
Рубрика: Uncategorized
НА ЗАКАТЕ

……………………………….
На закате и цветы пахнут сильней, и краски ярче, отчего бы это…
НОЧНОЙ ПЕЙЗАЖ

……………………
ТРИ СТАРЕНЬКИХ РАССКАЗА
ОСТАЛОСЬ ТРИ ДНЯ…
Аппетит приходит не во время еды, тогда он уже свирепствует вовсю — он приходит, когда кончаются деньги. Я получал стипендию — двести девяносто рублей старыми бумажками, и деньги носил с собой, в заднем кармане брюк. Когда нужна была бумажка, я вытаскивал из кармана, что попадалось под руку, трешку или пятерку, и никогда не считал, сколько их осталось.
В один прекрасный день я тянул руку в карман, рассеянно доставал деньгу, но что-то меня беспокоило… Я снова лез в карман — и понимал, что он пуст. Это происходило каждый месяц, и все-таки каждый раз удивляло меня. Но нельзя сказать, чтобы я огорчался. Обычно оставалось дней десять до стипендии. Ну, одна неделя «на разгоне»: во-первых, совсем недавно ел досыта, а это поддерживает, во-вторых, не все еще потратились и можно прихватить рубль, немало в те времена. И неделя пролетала без особых трудностей. А вот вторая, последняя, была потрудней. Мы с приятелем жили примерно одинаково. У него отец погиб на фронте, у меня умер после войны, и мы надеялись только на стипендию. И с деньгами обращались одинаково, так что кончались они у нас одновременно. Но мы не очень огорчались. Первую неделю вовсе не тужили, а вот вторую… Занимать уже было не у кого. Может и были такие люди, которые всегда имели деньги, но мы их не знали. Мы ходили в столовую, брали компот и ели хлеб, который стоял на столах. Но к вечеру хотелось чего-нибудь еще, и мы шли к соседу. Он старше нас, у него свои друзья. Денег, правда, тоже нет, но отец-колхозник привозил яйца и сало.
— Привет — привет… Слушай, дай кусочек сала, поджарить не на чем.
— Возьми в шкафчике — отрежь…— он говорит равнодушно и смотрит в книгу. На столе перед ним большая сковородка с остатками яичницы с салом, полбуханки хлеба… Хорошо живет.
Мы шли отрезать.
В маленьком темном шкафчике жил и благоухал огромный кусок розовой свинины, с толстой коричневой корочкой-кожей, продымленной, с редкими жесткими волосками. Отец коптил и солил сам. Мы резали долго, старательно, и отрезали толстый ломоть, а чтобы ущерб не был так заметен, подвигали кусок вперед, и он по-прежнему смотрел из темноты розовым лоснящимся срезом. Ничего, конечно, не жарили, резали сало на тонкие полоски, жевали и закусывали хлебом. Сало лежало долго и чуть-чуть попахивало, но от этого казалось еще лучше. «Какая, должно быть, была свинья…» Ничего, сала ему хватит, скоро снова приедет отец-крестьянин, развяжет мешок толстыми негнущимися пальцами и вытащит новый, остро пахнущий дымом пласт розового жира с коричневыми прожилками… Везет людям…
Мы приканчивали сало, потом долго пили чай и доедали хлеб… в большой общей кухне, перед темнеющим окном…
— Осталось три дня…
— Да, три дня осталось…
……………………………………………….
ТРАМВАЙ — МОЁ ОЩУЩЕНИЕ
Другой такой странной ссоры я в жизни не видел. Два моих знакомых, Виктор и Борис, чуть не подрались из-за английского философа Беркли, отъявленного идеалиста. На занятиях этого Беркли ругали. Назвать человека берклианцем — значит заклеймить навечно. После занятий Виктор пришел к нам и говорит:
— Нравится мне Беркли, ведь только подумать — весь мир! — мое ощущение… и ничего, кроме этого нет… Просто здорово!
Я ему говорю:
— Пойдем, Витя, в столовую — ради материи, а потом на волю — в поле…
Дни стояли золотые — сухие, теплые, мы только учиться начали. Но тут пришел к нам Борис, он дома жил, не в общежитии. Борис большой и толстый, и очень практичный человек, с первого курса сказал — буду стоматологом, и свою мечту выполняет. Всегда деньги будут, говорит, на мой век челюстей хватит. Виктор ему про Беркли рассказал, а Борису что-то не понравилось. «Это все выдумки,- говорит,— это что же, и я твое ощущение?..»
— Может и так,— отвечает Виктор,— но ты не обижайся, ведь я и сам себе — может ощущение и не больше.
А Борис ему:
— И трамвай — твое ощущение, да?
— И трамвай, ну и что же?
— А вот то, что этот трамвай тебя задавит, и тоже будет твое ощущение?
Виктор удивляется:
— Зачем меня давить? Ты мне докажи. Все вы, материалисты, такие, вы своей материей только задавить можете, это ваш лучший аргумент.
Тут Борис раздулся от злости и предлагает:
— Хочешь, я тебя в окно выброшу, тогда узнаешь своего Беркли…
А Виктор ему — «ничего не докажешь…»
Чуть не подрались, и с тех пор здороваться перестали. Был тогда в комнате еще один человек, и он весь разговор передал, кому следует. Виктора чуть не выгнали тогда, но он от своего Беркли не отказался, книги его стал читать, а потом и вовсе стал философом. Сейчас он далеко живет, иногда пишет мне, Беркли по-прежнему уважает, только, говорит, у него своя философия, а у меня своя. Борис стал большим начальником, даже про зубы забыл, и со мной не здоровается — может, не узнаёт, а может и не хочет знать: ведь я тогда сказал, что ничего не было, материю никто не трогал, первична она — и все дела… Ну, а я стал врачом, лечу больную материю, да не все так просто. Вот сегодня привезли человека — он от слова одного, от сотрясения воздуха вроде бы ничтожного — упал, и будет ли жить, не знаю… Вот тебе и Беркли — идеалист.
………………………….
ТОТ САМЫЙ МОРГАН
Когда я был студентом, в нашем университете еще не успели навести порядок, все-таки не Россия, а Прибалтика. Павлова, правда, насаждали, как когда-то картошку, но до Менделя с Морганом не добрались всерьез. Наш старик рассказывал про гены и хромосомы, а когда его спрашивали про Лысенко — вздыхал, что-то бормотал и разводил коротенькими ручками. Он явно не хотел неприятностей и определенно не высказывался. Приехал академик Глущенко, правая рука Лысенко, и с трибуны кричал на всех: «Наследственность — это вам не сундук с наследством, это свойство…» Никто ему не возражал, времена шли суровые. Правда, наш старик пытался что-то сказать, но он не умел кричать, мямлил, а потом махнул рукой и сел. Глущенко посмеялся над ним и почему-то назвал «мистером». Все это было странно. С большими трудами я достал книгу Моргана. Она меня поразила своей сухостью и определенностью. Какой же он идеалист?.. В следующий раз я подошел к старику и попытался поговорить откровенно, но он что-то пробормотал — народу, мол, много — и поспешил уйти…
Через несколько дней на улице около меня затормозил мопед: «Садись, подвезу…» Старик улыбался, толстые щеки лоснились. Он лихо подкатил к общежитию, и тут, нагнувшись ко мне, сказал:
— Я был учеником Моргана.
Я не знал, что сказать и смотрел на него. Морган… начало века, а старик был живой и улыбался мне.
— Да, я и моя жена, учились у него, а потом работали, четыре года. Лысенко, Глущенко — это хулиганы, бандиты… Я был у Моргана, а вы — у меня, это и есть наука, молодой человек.
Он кивнул мне и укатил. Дома я открыл книгу Моргана и в библиографии увидел строчку: «Морган, Хинт, 1914…» Морган уже не был так далеко от меня. В это время я выбирал — кем быть, и разговор со стариком столкнул меня с места.
………………………………..
ПРОБЫ ПЕРА

