле, иное меня никогда не волновало. Там, где я – не единый, весь, с моими костями, мясом, страхом, грехами, угрызениями, болью, гордостью… там продолжения быть не может, урезанные эти радости, розовые, бестелесные, лживы и не интересны, равносильны смерти.
И я все чего-то добивался от отца, стараясь пробиться сквозь оболочку горечи и страха, все эти его «нигде, ничто не останется…»
Он долго не отвечал, потом поднял на меня глаза, и я увидел, как белки возвращаются из глубины, из темноты, куда опустились… заполняют глазницы, угловатые дыры в черепе, обтянутом желтоватой износившейся кожей… цвет взятый природой из старых голландских работ, где впаяны в грунт тяжелые свинцовые белила…
— Останутся – листья, вот!
Он выкрикнул, и мгновение подумав, или просто замерев, потому что вряд ли ему нужно было думать, высказал то, что давно знал:
— И трава. И еще стволы деревьев, хотя им гораздо трудней, они уязвимы.

6.
И теперь я вслед за ним повторяю, уверенно и решительно. И от меня останется, да – трава. И листья, и стволы деревьев. Я бы, подумав, добавил еще — небо, потому что знаю, каким оно было в два момента… нет, три, которых никто, кроме меня не видел, не заметил на земле, а они были… но не запомнил их настолько глубоко и остро, чтобы не думая выкрикнуть первым заветным словом. То, что говоришь, подумав, ложно или случайно, и не имеет значения. Трава бездумна, ни шума ни крика, она везде, преодолевая, не пренебрегая трещинами, шрамами и пирамидами, бесшумно поглощает, побеждает, не сопротивляясь, всегда… И я, как он, уйду в траву, в листья, они умирают и живы вечно, хотя их жгут, разносит ветер, сбивает в грязь дождь – неистребимы они.
Вот и я буду жить – в траве, в листьях, и, может, в стволах, если мне повезет. И немного в зверях, которые пробегают мимо вас, вы внушаете им страх, и потому я с ними. Всем на земле внушаете. Это некоторым, может, и лестно, но грязно.
…………………………
Молодость не побеждает, она лишь многое отодвигает в дальний угол. Отец умер, я забыл его, учился, и натолкнулся на этих двух людей, Алима и Халфина.
Никто не предложил мне выбор, меня использовали в непростительном деле.
Нет, выбор был, я довольно рано понял все, и должен был отказаться.
Он бы сам все уничтожил, Алим. И Халфин погиб бы точно также.
Да, я не мог этому помешать. Но и помогать не должен был.
И все равно, умер Алим, а Халфин – остался. Это так, пока есть хоть один человек, который знает.
Я – есть.
……………………………………………

ПОВЕСТЬ «ОСТРОВ» (продолжение, глава СЕДЬМАЯ, 1 — 4)

……………………………………………………………….

7. СНОВА ОСТРОВ.

1.
Кое-что еще помню… Почему то, а не это, одно, а не другое? Столько хорошего, полезного, веселого ухнуло в яму, просто ухнуло! Стараюсь вытащить, неохотно выползают, перестаешь удерживать, отодвинешься — тут же исчезли, и снова прежние картины и моменты, независимо от стараний… странные, ненужные… живут… никаких усилий… плывут перед глазами, плывут… Взгляд случайный… нищий старик… посмотрел… сказал… какое дело?!.. Не забывается.
С этим, неизменным, постоянным, я и выжил, вот мой Остров, убежище и наказание. Я одинок на нем, никому не нужен, никому не понять… Зато все мое.
Так вернулась ко мне первая книга – напоминанием или насмешкой?.. Остров вовсе не там, где я мечтал найти его.
А здесь что? – простые навыки, чтобы выжить в толкучке — ни радости, ни воскресного размаха… мелочи и для старых моторов запасные части.
Что же всегда со мной?

2.
Трудно… Отдельные слова, жесты людей, с которыми столкнулся непреднамеренно, случайно… Какие-то звуки, шорохи, запахи… Вкус во рту… Ночь, несколько слов… Прикосновения, они надежней зрения… Острая жалость, стыд, боль… Сочувствие, необязательное, непонятное… Несколько живых вещей: та береза, тот забор, те листья, тот мох у дороги. Взгляд собаки, кота… Все это рядом, охотно всплывает, само проявляется — перед глазами, в ушах, в руках, пальцах, во рту, в животе… не пытается убеждать, отстаивать себя, ни с чем не спорит, ничто не отталкивает – приходит и занимает свое место. Остальное тут же скукоживается, отступает.
И если сначала можно было удержаться и здесь и там, то однажды все изменилось. Я исчез, поплыл к своим местам, где зарыта тайна, загадка, незримо, неуловимо, в самом воздухе, в деталях… там мой истинный облик, образ, начало ошибок и успехов… можно ли было предвидеть, избежать?.. В сущности, там все, все уже было!.. и без грязи, мусора, лишних слов и тягостных пробелов, разбавляющих жизнь, оттого она свалка, красота и грязь всмятку… неизбежность, из которой время от времени исчезаю…
И обязательно падаю обратно.
Отец, передавший мне это по наследству, страдал сильней меня, слишком сурова была действительность, он лишь иногда мог позволить себе скрыться. Мне удается чаще, пусть с небольшим риском, но ничего серьезного, кроме царапин и ушибов, по возвращении не нахожу.
Может, все-таки мир и люди меняются к лучшему, не так жестоки к тем, кто пренебрегает ими?
Или просто повезло, в любом механизме встречаются трещины и щели.

3.
Над кроватью отца и матери висела деревянная гравюра, восьмиугольная плашка желтого с розовым оттенком дерева в скромной деревянной же оправе, на поверхности изображение – мастер-китаец извлек из живого вещества почти такое же помещение, кровать, на ней умирающий старик, три женщины, одна из них склонилась к больному, две другие у стола, на нем фрукты в большой перевитой листьями корзине. Их лица, на четверть дюйма выступающие из желто-розового дерева, бессмысленные, улыбающиеся вечной улыбкой, обращены ко мне…
— Опять не понял… – старик на кровати начал терять терпение. — То, что я там был… история, рассказ, все совсем не так!.. Какой-то чудак наврал с три короба, писака, журналист, и тем прославился, потом сто романов накропал, да только эта история от него осталась. Исказил смысл, послал меня за тридевять земель… Не в этом дело!
Тогда я думал, он бредит… а потом бредил я, отцовская наклонность передалась мне. Не жить, а присутствовать при жизни, а самому постоянно стремиться прочь!.. Всю жизнь стыдился, как порока… а к старости все равно вернулся, стремлюсь проникнуть в самое начало… не исправить, не верю в возможность, нет, — только заново пережить. Эта кровать, и стена за ней, живые старые доски со следами краски, из-под стершейся красной охры выбивается, еще старее, зеленый цвет, а дальше, ниже, глубже… — вот истинное время, живые слои!.. – серое, желтоватое, уже не поймешь, краска или сама доска… И тут же рядом гравюра на дереве, вечность жизни запечатлена острым кривым ножом.
Такой я видел у старика-корейца, он вырезал свистульки на старом рынке, а я стоял завороженный его медленным не осознающим себя мастерством. Он отрезал, скоблил, надрезал осторожным и безошибочным круговым надрезом, и ветка ломалась с тонким и коротким хрипом, который может издавать только живущее существо, которое дышало, и вдруг перехватывает горло, и возникает такой вот короткий останавливающий звук, хрип, хруст… Что-то похожее я слышал на океанском берегу; стоя за деревом, наблюдал, как дикари, аборигены высаживаются из лодок, прыгают сильными босыми ногами на темный влажный песок, крупный, рассыпчатый, и пятка, каждый раз, когда касалась, ударяла, врезалась… короткий хрипящий… сломанная ветка, нож… будто я знал всегда…

