ОЧЧЕНЬ СТАРОЕ ВРЕМЯ…


……………………………….

В НАЧАЛЕ

Всякое дело начинается со странных, может быть, даже никчемных людей, а не с героев и тружеников, об этом неловко говорить, и потому часто рисуют совершенно иную картину. Хотя почему никчемных, разве так можно сказать – никчемных, нет, я сомневаюсь, очень даже выразительных и нужных, ведь каждому делу нужен запах, аромат, тайна, непонятная судьба, чтобы притянуть вот этих, только вырастаюших из детских штанишек, героев и тружеников. И даже небольшое такое дело, как учение, студенчество, вся эта, казалось бы, расписанная от «а» до «я» жизнь, она начиналась странно, с другими людьми, и зачем они были, если потом все ушли, ну, совершенно все, кроме одного, а тот сменил фамилию, и стал, наверное, неуловим для сил определяющих и направляющих, эти силы удивительно бывают простодушны и доверчивы, ушел от предназначенной ему судьбы – поднимать занавес, перерезать ленточку, а кто занимается поднятием занавеса, перерезанием ленточек – известно, самые никчемные личности, хотя почему никчемные, нет, я возражаю, как говаривал мой приятель, он давно в Израиле пенсионер – не все так просто… Фамилия у него… нет, не у приятеля, а у этого, предшественника и предоткрывателя, была – Шкурник, Костя его звали, коренастый, почти квадратный, с тяжелой круглой головой, серые волосы ежиком, он был не намного старше нас, около двадцати, а казалось, вся жизнь за спиной, так он резко и точно судил обо всем, все знал – и ничего не делал, чувствовалось, он настроил внутри себя невидимый никому парус и ждал ветра, чтобы его несло, несло в широкие какие-то дали, а ветра все не было, не было… Всегда были такие – конквистадоры, что ли, бывало, им везло, а в нашей квадратной и прямоугольной жизни… Но это другой разговор. И Шкурник пил одеколон «Тройной». Тогда это было чудачество, пить было – завались, и довольно доступно, и денежки у него водились, откуда – не скажу, чтобы не бросать тень, одним словом, Костя устраивал спектакль. И созывал друзей, это были фигуры!
Раньше всех приходил Балинт- венгр, он жил у богатой вдовы на квартире, в районе парка, где тишина и выгуливают благородных собак. Он ублажал хозяйку, «когда я это самое, – он говорил, – земля горит на три метра в диаметре», и я представлял себе маленького Балинта с пышными колючими усами на большой белой женщине, и тлеющий от невыносимого жара ковер… Потом появлялся Витек-фельдшер, сухощавый блондин в темных очках, к медицине он отношения не имел, слова писал, как слышал. Он приносил огромный потрепанной кожи портфель, в котором умещалось штук двадцать пива. Он был силен незаметной жилистой силой – двое повисали у него на плечах, а он легко подтягивался на перекладине. Наконец, вваливался огромного роста тип по фамилии Буфетов, Вадим, с темным лицом и спотыкающейся речью. Говорили, что он живет с приемной дочерью, он по общей просьбе демонстрировал член устрашающих размеров, завистники говорили, что это водянка, и Вадим конченный человек. Буфетов мог молчать часами, он сидел, сопел, ждал Костю, лицо его, темное, как у негра, с багровыми белками глаз и вывороченными губами, наводило страх на проходящих мимо. Проходили в две комнаты, человек сорок ходило через нас, первокурсников, место было весьма и весьма для спектакля, Шкурник умел выбирать место. И вот он появляется.
Вы скажете, подумаешь, что стоит прикончить пару бутылочек «Тройного», кого теперь этим удивишь, но Костя создавал праздник. Он с утра ходил в баню, потом шел сдавать кровь, «у меня ее галлоны, – он говорил, – стоит палец кольнуть, как польется», и перед всеми колол, и, действительно – лилась, темно-вишневая, вязкая, тут же свертывалась, чернела, он сдавал для здоровья, в нем крови хватило бы на двоих или даже троих. «Мне нужны поединки на шпагах, ежедневно, чтобы были колотые раны, – говорил он, и добавлял, выпячивая мясистую нижнюю губу, – время не то-о…» После сдачи крови его кормили, давали двадцатку и свободные дни, хотя от чего его освобождали, непонятно, он и так был свободен, студент первого курса, на лекции не ходил, на занятиях не показывался…
Вот он входит, кивок Буфету – Вадик просто влюблен был в Костю, даже лицом светлел при встрече… потом кивок Витьку, но уже посуше, Шкурник уверял, что сильней «фельдшера», тот только ухмылялся, но вот Костин указательный палец, действительно, был непобедим, он скрючивал его и протягивал желающему, каждый мог уцепиться своим указательным и тянуть, и тут уж все пальцы распрямлялись, а Костя оставался со своим стальным крючком, и даже огромный черный палец Буфетова нехотя разгибался, Вадик нежно улыбался Косте, отдувался и мычал – «да-а-а, вот это да-а-а…» Витек попробовал как-то, проиграл, и больше в борьбу не вступал, сидел, как всегда, в углу и таинственно посверкивал очочками, он занимался перепродажей тряпья, тоже наш студент, дошел до второго курса, каким-то чудом сдал экзамены и мог бы продержаться еше годик, если б не погиб странной смертью, похожей на самоубийство.
Но вот начинается зрелище, Шкурник ставит на стол несколько зеленоватых пузырьков, большую алюминиевую кружку, берет первую бутылочку, сжимает большим и указательным пальцами пластиковую пробочку, она крошится, и Костя переворачивает бутылочку над кружкой, Наступает тишина, с жалобным звоном сыплется струйка, бьются, уходят вверх настырные мелкие пузырьки, все тише, тише, жидкость тонет в жидкости… Затем второй пузырек, третий, иногда четвертый, но чаще их было три, Костя любил красивые числа. Итак, в огромной кружке чуть больше половины, Шкурник поднимает ее, увлеченный своим рассказом – как сегодня сдавал кровь, — сестричка молоденькая, неопытная, конечно, он ей «я тоже врач…» — и что делал до этого, сколько выпил пива вчера, чем закусывал, что видел, зачем его взял легавый третьего дня, и прочее, дальше, дальше, все в обратном порядке – он то опускал сосуд, то снова поднимал его, запах катился волнами, и казалось, что все в его жизни смешалось – вобла, пиво, легавый, дружба до гроба, любимая женшина, она все время менялась, он уходил вдаль, в глубь времени, казалось, конца не будет… но вдруг он останавливался и говорил – «так это же мы встречались тогда…» – он добирался до прошлой — «тройной» встречи, он отчитывался перед друзьями, как жил, пока их не было с ним. Буфетов вздыхал – «ты, Костя, да-а». Витек молчал, но и у него складки по краям жесткого рта разглаживались, стекла мерцали мягче, даже с каким-то влажным блеском – никаких, конечно, диоптрий, сплошной понт. Это были наши однокурсники, и мы видели их только такими. Кружка поднималась и опускалась, и, наконец, то ли устав от этого медленного дирижирования, то ли насытившись собственной исповедью, Костя говорил – «ле хайм, бояре!» – и припадал, и в полном молчании пил долго, долго, мелкими, четкими глоточками, не отрываясь, и только слышны были его глотки, да иногда булькала жидкость, падая по короткому широкому пищеводу в обьемистое брюхо. Он внезапно кончал, переворачивал кружку, переводил дух, и, торжествующе оглядывая всех, говорил – «начнем по новой…» Никто не знал, что это означает, скорей всего, Костя начинал новый круг времени. Он понемногу багровел, пару раз сдержанно икал, распространяя резкий запах, деликатно прикрывал рот, он никого не уговаривал выпить с ним, это была его роль, он сам ее выбрал. Потом в дело вступал Вадик с большим куском домашнего сала, розового, с темной колючей шкурой. Наконец, Витек раскрывал свой портфель и извлекал, и извлекал, и стол наполнялся темными бутылками с испытанным жигулевским, иногда появлялась буханка черного, но это было лишнее, хлеб рассеянно отщипывали, и всегда он оставался, разодранный железными пальцами этих корифеев, наших однокурсников…
Мы с Вовиком, устроившись поудобнее на своих коечках, наблюдали зрелище, и
внимали, они относились к нам сдержанно и дружелюбно, говорить с нами было не о чем – мы учились, они жили.
Прошло время, год-два, и рассеялись эти первые люди. Витек погиб первым, поднял на спор легковой автомобиль, и надорвался. Непонятный человек ушел со своей тайной: зачем он поступал, учился, сдавал как-то экзамены, на что надеялся? что это было – блажь, мечта? Говорили, родители его были врачи, погибли в пятьдесят первом. Умер и большой человек Буфетов, выбросился из окна, всего-то было – полтора этажа, но огромный Вадик стал жертвой собственного веса. Причины гибели остались непонятны, кто говорил, что он безумно ревновал приемную дочь, кто утверждал, что Буфет был тайный агент и его вычислили, странная версия, конечно, но и время было… наконец, третьи настаивали, что он всегда был псих на учете, и
маменькин сынок, а маменька его, тоже Буфетова, по совпадению работала в буфете, проворовалась, повесилась, а он, расстроившись, в подпитии перепутал окно с дверью. Впрочем, шептали, что его фамилия вовсе не Буфетов, и называли одного из вождей, расстрелянных, кому он приходился то ли племянником, то ли сыном. Кто знает… А вот про Балинта все знали – маленький, верткий, отличный футболист, он в этой компании был младшим и не вылезал с речами, за плечами у него тоже была история, венгерская какая-то трагедия, и эти трое молча признали его, он скромно тянул пиво, история про вдову была пресноватой и скучной для такого круга, это нам он заливал напропалую. .. Так вот, Балинт – погиб геройски, уехал на Западную Украину, перешел в Венгрию и умер под нашим танком, защищая родину…
Костя же Шкурник пережил всех друзей, он ушел после третьего семестра, не дожидаясь исключения, зато потом выучился на фельдшера — акушера, перестал пить одеколон, подвизался в сельской местности, прославился своей умелостью, катался в сливочном масле, женился на толстой богатой хуторянке, стал совершенно уж круглым, бросил, конечно, сдавать кровь, и фамилию переменил, взял материнскую – Дорофеев.

УМЕР КОСТЫЛЬ.

(памяти Михал Михалыча Мрачковского, директора Таллинской 23-ей средней школы, что за базаром)

НАШ ДИРЕКТОР

Он мог бы стать кем угодно — викингом северных морей и охотником на тигров, а стал директором школы и учителем истории. Всему виной нога, так нам казалось — он был ранен на войне, и нога не гнулась в колене. Невозможно было представить, что он был солдатом и кто-то ему мог приказывать. А он мог бы приказать всем, властным сиплым голосом, легко перекрывающим любой шум. Он был всегда в светлосером костюме — и серые глаза, светлое лицо, большие белые руки… Везде мы слышали стук его ноги, он появлялся — все стихали. Он сразу находил озорника, долго смотрел на него с высоты своего роста, как на гнусное насекомое: «Ко мне! — в кабинет…»
Он рассказывал нам, как возникали и гибли империи. Мы слушали его как завороженные — он умел словами рисовать картины. Дома я проверял по учебнику — ни слова своего он не сказал, и не пропустил ни слова. Как же ему удавалось это?.. «Они шли лавиной, все сметая на своем пути…» — он говорил это с особой силой, глаза его загорались, он начинал ходить крупными шагами, слегка припадая на раненую ногу, как тигр… он мог бы раскрошить наши парты и выкинуть их в коридор… Потом он сдерживался, руки за спину мертвой хваткой, и говорил: «Приступим к опросу» — садился и долго водил длинным пальцем по списку — и все замирали…
Перед праздниками он обходил классы. Сначала распахивалась дверь и показывалась его нога, потом, на страшной высоте — большой белый нос и его крупное лицо, а затем и вся огромная фигура тридцатилетнего силача. Он останавливался и говорил веско: «Завтра праздник, наш праздник… кто не с нами, тот против нас…» Надо было идти на демонстрацию. Он шел впереди, всем улыбаясь, огромный, красивый — и мы за ним, в коротеньких штанишках, с букетиками искусственных цветов… Он назначал наших пионерских вождей, и мы поднимали руки. Он принимал нас в комсомол, хотя сидел при этом как гость, в углу комнаты, положив обе руки на больное колено, но все знали, что он принимает. Он спрашивал всегда: «Почему комсомол не партия?» — и услышав ответ — «потому что двух партий быть не может…» — крупно кивал головой и говорил — «это наш человек, наш…»
Он не старел, и потом, через десять лет, я увидел его на улице — и дрогнул, повернулся и стал рассматривать витрину, и он, конечно, не узнал меня. Я не был в школе потом ни разу, потому что уверен — он там, и снова будет смотреть своими немигающими глазами, и снова я услышу его медленный сиплый голос:
— В кабинет — ко мне…

ИЗ СТАРЕНЬКОГО


…………………………………….