……………………….
ПОДРУГИ

……….
ПОТЕРЯЛИ… (из сусеков)

ЗА ДОМОМ

ПОРТРЕТ И.К.

МАТЕМАТИК Я.С.

ТАК ОНО И ВЫШЛО.
ПУСТЬ УМРЕТ
В четыре года он плакал, когда узнал, что умрет: «Не хочу!» Его вытащили из-под телеги и сказали, что это нескоро, но он плакал и плакал. Он босиком бегал в деревенскую школу, и грязь намерзала на его ногах. Он голодал и учился, и стал ученым. Я видел его старые тетради — в них планы на тридцать лет вперед, крупным размашистым почерком, он предвидел два больших открытия. В нем было столько силы… казалось, ничто не может его остановить. Иногда он читал газеты и смеялся: «Враги народа — какая ерунда!» Как-то он шел домой с приятелем Сашей. Они говорили о врагах народа, о шпионах, о газетах, а через неделю моего знакомого арестовали. Ему показали донос, написанный знакомым почерком — «он знает о существовании тайного общества…» Через полгода его вывели из одиночки и привели в комнату, полупустую, в ней сидели люди в пальто, будто только что приехали, и что-то обсуждали. Один, лысоватый, взглянул на него, откопал бумажку, прочел — десять лет, и снова они о чем-то говорили, а его увели…
Он выжил, а потом пятнадцать лет добивался: «Пустите в науку…», а его не пускали. Он скитался по провинции, копал землю, подметал улицы, и читал, читал… Он искал журналы со статьями, подписанными знакомой фамилией. А Саша ушел далеко. На своем пути он смахнул в сторону еще нескольких, стал автором книг, академиком, большим человеком. И вот дьявол — он ведь был талантлив, думал быстро и точно, и тут же — грабил, брал все, что мог…
Прошли годы, и мой знакомый, наконец, возвращается в отличный институт, и здесь встречает своего Сашу. Они гуляют в красивом парке, среди цветущих деревьев, и Саша говорит: «Как я рад, что ты вернулся… я тебе помогу…» А мой знакомый, старик уже, говорит этому Саше, что знает все, как есть.
Тот улыбнулся кривовато, блеснул зубами — «я и теперь любого могу…»
А через месяц моего старика вежливо провожают на пенсию — возраст. Ему приносят семьдесят рублей, он редко выходит на улицу, но иногда приходит в институт, в библиотеку, вечерами, когда темновато и народу мало, берет журналы — и читает, читает… Потом идет домой, входит в теплую комнату, в телогрейке, валенках, садится на пол, спиной к батарее и долго сидит не двигаясь…
А в двух часах езды от нас на роскошной даче живет другой старик. Всю жизнь он намеренно сжигал себя — работа, вино, все новые женщины… всю жизнь он не мог остановиться…
Может, боялся?
Нет. Ни раскаяния, ни возмездия не будет.
Но он скоро умрет, этот Саша, он должен умереть, а мой старик — пусть еще поживет немного, погреется на солнышке — это единственная справедливость, которая осталась возможной. Пусть подлец умрет раньше.
СТАРЕНЬКОЕ (1985г)
КРОЛИК
Студентом я работал в научном кружке, и мне приходилось убивать животных. Надо так надо — и я их не жалел. Когда шел к ним, как-то собирался, думал только о деле, и никогда не заходил в виварий поиграть с ними, покормить, как делали другие студенты, которые не убивали. И потом я не жалел об этом, а убивать перестал, потому что необходимость отпала: теперь я работал по-другому — изучал молекулы животных, а убивал кто-то другой. Я получал мутноватые растворы — и ни о чем не думал. Дома у меня жили собака и кошка, я их любил, и не мог представить себе, что кто-нибудь убьет их.
Но однажды мне вдруг стало нужно убить кролика и взять его мясо для опытов. Так случилось, что вокруг меня не было в тот момент людей, которые брали это на себя, с нужной сноровкой и не размышляя, и мне пришлось взяться самому. У нас не было ничего для убийства, никаких приспособлений, облегчающих это дело, как было у меня раньше, и я решил усыпить его эфиром и во сне перерезать горло, чтобы он не мучился. Никто мне не стал помогать, хотя всем нужен был этот мертвый кролик не меньше, чем мне. Я давно знал, что многие любят плоды черной работы, и неприглядной, но руки оставляют чистыми. Все знали, что убить нужно, но помогать никто не хотел. Я умел это делать — вот и делай…
Я вошел в пустую комнату и положил кролика на пол. Он сидел тихо, не шевелился…
Что-то изменилось во мне за эти годы, само по себе… Может, думал о чем-то, страдал?.. И, наверное, стал взрослее. А может еще что-то произошло… Только я не мог его убить, не умел, и признаться в этом не мог. Почему?.. ведь столько убивал — и ничего, а теперь — не могу…
Я усыпил его, и все подливал эфир, и у меня закружилась голова — вот сейчас я упаду здесь, рядом с ним… Я взял нож и начал перерезать ему горло. Он дернулся, я испугался и отпустил его. Кровь текла медленно, так он долго будет умирать. Я стиснул зубы и с остервенением стал перепиливать горло, с тупым отчаянием, руки у меня дрожали…