4.
От гравюры взгляд без всякого усилия и цели перемещается к керосинке, которая разгорелась, другого света не было — «настоящего», они мне только рассказывали о нем, люди города, война пришибла их, но не стерла память — тысячу лет тому назад, бесшумно, мгновенно возникал из мрака день, это царил над ними электрический свет. И для меня потом миллион раз светил – сбылось, исправилось, включалось, вспыхивало, а все не то. В начале начал все тот же керосиновый светлячок, слабый, мятущийся, вонючий, не «освещение», а часть жизни… богаче, суровей, глубже — живей, а потом уж тот, другой, ослепительный и бесшумный, без шороха и запаха…
И обратное движение глаза — к полумраку, кровати, гравюре, китайцу…
— Самоучка, — отец говорил, — его звали Лин Бяо, да, — он повторял, задумчиво нахмурив брови, — кажется так – Лин Бяо… Это важно — помнить, его уже никто не помнит… Этот Лин Бяо потерял семью, родителей, жил много лет на небольшом Острове… необитаемом… рыбачил, козы… на Острове, да… а потом собрался, уже под старость, взял нож, который совсем для другого употреблял не раз и не два, и стал вырезать… При этом на его лице ничто не отражалось, за это люблю китайцев, нет в них суетливого преждевременного восторга перед своим творчеством… и страха, они больше дети природы… Вот говорят – «разум, разум…», но способность понимать свое знание и влечение мало, что значит: в основе всего свойства видеть и ощущать, об этом забыли, мир стал сухим и ничтожным, перечислением вещей, которые нужно, видите ли, иметь, а сами вещи закрылись. А ведь некоторые еще живы…
Остров выдержать трудно, что останется от меня, подумай… Во мне зверь сидит, зверюга, я сам его произвел, он ест меня и причмокивает, каждое утро сквозь хрипы в груди слышу это чмокание… Что останется, ты подумал, что останется? Вещи, дети? А я где? Где я был вообще?.. Что выросло, укоренилось, произрастает на моем Острове?.. Никому не понять, всем чуждо и смешно!.. Зачем я жил, что останется от еще одного состояния в мире, еще одного клочка жизни и страха? Нигде и ничто не останется. Остров уходит под воду, уходит…
Эти горячечные разговоры стали моей частью, а я… продолжал мечтать о тишине, покое, о своем месте…
……………………………………………………………..

ПОВЕСТЬ «ОСТРОВ» (продолжение, глава шестая, 4)

…………………………………….

4.
Осмотрев комнату, я стал читать надписи на пустых коробках, громоздившихся на столе.
Ужас меня охватил, ужас. Я ведь знал почерк Халфина, его корявые, налезающие друг на друга буквы. На одних коробках было написано «левое», на другой – «правое»… и так на всех, были еще слова, но я уже не читал, потрясенный открытием – ведь это его работа, Сержанта, про левое и правое полушарие. Я сразу в это поверил, и не знал, что делать.
Потом опомнился, начал думать.
С тех пор ненавижу разум, сволочь, все может объяснить и оправдать. Наверное, старье, окаменелости, залежи, неряха, бывает … ненужные, ненужные препараты… вот ведь, уволился, бросил, исчез… Брак, неудачи, лишние повторы?.. Метод осваивал новый, разрабатывал… да мало ли…
Но ведь чувствовал – все не то…
В конце концов, не мое дело, попросили – помогаю. Сами разберутся, у меня свой путь.
И я продолжал, и до конца очистил остающиеся полки. Щелочь дымилась, ела препараты, сомнения все-таки были у меня, сомнения, но и объяснения выросли, я успокоился, снимал, открывал, брал, бросал, бросал… и так продолжалось еще минут десять, или больше, не могу сказать. Я действовал как машина, как бесчувственная тварь, ничто во мне не шевельнулось, разве что легкая тревога, вдруг что-то важное, как тогда встречу, посмотрю в глаза?..
Что это я?.. Алим знает… отвечает… мне что… последние деньки… потом на работу, знакомиться… еще отпуск — Крым, пусть копейки… никогда не был… воздух особый, говорят, вечный край … что мне наука… «правая-левая…» никакого отношения… интересно? – ну, интересно — и прощайте…
Я лечить хотел, для этого резал трупы, готовил препараты, красил их, как полагается, все нужно уметь, ведь ехать не в столицу, мало ли что придется… Вся эта история возникла на моем пути случайно. Он мне нравился, Халфин, Сержант, я тоже служил, только после войны, и уважал настоящих солдат. К тому же, книги читал о солдатах, Ремарка, и о докторе Готлибе, микробиологе… восхищался… Сержант был для меня героем Ремарка и Готлибом вперемешку, суровым, неподкупным…
Вошел Алим, посмотрел на дело, и говорит:
— Спасибо, парень, теперь новые ребята будут осваивать науку. Иди.
Я вернулся в общежитие и забыл об этом деле. Не совсем забыл, как теперь происходит, а вытеснил куда-то в уголок. Таких уголков у меня тогда было много, не то, что сейчас, мозг высохший лимон…
……………

ПОВЕСТЬ «ОСТРОВ» (продолжение, глава шестая, 3 )