ХИРУРГ КРИС

Я пришел на дежурство, и увидел Криса. Он сидел в ординаторской в единственном кресле, а ноги закинул на столик. Он читал газету. Мы, студенты, его любили — он не задавался, как другие, и позволял ассистировать ему. Крис высокий и худой, с очень худым длинным лицом, свои длинные ноги мог бы убрать со столика. Но ему наплевать, он читает газету. Раньше он работал на маленьком острове и пил от безделия, а потом ему повезло — сделал операцию заезжему боссу и тот вытащил его в эту клинику. Теперь Крис пьет по выходным.
— А, привет…— он насмешливо глянул на меня,— сейчас у нас будет язва, иди мойся…
Я намылил руки. Он все сидел и читал. Я помыл руки и ждал, когда сестра подаст мне халат. Он снова посмотрел на меня, и говорит: «Что это у тебя?..»
Я машинально поднес руку ко лбу.
Он расхохотался — иди мыться снова — и подошел к раковине. Мы стали мыться вместе. Мимо провезли больного. Я его видел в палате, мужчина лет сорока, худощавый и очень бледный. Когда мы вошли в зал, он уже лежал на столе. Там была сестра и еще один ассистент, больного накрыли простынями и дали наркоз. Я зажимал мелкие сосуды, а потом держал инструменты и смотрел. Они добрались до желудка и принялись удалять его. Сначала все шло хорошо, Крис свистел, а потом что-то разладилось. Крис долго шарил пальцами в глубине, лоб его покрылся потом. Желудок удалили и выбросили в тазик, который подала сестра. Крис все еще что-то искал своими длинными пальцами… Наконец, он сказал: «Все, будем зашивать, готово.» Зашивали молча, и мне не дали даже наложить верхние швы, как обычно делали. В ординаторской Крис снова завалился в кресло и закрылся газетой. Я подошел к окну. Снега в этом году мало, а ведь уже январь…
— Ну, что, парень, сделали операцию?
Я обернулся. Крис смотрел на меня.
— Сейчас бы неплохо выпить, как ты?
Я не знал, что сказать, но и не отказался. Он достал из шкафчика пузырек со спиртом и два пластиковых стаканчика, налил себе, выпил, не разбавляя, и запил остатками кофе. Я налил чуть-чуть и разбавил водой.
— Немного нам не помешает,— он сказал.— А парень этот,— он кивнул в сторону операционной,— скоро умрет, там все проросло до позвоночника.
Я хотел спросить, почему не сделали рентген, но вспомнил, что аппарат уже неделю не работает.
— Он умер бы от потери крови через пару дней, а теперь проживет несколько месяцев, это мы можем. Ты кем будешь?
Я сказал. Он кивнул одобрительно:
— Правильно, иди в лабораторию. Медицина мутное дело. Может лучше бы ему умереть сейчас — потеря крови, туман… легкая смерть. А он будет лежать, слабеть, кричать от боли…
Он снова взялся за газету. Я вышел в коридор. Здесь было совсем темно, только чуть-чуть светилось окно в глубине — пошел снег.

СТАРЕНЬКОЕ (1985г)


………………………………..
НОВАЯ ЖИЗНЬ

Мама сказала — «начнем новую жизнь — сделаем ремонт». И надо вынести в подвал две старые кровати. Когда-то они составляли одну большую, на ней спали папа и мама, и меня они брали к себе, если снился страшный сон, и еще оставалось место. Потом папа умер, я вырос из детской кроватки, и мама сказала — «надо расцепить». Оказалось, что в середине большой кровати есть незаметный крючок, и если с одной стороны приподнять, то получаются две отдельные половинки, и тоже довольно широкие. Я спал на одной половине, а мама на второй, в соседней комнате. У кроватей высокие спинки из темно-красного дерева с тонкими извилистыми узорами, но матрацы совсем развалились и пружины впиваются в бока. Я как-то кувыркался на кровати и вдруг — стою на полу. Перелетел через спинку. Попробовал повторить — ничего не получается… Мама говорит — «ты их добил…» Добил — не добил, а вынести все равно надо — новая жизнь. Все-таки крючок я отвинтил — пригодится. Забот много — побелка, обои новые… нужен маляр, может и кровати вынесет, если попросить. Пришел маляр, толстый высокий мужчина, видно, что сильный, говорит — я сам… взял кровать и понес. Я смотрю — забыл петлю снять, для крючка, но сказать постеснялся. Он отнес кровать в подвал, взял вторую. Мама говорит — «иди, помоги…» Мы поставили кровати одну на другую и сверху положили мешки, старую полочку и даже ведро, чтобы место не пропадало. Странно смотреть на кровать на краю угольной кучи. Маляр говорит — «я бы купил, да она не продает…» Продавать жалко, конечно, но вынести надо — с таким старьем новой жизни не будет. Пусть пока здесь постоят.
Маляр вернулся в квартиру, надел толстые штаны, испачканные белым, и полотняный колпак. «Сначала поработаю один, а высохнет — вместе наклеим обои…» Запрыскала, полилась водичка, запахло мокрым мелом. Вечером маляр вышел, переоделся — и стал пожилой господин в черном пиджаке, как у моего папы. «Сегодня не заходи — там некрасиво…» Я сразу захотел посмотреть, но почему-то дверь не открывалась. Назавтра он снова пришел, тихо возился весь день, пел тонким голосом и уговаривал кисточку работать получше. Закончил дело, выглянул, подмигнул мне и показал большой палец. «Высохнет — завтра будем клеить…» Я никогда не клеил обои, но видел, как клеили соседи. Варили в большой кастрюле серый студень — клей, суетились и кричали друг на друга — «держи ровней!.. нет, ты держи…»
Я протиснулся в дверь. Комната показалась чужим помещением — пусто, светло и сыро, обои сорваны… Мне стало грустно — здесь невозможно жить новой жизнью. Я пошел в подвал, толкнул шершавую дверь. Пахло углем и пылью. Сел на старый матрац, прислонился к спинке. Она теплая и гладкая, кое-где острые трещинки в дереве… Посидел — и пошел домой. Если высохнет — завтра клеим.

КАК СМАЙЛИК ПОПАЛ В НОМЕНКЛАТУРУ


……………..

Для кота попасть в номенклатуру не роскошь, а необходимость. Пока ты вне, никто не замечает. Каждый кот знает свое место в списке. Первый у нас Федос, а раньше был кот Нашлепкин. Нашлепкин исчез, его исчезновение — тайна. Сюжет для романа. Пропал старик, а на его место претендовал наш Ксерокс. Федос был незначительным подростком, таким помнили его с прошлой осени. А весной он показался на титульных боях…
Не все бои между котами титульные, то есть, меняют номенклатуру. Это происходит два раза в год, весной и осенью. А в промежутках кот может исчезать. Федос зимой нашел убежище, людей с третьего этажа. Умер глава семьи, мать и дочь решили взять кота. Федос притворился, что хочет в семью. Такой обман обычное дело, люди должны сами понимать — годовалый кот, если вырос на воле, дома прозябать не станет. Но вот ошиблись они, и Федос воспользовался. Судьбу Федоса сделала тушенка, ее было не счесть в кладовке. Хозяин-то умер, хозяйка из-за болезни есть жирное не могла, а дочь-студентка приезжала на субботу-воскресенье, и не справлялась. А Федос справился, и вырос с огромного кота. Мне говорят — наследственность… Без тушенки не было бы наследственности. Весной Федос выплыл на бои, и все поразились — широкий как шкаф, длинный как автобус, страшный зверь. Драться он не умел, но моментально взял весом. Ксерокс умел биться, но кормежка не та, рыба да рыба… Он и двух минут не продержался, стал вторым в номенклатуре.
Но про Ксерокса и Федоса история впереди.
А вот Смайлик, рыжий годовалый котик, красавчик, глазки медовые, шарфик белоснежный… Давно пора проявить себя, без титульного боя ни одна кошка не замечает. И брат его, Брыська, большой и сильный, а за кота не считается. Но Брысь моложе на три месяца, рано котироваться, вот и живет спокойно, ходит вразвалочку, ни одной царапины на нем.
Мы со Смайликом каждый день беседуем. Я успокаиваю, пусть побьют, ничего страшного… Он знает, не убьют, и вообще, формальностью стали эти бои: новые коты позарез нужны. И все равно, в жизни важное событие.
Проходит месяц-другой, уже лето, а Смайлику нет подходящего противника.
И вдруг объявился. На первом этаже взяли котика, они друг другу подходят.
Титульный бой это не за кошку биться, чисто номенклатурное мероприятие. Только должны присутствовать два главных кота, значит, Федос и Ксерокс, несколько второстепенных, и кошки, конечно, чтобы слух разнесся по всем домам.
Я же говорю, формальность, хотя много крика, размахивания лапами… Нельзя побежать, это главное.
Наш Смайлик победил, а ведь даже не схватились! Смайл молодец, все в глаза, в глаза, а тот не выдержал. Но оба номера получили, Смайл второй с конца, а новый Серый последний. Но быть последним в номенклатуре лучше, чем первым среди нетитулованных. Пока нетитулованный, ты никто.
Потом Смайл посидел со мной, как обычно, дал себя погладить, почесать за ушами. А когда я уходил, за мной не пошел, прыгнул в форточку. Ему теперь надо обойти все дома.
Брыська следующий. Но Брысь не станет драться с теми, кто в хвосте, он силен и самолюбив. Я думаю, закажет бой самому Ксероксу, будет бит, но сразу займет престижное место. Пока Ксерокс не пропустит очередную сессию… Боюсь, что он тогда исчезнет, как старик Нашлепкин, которого я ищу. Нет и нет его. Но это тема для романа. Поиски Белого Кота…
А пока все.