Наконец, я убил его и вырезал кусок мякоти из бедра. Ради этого он умер. Моя вера в необходимость его смерти была поколеблена. Он лежал на полу серой тряпочкой, голова откинута. Кровь я вытер.
………………………..
ВЕРЕВОЧКА
Однажды я три года жил в Ленинграде. Теперь уже я могу не кривя душой написать — «однажды», так давно это было, что три года кажутся одним длинным днем. Я много работал и старался доказать себе, что чего-то стою в деле, которое мне трудно давалось. Тем больше чести, если я добьюсь своего — так я думал. Для молодого человека это может быть и так, и я не жалею о том времени.
Ходить по знакомым я не любил. Иногда мне хотелось куда-нибудь пойти, но отвечать на вопросы не хотелось. «Как твои дела?..» — а на самом деле никого не волновали мои дела, может быть, одного-двух интересовали результаты дел, а результатов не было. Но я чувствовал необходимость куда-то пойти, чтобы свободно смотреть на людей, и на меня поменьше смотрели. И я ходил по улицам и смотрел в лица, которые сильно отличались от тех, к которым я привык. Но это особый разговор. Потом я шел в Эрмитаж.
Мне казалось, что я неравнодушен к живописи, потому что много читал о художниках, и мне тоже хотелось жить так, свободно, создавать что-то свое… Но я ни на что путное не был способен, так мне казалось.
Я ходил по залам и добросовестно смотрел. Я понимал, что дело не в сюжетах, но в чем дело, что главное в картине — не мог понять. В общем я скучал, отмечал мысленно галочки — видел, видел… такие галочки ставят себе очень многие люди, которые регулярно ходят в музеи, а некоторые даже что-то записывают, бросит взгляд — и в книжечку. Эти всегда меня раздражали — о чем тут писать, если я не отличаю одного художника от другого, и плохое от хорошего. Потом я понял, что плохое от хорошего сами могут отличить немногие, а хорошее от очень хорошего — почти никто, и картины стоят годами и десятилетиями, пока не появится такой человек…
Один раз я шел себе и шел, и наткнулся на веревочку. Здесь собирались открыть новый зал, но еще только готовились. Кажется, это были голландские картины. В глубине, в полумраке суетились люди, некоторые картины уже висели и выглядели таинственно в случайном рассеянном свете. Это была другая жизнь картин, которую я раньше не видел, и я стоял и смотрел. Может быть, так они когда-то жили в комнатах и кухнях голландских купцов, в черных лакированных рамах, среди людей и обычной их суеты. Мне это нравилось, потому что многие картины не живут напоказ, им гораздо больше подходит ненавязчивое внимание постоянных жителей, чем восторги чужих людей, специально приходящих посмотреть на них.
И тут я увидел одну картину, небольшую, метрах в десяти от меня. Она вся светилась каким-то нежным зеленым светом. Я подумал, что это случайный лучик падает на нее, но нет, она вся была в полумраке. Это упрямое свечение цвета остановило меня. Я не видел, что на ней, не различал деталей, но, кажется, разглядел что-то важное. Как хорошо, что мне не дали подойти к ней вплотную, и что был полумрак, а не яркий музейный свет, уравнивающий и обедняющий цвет. В этом ровном ненавязчивом свечении чувствовалась упрямая сила…
Я стал смотреть другие картины — и ничего такого не увидел, пока не дошел до Сезанна, который мне раньше казался скучным. Тут я увидел то же сияние цвета, и понял, что заметил что-то не случайное…
А потом я надолго забыл об этой картине, делал свои трудные дела, доказал себе, что могу — и уехал… Прошло много лет — и я вспомнил тот сумрачный день, картину в полумраке, и эту веревочку, которая остановила меня.
…………………….
ВОРОБЬИНАЯ НОЧЬ
Приближалась ночь, а грозы все не было. Темнота и духота объединились против нас и сдавили узкие коридоры больницы. Свет потушили везде, и только столик сестры был слабо освещен, как островок спасения. Я бродил в темноте, среди стонов и тяжкого дыхания. Здесь люди умирали от рака, и я, молодой и здоровый, каждый день умирал вместе с ними. Я представлял себе раньше жизнь как борьбу, и в конце — славную смерть, а здесь увидел, какое грязное и унизительное дело — умирание. Чем я лучше их, и внутри у меня все также, кровь и зловоние, и все так хрупко и непрочно, что страшно двигаться, есть, пить, дышать, страшно за сердце, которое чудом каким-то приведено в движение и беспрерывно бьется… и за любое место в теле, которое может внезапно взбунтоваться и стать безобразной язвой или наростом, разрушающим все вокруг… Как можно жить?..