……………………………………………

3.
Что-то меня настораживало в этом деле. Я думаю, размах работы поразил, уж очень много было стекла… Осталось полторы полки, я решил сделать перерыв, осмотреться, что за помещение, и вообще… что-то меня смущало…
И, стоя рядом со столом, я, наконец, повнимательней огляделся.
Место Халфина, вот где я оказался. Его кусок пространства, можно сказать, вселенной, а я вперся своими сапогами. Он здесь работал и, похоже, нередко ночевал на рабочем месте. В дальнем углу старый диванчик, на нем рыжее выцветшее одеяло, вместо подушки плотно свернутая куртка, я видел, он в ней как-то возвращался из колхоза… сапоги, на плече лопата… Лицо… Кто-то из девок сказал тогда – «нездешнее лицо», и еще «он как Блок Александр, такие глаза…» Иногда дуры попадают в сердцевину. Он шел и нес свое лицо через серый дождик, нес на высоте…
Рядом с топчанчиком стул, на нем большая темно-коричневая кружка из толстого фаянса, в ней остатки чая, рыжего от крепости, выпавшего в осадок. Говорили, он заваривает полпачки на кружку, так оно и было. О нем много знали, городок маленький, студенты, преподаватели, а он здесь давно. О себе говорить не любил, но за годы, конечно, накопилось, и тем, кому интересно, ничего не стоило узнать. Девушки старались, а мы узнавали от них.
Он воевал, последние два года, в этих местах ранили, в Прибалтике, остался после лечения, учился в Университете, начал работать здесь, на кафедре. До войны семья его, родители, жили в городишке под Курском, и все погибли, все, он и не вернулся туда.
Я был наблюдательным, «у тебя глаз хороший», он как-то сказал мне, а потом, едва улыбнувшись, добавил — «внимательности маловато…» Вот и я говорю, замечал, а не видел, к своим выводам пришел через годы, когда стал думать о том, что заметил. О Халфине много думал. Он был странный, конечно, человек. Думаю, изначально домашний, очень привязанный к родным, к семье. И не сумел пережить их гибель, один остался. Как ребенок, которого ударили по ногам, иногда перестает расти, так и он, только в другом, внутреннем смысле, остановился — не стал взрослым человеком. У него не было никаких жизненных целей, простых задач, обычно возникающих при взрослении: добиться успеха, окружить себя семьей, построить дом, наладить жизнь, чтобы полегче, веселей стало… Я не говорю – деньги, какие тогда деньги!.. но просто ничто его не привлекало — ни еда, ни одежда, ни еще что-то… Когда-то дали общежитие, студенту, он до сих пор и жил там, среди неустроенности, ночного веселья… правда, в своей угловой комнатке, но похожей на щель, четыре метра… кухня общая, в конце огромного коридора… Никогда не жаловался, не требовал, ему было все равно. Пил, но не больше других, и Алим пил, и вся кафедра, спирта – море. Женщины? Тоже странно, к нему словно липли, он не возражал, но никакого азарта, пыла, даже оживления, тем более, напора… одни уходили, приходили другие… он как бы плыл, опустив руки, плыл…
Он был неряшлив и расхлябан в жизни, ходил по комнате как по лесу, словно не понимая разницы… иногда казалось, сейчас плюнет на пол, или отойдет в угол, расстегнет штаны… Что поделаешь, так казалось. Алимов морщился – «свинарник развел…», но терпел, потому что знал: пять занятий подряд – зови Халфина, картошку собирать в дождь – опять Халфин… А вот за работой… другой совсем. Обычные его движения медленные, рассеянные, а здесь – быстро, изящно, точно, не выпуская папиросы изо рта…
Как-то я пытался справиться с руками, в одной пинцет, в другой пипетка… третьей не хватало!.. Он молча наблюдал, потом говорит:
— Ч-что ты вцепился… Д-держи легче. П-плечо опусти. Кисть поверни… В-в-от так.
Н-не борись.
Н-никогда. Н-не борись ни с кк-ем.
И слегка улыбнулся, не глядя на меня, – в воздух, в угол.
………………………
Еще осенью, в начале года, центрифугу привезли, несгораемый ящик, метр на полтора, и в высоту метр, ни ручек, ни колес, родной чугун… Радость безмерная, таких было две на факультет. Привезли и уехали, а ведь пятый этаж, а она как два рояля…
— Аспиранты — к детям, — Алим говорит, — учебный процесс не разрешаю прерывать.
Дети это студенты, аспирантов у Алима куча, и вот они испарились, а мы впряглись, поволокли. Я почему-то всегда попадался. «помоги…» — и как дурак бегу… Впереди «трое гнедых», как Алим распорядился, хотя гнедой один, Филя-лаборант, могучий парень, слегка недоразвитый, молчаливый, по бокам от него мы с Халфиным, он шатен, я белесый, сам не заметил, когда начал седеть… с боков случайные люди, шофер да вахтер, привлеченные ректификатом, а сзади сам Алим да Ефим Гольдберг, тоже лаборант, бывший физик, средних лет диссидент-отказник, секретный до гробовой доски. Алим подобрал, «в лаборанты сгодится, но к детям приказали не подпускать…».
Мы с Халфиным одного роста оказались, и немного похожи, оба худощавые и остроносые. Кое-как дотащили, потом праздник, спирт рекой, атмосфера единения, обман, конечно, иллюзия, но приятно. А я в тот день, перед стипендией, не позавтракал, гулкие стали голоса, лица отдаляются, пространство выросло, а кожа на лице бесчувственная, чужая… Халфин посмотрел на меня и говорит:
— П-пройдемся. Н-надоели они мне. Все.
В конце коридора окно и выход на балкончик, висит над деревьями, дальше спуск к реке, за ней в серой дымке поля… Мы в хорошем месте жили, и жизнь, при всей ущербности, была устойчива, спокойна.
— Сложи руки на груди, — он говорит. Я удивился, но сложил. Он внимательно посмотрел на меня — «ты левша», — говорит. Опять я удивился, он не мог это знать, меня с пеленок переучивали, и успешно, я прицеливался, как полагается, и ел правой, и все такое…
-И еще, переплети пальцы… вот так… — и показал.
Почему нет, пожалуйста… Я думал, он меня отвлекает, чтобы я вовсе не поплыл, иногда помогает, сосредоточишься не чем-то важном, тем временем спирт испаряется, и понемногу трезвеешь. А он посмотрел на пальцы, нахмурился, ничего не сказал. Мы постояли, мир казался морем, легкая зыбь по кронам, по дороге, реке, полям, словно нарисовано на бумаге все, или тонком холсте…
Наверное, и ему так казалось, потому что он повернулся ко мне, и говорит:
— Ты не думал, что это у нас внутри, все-все… Такое хитрое пространство, особая геометрия, что ли, и ты, как сгусток мира, его нервное окончание… Ну, такой пузырь, островок… остров, а на самом деле часть?..
Слишком серьезно для двух пьяных людей. А для меня и вообще…
Мы постояли и вернулись. Вспомнилось почему-то…
…………………………………
И еще. Смотрел, смотрел, как я над микроскопом кручусь, и говорит:
— Левый глаз береги, он тебе еще пригодится…
Через двадцать лет вспомнил его, когда очки примерял…
………………………….
Как-то он принимал зачет. Этих зачетов была куча, по всем тканям, каждую неделю какой-нибудь опрос, Алим шутить не любил. Халфин скучал, зевал, смотрел в окно, и девки наши этим бессовестно пользовались. Он послушал меня, махнул рукой, достаточно, говорит. Сидит, молчит, и я сижу…
— Слушай, ты хочешь быть врачом, почему?
Я пожал плечами, интересная работа, говорю. И все-таки помогаешь… иногда.
Он говорит, да, это можно понять. А потом спрашивает?
— А себе можно помочь, себе, как ты думаешь?..
Что за вопрос, я так и не понял, но ответа он, точно, не ждал. Помолчал, говорит, пригласи следующего… или следующую, кто у вас там еще?..
…………………………………………
Какие-то мелочи вспоминаются, и правильно, в сущности я его не знал, и разговоров-то было два-три, разве что на общие темы, перед всей группой, так что никакого личного знакомства, можно сказать…
А в его комнату… Алим привел, говорит, прибери мусор, и вот я здесь.
……………………………………………

СОРВАННЫЕ ЦВЕТЫ


……………………………..