ЗАПИСКИ ЗИНОВИЯ БЕРНШТЕЙНА

Одному проводить огромный конкурс коротких рассказов (более 500 текстов) — идея не из лучших.
http://www.periscope.ru/afo.htm
Не расчитал силёнок, конечно. И я придумал себе напарника, старого филолога Зиновия Борисовича Бернштейна, выдумал ему биографию, и мне сразу стало легче. Зиновий даже дал интервью в «Тенетах». Потом меня ругали за мистификацию…
Привожу с небольшими сокращениями это интервью, в нем нет вопросов, но все ясно из ответов.
…………………………………………..
Меня зовут Зиновий Борисович Бернштейн, я родился в Таллинне в 1925 году. Тогда, как сейчас, Эстония считалась самостоятельным государством. Я вырос в русскоязычной, как теперь говорят, семье, мой родной язык русский. До войны в Эстонии было пять тысяч евреев, это были коренные жители. Почти все жили в столице, многие знали друг друга, были в родстве.
Мать разошлась с отцом, когда мне было пять лет и уехала со вторым мужем в Германию, потом они погибли в концлагере. Я остался с отцом в Эстонии. Он был мелким предпринимателем, часовщиком и ювелиром, его магазин находился на улице Виру в самом ее начале, там где две башни и остатки ворот, в этом же доме мы жили. Кто был в Таллине, знает это место. Во время налета в марте 1944 года советская авиация превратила центр Таллинна в развалины, нашего дома не стало тоже.
Когда мне было 12 лет, мы ездили с отцом во Францию. Заграница, помню, меня не удивила. Таллинн до войны называли «маленьким Парижем», лучшего места я не увидел. Отец зашел к Бунину, и я с ним, надо было передать письмо и посылочку от знакомого из Эстонии. Бунин встретил нас серьезно и холодно, беседа продолжалась несколько минут. Я запомнил, что раковина в комнате, старая и ржавая. Отец сказал мне, что он великий писатель, я не поверил.
Началась война, мы с отцом и его братом Иосифом едва успели выбраться из Эстонии. Плыли морем, меня рвало всю дорогу. В середине пути нас разбомбили немецкие самолеты. Я помню взрыв, и что оказался в воде, она обжигала, была осень. Я не мог дышать и скоро потерял бы сознание. Повезло – меня подобрал катер, спасли Иосифа, а отец утонул.
В Лениграде я жил у родственников отца, через месяц тетка, военврач, сумела отправить меня в Свердловск, где жили наши друзья. Иосиф остался в Лениграде, он погиб во время блокады. В Свердловске я учился в фельдшерской школе, потом меня мобилизовали в эстонский корпус, который был сформирован из эвакуированных из Эстонии. Когда я добрался до своей части, Таллинн уже был взят, корпус расформировали, а меня, как фельдшера, направили работать в военный госпиталь, он находился на краю Кадриорга у самого моря. Берег был изрыт окопами и воронками, подойти к воде трудно. Солдаты и матросы лечились, и дрались между собой. Побеждали обычно моряки, они были отчаянней. Нашего дома не было, я жил у родственников.
Когда война кончилась, я поехал в Лениград учиться, меня привлекали русский язык и литература. Поступил, и учился три года. Тяжелое время, я недоедал, заболел туберкулезом. Пришлось прервать занятия на год, потом я продолжил учебу и получил-таки диплом. Жить в Лениграде мне было негде, да я и не хотел — город вызывал у меня тоску, после уютного Таллинна он был страшен, мрачен. Мне нравились русские люди больше, чем холодные чопорные эстонцы, но меня тянуло обратно, и я вернулся.
В Таллинне работы не нашлось, жилья не давали, и я много лет работал на востоке Эстонии, в Кохтла-Ярве и других шахтерских городах, а также в Нарве — учителем в школе, потом редактором в местной газете, в журналах, писал статьи, защитил кандидатскую диссертацию по Герцену, и в конце концов переехал в Таллинн. Лет пять тому назад мне пришлось продать квартиру, плата за нее превышала мою пенсию. Мне помогли друзья, я купил в пригороде Таллинна Нымме первый этаж крошечного домика. Здесь у меня две комнатки и что-то вроде передней, в ней газовая плита с баллоном. Наверху старик-эстонец, мы с ним не друзья, но в хороших отношениях. Он говорит, «при русских было лучше», я не знаю, сложный вопрос. У меня кошка, у него собака, они дружат. Несколько лет тому назад мы решили поставить телефон, а потом у меня случились «шальные» деньги, я купил подержанный компьютер и модем к нему. Интернет смотрю с трудом, но почта своя имеется.

Всю жизнь я много читал, теперь чтение дается трудней. Мало интересного. Что-то происходит с возрастом, может быть, становишься недоверчивей. Но это особая тема. Что же касается прозы в интернете… Прав Дмитрий Кузьмин, никакой особой интернетской литературы нет, она не зависит от «носителя». Считать достижением перекрикивание друг друга в толпе, молодежные тусовки в гостевых книгах?.. Немного напоминает мне бригадный способ обучения, который одно время. процветал в России. Очень быстро оказалось, что одни учатся, а другие едут на их шее… Проза в Интернете пестрая. С одной стороны — масса халтурщиков и графоманов, с другой, следует признать, многие молодые люди неплохо пишут, то есть, владеют словом, формой, интересно и остро выстраивают сюжет. Беда в том, что в большинству из них нечего сказать. Я имею в виду не слова, которых, наоборот, много, а выразительный художественный ряд, образы и картины, которые говорили бы о серьезных, глубоких вещах, а не мерзость, или убогие рассуждения, или «хохмес» (голым задом на сковородке, как в рассказе Пелевина), или «житуха, как она есть», или «КВН», «физики шутят», мелкие стишки, неважная имитация японцев… Причин много, но это не на полслова разговор. Некоторые утверждают, им безразлично о чем писать, важны только «свойства текста», они работают с текстом. Часто они лукавят, выбирают темы и сюжеты, которые должны привлечь читателя, удивить, шокировать, оскорбить… Стремление привлечь к себе внимание любым путем всегда было признаком «дешевки», так оно и остается. Другие говорят, что важно иметь «концепцию», главное, чтобы была интересная «придумка». Придумывают и поэты, и прозаики, и художники. Многие из них люди рационального склада, или им трудно искренно сказать о себе, раскрыться, что ли… Причин много, а результат один — «придумки» быстро умирают, разве что хлеб для искусствоведов, а проза и поэзия как была, так и остается, и ее читают. Третьи считают, что писателю позарез необходим богатый жизненный опыт, он должен изваляться во всех мерзостях жизни, а потом уж лепить прозу, скрепляя правду мастерством. В ответ на это приходят в голову Кафка и Пруст, которые были отличными писателями, и Лондон, который так себе, или Горький… В прозе герои могут талантливо сморкаться и плевать на чужие лысины, а могут этого вовсе не делать. В живописи есть искусство «обманок», в нем мало общего с хорошей живописью, обычное ремесло. То же относится к прозе. Несколько слов об «авангарде». Исследование оврагов и тупиков дело интересное, но самоубийственное. Не стоит, мне кажется, переоценивать изменения. Принципы восприятия художественной вещи со времен наскальных рисунков мало изменились ( например, восприятие цельности: все та же «гроздь винграда», темное и светлое пятно… вход в пещеру и выход из нее…). Никто не станет выражать свои чувства через черный квадрат, слишком мало чувственных ассоциаций, а те связи, которые возникают, ведут в другую область, далекую от чувств. Но это слишком большой и серьезный разговор.
Так сложилось, что у компьютеров раньше всех оказались инженеры и физики. Среди них были люди, искренно любящие литературу, и они, наконец, получают возможность высказаться! Здесь никто их не унижает и не отшвыривает, как это делают в редакциях. Но способных к слову людей не так уж много. Способность эта не зависит от образования — почти «физиологическое влечение». Чтобы получилось интересно, нужно еще многое, но это самые общие человеческие свойства. Чувство меры и равновесия, например, тонкое восприятие ритма, повышенная чувствительность к звуку. (Это одинаково относится и к писателям, и к поэтам, и к художникам, к музыкантам. Вообще, принципы устройства художественной вещи в основе своей единообразны, неважно, из слов она или из музыкальных звуков, из красок или глины. Но это долгий разговор.) Еще желательно не быть дураком, они не умеют распорядиться своими возможностями. И нужно иметь тонкую кожу, это самое тяжелое условие. Есть и другие важные вещи, о которых кратко не скажешь. Например, особое качество — «не от мира сего». Нормальные люди решают свои трудности, противоречия, конфликты — в реальной жизни, умом, руками или кулаком, а здесь человек садится и пишет.
Теперь пиши, что хочешь, но не могу сказать, что от этого возник особый «подъем литературы», как некоторые заявляют. Появилось много мусора и мерзости, это бросается в глаза. (Все-таки культура стоит на запретах, а мы, отталкиваясь от самых примитивных и глупых из них, впадаем в другую крайность. Не стоит забывать, что, отметая внешние запреты и честно следуя своим чувствам, пристрастиям, убеждениям, художественному видению, мы не приходим к свободе, ничуть! Чем честней, тем несвободней… от самого себя. Парадоксально, но пройдохи, которые сегодня могут так, а завтра наоборот, свободней! Я вообще с недоверием отношусь к крикам о свободе. Но это опять долгий разговор.) Но и не могу утверждать, что «литература пропала». Слишком мало времени прошло, язык несколько огрубел, обеднел, да, но он огромен и глубок, посмотрим, что будет лет через 50. Впрочем, кто посмотрит, а кто и нет.
Мне пишут молодые люди, присылают прозу и стихи, многие спрашивают, есть ли у них способности. Если есть, то они будут писать, только скажи им! Не знаю. Я уже говорил об общих основах, которые в глубине любого вида творчества. Сказать, есть это у человека или нет, трудно, часто невозможно. Некоторые пишут плохо, просто отвратительно, не потому, что совсем не способны. Бывает, не хватает культуры и вкуса, многие люди искренно считают, что надо писать выспренно, «красиво». ((Эстонцы называют такое блюдо manna-kreem, приторная взбитая манная каша. Или вот надо им писать «круто», все словно помешались на этом словце! Почему круто, а тонко нельзя? Не услышат? Обязательно надо так закричать, чтобы обернулись — вон на столбе, кричит! Снял штаны и орет изо всех сил… )) Иногда достаточно обратить внимание на это. Так что насчет способностей мало что знаю. Однако есть два признака, в которых я до сих пор не усомнился. Первый: человек годами пишет дневник, и не формально, а бежит в нетерпении к столу, ему важно записать. И второй: человек, поссорившись с кем-то или поспорив, предпочитает написать письмо, иногда сразу после разговора или не дожидаясь следующей встречи. Не всегда из них получаются писатели, но пишущие люди — уж точно, для них слово важней встречи и разговора.
Я отвечаю всем, кто мне пишет, присылает прозу и стихи. Если не знаю, что сказать, так и говорю — не знаю. Стараюсь найти сильные стороны автора. Человек может полжизни пройти, прежде чем поймет свои возможности. Чуть-чуть подтолкнуть иногда помогает. Я никогда не выставляю оценок, тем более, не говорю — «есть способности — нет способностей…» Нравится человеку — пусть пишет. Случаются удивительные вещи («Мореплаватель» в «Новом мире», история «старшего брата Конецкого» например). И с графоманами надо осторожней быть. Когда писатель стоит перед новой задачей, он в какой-то степени и графоман, и дилетант, а если ни капли робости — то ремесленник.
Для одних проблема — о чем писать. Это было всегда. Пруст годами ходил и приговаривал -«надо что-то написать…» Потом все же писал. У других словесный поток, им кажется, что все их внутреннее содержание, в словесной форме, достойно внимания читателей. Они готовы писать о своих испражнениях, как Дали, и о том, как наложили в штаны, как неловко переспали… Это было всегда, периодами, потом распущенность снова сменяется строгостью нравов. Я смотрел хит-парад «золотых пластинок» — наши еще раздеваются, а на западе лучшие уже оделись, и выглядят строго и скромно. Что ни говори, а от века остается несколько имен и несколько книг, потом «второй круг» — еще десяток, их читают. Почему? Я думаю, важно, чтобы на странице было кого пожалеть. В самом широком смысле, конечно. Никакие изыски не могут скрыть внутренней пустоты и холода, они всегда проявляются. Можно очень умело, с понимание звука и ритма, написать, как растираешь окурок о мокрую мостовую. Быстро надоедает. Мне возразят — не каждый может писать «нетленку», как теперь говорят. Но стоит стремиться. Как говорил один ученый — «идешь ловить рыбу — возьми самый большой крючок». В целом проблема не профессиональная: мастерство, сделав все, что может, отворачивается, и проступает наше «человеческое лицо»: что мы есть, то пишем и рисуем, с «адекватной» лицу глубиной и выразительностью. Моэм говорил, что годам к сорока это проясняется. Банкротство в этой сфере имеет тысячу лиц… опять долгий разговор!..
Мне кажется, сейчас картина того, что делается, сильно искажена. На поверхности те, кто громче кричит и сильней толкается, кто лучше угождает вкусам большинства, активней «тусуется» в своем кругу. Так было всегда? Конечно, но сейчас появились огромные возможности тиражировать самого себя — технические средства развились необычайно. Морочить читателя сомнительными изысками и «придумками» штука опасная — можно вовсе потерять его. Люди легковерны и внушаемы, если им говорят, что настоящий поэт тот, кто напишет 28000 виршей за какой-то срок, то многие верят. Но эти строчки быстро забываются. Им говорят, что теперь «все можно», нет ни моральных запретов, никаких нет — они охают и ахают, но читают, чтобы не отстать от времени, про то, как лучше распилить человека, и сколькими способами можно «трахнуться», например, через дырку в черепе. Это надоедает, авторам снова приходится ухищряться, что-то придумывать, и они в этой гонке истощают свои способности, развивают совершенно другие, и все дальше отходят от литературы. Этому находится миллион объяснений, и неглупых: время новое, старая литература исчерпала себя, надо «слить искусство с жизнью», или, наоборот… И вдруг выплывает имя, книга… оказывается, был, сидел себе молча и писал.
Люди, сидящие в редакциях, связаны между собой, хвалят друг друга и получают премии. Конечно, не все, но многие. Они варятся в узком кругу, заняты своим выживанием и глухи к «потоку», из которого раньше все же единичные вещи выуживали. Очень многое держится на отдельном человеке, умном и порядочном редакторе, который сам ищет талантливого писателя. Таких редакторов всегда было мало, и сделать они могли немного, но все же делали! Где они теперь? Пока, что бы ни говорили обитатели интернета, напечатать на бумаге остается мечтой, но долго ли так будет, если журналы не изменятся? Денег мало? Не только в этом дело. Думаю, со временем шансы «носителей» слова уравняются. Для этого необходимо, чтобы в интернет пришли профессиональные литераторы высокого уровня, так оно понемногу и происходит. И чтобы читать электронную копию было значительно дешевле, чем приобрести книгу, остальное дело привычки. Ностальгия по книге останется, но бумага дешевле не станет.
Что Вам еще сказать? Когда тебе столько лет, многое уже кажется неважным. Вот еще что. Русская культура, и литература в частности, весьма оригинальна и глубока, но хрупка и уязвима, это очень тонкий слой на поверхности океана людей, который питает, да, но этот же океан в один момент может разрушить. Так получилось, что океан этот часто недружественный и даже враждебный своей культуре. Не везде так, например, в Китае можно выделить целые культурные эпохи, века, когда писались сотни великих произведений — книг, картин, слой этот основателен и надежен, хулиганскими наскоками разрушить его не удалось. У нас многое уже потеряно и разрушено. Люди, которые пишут по-русски, мне кажется, должны чувствовать ответственность — в первую очередь перед своим языком.
Всего Вам доброго. З.Б.Бернштейн Таллин-Нымме 1999г.