Белый халат был виден из палаты, и меня окликнул кто-то. Звала старуха, которая лежала у двери. «Молодой человек, помогите подняться повыше…» Она почти ничего не весила и неизвестно, как еще жила. Теперь она почти сидела и смотрела в окно. Я спросил, нужно ли ей что-нибудь еще.
«Если переживу эту ночь, то и день проживу. Дышать нечем, а грозы нет и не будет. Смотрите туда…» Я посмотрел в окно. На горизонте вспыхивали и гасли огни, судорожно разгорались — и гасли снова, а над нами простерлось огромное черное небо. «Это воробьиная ночь,— она сказала.— В такую вот ночь пришли и увели моего мужа. Он сказал мне — живи, только живи… Я жила, сколько могла, еще сорок лет…» Я поправил постель, и почувствовал, как ее пальцы держатся за край одеяла — мертвой хваткой.
«Я жила, — она повторила,- а теперь такая же ночь. Вы молодой, живите долго, живите…»
Меня позвала сестра, и я ушел в другую палату. Утром старуха спала, и днем тоже, а вечером тихо умерла во сне. Я был рад, что она умерла легко, не сознавая этого. Хорошо бы так умереть, когда придет время, и, может быть, сказать кому-нибудь: «Живите, только живите…»
……………………………….
ЗАБЫТЫЙ СТАРИК
Когда мне было семнадцать, я хотел стать писателем. Но я не знал, о чем писать. Все, что я знал, казалось мне неинтересным для рассказа. Я выдумал несколько историй, в духе Эдгара По, которого недавно прочитал. Больше всего меня волновал вопрос — есть ли у меня способности. Я никому не показывал свои рассказы. Не поймут — обидно, а поймут — страшно, вдруг скажут: способностей-то нет, и тогда ничего больше не сделаешь. А писать мне хотелось.
Тем временем школа кончилась, и я поступил в университет. Буду врачом — я решил, врачу открываются людские тайны, я узнаю людей, и тогда, может быть, мне будет о чем писать. Теперь мне писать стало некогда.
В общежитии, где я жил, дежурил один старик со спокойным добрым лицом. Он все курил трубку. Как-то я услышал, он свободно говорит по-английски с нашими филологами. Он меня заинтересовал, и я решил познакомиться с ним. Однажды вечером, когда он дежурил, я подошел к нему. Он оказался добрым человеком, и очень образованным. До войны он был журналистом и много писал. Теперь он получал пенсию и жил один.
Я решил показать ему свои рассказы. Нет, эта мысль пришла ко мне не сразу, я долго говорил с ним и все больше убеждался, что такого умного человека мне видеть не приходилось раньше. И я, наконец, сказал ему, что хотел бы стать писателем, но вот не знаю, способен к этому или нет. Он не удивился и спокойно сказал: «Покажите мне, что вы пишете». Я тут же принес, и он стал читать.
Я смотрел на его спокойное лицо, и у меня сначала сердце сильно билось, а потом я успокоился — я доверял ему, как когда-то в детстве доверял старому врачу, который прикладывал ухо к моей тощей груди, и вокруг становилось так тихо, что слышно было звякание ложечки на кухне и отдаленные голоса, и было спокойно…
Вот так я смотрел на него, а он все читал. Потом он отложил листочки и улыбнулся мне. «Пишите, пишите» — он сказал.
— Это плохо?
— Это честно, а вы сами не понимаете, как это важно. Давать советы не берусь, только… не выдумывайте особенные слова, пусть все будет просто, но точно. И не так важно, что за словами, важней то, что над ними.
Я не понял его.
— Что у вас над этой строчкой — всего лишь другая, а должен быть воздух, понимаете,— простор, много места, чтобы свободно дышать, петь, не спотыкаться о слова… Тогда вы приведете читателя к смыслу, не измотаете его, ясно?
Нет, я не понимал.
— Ну, все ваши ощущения, всю страсть вложите не в отдельные слова, а в дыхание фразы, в интонацию, в подъемы и спады… Трудно объяснить, а может и не нужно все это… — Он виновато посмотрел на меня — морочит мне голову. — В вашем тексте не то, что дышать — двигаться негде. Напечатайте пореже — и тогда читайте вслух, для себя, и слушайте, слушайте… Он улыбнулся — больше ничего не скажу, пишите, пишите…
Вот и все. Он ничего не сказал мне про способности, пишите да пишите… Больше мы с ним об этом не говорили, а потом меня перевели в другое общежитие, и я потерял старика из виду. После этого разговора я долго не писал, потом снова попробовал, и втянулся, писал для себя, и постепенно стал догадываться, что он хотел мне объяснить… Но это была такая высота… Я понял, старик был молодец. Он мог бы разобрать мою рукопись по косточкам, но зачем это было делать. Он хотел сказать мне главное, как его понимал, а он что-то в этом понимал, теперь я догадался. И он говорил о том, что мучило его самого, не иначе, и, может быть, потому он ничего не писал?
А может и писал, кто теперь знает…
……………..
ЗАРИСОВКА