ЧТО-ТО СЛУЧИЛОСЬ…

Видно и прежние жильцы не выращивали ничего в этих двух деревянных ящиках за окном, и земли в них почти не осталось — выдуло, смыло дождями, и торчала какая-то седая трава, случайно занесенная ветром. Она буйно росла, потом умирала, оставались сухие крепкие стебли, их заметало снегом, а весной снова появлялась эта упорная трава. Так было много лет, но однажды, в самом углу ящика, где и земли-то почти не было, возник и стал вытягиваться тонкий желтоватый побег. Из него вырос бутон и распустился цветок, какой-то оранжевый, нежный и довольно большой. Я смотрел на него с недоумением, а он стоял себе среди этой разбойной травы, не ухоженный никем и непонятно откуда взявшийся. Вот наступили холода, а он все еще здесь. И трава уже полегла, и по утрам ее покрывал иней, а цветок все был живой. Мне стало страшно за него, и ничем помочь ему нельзя, стоит себе и стоит. Однажды утром я выглянул в окно — цветка не стало. Жаль его, но ведь он попал совсем на плохое место, и, может, к лучшему все — не вырастет больше… Но на следующий год он снова был здесь, и снова цвел, и снова его сбивал с ног ветер, и ледяной дождь, а потом ранний снег засыпал — похоронил… Может, перекопать здесь все, чтобы он снова не возник и не мучился больше? Но я не мог, и оставил все, как есть… И на третий год он вырос, а я много ездил тогда и дома бывал редко. Приезжаю в темноте, выглядываю в окно, вижу — стоит, и лепестки в темноте кажутся черными, но он жив. Дождей было много, и воды ему хватало, но разве ему место здесь, в пустыне… Осенью он снова стал погибать, мучился и мучил меня каждый день, и я ждал каждое утро его смерти как избавления. Наконец, его не стало.

А на следующий год его все не было и не было. Трава вытянулась в полный свой рост, прошло лето, начались дожди — а цветка нет. Морозы ударили внезапно, листья свернулись в трубочки, но держатся, от трав остались тонкие скелетики, но прочные, не поддаются ветру… а цветка нет…

Что-то случилось…

ПОВЕСТЬ «ОСТРОВ» (продолжение, глава шестая, 1-2)

6. КАК ЭТО СЛУЧИЛОСЬ?..

1.
Ну, вот, я снова освободился, воспользовавшись кратковременным перерывом, сначала мусорка, потом сантехники… мой треугольник перегружен фигурами, топчущими траву.
Одно занятие осталось, Халфина уволили, он исчез в тот же день, и дома не было, но это никого не удивило, у него всегда было множество мест, где его встречали женщины, молодые и разные, хотя он не был ни красив, ни богат, ни красноречив. Что-то было в нем, однако, такое, что чувствовали именно женщины. В свои тридцать семь лет он был мальчик молодой, хотя видел и кровь и смерть. Есть такие люди, живут вроде среди нас, но на деле только в себе и в себе, движутся по своим законам и траекториям-путям… и раньше или позже их сминает человеческая масса, обозленная их постоянным отсутствием… или равнодушная к ним, все равно.
Значит, говорили, исчез, занятие провел Алим, как всегда, понятно и красиво, но никаких отступлений и бесед на общие темы жизни и смерти.
После занятия все спешат на выход, а он меня окликает – «помоги подготовить материалы новым студентам». Он выбрал меня как самого рослого, надо снимать коробки с полок, он сказал.
Мы перешли в другое помещение, где занимались в самом начале. В углу дверь, за ней я никогда не был и другие студенты тоже. Алим достал ключ и отпер замок, за дверью оказалась небольшая комната с единственным окном, смотревшим на лес за рекой, у стены полка до потолка, перед окном стол… в углу раковина, вытяжной шкаф. Алим заткнул раковину, взял с полки банку с едкой щелочью, высыпал грамм сто, залил сверху водой до половины раковины, вода тут же разогрелась, дым пошел, едкий запах щекотал ноздри.
— Ничего, — он сказал, — сейчас включим тягу.
Загудела, засвистела вытяжка, засуетились смерчики пыли и мелкого мусора.
— Ну, бардак… Начинай с верхних полок, там самая рухлядь, — он говорит.

2.
Я вытянулся, доставал с верхних полок всякую ерунду, сломанная лампа там была, потом старые тетради, бумажки, миллион сломанных ручек, огрызки карандашей, бутылочки из-под туши, отдельно крышки от них, мелкие гвоздики, скрепки… и все это он велел бросать в большую урну рядом со столом, предметы побольше ставить в угол, потом уборщица вынесет, он говорит.
На третьей полке сверху, и на четвертой, пятой и шестой, до пола, толпились картонные коробки, как из-под обуви, кое-где даже в два ряда.
— Старые препараты. Вытаскивай из коробок и бросай в раковину, щелочь растворит, а лаборантка утром промоет, высушит и будут основы для других работ.
Обычное дело, мы сами так за собой убирали, только удивило количество стекол, в каждой коробке около сотни, между ними бумажки с записями.
— Записи бросай в урну, я потом вынесу, — он сказал, и вышел.
На каждой полке десять- двенадцать коробок, полок шесть, значит… тысячи стекол, вот это да…
Я уже очистил три полки, раковина забита стеклышками, раствор поднялся, вот-вот через край… Вошел Алим, понял, что в раковину не поместится, открыл пошире вытяжной шкаф, в нем огромный сосуд типа аквариума, насыпал в него кучу щелочи, налил воды и велел дальше складывать туда. Я еще подумал, вдруг сосуд не выдержит, треснет… Он поймал налету, говорит – «стекло химическое, скачки температуры ему нипочем». То есть, ничто нам не помешает, он сказал. Взял урну с бумажками, ушел, через минуту принес пустую и снова вышел.
…………………………………………………………………

ПОВЕСТЬ «ОСТРОВ» (продолжение, ГЛАВА пятая)

5. ДОМ, или ЧТО ОСТАНЕТСЯ.