ПРИЗ МАСТЕРУ


……………………
Когда я вел конкурс короткого рассказа в Интернете
http://www.periscope.ru/afo.htm
то придумал вот такой значок, для самого лаконичного автора.
Потом забыл о нем, а недавно откопал.

ШТАНГИСТ СААР

…………………………..
Вижу, он подходит к зданию, плавно и быстро несет короткое квадратное туловище. Невысокого роста человечек, а руки толщиной с мою ногу, ноги… как мое туловище! Не преувеличивай. Ничуть, грудная клетка полтора метра в окружности. Шея… Хватит, это штангист Саар, чемпион. Мой мучитель идет. Я сижу на скамейке перед учебным корпусом, на первом этаже спортзал. Семестр кончается, мне нужен зачет, а я на занятиях почти не был. Казалось, успею, есть дела поважней. Саар не переносит табачного дыма. Однажды пришел в студенческий клуб, говорят, обломки мебели потом увозили… Врут, конечно, но он может. Но вообще-то он смирный. Он ведет физкультуру.
Вошел… Пора идти, объясняться с ним.
— Медик, второй курс? Где список… как тебя?..
Он долго водит громадным пальцем по списку, я смотрю на его склоненную голову… Ему нет тридцати, а он уже лысеет. С близкого расстояния он просто необъятен. Говорят, нога у него толще, чем была у Луриха. Саар много лет побеждает всех. Он лучший среди гиревиков. Мне двумя руками не оторвать от пола гирю, которую он вздергивает высоко над готовой… Зачем ему с нами возиться? Кушать надо, вот и возится. Если б он жил в средние века, представляешь? Что бы Саар сделал со Львиным сердцем… Голыми пальцами бы разорвал. Тем более, говорят, эти рыцари были крошки по сравнению с современными людьми. Саар тоже невелик ростом, но зато сам себя шире. Лошадь бы испугалась, понесла… Не понесла бы, он не то, что лошадь, тигра бы остановил! Откуда тигр, что ты мелешь… Но из Львиного сердца точно бы котлету сделал…
— А, вот! — Он откопал-таки меня, в первые дни я его разик навестил. — И ты хочешь зачет?
Он смотрит на меня доверчивым ясным взглядом. Он меня даже не презирает.
— Куришь, наверное?
— Не, не, ни в коем случае!
— Не кури. И вообще, пойми, дело не в силе. Собой управлять… Не унижаться… Достоинство…
Оказывается, он философ. Вообще-то он добряк. Что он делает, когда не возится с такими дохляками, как я, и не поднимает железо? Трудно представить, что Саар женат. Выдержать на себе этот шкаф… Но говорят, есть жена, и дети… двое, мальчик и девочка…
— Становись к железу. Отработаешь восемь занятий. Вижу, не силач. Тебе скидка, потрудись до пяти.
От двух до пяти! Но это зачет, уж я как-нибудь…
Иду в угол, там уже двое, перед ними штанга для детишек, голый, можно сказать, прут. Саар гуманист… Эти филологи совсем слабаки, так что я успокаиваюсь, как-нибудь получу зачет. Главное, не спешить, не спешить… Саар любит гири, возьму-ка я гирю…
Саар занялся группой, возглавляет перебежку, потом они бегут на улицу, и мы можем передохнуть. Потом он появляется снова, у них в плане брусья и длинная кожаная лошадь. А у нас только железо…
Через полчаса Саар подкатился в наш угол, отпустил филологов с зачетом.
— А ты еще подергайся, тебе полезно.
Да-а, полезно…
Через час обнаруживаю, мне нравится здесь. Еще немного, и запишусь к Саару, буду ходить к нему два раза в неделю, стану штангистом… нет, гиревиком!..
— Ну, хватит, парень.
Не заметил, как он подошел. Он ниже меня, но в три раза шире. Похлопал по плечу, говорит:
— А ты мог бы… если б захотел… В легком, конечно, весе. Где зачетка?.. А то приходи.
Я убегаю с зачетом. Иду и думаю. Хорошо бы… Запах пота и железа, азарт и расчет. Сильней всех на свете…
…………………………..
Потом забуду, насядут новые дела, нервные, сложные…
Саар умер, не дожив до сорока лет. Порок сердца, с детства.
Я слышал, говорили, зачем? Выбрал бы полегче…
Умники, понимаешь… Идите к черту. Для меня его рекорд не побит. Собой управлять. Достоинство. Идите к черту…

ВОСПОМИНАНИЯ О КРЫМЕ


……………………………….
Из серии примерно одинаковых по композиции рисуночков. Перо, кисть-чернила или тушь — довольно плотно, и акварель или цветная тушь — прозрачно-жидко (здесь как раз не очень, поищу другие).Вот!

…………………..
В общем, уход от непрерывности по тону, что ли… К вопросу о свободе. Тогда мне так ЗАХОТЕЛОСЬ, и всё, я ни черта не знал и не умел. А потом я узнал о увлечениях Ван Гога японцами, уплощенным рисунком, и понял, что интуитивно мне хотелось именно «уплощения», ухода от немного банальной «перспективы», от культурных многоплановых работ типа весьма тонких акварелей Волошина, на которых Вы можете выделить до десяти «планов». Потом я прочитал про «планы, планы!» Сезанна, про его стремление к дискретности изображения…
Ничего я, оказывается, не открыл, а следуя собственному желанию, пришел к чему-то довольно известному, а если зернышко внес свое — и то вопрос, и то бы здорово!

ОТВЕТ ФРЕНДУ


……………..
Я тоже не знаю более тонкого и точного определения чем «нравится — не нравится».
Задним числом ИНОГДА можно ЧАСТИЧНО объяснить, почему нравится или нет. НО:
В основе глубинного приятия или неприятия лежат неконтролируемые процессы. Есть свойства предметов искусства, которые прямо «на входе» или пропускают нас дальше или останавливают. Вещь может нам не очень нравиться, но быть «приемлемой», то есть рассматриваться, а бывает, что сразу отвергается — нерассматриваемая. Второе относится, например, к картинкам, прозе или музыке, которые не представляют собой цельное произведение. Мы это чувствуем даже тогда, когда объяснить не можем. С изображениями проще всего — наше первичное восприятие контролирует физиология восприятия. В целостном изображении, НАПРИМЕР, не может быть двух пятен одинаковой силы и притяжения для нас. Если имеются, то изображение распадается («буриданов осёл») и действие его на нас многократно ослабляется. То же, хотя и не так явно, относится к неправильно построенному тексту или к музыкальному произведению. Рискну сказать, что есть общие принципы построения любой творческой вещи, они чувствуются нами интуитивно. Факторов, которые мы учитываем подсознательно столько, и многообразных, что лучше простого интуитивного приятия-неприятия никто еще ничего не придумал.
На узнавании строится приятие многих вещей, например, в музыке. Более сложная глубинная вещь — «внутренний резонанс», он стоит НЕ ТОЛЬКО на сознательном узнавании (дядечка знакомый), но и на огромном массиве наших неясных воспоминаний, личной истории, генетических предрасположений… И так далее.
Все это настолько сложно, и существует в таком переплетении, что всякое «наукообразие» приводит к упрощению. Упрощение — способ действия науки, она строит более-менее приемлемую модель. Это мало что дает нам для понимания восприятия художественной вещи. Примером являются книги некоторых физиков и математиков по искусству, с детальным расмотрением перспектив, очень умными рассуждениями… 🙂

СУББОТНИЙ ТРЁП, ДЛЯ ОТДЫХА (но не совсем)

МАМЗЕР

Люблю, люблю… воркуют, сволочи, нет, чтобы подумать обо мне! Я так им как-то раз и вылепил, лет десять мне было, что-то в очередной раз запретили, как всегда между прочим, в своих делах-заботах, сидели на кровати у себя, двери раскрыты, и я, уходя в свой уголок, негромко так — «сволочи…» Она тут же догнала, влепила оплеуху, он с места не сдвинулся, смущенный, растерянный, может, со смутным ощущением вины, хотя вряд ли — давно забыл, как все начиналось — «вот и живи для них, воспитывай…» — говорит. Тогда они давно уж в законном браке, и только бабушка, его мать, гладя по голове, говорила непонятное слово — «мамзер». Это она шутя, давно все забылось. Мамзер — незаконнорожденный, я потом узнал. Тогда, в начале, я был им ни к селу ни к городу, случайный плод жаркой неосторожной любви, зародился среди порывов страсти при полном безразличии к последствиям, а последствием оказался — я! И первая мысль, конечно, у них — избавиться, и с кровью это известие принеслось ко мне, ударило в голову, ужас меня обжег, отчаяние и злоба, я ворочался, беззвучно раскрывая рот, бился ногами о мягкую податливую стенку, она уступала, но тут же гасила мои усилия… При встрече с ней родственники шарахались, знакомые перестали здороваться, а его жена, высокая смазливая блондинка — у нее мальчик был лет двенадцати, их сын — надменно вздернув голову, рассматривала соперницу: общество не простит. Все знали — не простит. Оставлю — назло всем, решила она, и ходила по городу с высоко поднятой головой. И этот цепкий дух сопротивления горячей волной докатился до меня, даруя облегчение и заражая новой злобой, безмерно унизив: мне разрешено было жить, орудию в борьбе, аргументу в споре, что я был ей… И тут грянула великая война, общество погибло, ничего не осталось от сословной спеси, мелких предрассудков, сплетен, очарования легкой болтовни, интриг, таких безобидных, шуршания шелковых платьев — променяли платья на еду в далеких деревнях… Потом жизнь вернулась на место, но не восстановилась. Постаревшие, испуганные, пережившие проявления сил, для которых оказались не более, чем муравьями под бульдозерным ковшом, они еще тесней прижались друг к другу, и с ними я — познавший великий страх, родительское равнодушие — случайный плод, я родился, выжил, рос, но мог ли я их любить, навсегда отделенный этими первыми мгновениями, невзлюбивший мать еще во чреве ее, и в то же время намертво связанный с нею — сначала кровью, узкой струйкой притекавшей ко мне, несущей тепло, потом общей судьбой, своей похожестью на нее, и новой зависимостью, терпкой смесью неприязни и обожания, страха и скрытого сопротивления?.. Теперь они, наверное, любили меня, но тень, маячившая на грани сознания, отталкивала меня от них…
Я взрослел, и начал искать причину своей холодности и неблагодарности, которые удивляли и пугали меня, вызывая приступы угрызения совести, источник напряженного и неприязненного вглядывания в этих двоих: они между прочим, занятые собой, пробудили меня к жизни, потом долго решали, жить мне или не жить, и оставили из соображений мелких и пошлых. Но все мои попытки приблизить тень, сфокусировать зрение, наталкивались на предел возможностей сознания, и только истощали меня…
И тут отец умирает, унося с собой половину правды; часть тайны, оставшаяся с матерью, заведомо была полуправдой, я отшатнулся от нее, прекратив все попытки что-либо понять. И годы нашего общения, вплоть до ее смерти, были наполнены скрытым раздражением, неприязнью и острым любопытством. Она узнавала во мне его: он давно умер, а я повторял и повторял его черты, повадки, словечки, отдельные движения, причем с возрастом появлялись все новые знаки родства, откуда? я не мог ведь подсмотреть и подражать! Даже спина у меня была такая же, широкая и сутулая, и это радовало ее, и обувь она мне покупала на два номера больше, хотя отлично видела, что велика, это казалось ей недоразумением, которое следует исправить, ведь у НЕГО была большая нога и у меня должна быть такая же…
Она умерла, не дождавшись разговора, который, она считала, должен все прояснить, и стена рухнет, а я боялся, избегал объяснений, не представляя себе, что ей сказать, только смутно чувствуя нечто в самом начале, разделившее нас. Как-то она, преодолев гордыню свою, все же спросила — «почему ты так не любишь меня?» — меня, все отдавшую тебе, это было правдой, и неправдой тоже, потому что не мне, а ему, и его могиле! Что я хотел у нее узнать? Она ничего не знает, также, как я. Да и что я мог бы понять тогда, в середине жизни, полный сил, совершающий те же ошибки, также как они, рождающий между прочим детей…
И только в конце, когда я, свернувшись в клубок от боли, сморщенный старик, теряя остатки сознания, уходил, то вдруг ясно увидел себя, связанного с ней цепью пуповины, испуганного и сопротивляющегося, злобного, ожесточенного… — и понял, откуда все, и не могло быть иначе.
………………………………….
(было посвящение — Эдгару По, определенный смысл в нем был, конечно)
……………….
……………….