…………………….

………………………………
СУСЕКИ: БЕРЕГ БЛИЖНИЙ, БЕРЕГ ДАЛЬНИЙ

………………………………..
ХУДОЖНИК

////////////////
То ли белое чернит, то ли черное отбеливает…
ЕСЛИ БЫ ДА КАБЫ…

…………………………..
Если б умел, и хотел иллюстрировать тексты (чужие — не хотел), то, возможно, таким или похожим представил бы Воланда.
ИЗ СУСЕКОВ

………………………………
ОБЛОЖКА В ШУТКУ

//////////////////
Была такая обложечка для альманаха «Перископ», а что?
ПОШЛИ СУСЕКИ
Сканирую до конца марта, и бросаю это до сентября, разве что единичные вещицы из забытых сусеков.
Летом — мелкая проза с небольшими (возможно) иллюстрациями.
Сентябрь — размещение крупного текста, еще не знаю, где.
………………………………………….

……………………………………..

ГОРОДСКОЙ ВИД С КОЛЕСОМ (вариант)

……………..
МЕЖДУ НАМИ ГОВОРЯ…
Бабка в повести говорит мальчику — «должен не бояться…» Она не говорит «не должен бояться», так сказала бы другая бабка — другому мальчику.
ПОВЕСТЬ «СЛЕДЫ У МОРЯ» (фрагмент)
ПРО ШКОЛУ
Рассказывать не интересно, в школе никаких дел, учиться нравится, но ходить туда не люблю, много шума, холод постоянный, ребята почти все злые или глупые. И все время боишься, вдруг спросят, а я не знаю…
И каждый день так, хотя я учусь хорошо и отлично, все равно неуютно там.
Так у тебя нет друзей, совсем?
Ты же знаешь, Эдик есть. Еще Севка. Но они тоже мало гуляют. У нас места мало, я к ним хожу.
Нормально в школе, я всегда говорю, мама вздыхает, все у него нормально, туда бежит, и обратно скорей.
Пусть мальчик дома живет, среди своих, кто его любит, бабка говорит. Время ненадежное, лучше, если к семье привязан, кругом чужие люди, успеет нахлебаться.
Хотя бы с этим Голубевым еще подружился, он ведь еврей, Алик, да?
Голубев украинец.
Это он так говорит, удивляется мама. Замечательный мальчик, мать еврейка, отец еврей, а он украинец.
У Голубева отец не еврей, а военный прокурор, смеется папа.
Никуда не денешься, бабка говорит, мальчик должен не бояться своей нации.
Голубеву легче будет жить, папа говорит, пусть украинец, я не против.
Но ты еврей почему-то… мама не согласна.
У меня украинцев нет в роду.
Все шутишь, а я ненавижу этих червей.
Да ладно тебе… папа говорит. Но пока евреев не любят, скрываться некрасиво. А вообще, какой я еврей, посуди, что во мне еврейского? Ну, да… — он почему-то засмеялся, и это все.
Так нельзя думать, говорит Фанни Львовна, нужно гордиться, уважать.
Чем тут гордиться, я заработал или заслужил?
И они начинают спорить, а мне скучно, пусть я еврей, пусть меня не любят, мне интересней книжки, в них разные люди, и хорошие и плохие.
Наконец, ты полюбил читать, говорит мама.
Я всегда любил, просто медленно читаю, строчку прочту и все представляю себе, представляю… Потом очнусь, сижу перед книгой, ты что заснул, бабка говорит, это он так читает, боже мой.
А что тебе задали, какие уроки?
Сначала они спрашивали, потом перестали, я хорошо учусь. Мама говорит, я не вмешиваюсь, все в порядке. Зачем в школу ходить, эти собрания, два-три симпатичных лица, от остальных тошнит.
А мне своих собраний хватает, папа говорит, везде одинаково, давай то, надо это… что им скажут в газете, то и надо.
Иногда в гостях меня спрашивают, какой был твой первый день в школе, почему-то всем интересно. Ничего интересного. Никакой день. Но я его помню все равно, хотя два года прошло. Дождик шел такой мелкий, будто туман летает, воздух сырой, вода везде.
Наш гнилой климат, папа говорит.
Почему же мы не остались к Чувашии, где жили?
Почему, почему… кому мы там нужны, мы чужие, бабка говорит.
А здесь нужны?
Она засмеялась, боже мой, этот мальчик уморит вопросами. Не мы нужны, а нам нужно. Нам нужно там, где родились.
Мам, не забивай мальчику голову, мама говорит. Здесь наш дом, вот и все.
В тот день нас заставляли фотографироваться во дворе у стенки серой. Вставать на ящик, чтобы повыше. Я получился очень серьезный, только уши торчат. Раньше я не видел, что у меня такие уши. Ладно, хотите знать, расскажу как следует про первый день. Только завтра.
ПРОТИВОСТОЯНИЕ