1.
Меня зовут Роберт. Родители, поклонники оперы, решили единогласно, что Роберт звучит красиво. Но я называю себя Робин. Робин, сын Робина. Мне было пять, когда мать начала читать мне ту книгу, а потом отказалась – времени мало. Бросила меня, не добравшись до середины. Только-только возник Необитаемый Остров, и она меня оставляет, намеренно или, действительно, дело во времени – не знаю, и уже не узнаю. Что делать, я не мог остаться без того Острова, собрался с силами, выучил алфавит и понемногу, ползая на коленях, облазил свои сокровища. И не нашел там никого, я был один. Это меня потрясло. Как в тире — пуляешь из духовушки, и все мимо, только хлещет дробь по фанере, и вдруг – задвигалось все, заскрежетало, оказалось – попал. И я попался, та точка была во мне с рождения. От отца.
— Кем ты хочешь быть сынок?
Теперь уже часто забываю, как его звали, отец и отец, и мать к нему также. Он был намного старше ее, бывший моряк. С ним случилась история, которая описана в книге, или почти такая же, не знаю, и теперь никто уже не узнает, не проверит. Преимущество старости… или печальное достояние?.. – обладание недоказуемыми истинами.
Так вот, отец…

2.
Он лежал в огромной темной комнате, а может, мне казалось, что помещение огромно, так бывает в пещерах, стены прячутся в темноте. Я видел его пальцы. Я избегаю слова «помню», ведь невозможно говорить о том, чего не помнишь. Да, пальцы видел, они держались за край одеяла, большие, костистые, с очень тонкой прозрачной и гладкой, даже блестящей кожей… шелковистой… они держались за надежную ткань, и поглаживали ее, по рукам пробегала дрожь, или рябь, и снова пальцы вцеплялись в ткань с торопливой решительностью, будто из под него вырывали почву, и он боялся, что не устоит. Руки вели себя как два краба, все время пытались убежать вбок, но были связаны между собой невидимой нитью.
А над руками возвышался его подбородок, массивный, заросший темной щетиной… дальше я не видел, только временами поблескивал один глаз, он ждал ответа. А что я мог ответить – кем можно быть, если я уже есть…
— Так что для тебя важно, сын?
— Хочу жить на необитаемом Острове.
Руки дернулись и застыли, судорожно ухватив край одеяла.
— Это нельзя, нельзя, дружок. Я понимаю… Но человек с трудом выносит самого себя. Это не профессия, не занятие… Я спрашиваю другое – что тебе нужно от жизни? Сначала выясни это, может, уживешься… лучше, чем я. Надо пытаться…
У него не было сил объяснять. И в то же время в нем чувствовалось нарастающее напряжение, он медленно, но неуклонно раздражался, хотя был смертельно болен и слаб.
— Хочу жить на необитаемом остро…
— Кем ты хочешь стать, быть?
— Жить на необитаемом… Я не хочу быть, я – есть… Я не хочу… Никем.
— Юношеские бредни, — сказала мать, она проявилась из темноты, у изголовья стояла, и наклонившись к блестящему глазу, поправила подушку. – Я зажгу свет.
Отец не ответил, только руки еще крепче ухватились за ткань. Нехотя разгорелся фитилек керосиновой лампы на столике, слева от кровати… если от меня, то слева… и осветилась комната, помещение дома, в котором я жил. Я недаром подчеркиваю это свойство, справа-слева, основанное на простой симметрии нашего тела, два возможных варианта, знаю, как это важно, и сколько трудностей и огорчений возникает, когда один отсчитывает стороны от себя, не беря в расчет другого, а другой великодушно делает уступку и в центр отсчета ставит своего собеседника или друга.
Тогда я упорствовал напрасно, книжные пристрастия и увлечения, не более… они соседствовали со страстным влечением к людям, интересом, и стремлением влиться в общий поток. Но самое удивительное, своя истина была гениально угадана недорослем, хотя не было ни капли искренности, сплошные заблуждения, никакого еще понимания своего несоответствия… но возникло уже предчувствие бесполезности всех усилий соответствовать. Ощущения не обманывают нас.
………………………………………………………………….

ПУЩИНСКАЯ УСАДЬБА, ОСЕНЬ


……………………………..
Начало 80-х. Дом еще можно было отремонтировать. Когда я приехал, в 1966 году, в нем помещалась районная больница. Стены метровой толщины. Больницу построили в городе, а усадьбу тут же разграбили: выскребли все, начиная от оконных рам, дверей… паркет, печные изразцы… лепнину на наружных стенах — сбили. Лестницу, львов, фонтан, пруд — все разрушили, изгадили. В настоящее время дом ремонту не подлежит.

ДОРОГА, ДЕРЕВЬЯ, ДОМ…


/////////////////////////////////
Из гуашей 70-х годов. Только цвет почти убрал, цвет диковатый… С гуашью получить такой — нужно было особо постараться 🙂

ПОВЕСТЬ «ОСТРОВ» (продолжение, конец ЧЕТВЕРТОЙ главы)

……………………………………………….

6.
В прошлый раз весело получилось и легко. Когда я выпал, то есть, вернулся туда, где тело, слякоть, старость…
Повторяю потому, что многие путают, куда он падает — туда? сюда?..
В прошлое, к себе я ухожу незаметно, тихо, исчезаю, растворяюсь, словно в жарком дне, в слепящем свете… а оттуда, обратно, в осень, старость, мерзость – падаю, выпадаю… Теперь ясно?
Так вот, в прошлый раз, когда я выпал, вернулся под давлением обстоятельств, нажимом грубой силы, реальность и есть грубая сила, не так ли?.. представьте, получилось весело и легко, под деревом валялся старик, лохматый, в одной брючине, вторая рядом лежала. Я его сразу вспомнил, он живет в левом доме на первом этаже, у него кошка рыжая Нюрка и жена дворничиха. Он тут же сказал мне, очень убедительно:
— Слушай… я тебя знаю… ты живешь в красном доме… — и этаж сказал, но сейчас, хоть убей, не помню. А потом говорит:
— А где я живу… хоть убей…
При словах обо мне, он кивнул в сторону одного дома, что страшно важно! Без его кивка я бы долго разбирался. Старик мне помог, такие люди, как он, живые, легко меня понимают, а я их.
Я встал, как он сидит, понял, где какая сторона, и отвечаю ему с большой радостью:
— Ты живешь в левой башне, на первом, как войдешь, направо и прямо, упрешься в дверь. Там дворничиха Настя, твоя жена.
Про кошку не сказал, достаточно ему. И сам удивился, откуда помню. Но тогда я недолго отсутствовал, да и старик мне давно знаком. Кивнул ему, и понемногу стал выруливать направо, не спеша, гуляючи, чтобы не выдать свое прошлое незнание. Сначала вошел в подъезд, там никого, ознакомился с расположением квартир по первому этажу, и легко вычислил, где моя дверь. Но домой не пошел, отправился вокруг дома, чтобы исключить ошибку. Быстро разобрался, это не трудно, если знаешь этаж, особенно вечером, ошибки быть не может. Не помню где, но быстро нашел.
Сегодня старика нет, и где его правая сторона мне трудно вспомнить, справа или слева… Недаром говорят, знание относительно, все придется начинать с начала.
Тогда я легко устроился, а сейчас не знаю, как получится. Нормальных людей не вижу, и место, хотя и похожее, но не совсем то… непонятно, куда вернулся… Нет, конечно, туда же, по-другому не бывает, но кое-что меняется, и с каждым разом возвращаться трудней. Некоторые люди понимают, откуда дует и куда, они говорят, что умеют жить. Я только вижу, многое меняется. Так уж устроено, хотя это не по мне. Я хочу видеть то, что незыблемо, стоит как было, и жить среди таких вещей. Иногда удается, но потом зато сложно, когда обратно выпадаешь.
Теперь немного о себе. Пару слов для любопытных, и к делу, иначе где ночевать?.. На этот раз никаких соображений, смотрю на два дома, третий не в счет, он желтый… Оба красных кажутся одинаковыми, а я должен вспомнить, наконец, где живу.
Значит, о себе…
То, что помню всегда.
То, что помню всегда и есть мой Остров.
А все остальное пусть тонет, черт с ним.
………………………………………………