ДОКТОР, МУХА!

Мне влетела муха в правое ухо, а вылетела из левого. Такие события надолго выбивают из колеи. Если б в нос влетела, а вылетела через рот, я бы понял, есть, говорят, такая щель. А вот через глаз она бы не пролезла, хотя дорога существует, мне сообщили знающие люди. Приятель говорит — сходи к врачу. На кой мне врач, вот если б не вылетела, а так — инцидент исчерпан. Хотя, конечно, странное дело. «Ничего странного, — говорит мой другой приятель, вернее, сосед, мы с ним тридцать лет квартирами меняемся и все решиться не можем, — есть, говорит, такая труба, из уха в глотку, там пересадка на другую сторону и можно понемногу выбраться, никакого чуда. И мухи злые нынче, ишь, разлетались…» Но эта особенная, представляете, страх какой, она словно новый Колумб, он по свежему воздуху ехал, а она в душной темноте, где и крыльев-то не применишь, только ползти… как тот старик-китаец, который пробирался к небожителям в рай по каменистому лазу, только китаец мог такое преодолеть, только он. Муха не китаец, но тоже особенная — чтобы во мне ползти, надо обладать большим мужеством… И в конце концов видит — свет! Вспорхнула и вылетела, смотрит — я позади. А мы двадцать лет решиться не можем… или тридцать? не помню уже… Стыдно. Верно, но я все равно не стыжусь, я не муха и не Колумб, чтобы туда — сюда… легкомысленная тварь, а если б не вылетела? Тогда уж точно к врачу. И что я ему скажу? Мне в ухо, видите ли, влетела муха?.. Нет, нельзя, подумает, что стихи сочиняю: ухо-муха… Надо по-другому: доктор, мне муха забралась в ушной проход… В этом что-то неприличное есть. Лучше уж крикнуть: доктор, муха! — и показать, как она летит, крылышками машет — и влетает, влетает… Тогда он меня к другому врачу — «вы на учете или не на учете еще?..» Не пойду, я их знаю, ничего не скажу, пусть себе влетает, вылетает, летит, куда хочет, у нас свобода для мух…
Все-таки мужественное создание, чем не новый Колумб! Да что Колумб… Китаец может, а муха — это удивительно. Как представлю — влетает… ужас!
— А может все-таки не вылетела, ты обязательно сходи, проверься, — говорит третий приятель, вернее, враг, ждет моей погибели, я зна-а-ю.
— Ну, уж нет, — говорю, — на кой мне врач, вот если бы влете-е-ла…
…………………..
…………………..

НЕУДАЧНАЯ СУББОТА!


/////////////////////////
Ликвидировал две записи, поскольку картинки не ставились, Перископ отказывался принимать.
А без картинок слова пусты. И вообще, легкость, с которой все можно вывесить в Инете, провоцирует людей на пустой трёп и графоманию.
А этот эскизик — один из последних маслом. Масло, также как уголь в графике,подкупает кажущейся легкостью и роскошью изображений. Обман, чистый обман! Начинающему нужна темпера, чтобы спотыкался на каждом мазке, и перо, чтобы не возомнил.
Пока все, но день только начался, и план не выполнен.

НЕ ПО ТЕМЕ


//////////////////////////////////////////
Пока котов было много, кошки жили мирно. Ворчали друг на друга, но редко дрались.
Сейчас у нас котов мало, старые умерли или вышли из строя, а новые еще неуверенно котируются. И кошки жестоко сражаются между собой. Это факт, а не литература.
Здравствуйте, начнем жизнь заново, хотя пятница. Говорят, если у тебя один час остался, и то можно начать заново. Трудно верится? Да, но если получается, то очень здОрово!
А что заново-то…
Пока не знаю, но что-то обязательно надо обновить.

НЕ ДЛЯ ЭСТЕТОВ !!!!!!


………………………………………..
Первые свои работы редко показываю, и далеко не все. Не хочу пугать эстетов. Стараюсь показывать то, что уже как-то сдвинулось, хотя бы немного выкристаллизовалось из первобытной магмы 🙂
Но иногда бес какой-то подмывает. Особенно, когда слышу разговоры о «способностях»… :-))))))))))))))))))))))))))))))))

ОЧЕНЬ СТАРЕНЬКОЕ


//////////////////
Кот встречает рассвет. После ночной гулянки — время для созерцания. Понятное дело.

РАССКАЗЫ О ДЕТСТВЕ

Надо сказать: мое отношение к детству сложное. Время напряженное, печальное, даже драматичное. Чувствуешь куда больше, чем понимаешь, а понимаешь больше, чем можешь. Во всяком случае, так я вырос, и с тем же отношением к жизни остался, хотя много видел и хорошего, и печального, и мерзкого тоже.
………………………………………

НАСТОЯЩИЙ ДЕД

Мы с братом верили в деда Мороза. Ему было четыре — как не верить, а мне шесть — я тоже верил, но немного сомневался. В прошлый раз перед Новым годом я копался в шкафу и вдруг увидел между простынями яркую книжку. Потом дед Мороз подарил мне книжку, очень похожую… а та исчезла из шкафа. Но может это была не она?… ведь я рассматривал ее в темноте… А из шкафа кто-нибудь взял — народу в доме много. И все же подозрение закралось — дед Мороз не настоящий. Так что в этот раз смотри в оба…
За полчаса до Нового года исчезла бабка, но это еще ничего не доказывало. Появился дед Мороз. Брат был в страхе и восторге, и я сначала поддался — уж очень все веселились, и подарки были даже лучше, чем я ожидал. Но потом стал смотреть внимательней. Дед видно что-то почувствовал и давай торопиться — к другим, мол, детям опаздывает — и ушел. Но я успел заметить — под тулупом у него юбка, старинная, с кружевом внизу черной бахромой… Через полчаса появилась бабка, и я стал ее исследовать. Юбка похожа… Но может у деда была своя, такая же?… Так он же дед! зачем ему юбка?… Ну, вдруг она одолжила ему, просто захотел он эту юбку — и все… И тут я заметил у бабки за ухом клочок ваты. Это она была дедом — сомнений не оставалось…
Я задумчиво перебирал игрушки, подаренные дедом-бабкой. Вот фонарик, о котором я мечтал давно. Мои родители знали это. Они, конечно, сами подарили бы мне его, если б не придумали нарядить бабку дедом… А если б дед был настоящий… откуда бы он знал, какой я хочу подарок?… Ну, настоящий… настоящий-то знал бы…
…………………………………………………

ЖУЧОК

Мне подарили особенный фонарик — жучок. Обычные фонарики из жести — плоская коробочка, легкая, в ней тонкое стеклышко — вот и все. И батарейки нужно менять, а попробуй их найди, и фонарик лежит на полке, темный и пустой. А этот, жучок, из черной пластмассы, толстенький и тяжелый, с выпуклым блестящим глазом. Возьмешь его и сразу ясно, что у него много всего внутри. Сожмешь в руке — в нем просыпается тихий ворчащий звук. Сжимаешь снова и снова, ворчание переходит в непрерывное жужжание, блестящий глаз краснеет и разгорается — жучок светит. Он светит, пока нажимаешь на него, он приятно пахнет, когда разогреется от собственного жужжания,- маслом и горячей пластмассой… Сначала пальцы устают, но быстро привыкают. Никогда не боишься, что он погаснет. Он сам вырабатывает электричество, как настоящая электростанция, только там вода или пар крутят колеса, а здесь колесики кручу я, когда сжимаю жучок в руке.
Я ходил с ним везде, он несколько раз падал у меня, но не разбился, только кусочки пластмассы отлетали от черных блестящих боков. Я светил на улицах, и даже в подвале, и мне не было с ним страшно. Как-то мы поздно возвращались из леса, немного заблудились и долго искали мостик через ручей. Если бы не жучок, то, наверное, не нашли бы…
А потом почему-то не нужно стало светить вокруг себя. Может фонарей стало больше, или я привык к темноте… Он долго лежал на полке среди забытых игрушек, маленький черный жучок, и незаметно исчез куда-то. Теперь бы он мне пригодился…
…………………………………………………………

СВЕЧКА

После войны часто отключали свет, и мы зажигали свечи. Керосиновая лампа тоже была, но керосина часто не было, да и бабка не выносила запах. Как она жила раньше, когда электричества еще не придумали? Она говорила, что не помнит этого времени, но, по-моему, не хотела признаваться, что сидела в темноте. Мне давали поджечь свечку, не от спички, а от другой свечи. Темную, холодную наклоняешь над светлой, теплой и прозрачной. Нужно подержать, иначе не подожжешь. Маленькое пламя захватит кончик фитиля, мигнет пару раз, разгорится, и тогда пожалуйста — ставь свечку на блюдце. Чтобы стояла, ее надо прилепить воском. Нагнешь над блюдцем, покапаешь — и тут же прилепляй, пока воск мягкий. Вообще-то это не воск, а парафин, искусственный, из воска теперь свечи не делают. Поджигаю свечку и несу ее в темноту, свет качается передо мной, волнуется, тени обхватывают его со всех сторон, и они вместе танцуют по стенам и потолку. Открываю книжку — буквы и рисунки шевелятся, по странице пробегают тени… Все собираются вокруг свечей, становится тепло и уютно, никто не бегает, не спорит и не ругается…
А потом — раз! — и вспыхивает другой свет — сильный и ровный, а свечка, желтенькая, мигает, как будто ослепла. Кругом все становится другое — места больше, голоса громче, кто-то говорит — «ну, я пойду…», кто-то говорит — «пора, пора…» И свечку лучше погасить, можно даже пальцем, если быстро. Свечи ложатся в коробку в буфете, темные и холодные. Свет больше не спорит с темнотой — каждый знает свое место. Бабка говорит — «наконец-то» и идет готовить ужин. Все разошлись по своим работам, и я иду делать уроки…
А потом перестали отключать свет. Свечи затерялись. Иногда найдешь кусочек свечи среди ненужных вещей, в нем фитиль потонул в непрозрачной глубине. Отковырнешь его — и поджигаешь свечку… Совсем что-то по-другому она горит.
……………………………………………………………