…………..
Противостояние земли и неба страшно бывает.
ПОВТОР

………..
И ниже штучка с вороной была, и деревом. Старое увлечение, многим принадлежит — чтоб между деревом и каллиграфией не было зазора :-))
НАВЕРНОЕ 1978 Г

…………………………
Чтобы темнО, теплО, стЁрто, едва вИдно, и не на поверхности изображение. 🙂
СКУЛЬПТУРКА И ЗЕРКАЛО

………………..
Лепил из пластилина, голова была ни к чему. Потом зарисовки, небольшие картинки.
Так дни, недели, бывает, крадешься по неясным интересам. Вазочка, собачка, фигурка…
Если пытаться объяснить мотивы… Слияние осязания с изображением — что-то объясняет?..
Наверное, лучше не пытаться.
Ф О Н А Р И

…………………………….
Масло. ~ 20 см
После сканирования слегка растушевано в Фотошопе.
ХРАНИТЕЛИ ПОКОЯ

……………….
Фигурки, примерно 20 см, которые вылепил из немецкого пластилина, он застывает при обработке в кипятке.
Собака в валенках
Баба.
НА СЕГОДНЯ ВСЕ, СПОКОЙНОЙ НОЧИ!

……………………………..
ВДОЛЬ ДОРОГИ

………………………..
ДЕРЕВЬЯ У ДОРОГИ

……………………………………..
Цв. бумага. Смеш. техника
НА СЕГОДНЯ ВСЁ, СЧАСТЛИВОГО ДНЯ!

…………………………..
ПЕРЕД ДОМОМ

…………………….
Монотипия
ГОРОДОК (из серии)

…………………….
Оч. смешанная техника
ВАСЯ — ПУЩИНСКИЙ ПЕС

………………………
Рисуночек не совсем получился, Васю трудно разглядеть, он как бы слился с пейзажем. Но в сущности так и было, так что оставлю.
еще фрагментик, и пока хватит