ПОВЕСТЬ «ОСТРОВ» (продолжение четвертой главы)

…………………………………………….
3.
Но в самом начале, сразу после возвращения, я не гляжу на людей, чем меньше на них смотришь, тем лучше, они реже замечают тебя. Люди как звери, если не встречаешься с ними глазами, то спокойней жить. Нельзя смотреть в лицо, тем более, в глаза, то есть, попадать в зрачок, а если попадешь, то они мигом вспомнят о тебе, и начнутся расспросы и приставания. Лучше глаза в сторону, чтобы не было приставаний и допросов, отчего это ты скитаешься меж трех домов, занят рассматриванием местного населения. Но встречаются такие, которые не прощают сам вид фигуры, профиль, наклон головы, одежду, и сразу бдительно пристают. Тогда я молчу и улыбаюсь.
Сначала я смотрю на окна. Первое дело — окна, хотя не забываю о траве, кустах, листьях, солнце и ветре, правда, ветер я не вижу, но чувствую и слышу. Ветер главная причина того, что события следуют друг за другом. Они говорят – время, я говорю – ветер. Время я не ощущаю, что о нем говорить. Оно никак себя не проявляет, а искать то, что себя не проявляет, бесполезное занятие. Я вижу знакомое лицо, потом оно становится чуть другим, мне говорят – «время…» и разводят руками в стороны, как в цирке кланяются после трюка – широкая улыбка и ожидание аплодисментов… Они говорят про себя «мы разумные…», надувают щеки, кичатся своим устройством. Вот пусть и ловят время, а по мне, так лучше давить блох в шкуре, как делают звери. И слушать ветер, как умеют слепые, повернув глаза внутрь себя.
Но слепые не видят окон, а окна после возвращения важней всего. Надо узнать окно, иначе не вернешься в дом, и можно попасть во власть людей, которым нужно приколоть тебя в свой гербарий, с подписью – «Человек, выживший из ума… »
Действительно, лишился памяти и способности умно рассуждать… сначала испугался, а потом с удивлением чувствую, ничего важного не потерял, все, кого люблю, по-прежнему со мной — животные и растения, вещи и люди, и мне есть, о чем с ними говорить.
Потом мне пришло в голову, что не я, а мир сошел с ума, но об этом лучше помолчать.

4.
Постепенно, ближе к сумеркам, картина становится понятней. Всегда есть несколько окон, которые не светятся. Когда я смотрю на них, они никогда не освещены. Я прихожу и ухожу, снова смотрю, и все равно темнота. А я точно знаю, мое окно никогда не светится. Значит оно среди этих, и я могу быть спокоен, задача невелика, ведь мое окно темно. Когда я смотрю, конечно, а смотрю я с улицы. Если я не дома, там не может быть светло. Много раз проверял, это правило никогда не нарушается, куда бы я ни пропадал, и откуда б ни возвращался. Это один из истинных законов. Он истинный, потому что зависит от меня. Те, что не зависят от меня – всего лишь правила жизни, но их нужно соблюдать, чтобы не было неприятностей. Законы нужно соблюдать вдвойне, иначе огромные неприятности. Например, если я оставлю свет гореть и выйду из дома, то случится очень большая неприятность. Хотел сказать несчастье, но это преувеличение, именно неприятность – искать то, что найти невозможно, чего на свете нет, например, искать свое окно, если оно не отличается от многих. Мое окно отличается – оно всегда темно, всегда, и это важно. Если ходить долго, терпеливо смотреть, то убеждаешься, истинно темных окон всего лишь несколько, остальные хоть раз в вечер загораются. Если не совершишь глупость, не оставишь свет гореть. Если же оставишь, то найти окно станет невозможно или очень трудно, и, может случиться, что придется искать дверь, а это гораздо трудней. Про двери я тоже много знаю, но не скажу, неприятный разговор, дверь искать гораздо серьезней дело, чем найти окно. На первый взгляд кажется, все окна одинаковы, но это не так, скорей одинаковы двери, но и они не одинаковы, хотя более схожи между собой, чем окна. Надо только внимательней смотреть, и всегда узнаешь свое окно.
Значит так: я хожу и выбираю окна, которые никогда не светятся, а потом уж выбираю истинное из них.

5.
Очень важная вещь — свет в окне…
Если же говорить об источнике света, то не горение это, а мучение: больно смотреть на сияние раскаленной спиральки, истощается живая тварь, запертая в прозрачной тюрьме. Также с людьми, которые излучают энергию и чувства на окружающий мир, их встречают с недоумением и враждебностью. Та же пустота кругом, и тот же образ жизни, никому, кроме самого себя, не нужный. Жизнь стоит на нескольких простых опорах, ну, не китах, но довольно прочных, так мне сказали, когда ум еще был при мне, — «без этих основ нет жизни и развития…» Мне неохота эти костыли перечислять, противно, дутые герои, даже сами названия мертвы и неприятны. Еще мне говорили, что одни вещи живы, а другие нет, но и это оказалось не совсем так, например, в человеке примерно столько же мертвого, сколько и в камне, к тому же гораздо больше мертвой воды. Вода подвижна, но при этом бывает мертва, движение путают с жизнью. В воде нет памяти, вернее, ее память так быстротечна, что вспомнить о себе невозможно даже самой воде. Камень помнит долго, с камнями легче, чем с водой. С ними есть о чем говорить, что вспомнить, а с водой не о чем вспоминать, она сама себя не помнит. Тем более, трудно общаться с ветром, самым коварным существом. Также трудно с многими людьми, они уже при жизни мертвы. Нет, с ними еще хуже, потому что с виду живы, сначала это обескураживает. Потом почти все привыкают. Я не привык, и у меня не стало выхода. Вернее, остался один – выйти из ума и жить собой. И теми вещами, которые живы для меня. Я начал так жить. Ничего не решал, само решилось. Несколько событий произошло, и нечего решать стало.
Я еще напомню себе рассказать о стекле, о балконе, о многом, что позволяет найти свое окно и не спутать его с другими окнами. Сейчас надо разглядеть много окон, а это долго, и не всегда благоприятствует погода, я имею в виду ветер.
………………………………………………..

ПОВЕСТЬ «ОСТРОВ» (продолжение, глава четвертая)

4. ОКНА и ДВЕРИ.