РАССКАЗ

Отец заболел. Он говорит — болит сердце — и показывает куда-то ближе к шее. Странно, разве сердце там?.. По-моему, оно чуть выше живота, и кожа над ним постоянно вздрагивает… во-от здесь, между ребрами. Но у отца ребер не видно, а живот налезает на грудь, так что где у него сердце, сказать невозможно. На прошлой неделе мы с ним ходили к морю. Перешли дорогу и стали пробираться к воде, через канавы перескакивали, глубокие ямы с мусором на дне обходили. Он сказал, что ямы — воронки от бомб, а в канавках сидели бойцы и скрывались от пуль — это окопы. Уже два года нет войны, и окопы постепенно зарастают травой. Вода серая, перед ней на песке разный мусор и железки, мы туда не ходим, потому что вязнут ноги, и порезаться можно — много ржавой проволоки. Далеко в море серые длинные корабли, военные. Мы приехали недавно, отец говорит — «мы вернулись», но я не помню, как жил до войны, маленькие не знают старых времен. Отец говорит, что потом я вспомню, когда буду таким старым, как он. Я спросил, а вспомню ли, как родился. Он сказал — не знаю, и что этого пока не помнит, но, может быть, вспомнит еще.
Мы постояли под толстым старым деревом с узкими блестящими листочками. Он сказал, что стоял здесь, когда был мальчиком, как я, а дерево было такое же. «И ты вырастешь, придешь сюда, а оно стоит…» Должно быть, скучно дереву, я подумал, и представил себе, как приходят все новые мальчики, а оно стоит и стоит… «Это ветла,- он говорит, — они живут долго…» А утром он заболел…
Я смотрел, как он дышит — громко, а руки ощупывают край одеяла, как будто боится, что оно пропадет куда-то. «Пойдем в воскресенье к морю?…» Он молчит, потом кивнул мне, ничего не сказал. Потом говорит шепотом — «позови маму…» Я подошел к двери — позвал. Она почему-то побежала, а он дышит редко, со свистом, и шея стала синей. Мама зовет его, а он не слышит.
………………………………………………………….

БЕЗ НАЗВАНИЯ

Когда я был в шестом классе, мне понравилась одна женщина. Когда-то до войны она была подругой матери, а теперь — просто знакомой. Мать вздыхала — у нее другая жизнь… Она была удивительно красива, я помню. Правда, не могу сказать, что было красиво, потому что мне все нравилось в ней. Помню глаза и темный пушок над верхней губой. И у нее была фигура. Так говорила мать — «о, у нее была фигура…» Она гораздо толще матери, но не толстая, а совершенно особенная. У нее все навиду, хотя она и одета, как все. Мне было неудобно смотреть на нее, когда она видела. Я боялся, что она увидит, куда я смотрю. Я думаю, она бы не обиделась — может, рассмеялась бы, но это еще хуже… А волосы черные и густые, распущены по плечам. Она всюду ходила без мужа. Я его видел один раз — лысый старик. Мать говорит, что он важный чиновник, из какого-то комитета. Он привез ее из ссылки и поселил у себя. Без него она бы пропала. Но, по-моему, она не пропала бы нигде, она так смеялась и пела, что каждый полюбил бы ее. Нечего было связываться со стариком, вот и ходит одна. У нее было платье, желтоватое, мать говорит, цвета опавших листьев. В гостях я смотрел на нее все время, через зеркало, чтобы не увидели. Она говорит матери — «какая ты счастливая, у тебя дети…» — и губы дрожат. Глупая, зачем ей дети, после них фигура портится — так мать говорит, когда примеряет одежду… Я смотрел на нее несколько лет, и незаметно вырос. Она как-то встречает меня — «как ты вырос,- говорит, вот, усы растут…» — и смеется…
А потом она заболела раком и у нее отрезали грудь. Она долго болела, но осталась жива. Я боялся встретить ее. Один раз чуть не столкнулся. Зашел в подъезд и смотрел, как она медленно идет, одна. Она не заметила меня.
……………………………………………………..

В СТАРОЙ ШКОЛЕ

Первые годы я учился в старой деревянной школе, и там было интересно. Это было сразу после войны. В школу мы шли через картофельное поле, которое раскопали в центре города, потом мимо каких-то ветхих заборов, через рынок, между длинными рядами, и долго не могли вырваться из этих рядов и прилавков, и всегда опаздывали. Каждый день было что-нибудь новое — кто что принес. Некоторые ребята часто нас удивляли, и вокруг них толпились все остальные. Один, по фамилии Наумов, всегда приносил жмых, кукурузный и подсолнечный, и раздавал кусками, а от самых больших позволял отгрызать, не выпуская из рук, и все прикладывались и отгрызали. «Ну, дай еще, дай…» — и он протягивает желтоватый этот кусок с черными крапинками семечных шелушек. Другой, его звали Клочков, чаще всего приносил заклепки — желтые и красные, черные и синие, маленькие, тоненькие, и большие — с толстыми короткими ножками и широкими шляпками. Он, чудак, менял свои заклепки на фантики, на конфетные бумажки, свернутые плотным пакетиком, он был азартным игроком, и даже плакал, если проигрывал, а его заклепки мы разбивали камнями. Некоторые, маленькие, взрывались сразу, а по другим надо было бить сильно и умело, и каждый раз с замиранием сердца — вот сейчас, вот сейчас… Был еще мальчик, который приносил особенные переводные картинки, он говорил, они немецкие,- и продавал их за еду, и у кого было — давали ему хлеб с колбасой, которая называлась собачья радость, с копченым сыром, эстонским, и он всегда был сыт и доволен. Мальчик по фамилии Котельников часто приходил с новыми сумками, через плечо, с офицерскими планшетами, и эти сумки он продавал старшеклассникам. Его звали Котел, и, действительно, голова. у него была большая и тяжелая, лицо с нависающим лбом, а все на лице было мелкое и терялось — маленький сморщенный носик, голубые, вечно прищуренные глазки. Он смеялся и говорил как-то по-особенному, и потом, когда я услышал голос Буратино по радио, то узнал нашего Котла. Однажды он зачем-то полез под парту и долго не вылезал. Сначала мы смеялись над ним, а он молчал, и стал как-то странно загребать рукавом школьную грязь и бумажки. Пришлось спуститься к нему, и его лицо нас испугало — голубое, с розовой пеной вокруг рта и слепыми белками глаз… Так было еще несколько раз, а потом он исчез. Среди этих наших мелких событий разворачивалась большая борьба двух сил. Один мальчик, высокий и тонкий, по фамилии Васильев, боролся за справедливость. Он всегда за это боролся, и вокруг него толпились слабые и обиженные, он говорил с ними покровительственно и властно, собирал вместе, и они ходили после школы на свалку, а потом он увлекся борьбой и стал испытывать приемы на своих подшефных. В чем была его справедливость — я точно не знаю, но он не хотел, чтобы кого-нибудь бил другой мальчик, по фамилии Веселов. Васильев своих наказывал, но Веселов не должен был никого бить. Этот Веселов был второгодник, гораздо сильней всех, и жил сам по себе. Он сидел с кем хотел, во время уроков часто лежал на задней парте, или уходил курить в коридор — учиться он не хотел. И справедливость ему была не нужна, он иногда бил тех, кто не дал ему списать, или не подсказал — и тут же забывал, снова лежал на парте и ни с кем не объединялся. Васильева он не любил, но и не трогал, несколько задних парт было его, он не терпел на них людей из той компании, жестоко вышвыривал, и снова дремал там…
Старую школу разрушили и нас перевели в новое здание. Веселов первым куда-то исчез, понемногу рассеялись и остальные, пришли новые, и больше ничего не меняли и не продавали в коридорах — стало строже, а может и время изменилось — исчез жмых, пропали заклепки, и фантики перестали радовать, и за хлеб с колбасой уже ничего не давали. Теперь все играли в волейбол, ездили на велосипедах и танцевали на школьных вечерах. На месте старой школы теперь сквер, и картофельное поле превратилось в парк, его назвали — Пионерский.
………………………………………………………….

ФИЗКУЛЬТ — УРА!

На уроке физкультуры отключили свет. Тут же внесли керосиновую лампу, она осветила брусья, шведскую стенку и горы матов в углу. Урок продолжался. До этого была линейка: «Равняйсь! Смирно! По порядку рассчитайсь!», пробежка, потом вольные упражнения, снова бег и прыжки через скамейку. Теперь предстояло самое неприятное — подтягивание на перекладине или кувырок на матах. В прошлый раз была перекладина, и сегодня мы ждали кувырок. Учитель свистел и отдавал приказы. Мы звали его Матросом. Он и был матрос, правда, воевал только несколько дней, его ранили в лицо, а теперь он учил нас всему, чему успел научиться на службе. Свисток — и четверо самых сильных стаскивают два мата в угол, один на другой. Мы с Севкой прыгать не умели и поэтому сели подальше, а потом и вовсе спрятались за маты. Здесь Севка рассказал мне новость — как получаются дети. Он клялся, что прочитал об этом в какой-то книге, на полке у отца. Новость меня ошеломила. «Этого не может быть» — я сказал твердо. «Может,— сказал Севка не совсем уверенно.— Потому, наверное, они и молчат об этом…» Представить своих родителей за таким унизительным занятием я не мог. «Это чтобы были дети,— утешил Севка, значит, не часто, у нас всего раз, а у вас два, у тебя ведь брат есть…»
Тут меня осенило:
— Коммунистам никто не разрешит это, у них должно быть не так!
Мой-то папа был коммунистом. Севка подумал и нехотя признал:
— Коммунистам, пожалуй, нельзя…
Его отец коммунистом не был. Тут было о чем подумать, и мы замолчали. «Выходи из-за матов» — зарычал Матрос и пронзительно засвистел. Мы подошли. «Ты что?…»
Смотреть ему в лицо было невозможно. Я разбежался и прыгнул. В последний момент мне стало страшно, я упал на бок, вскочил и убежал за маты. Зазвенел колокольчик, и мы ринулись в темноту коридора. Матрос успел задержать десяток ребят, построил их, и они закричали: «Физкульт- ура!» как полагается, а мы с остальными уже толкались у входа в раздевалку. Те, кто посильней, с нахлобученными шапками и пальто под мышкой, выбирались на мороз, а мы и здесь оказались последними, тихо подобрали свои вещи и пошли домой.
……………………………………………………………

ПРОФИЛЬ

Однажды среди урока нам велели идти в зал. Все оживились, закричали и побежали в коридор. Там уже были учителя, нас построили по двое, и мы пошли. В зале собралась вся вечерняя смена, восемь классов. Сразу стало душно, потому что места мало. Вошел директор, и все стихли. С ним вместе шла учительница литературы, маленькая женщина с лицом старой лисицы. Она всегда что-то высматривала своими красными глазками, и говорила так, как будто не выдыхала при этом воздух, а вдыхала в себя. Директор оглядел нас всех сверху и сказал:
— Галина Андреевна хочет поделиться с нами огромной радостью, слушайте внимательно…
— Когда я отдыхала на Юге,— она начала, и воздуха ей не хватило… — когда мы отдыхали в Крыму… как-то мимо нас проехала машина… и мы увидели…- ее голос прервался на свистящей ликующей ноте,— мы увидели в ней, на фоне задернутой занавески…— она взяла еще выше,— знакомый нам всем, дорогой, любимый профиль…
Все слушали, раскрыв рты… Директор торжественно пожал ей руку и обнял сверху за плечи. «Запомните этот момент — может быть, самый торжественный в вашей жизни…»
Мы строем разошлись по классам. Сначала было тихо, а потом понемногу оживились, и даже подсказывали, как обычно.
…………………………………………………….