………………………….
…
Я вспомнил, как мы с папой первый раз приходили сюда, пробирались к воде, подошли к сырому темному песку, и он говорит — вот и вернулись.
Я не хотел плакать, и чтобы Эдик не видел, отвернулся, стал смотреть на деревья вдали, на памятник Русалке, погибшему броненосцу, на камни, наполовину в воде, с белой каемкой, это соли, папа мне говорил, будет прилив, полоска скроется.
Почему соли не уйдут обратно в воду, я спросил его как-то.
Он посмотрел на меня, говорит, молодец, хороший вопрос. Потому что в воде этих солей много, море больше не принимает их.
Отчего же они на камень вышли?
Оттого, что их не было там, вот и вышли. А потом солнце, ветер, они изменились, обратно им нет пути. Наверное, как нам.
Я не понял, куда нам идти.
Он говорит, сам не знаю, но куда-то мы идем ведь.
А потом говорит — почему читать не любишь, ты же способный парень, я вижу.
Я вздохнул, у меня уже есть книга, я все время думаю о ней, другую читать не интересно.
Робинзон?
Да. Как он жил один?
Папа вздохнул, сам не знаю, нужно очень сильным быть… или несчастным. Но со временем поймешь, много хороших историй есть, в жизни не все плохо кончается.
Как же не плохо, если умирают все?
Это нескоро, еще много хорошего будет… и плохого, но дороже жизни нет ничего.
………………………………….
ПОВЕСТЬ «СЛЕДЫ У МОРЯ» (фрагмент)
МОРЕ ПЕРЕД ЗИМОЙ
Осенью мы почти каждое воскресенье ходили с папой к морю.
Завтра пойдем, я спрашиваю, он говорит, конечно, как мы без моря… И мы идем. Постоим немного у воды, потом делаем большой круг в парке, и возвращаемся домой к обеду.
Один раз вечером я спросил, завтра как всегда?
Было холодно, на неделе два раза выпал снег, хотя тут же таял, бабка говорит, давно не было, чтобы в октябре такая холодина, что же дальше будет? Теперь даже зима у нас как в России.
Климат на всей планете меняется, папа говорит.
Бабка не согласна, планета теплеет, а у нас наоборот, что бы это значило…
Оставьте, Фанни Львовна, случайные явления тоже нужны, папа не любит печальных тем.
Я спрашиваю его про завтра, он помолчал, и говорит:
Алик, холодно уже, давай, оставим наши прогулки до весны, море никуда не денется от нас.
Я страшно удивился, он понял, подумал, и говорит, ладно, скажу, как есть. У меня другая теперь работа, и в воскресные дни тоже, я на скорой помощи работаю.
Я вспомнил, недавно мама говорила ему, только не на скорую, там и молодые не выдерживают. А он ответил, там знакомые, они мне только дни оставили, а по ночам сами будут. Я не понял тогда, в чем дело, и забыл.
По ночам я не работаю, как другие, он говорит, зато должен в воскресные работать, иначе неудобно перед людьми.
И долго ты будешь по воскресным?
Он говорит, точно не знаю, но думаю, скоро все изменится.
А ты мог не согласиться?
Другой работы для меня нет, он вздохнул. Я все-таки врач, не буду же телеграммы разносить. В будние мы могли бы прогуляться, но ты в школе, а по вечерам уже темно. Но я обязательно что-нибудь придумаю.
Не приставай к папе, мама говорит, ты уже большой, потерпи. У нас темная полоса, всем тяжело.
А вчера он говорит, завтра свободный выходной, пошли. Только встанем пораньше, потом у меня дела.
Он меня разбудил в восемь, холодно, темно, сыро, пол ледяной…
Пошли.
Мы быстро выпили чаю, съели по бутерброду с колбасой, оделись и вышли на улицу. Небо только светлеет, везде иней, ветер сырой, мы идем. Перешли трамвайные пути, дальше мокрая трава. Потом песок сырой, вязкий, идем, он молчит, я тоже.
Подошли к воде, она черная, волнуется, шипит на песок.
Зимой только полоска льда вдоль берега, море никогда не замерзнет у нас, папа говорит.
И можно далеко плыть?
Как тебе сказать… Он засмеялся, но печально. Когда вырастешь, думаю, можно будет. Ветер, холодно, давай, уйдем.
Больше свободных выходных у него не было.
А в будние у меня свои дела, учусь — утро, холод, вставай, желтый свет, заборы, рынок, школа… Потом домой, серый день, темнеет, вечер, уроки, спать…
И снова — вставай, холод, школа…
…………………………………………
ПОРТРЕТ З.Б.