1.
Мне приходится наблюдать за жителями, чтобы найти свое жилье. Вступать в хитрые переговоры с уловками, осторожно выспрашивать, где я живу. Надо спрашивать так, чтобы не заметили незнание. Допытываться, кто я, не решаюсь – убедился, они затрудняются с ответом, и, думаю, это неспроста. Как-то я обхожусь, и за своей дверью, куда все-таки проникаю после разных несчастий и ошибок, о которых говорить не хочется… там я многое вспоминаю о себе. Но счастливым и довольным от этого не становлюсь, что-то всегда остается непонятным, словно на плотную завесу натыкаешься… Но сейчас не до этого, важней всего найти дом. Проникнуть к себе до темноты. Вроде дело небольшое, но нервное, так что спокойствия нет и нет. И я завидую коту, идет себе домой, знает все, что надо знать, он спокоен. Я тоже хочу быть спокоен, это первое из двух трудных счастий – спокоен и не боишься жить. Второе счастье – чтоб были живы и спокойны все близкие тебе существа, оно еще трудней, его всегда мало, и с каждым днем все меньше становится. Этому счастью есть заменитель — спасай далеких и чужих, как своих, счастья меньше, усталости столько же… и в награду капля покоя. Это я хорошо усвоил, мотаясь днями и ночами по ухабам, спасая идиотов, пьяниц, наркоманов и других несчастных, обиженных судьбой.
А теперь я забываю почти все, что знал, топчусь на месте, однообразно повторяя несколько спасительных истин, часто кажется, это безнадежно, как миллион повторений имени бога, в которого не веришь. Но иногда на месте забытого, на вытоптанной почве рождается простое, простое слово, новый жест, или взгляд. То, что не улетучивается, растет как трава из трещин.
Про каждого они знают, что сказать, люди в моем треугольнике, а про меня – ничего. Иногда удается вытянуть про жилье, но чаще сам нахожу. Чаще приходится самому. Не отхожу далеко, тогда после возвращения обнаруживаю, окружающие меня помнят. Вернее, они помнят, где я живу. Я имею в виду постоянных обитателей. Только надо приступать к ним с пониманием, осторожно и без паники, чтобы не догадались. Потеря памяти явление непростительное, люди за редким исключением слабоумны, но каждый обязан помнить хотя бы про свой дом и кое-какие дела. Кто забыл, вызывает сильное подозрение.

2.
Люди быстрей чем вещи, меняют внешний облик, но тоже довольно редко и мало меняются. Те, кого я помню или быстро вспоминаю, они, во всяком случае, сохраняют свое лицо. Каждый раз я радуюсь им, что еще здесь, и мне легче жить. Иногда после долгих выяснений становится ясно, что такого-то уже нет. И тогда я думаю, скорей бы меня унесло и захватило, чтобы в спокойной обстановке встретить и поговорить. Неважно, о чем мы будем болтать, пусть о погоде, о ветре, который так непостоянен, об этих листьях и траве, которые бессмертны, а если бессмертны те, кто мне дорог, то это и мое бессмертие. Так говорил мне отец, только сейчас я начинаю понимать его.
Я наблюдаю за людьми, и веду разговоры, которые кажутся простыми, а на самом деле сложны и не всегда интересны, ведь куда интересней наблюдать закат или как шевелится и вздыхает трава. Но от людей зависит, где я буду ночевать. Листья не подскажут, трава молчит, и я молчу с ними, мне хорошо, потому что есть еще на свете что-то вечное, или почти вечное, так мне говорил отец, я это помню всегда. Если сравнить мою жизнь с жизнью бабочки или муравья, или даже кота, то я могу считаться вечным, ведь через меня проходят многие поколения этих существ, все они были. Если я знаю о них один, то это всегда печально. То, что отразилось хотя бы в двух парах глаз, уже не в единственном числе. То, что не в единственном числе, хоть и не вечно, но дольше живет. Но теперь я все меньше в это верю, на людей мало надежды, отражаться в их глазах немногим важней, чем смотреть на свое отражение в воде. Важней смотреть на листья и траву, пусть они не видят, не знают меня, главное, что после меня останется что-то вечное, или почти вечное…
Но от людей зависят многие пусть мелкие, но нужные подробности текущей жизни, и я осторожно, чтобы не поняли, проникаю в их зрачки, понемногу узнаю, где мое жилье. Спрашивать, кто я, слишком опасно, да и не знают они, я уверен, много раз убеждался и только беду на себя навлекал. Не все вопросы в этом мире уместны. Я только о жилье, чтобы не ставить в трудное положение ни себя, ни других.
Причем, осторожно, чтобы не разобрались, не заподозрили, это важно. Всегда надеюсь натолкнуть на нужный ответ, но чаще приходиться рассчитывать на себя. Каждый раз забываю, что надежды мало, и остаюсь ни с чем в опасной близости к ночи. Темнеет, в окнах бесшумно и мгновенно возникают огоньки, и вот я в сумерках стою один. Но с другой стороны, темнота помогает мне, а солнце, особенно на закате, мешает: оконные провалы попеременно, то один, то другой, искрами источают свет, он сыплется бенгальскими огнями, и я ничего не вижу, кроме сияния. Но это быстро проходит, сумеркам спасибо, с ними легче разглядеть, темное окно или в глубине светится, и если светится, то оно не мое. Есть вещи, которые я знаю точно. Я один, и возвращаюсь к себе – один. Это никогда меня не подводило, никогда. Как может человек быть не один, если рождается один и так же умирает, простая истина, с которой живу. Многие, как услышат, начинают кривляться – «всем известное старье…» Знать и помнить ничего не значит, важно, с чем живешь.
Я знаю, если свет в окне, то не для меня он светит.

ПОВЕСТЬ «ОСТРОВ» (продолжение, конец третьей главы)

……………………………………………

4.
Сначала я думал, мои скачки туда-сюда подкладывают свинью мировым законам, ведь известно, никто не пропадает, не завещав материю и энергию другому телу. Нет, всерьез не думал, в этих делах соображать не успеваешь, но подозревал, что как бы исчезаю, чем наношу непоправимый урон науке. А со временем понял, все по закону, так следовало из синяков, порезов и царапин, которые, возвращаясь, неоднократно обнаруживал на себе. Главное правило безопасности — не пересекать трех линий, трех дорог, отделяющих мой угол от прочего мира. Хотя за пределами то же самое, но шляться в бессознательном состоянии поперек границ чревато большими неприятностями, рискуешь потерять то малое, что имеешь. И поэтому я, когда соображаю, держусь поближе к нашим трем домам, стараюсь находиться на своем треугольнике, сколько могу. Здесь есть все, необходимое для жизни, даже еда в одном из домов, лавка продуктовая, если захочется, можно запастись. Когда исчезаешь, еды не надо, но при возвращении тело напоминает, что неплохо бы заморить червячка… а главное, найти свою дверь, то есть, жилье.
Не так все плохо, если спокойно относиться к жизни, в ней можно найти интересные моменты, и я нахожу. Например, встречаются еще нормальные люди среди населяющих мой треугольник жизни, площадку между тремя домами. Но главное, здесь трава, деревья, листья — я с ними заодно, со своими братьями по жизни; они, как я, против разума. Жизнь глубже разума, в ней все связано, а разум только разделяет, укладывает по полочкам, как здесь любят говорить, и это неприятно мне. Звери лучше, спокойней живут. Разум дает силу, но лишает радости. Впрочем, и я о радости мало знаю, после того дня все было испорчено.
Однажды… нет, дважды в жизни, я рассказал свою историю женщинам, случайным, ведь такое только случайным можно рассказать, и ночью, когда темно и больше ничто не связывает, даже страсть прошла. И обе сказали, как сговорившись:
-Ты ненормальный, всю жизнь так страдать… Что ты мог изменить?.. Не понимал, вот и выполнил.
Изменить не мог, а отказаться – мог. И не могу сказать, что ничего не понимал. Просто не думал. Считал — их дела.
И не знал, конечно, что все так серьезно.