ИЗ-ЗА ВОЛОС

Мы с Севкой шли через поле. Трава вытоптана и земля плотная как камень — здесь играют в футбол. И сегодня взрослые ребята стучали башмаками и кричали, гоняя маленький грязный мячик. Мы прошли за воротами и идем сбоку, вдоль канавки, чтобы не попасть под ноги — собьют… Вдруг один парень увидел нас — и среди игры застыл. «Смотри, еврей!…» — и кинулся к нам. Бежать ему было далеко, но он быстро приближался. Я еще ничего не понял, а Севка кинулся бежать. Большой парень промчался мимо меня, от него пахло потом и пылью. Он бежал большими скачками, наклонившись вперед. Севка бежал, задрав голову, быстро перебирая ногами, и расстояние между ними не уменьшалось. Парень споткнулся, чуть не упал, махнул рукой и присел завязать шнурок. Севка остановился на краю поля и заорал с безопасного расстояния — «ты-то… чистокровный…» Парень выругался и говорит мне — «давно такого жида не видел… кучерявый…» А я говорю ему — «я тоже еврей…» Он засмеялся — «шутишь, совсем не похож…» — и побежал обратно.
Севка ждал меня, он уже отдышался и не расстраивался. «Все из-за волос,- говорит,-подрасту, буду их развивать… слышал, такая машинка имеется…»
…………………….
…………………….

ПОСЛУШАЙТЕ… (еще немного)

ПОСЛУШАЙТЕ…

Не отнимай время у людей, если тебе нечего сказать. Нечего сказать — хорошо сказано! Но не совсем справедливо. Ведь каждому надо что-то рассказать… потому что имел время подумать. А если вообще не думал, то и об этом хочется сказать. Мне нужно вам кое-что доверить. Это не стихи. И не песня. «Вы хочете песен — их нет у меня…» Дальше?… «На сердце легла тоска…» Или по-другому? не помню уже… Вообразите, вчера была осень. Сегодня просыпаюсь — за окном зима. Градусы те же — около нуля, а пахнет по-новому, воздух резок и свеж. На фиолетовых листьях барбариса тонкие голубые кружева. Запахнешь куртку, выйдешь в тапочках на снег, как на новую планету — и обратно скорей. А может растает?.. Зима как болезнь — начинается в глубине тела, растекается болью, а все-таки думаешь — рассосется, сама собой исчезнет… Не рассосется. Признание неотвратимости — признак старения… Градусы те же — около нуля, а вот не тает и не тает. Барбарис не успели собрать, а плов без барбариса… Зато капусту заквасили. Крошили, перетирали с солью, и корочку хлеба сверху положили — помогает. Знаете, что такое зимой в кромешной темноте — горячая картошка, своя, да с квашеной капусткой? Это другая жизнь, каждый, кто ел, вам скажет. Вам не интересно? Или думаете по-другому? Уходите… А я хотел вам еще рассказать… послушайте…
………………………………………………………

ГАРАНТИЯ.

Мой приятель пришел к врачу. Сердце, говорит, стучит иногда, как будто с цепи сорвалось. Постучит и стихает, работает снова незаметно для организма. Врач, женщина молодая и красивая, говорит — «раздевайтесь…» Он рубашку, майку снял, грудь выпятил — совсем еще молодец. Она послушала его в полном молчании, одевайтесь, говорит, и стала писать историю. Он сидит и ждет решения. Она подняла голову, улыбнулась: — «ничего страшного, это у вас нервное, никаких видимых изменений…» Он повеселел:
-Я уж умирать собрался, сколько оно может так стучать, как пулемет, надорвется ведь…
— Ну, что вы, умирать… я вам… — говорит и оценивающе смотрит на него, — лет десять- пятнадцать даже гарантирую.
Поулыбались они друг другу — и расстались. Идет он домой, и почему-то невесел. Десять гарантирует, а дальше что… без гарантии как-то страшно… Пришел, я его утешаю:
— Ведь гарантирует… Все без гарантии перебиваются, а она тебе карты раскрыла.
— Но ведь только десять… Значит, что-то серьезное.
-За серьезное она бы тебе и года не дала.
Он сидит, старый, пожухший какой-то, сейчас со стула упадет. Я смотрю — она его бесконечность разрушила, гарантию дала на десять, а бессмертия лишила. Он еще не верил, что умрет, как все… нет, знал, конечно, но веры не было — в другую сторону смотрел человек.
— Слушай, плюнь,- говорю ему, — живи без гарантии, не ставь себе предела.
Он качает головой:
— Теперь не могу, как-то сразу меня ударило. Понял…
Что сделала, идиотка… Потом и я заболел, и тоже пошел к ней. Стала она читать пухлый том моих болезней и в середине заблудилась. В конце концов мы с ней разобрались, что к чему, лечение назначили, и я говорю:
— Боюсь вот… умирать скоро…
— Ну, что вы, — она смеется,- я вам лет десять-пятнадцать гарантирую.
Прибегаю к приятелю:
— Не горюй, мне тоже пятнадцать дала.
А он лежит, еле дышит, совсем про гарантию позабыл…
……………………………………………………..

ЗНАКА НЕТ.

У моего приятеля с Богом сложные отношения.
-Как я могу поверить, если он мне знака не подает…
— Чуда хочешь?..
— Нет, зачем… но хоть что-нибудь..
Время идет, а знака все нет и нет.
— Смотри, ветка качается, кивает за окном…
— Ветку бьет ветер, а он без Бога живет, ищет перепады давления.
— Вот рябина стоит вся багровая, мороз, ветер, а ягоды держатся…
— Это холод их прихватил, ничего особенного.
И вот чудес все нет, и просто особенных событий тоже нет, все объяснимо, естественным образом возникает и пропадает.
— Вот если б стол вдруг подскочил… или полетел… Или шапка с головы слетела…
Стол стоит как стоял, а шапка помедлила чуть-чуть — и слетела, покатилась. Он поймал ее — ветер это, говорит. Действительно, ветер, веселится на воле, выравнивает давление… и никакого знака нет. Жить спокойней, но что-то беспокоит:
— Вызвать бы его на серьезный разговор.
— Ветер, что ли?..
— Ну, ветер… Бога. Буду ругать его на чем свет стоит, может ответит?..
Ругал, ругал — и за дело, и просто так, от тоски, а в ответ ничего — ни звука, ни знака…
Нехотя зима ушла, весна тут же примчала, все как полагается, согласно расписанию, и никаких чудес. Явилось лето, дождливое, правда, хмурое, но именно оно, а не сразу осень. Листья-травы разрослись чудесно и глубоким зеленым цветом покрыли черноту земли. И опять осень, снова ветер, снова рябина, как всегда — снег…
— Хоть бы снега не стало…
И представьте — растаял, до января земля черна, желта — всюду мертвая трава, нет ей покоя.
— Бывает,- приятель не смущен — было уже и будет, просто циклон, а потом, предсказываю, снова снег, мороз и прочее.
И предсказанное им сбывается. Он и рад и не рад — зима восстанавливает силы, законы подтверждают свое постоянство, причины понятны, ответы найдены… а знака нет.
— Ну как я могу Ему поверить, хоть намекнул бы…
Так он мучает Бога много лет, требует знака и внимания, просит доказательств, верит, не верит, мучается сам — и умирает, опять же как все люди. И снова ничего особенного, ни знака тебе, ни намека — одна печаль. Он лежит холодный, белый, на губах улыбка. Я наклоняюсь к нему:
— Ну, как?.. Что там?… Будь другом, подай какой-нибудь знак, подай!..
Нет, он молчит, тайну соблюдает. А за окном осень, ветер, любимая его рябина — бьется в окно, машет багровыми гроздьями…
……………………………………………………….

О КОЛБАСЕ.

Один мой приятель мог часами говорить о колбасе. Он стоял у витрин и смотрел на колбасы, которые там лежали в большом количестве, дешевые и дорогие, вареные и копченые. Иногда мы угощали его. Он жил дома с толстой доброй матерью, ел сытно, но просто, и никогда ему не давали колбасу так, без хлеба и сколько хочешь. Колбаса стала его мечтой. Он завидовал нам — мы жили в общежитии, на стипендию, и могли покупать все, что хотели, а потом уж перебивались как могли. Он тоже так хотел жить. Иногда и мы ему завидовали, но чаще — он нам. Тем временем он учился, работал, потом женился, и сейчас у него три девочки. Денег у него по-прежнему нет — все уходит на еду, простую и сытную. Иногда в гостях он ест хорошую колбасу и вздыхает — мечта осталась мечтой. Но все-таки есть надежда, что когда-нибудь он свою мечту настигнет… Хуже обстоит дело у другого моего приятеля. Он страстно любил в детстве марципановые фигурки, которые стояли в дорогом магазине на витринах. Иногда ему доставались самые маленькие, на день рождения. Марципан исчез, после войны его не стало, и мечта оказалась совершенно недоступной.Теперь он собирается в ГДР, чтобы посмотреть на этот марципан, который обожает с детства. Тот приятель, который любит колбасу, говорит, что она стала совсем другой, в ней нет того вкуса, который был раньше, и запаха. Так что, даже если он когда- нибудь сможет поесть ее вволю, то вряд ли это будет то, о чем он мечтает. Тот, кто любит марципан, надеется, что все окажется так, как он ожидает, но и он говорит, что умерли старые мастера, которые знали секрет марципана, он где-то читал об этом… Моя мать всю жизнь мечтала поесть вдоволь дорогого шоколада. До войны, она говорила, частник продавал шоколадный лом, с орехами, и очень дешево, а потом лом продавать почему-то перестали. Она умерла с этой мечтой… Я не люблю шоколад, но слышал, что он совсем не тот, что был раньше. Я обожаю миногу, жареную, в маринаде, ломтиками, на блюдечке, с пивом… Я ел ее один раз вот так, на берегу моря, это было давно. С тех пор минога стала совсем не та, иногда я пробую и убеждаюсь в этом. Я даже ездил туда, где ел, на тот берег, но там ее не продают больше… Еще я любил шоколадные пирожные, которые продавали только в одном месте. Крем был особый…
…………………………………………………………

ПОВЕЛ УСАМИ.

Больше всего мы спорим о том, чего не видим, не знаем — о Боге, истории и свободе. Наконец, устанем, угомонимся — и к карте. Она у нас вместо клеенки на кухонном столе. Очень удобно — ешь и глазеешь на разные страны. За едой они хорошо запоминаются, так и впитываешь глазами. Есть еще одно место, где карты изучать интересно, но о нем неприлично говорить. Мой сосед там все стены Африкой обклеил. Спросишь — где он?.. — жена отвечает — в Африке, путешествует… А мы странствуем за столом. Когда-то Монтень говорил, правда, давно это было — если, мол, какая-нибудь самая захудалая страна не пустит меня в свои пределы… да что не пустит, пусть только объявит о таком решении — я так оскорблюсь, что всю жизнь помнить буду… Видно карт у него не было подходящих, а теперь они на каждом углу — путешествуй. Сижу, рядом Океания, так уж надоела, что проси меня на коленях — поезжа-а-й… — не поеду! Успел Австралию разлюбить, с Новой Зеландией — выглядят неопрятно. Жена говорит — «варенье аккуратней ешь…» — а у самой на Мадагаскаре дырка, километров триста в диаметре. Говорит, не знаю, как получилась, спрашивала у кота — не признается… Вот как-то сидим, везде побывали, устали, валюты не осталось — пора домой. А неохота, чувствую, что не догулял. Вот бы, думаю, как-нибудь в размерах уменьшиться, чтобы границ не признавая, всю землю исследовать, ногами исходить…
Не успел подумать, как стал уменьшаться, уменьшаться… вижу — лечу, вернее, падаю с большой высоты и на меня надвигается земля, как будто я из космоса выпал. На морской берег шлепнулся, желтый, плоский и твердый, но не ушибся, даже не испугался, будто обычное дело свершил. Вскочил, побежал вглубь страны, и, странное дело, изо всех сил бегу, лапки мелькают, а все почти на месте… Скользко… Впереди бархан, кое-как вскарабкался, смотрю — черная дыра… Нагнулся — глубоко… внизу прохладно, темно, приятно… Мадагаскар! На задние лапки поднялся — всю землю разом увидел. Плоская она! гладкий плоский мир — лежит, не шевелится. Докитовый период. Земля на китах живей была — колыхалась. Куда теперь?.. По скользким странам-морям бегать?.. Подумал, повел усами — и спрыгнул в дырку…
Чувствую — лечу, вернее, падаю в темноте, а внизу слабый свет пробивается, растет, приближается — и вдруг влетаю, врываюсь в светлое теплое помещение, шлепаюсь на стул — и опять цел, жив и здоров. Перед стулом стол, на столе карта, на ней остров Мадагаскар с дыркой, километров триста в диаметре. Свет горит, жена за столом, чайник на плите кипит… Кто-то за дверью шуршит, скребется. Жене, как всегда, лень — «иди, взгляни…» Крошки с усов смахнул — пошел. В коридоре сосед, на полу возится, под ковриком ключ свой ищет.
— Ты откуда?..
— Из Африки… — говорит и усами шевелит. Спинка у него в известке, лапки в пыли…
………………………………………………………….