………..
«…египетские пирамиды из камней не выше человеческого роста…»
ПОВЕСТЬ «СЛЕДЫ У МОРЯ» (фрагмент)
ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
Однажды в году дарят настоящие подарки. На день рождения, конечно. Новый год не в счет, там всем что-то раздают, шум, суета, и каждый смотрит, не лучше ли у другого. От этого устаешь, и подарок кажется маленьким, неинтересным. Всем дарят, просто день такой. Говорят, Новый год начинается. Откуда они знают, когда он начинается? Я спрашивал, никто не отвечает. Папа говорит, просто люди договорились, надо же когда-то новое время начинать. Мало ли о чем можно договориться… Правда, Новый год никто еще не отменял, многие праздники поменялись, а этот остался. Приятно, папа говорит, никакая власть его отменить не может.
Но если подумать, разве я виноват, что старый год кончился? А день рождения я заслужил, жил, жил – и добрался до конца своего года. И вот они, подарки…
Лежат на тумбочке около кровати. Бабка рано уходит на кухню, готовит что-то вкусное к обеду, к завтраку она не успевает. И я здесь в уголке один. Через дырку в ширме вижу окно. Бабка говорит, здесь раньше не было дыры, ширма единственное, что осталось с довоенного времени. Кроме альбомов, они были завернуты в эту материю. Раму папа заказал, не такая красивая, как старая, он говорит, зато куда прочней, так что ширма нас переживет. А на месте дырки был рисунок знаменитый, бабка говорит, хорошие деньги они выручили. Зато теперь я вижу окно. Второй год на этой квартире, второй день рождения у меня здесь. Помню еще третий, в квартире у дяди Бера, давно, а дальше не помню. Дядя так и не вернулся, переехал в Москву жить, у него теперь другая жена.
Все-таки решился, а я плохо о нем думала, бабка говорит.
А папа не радуется, я брата потерял, когда еще увижу…
Чудак вы, Сёма, главное, он живой, бабка всегда права.
А с подарками случаются удивительные вещи, мама говорит. Мне до войны подарили огромного медведя. Мы уехали, бросили все, наш дом разбомбили, а мишка у моей подруги сидел, я его починить отдала. Как приехали, он к нам вернулся.
Я про этого мишку сто раз слышал, теперь он на верхней полке в темноте сидит. Мне его немного жаль, никто не играет с ним, я больше с игрушками не играю. Но все равно, он дома живет.
Я уже не помню, как жили при войне. Алику хорошо, мама папе говорит, я бы хотела все забыть — войну, и особенно до нее, мне бы легче стало.
И меня забыть молодого?
Тебя нет, она смеется. Забыть чего лишилась, чтобы не жалеть.
А я ничего забыть не могу, бабка говорит, для меня жизнь один бумаги лист, на нем все записано, не вырубишь топором.
Она родилась в июле, не наша порода, а мы с папой в октябре, в один и тот же день. Вообще-то, я на десять минут опоздала, мама говорит, другой день начался. Врача упросила время рождения изменить, на бумаге, конечно. Так что у Алика записано двенадцать без пяти, с Сёмой в один день, отцу приятно.
Я подслушал, она подруге Соне по секрету говорила. Подумаешь, секрет, пятнадцать минут, все равно мы с папой близко родились. Только разные года.
Я родился еще в старом веке, в нем Пушкин всю жизнь прожил, папа говорит.
А я родился еще до войны.
А я еще до той войны, он говорит.
Какой той?
Да ладно тебе… он засмеялся, успеешь эти войны сосчитать.
Утром сумрачно в комнате, темно, дует ветер из форточки – мама закаляет меня, и слышно, как шлепаются капли о стекло. Впереди зима, темнота, желтый, тусклый свет. И все-таки – день рождения! Я добрался до конца собственного года. И чтобы веселей было дальше жить – подарки…
Они притаились в темноте, ждут, когда я проснусь. А я уже давно не сплю, смотрю на тумбочку. Не очень они возвышаются… Но бывают невысокие длинные подарки, очень нужные, например, фонарик, мне его подарили в прошлом году. Он круглый, длинный, с большим прозрачным окошком в одном конце, в другой вставляются батарейки. Он бы светил до сих пор, если б не упал у меня. Мама говорит, я варвар, потому что вытекла батарейка. Другую я сам разломал, одной все равно маловато. Папа обещал новые купить, если будут в магазине, и у него в тот момент окажутся деньги в кармане, и он не забудет, как обычно. Все вместе у него редко получается, то денег нет, то магазин переехал на другую улицу. Но когда-нибудь он соберется с силами. Так говорит мама – соберись с силами, Сёма… Перед днем рождения он собирается, и вот – подарки.
Не очень длинные подарки, они умещаются на тумбочке. В прошлый раз что-то свешивалось, я даже подумал, что шнур от машины-самосвала. Не выдержал, протянул руку, а это, оказывается, салфетка, они решили салфетку постелить, для красоты. Подарки, правда, оказались ничего, но самосвал остался в магазине. И не очень нужно, в нем батареек, говорят, хватает на полчаса, потом катай его сам, а что в батарейках, я давно выяснил. Папа обещал другой фонарик, особый, пока его нет в продаже. Сам светит, ему батареек не надо.
Так что фонарика среди подарков быть не может.
Они не высокие, не длинные, и не круглые, подарки… Значит, мячика тоже нет среди них. Ну, и хорошо, мячик трудно найти в траве, ходишь рядом и не замечаешь. Надо не просто глазеть, как ты, а видеть, мама говорит. Смотреть легко, потому что глаза даны, а вот видеть…
Сейчас мне даже смотреть трудно – еще темно. Я лежу и жду. Понемногу идет время, первый день моего нового года. Ветер старается для меня, разгоняет тучи, в окне становится светлей. Я вижу, на тумбочке что-то чернеется плоское – одно, непонятной формы – второе… и еще, что-то тонкое, длинненькое, совсем небольшое…
Я уже знаю. Догадываюсь, конечно. Насчет плоского почти уверен. Это книга. У меня две любимые книги, про Робинзона и «Что я видел», а эта? Я думаю, та самая, о прошлом земли, которую видел у Эдика, и даже начал читать, сам! Очень медленно, правда, но все понял. Но он домой не дал – пода-а-рок, говорит. Начало интересное – как произошла земля. Какая-то звезда вырвала из солнца клок, получились планеты, они закружились, завертелись, остыли, и появилась на них жизнь. И в конце концов, родился я. Осенью, и сегодня мой день рождения.
Насчет второго подарка… Я думаю, это полезная вещь. Она тряпичная. Это не очень интересно, но нужно. Может, рубашка или даже штаны. Штаны бы лучше, в старых карманы продрались. Мама говорит, это необратимо. Без карманов штаны неинтересны. А в новых просто должны быть карманы.
Насчет третьего подарка – не знаю. Может, мне показалось, там просто тень, и не лежит ничего? Если очень хочется, то кажется.
Я лежу, не спешу вставать. Когда все потрогаешь, ждать нечего будет.
Этот парень меня удивляет, папа говорит, он умеет ждать, я не умею до сих пор.
Он в меня, мама говорит.
Не, в меня…
И так они спорят почти каждый день, но не ссорятся. Пока бабка есть не позовет. А сегодня выходной, и день рождения, сначала пойдем к морю, потом обед, потом придет Эдик с тетей Соней, принесут подарок, будем есть крендель, пить чай.
Вот настоящий первый день. Какой там Новый год… подумаешь, договорились. А я жил и добрался до своего собственного дня.
…………………………………………………………..