ПОВЕСТЬ «ОСТРОВ» (продолжение, глава третья)

3. КАК БЫЛО?..

1.
Мы вбежали, возбужденные морозным воздухом и быстрые, нам говорят:
— Нет вашего Халфина, уволили, а занятие проведет начальник, Алимов Виктор Константинович.
Выгнали все-таки – за пьянство, разгильдяйство и постоянные споры с начальством. Нет, прямо этого никто не говорил, студентам не докладывают, но слух быстро пронесся, все его жалели, потому что был он самый невредный и простой человек, перед студентами не выпендривался и не командовал, и часто рассказывал нам странные истории, о том, как делается наука. Мы рассматривали препараты, рисовали и записывали в тетрадки, а он сидя на столе, привалившись к стенке, поблескивая очками, негромко, с легким заиканием… Он не пел слова и фразы, как потом придумали учить, а ставил частые точки, останавливался после нескольких слов, оттого речь была весомой. В анатомичке вечный холод, он обычно в куртке, и нам разрешал накидывать на плечи, иначе невозможно, в соседней комнате мертвецы, прохлада на пользу им. Ночью их сваливали в баки с формалином, а днем вытаскивали на столы, чтобы резали студенты первых курсов, а мы занимались тканями, опухолями… стеклышки с препаратами, заморозка, микротомы, прочее, но это специальный разговор.

2.
Однажды Халфина спросили про открытие его начальника, Алимова, или Алима, как его называли мы, а некоторые говорили – «Налим».
— Он важное дело сделал, обнаружил, можно сказать, новый орган в мозгу, пузырек, или островок. От него, как потом оказалось, зависит понимание образа. Ну, вот, вы смотрите картину, или на себя в зеркале – и видите живой образ, воспринимаете всерьез, хотя всего лишь отражение света от амальгамы, да?.. или на холсте намазано краской… Без этого органа будешь как кот — не узнает себя в зеркале, глянет и отвернется.
Алимов высокий, крепко сколоченный, белокожий, с большими руками, при ходьбе размахивал левой, словно такт отбивал, и прихрамывал на левую ногу, осколок задел колено, говорили. Они воевали вместе или рядом, Алим старше лет на десять, командир, а Халфин еще студент, взяли на войну солдатом, потом назначили сержантом. Алимов так и называл его — «наш сержант», и относился к нему с юмором – «наш сержант опять в своей теории погряз, я проведу занятие…» Он долго его терпел, надо правду сказать. Много лет прошло с войны, а один все оставался начальником, а другой – сержант. Мы тоже Халфина между собой – сержант и сержант… Ему за тридцать было, а по движениям и разговору все еще мальчишка.
Халфин, как всегда, на столе, в углу, кутался в просторную старую куртку, нос прятал в воротник. Поболтал ногой, помолчал, и добавил:
— Т-только вот. Н-не посмотрел. Д-другое п-полушарие…
Если заикается, значит важные слова. В этом смысл теории Сержанта был – полушария мозга разные, причем в самом огромном смысле: одно заведует логикой и мыслью, другое – чувствами и образами. Он был уверен, и пытался доказать. В науке так бывает, сначала уверен, а потом ищешь доказательства, иногда находишь, тогда говорят – гений, но чаще говорят «бред» и пальцем крутят у виска. Халфину почти невозможно было свою истину доказать, слишком на многое замахнулся, один на весь мозг, вот так. И над ним, конечно, смеялись. Алим давно доктор и профессор, а Сержант трижды кандидатскую провалил, не пропускали. Алим его ругал.

3.
Как-то я остался убирать за группу, у нас очередь была, со стола убирать, вытирать, препараты кидали в раковину с щелочью, а утром лаборантка домывала стеклышки, полоскала, сушила для новых работ. И я слышал, и видел их тоже, за стеклянной перегородкой, где кабинетик Алима. Халфин сидел на высокой табуретке, нос, как всегда, утопил в воротнике, Алим наклонился над ним и говорит:
— Ну, ты даешь, Андрей… Надо мной смеются, не можешь парню нормальной темы дать для корочки, кандидатской – это же тьфу делов! Подумай, ну, подумай, сержант, на что ты лезешь в своих тапочках… Одно дело — центр какой, их десятки уже наоткрывали… а ты – полушария!.. Это ж… просто бред, ну, бредовая идея! Мозг!… вершина, что может быть сложней, а ты придумал схемку, модельку, как теперь говорят, и думаешь в нее всю сложность уложить?.. Рассуди сам, бредовый парень, никаких доказательств… К тому же алкаш, меня давно упрекают…
— Сложно, д-да. Но ос-снова. П-п-роста. Т-там явные. Р-различия… С-справа… С-слева. И структуры. Л-логические. А для чувств. Д-другие. У-у-уверен.
— Какие структуры, мальчишка ты, да мало ли причин… Как нарежешь, так и будет, что покрасишь, то и получишь… Я этих срезов миллионы настругал, знаю, можно Бриджит Бардо наблюдать под объективом, если очень хочется. Ты сошел с ума, сержант, бросай это дело. Сумасшедший бред… И вредное оно, на руку врагам науки, поганцам, попам… смеяться будут над твоей механикой, упрощенством… скажут, вот их наука, куда лезут, примитивы, безбожники!.. Мозг особый орган, можно сказать, душа, если поэтически, и он весь, целиком, только весь!.. – думает и чувствует… Конечно, я сам открыл – есть центры, есть, но в них простые реакции расположены, например, читаешь буквы, или речь… Но чувства – в одной, видите ли, половине! А в другой – разум и логика, да? Это вредное направление, вредно-е, сплошной обман, надувательство, резал как хотел… Нет, ты честный парень, но наи-ивный – жуть!.. Эти твои горизонтальные и вертикальные связи, колодцы… хуже чепухи не слышал! Делай нормальную диссертацию… или выметайся, понял? Студентов портишь болтовней, отвлекаешь от дела… и мне надоело тебя замещать!..
Вот такой был разговор, обычный разнос, я и внимания не обратил. Только потом вспомнил, и многое по-другому мне видно стало.
………………………………………

ДЕРЕВЬЯ И КАМНИ


……………………………………
1978 г.
Темпера.
Меня когда-то, очень давно, спросила девочка, соседка — «вы кем бы хотели быть, деревом или камнем?»
Не помню, что я ответил. Наверное, тогда вопрос показался мне смешным. Девочка давно выросла, у нее дети, и, кажется, внуки. Она, конечно, забыла, много других дел. А я так и не могу ответить на ее вопрос.
Хотя все больше склоняюсь к камню. Чувствовать устаешь.