ТАРАКАНИЙ БОГ.

Я взял тетрадь, из нее выпал таракан. Довольно крупный, мясистый, звучно шлепнулся на стол — и побежал. Я смахнул его на пол. Он упал с огромной высоты на спину, но ничуть не пострадал — отчаянно болтал ножками и шевелил длинными усами. Сейчас перевернется и убежит… Он раскачивал узкую лодочку своего тела, чтобы встать на ноги — мудрость миллионов лет выживания спасала его. Я смотрел на него, как небольшая гора смотрит на человека — с досадой — существо, слишком близко подбежавшее к ней. Сейчас он думает о том, как удрать. Он не понимает, что от меня не уйти. Пусть не бегает по столам, по любимым моим тетрадям. Он думает, что перевернется — и дело сделано. Он только предполагает, а я — располагаю. Чем я не тараканий бог? Я наперед знаю, что с ним будет. Я накажу его за дерзость… Смотрю, как он барахтается — сейчас встанет… Все-таки, неприятное существо. Зато у него есть все, чтобы выжить — он быстр, силен, бегает, прыгает — почти летает. Не хватает только панциря, как у черепахи. Представляешь — панцирь… Я его ногой, а он смеется — вдавливается в подошву, как шляпка гвоздя, выступающего из пола, — освобождается и убегает. Да, панцирь ему не даден… И ум у него точный и быстрый, но недалекий. Он предполагает, а я — располагаю.
Я сижу за столом, повернувшись к таракану. Пожалуй, я поступлю как бог — дам ему поверить в шанс. Переворачиваю его. Он бежит через комнату в дальний угол. Чудак, я же его догоню. Не спеша встаю — и вижу — совсем рядом с ним щель в линолеуме. Таракан вбегает в щель, как в большие ворота, и теперь бежит себе где-то в темноте по известным ему ходам… А я, назначивший себя его богом, непризнанный им — остаюсь, беспомощный, один в огромном пустом и гулком пространстве.
………….
……………
Все, отдохните от рассказов, теперь только картинки.

ЕЩЕ ОДИН ИЗ СУСЕКОВ

МЕРЗОСТЬ

Подруга позвонила поздно вечером.
— Ты завтра на работе?
— Да, с утра.
— Аня, мне нужно встретиться…
Анна жила одна, и подруга иногда пользовалась ее квартирой. В те дни к вечеру дома было уже пусто и тихо, и даже чище обычного. Кровать тщательно застлана. Но коврик перед ней чуть сдвинут… и везде едва уловимо не так, как было.
Простыни с собой приносит… рюмки трогали… а бутылку, пустую – унесли… подушка лежала не так… Все это было неприятно. Хотя что, собственно, произошло? И куда им идти? В гостиницу не пустят — проверяют печати в паспорте. А домой боится приводить… Анна никогда не видела мужа подруги, он был постоянно в разъездах, мифическая личность… а может и нет его вовсе?..
К вечеру в квартире все было на своих местах, но опять чуть-чуть сдвинуто. Занавеска колыхалась — форточку приоткрыли… Не буду больше пускать — неприятно. Пусть другое место ищет. Брось, что тут особенного. Миллионы живут, как умеют. И все-таки не пущу… Она рассеянно готовила ужин. Чашки отмыты от чайного налета… небось, солью мыла… или содой?.. Содой, пакетик переставлен. Значит, они и чай пьют… Сначала или потом?..
Она одернула себя — какое тебе дело.
Раздался короткий звонок. Анна открыла — в дверях стоял немолодой человек в синей спецовке, видно, что сразу с работы.
— Здесь живет?.. — он назвал ее.
— Это я…
Лицо его исказилось, он грубо оттолкнул ее и вошел, захлопнув дверь ударом каблука.
— Значит, к тебе она ходит… с этим… — он задыхался, ловил воздух синими губами.
— Ах ты, тварь!.. — он коротко и сильно ударил ее по лицу тяжелой ладонью, так, что она отшатнулась и ударилась затылком об стену. Она ничего не могла сказать, и с ужасом смотрела в лицо, которое медленно приближалось к ней. Воспаленные веки, багровые прожилки на желтоватых склерах глаз, темно-красные мясистые уши… Короткими сильными пальцами он схватил ее за плечо — ах ты, сука! — и ударил по щеке тыльной стороной кисти, не так сильно, как в первый раз, но гораздо обидней — с презрением.
— Узнаю еще — убью… — и вышел, тяжело хлопнув дверью…
Она долго стояла в передней, потом вошла в ванную и стала мыть лицо холодной водой. Тяжело билось сердце, болью отдавало в плечо, но плакать она не могла. Какая дикая история — мелькнуло у нее в голове…
Она долго сидела на кухне, не хотела, боялась войти в комнату — увидеть эти аккуратно положенные подушки…
Постепенно ей становилось легче. Надо забыть, и жить дальше, но она чувствовала, что никогда не забудет.

СТАРЕНЬКОЕ

ЕЩЕ НЕ ЗИМА

«Ты куда?..» «За сигаретами…» Он накинул пальто, схватил шапку и выскочил на улицу. Воспользовался передышкой — разговор затих, прежде чем пойти по новому кругу. «Упреки, подозренья…» Он пересек молчаливый двор-колодец и вышел на пустынную улицу. «Какие сигареты, какой ларек?..» — только тут он понял, что она кричала ему вслед. Закрыто все, люди спят еще, и вообще — воскресенье. «Туманное утро, седое…» Октябрь борется с ноябрем, никак зима не установится. Асфальт голубой от изморози, одинокие деревья замерли, стоят не дыша. Вчера на повороте грузовик въехал на панель и уперся в дерево. Оно согнулось, но не упало. Выживет ли?.. Дерево стояло, нагнувшись, большой веткой касалось земли, как человек, который падает и выставил руку. Проехала машина-поливалка, со звериной мордой и двумя кривыми клыками, по ним струйками стекала вода. «Дан приказ… поливают…» Он медленно дошел до угла. Дворник задумчиво скреб асфальт у бордюра — выцарапывал последние листья. Закрыто все… Сейчас бы в узкую темную пещерку, где люди стоят спиной друг к другу и ждут своей очереди, а потом молча выпивают, глядя пустыми глазами на свои внутренние дела. Никто никому не помощник, не судья, не советчик. Просто бы постоять среди чужих людей… Может она ляжет досыпать?.. Нет, завелась надолго… Он увидел свою одинокую конуру в коммуналке, с коридором-проспектом, по которому в воскресное утро, свободные от яслей и садов разъезжают на самокатах дети. Но зато дверь закрыта, дверь! — черт возьми! Сам по себе.
А что если?.. Не возвращаться, иначе не получится… Связка ключей в кармане, бумажник — несколько рублей… документы…
Но как же… пропал, милицию поднимет на ноги…
Ну, и пусть, что я, обязан, что ли…
Он стоял, нащупывая в связке ключей один, старенький, самый сейчас нужный. Проехал с мелодичным шумом троллейбус, улица зашевелилась. А как неплохо все начиналось, как было неплохо… Неплохо — не хорошо. Начинать после сорока — и не в первый раз… Дурак. Жить вместе… о-о-о… Он вспомнил продавленный диван, стол… свой стол! свое окно — за ним небольшой дворик с двумя тихими деревьями, скамейка… правда, ее сломали… Но это вам не каменные джунгли… Мыслимое ли дело… Он шел, все убыстряя шаг. Мыслимое ли дело… Надо жить у себя… у себя надо жить… Какое счастье, что не обменяли. Когда-то в этой коммуналке жили отец, мать, и двое детей, он с братом. Как жили? Но одному там роскошно… одному — хорошо… Одному надо жить, одному… Невидимое солнце растопило замерзшую воду, асфальт стал влажным, на ветках повисли капли.
Еще не зима…
Если идти прямо, потом свернуть раза два-три — через час дойду, дойду… Рядом с домом кондитерская, там булочки продавали, мягкие, теплые — и кофе с молоком.

СМЕРТЬ АРКАДИЯ (фрагмент романа «Vis vitalis»)

Знаю, знаю, для Инета длинновато.
Постараюсь в дальнейшем компенсировать Ваши моральные потери бессловесными картинками.
…………………………

1

За сутки до этого было тринадцатое число, пятница, день обреченный на несчастья. И вот, в согласии с приметой, в ЖЭКе собралась лихая компания. Маялись, тосковали, и чтобы облегчить ожидание выходного, надумали пройтись с комиссией по одному из аварийных домов, что на краю оврага. Инженеры Герман и Афанасий, тетка Марья, уборщица, и комиссионная секретарша Аглая из бухгалтерии. Аглаю пришлось подождать, с ней случилась история. Муж-сантехник после ночного дежурства вернулся домой и при споре в передней, из-за нежелания Аглаи пропустить его в грязных сапожищах в комнаты, нанес жене неожиданный удар по левому глазу, после чего упал, прополз пару метров и замер, головой в комнате, телом в передней, распространяя удушливый запах самогона.
Аглая, всхлипывая и пряча глаз в оренбургский пуховый платок, подарок мамочки, прибежала-таки к месту встречи. Инженеры обнажили часы, но вид окольцованного багровым глаза их остановил — бывает… Потянулись к оврагу, выбрали самый печальный дом и, поднимаясь по лестнице, тут же ткнулись в дверь Аркадия; в этом не было злого умысла, а только всесильный случай, который, говорят, следует подстерегать, если благоприятствует, и остерегаться, когда грозит бедой.
Аркадий, ничего не подозревая, готовился к опыту, нагреватели пылали на полную мощность, счетчик в передней жалобно присвистывал, красной полоской пролетали копейки, за ними рубли… Прибор на табуретке ждал с японским терпением, им всем светил восхитительный вечер: осадки благополучно высохли, соли растворились, пипетки вымыты до скрипа — вперед, Аркадий!
И тут решительный стук в дверь. Не открывать бы… Обычно старик так и поступал, он не то, что стука, шороха боялся; притаится в задней комнате, свет погасит… даже стук у них с Марком был условленный, как пароль у семерых козлят… Сейчас в отличном настроении, выпутавшись из очередной депрессии, Аркадий ждал Марка, ничего не боялся, и с рассеянным легкомыслием распахнул дверь.
И увидел толпу голов. Но и тут осторожность его не остановила. Проскочив депрессию, он явно впал в маниакальную веселость, и небрежно, не глядя, бросил — «чем обязан?..» Даже не заметив, какой контингент, тем более, в переднем ряду Аглая, его давнишняя противница из бухгалтерии, молодящаяся дамочка с презрительным отношением к старческим слабостям.
— Комиссия… — бухают оба инженера. Толпа, оттеснив хозяина, хлынула в переднюю, и, не помещаясь в ней, растеклась в кухню и первую комнату. И сразу они поняли все. Минута молчания.
Аглая первой овладела ситуацией и выразила все, что накипело в ней после драмы в собственной передней: муж на пороге, грязная харя, оскверняющая преддверие рая — залу с двумя коврами шемаханской работы на стенах, цветным телеком в красном углу, хрусталем и прекрасными безделушками… А тут не просто инцидент — покушение на основы: мерзкий старикашка превратил самое святое в постоянный хлев и мастерскую, напоминающую о труде, стойло затащил в храм!
— Выселение, выселение, такое нельзя терпеть! — вот ее приговор.
Старуха-уборщица трясет безумными лохмами — «да, да, да…» Два мужика, однако, переглянувшись, решили избежать осложнений — слупим бутылку и замнем.
— Ставим условие — к понедельнику полный порядок, придем… — с намеком, со значением… Другой бы тут же понял — пронесет, только готовь родимую. Ведь и акта никакого не составлено! Действительно, забыли бланки, подписанные начальником, так что получилась простая экскурсия.
Но Аркадий, захваченный врасплох, ошеломленный, убитый своим непонятным благодушием и легкомысленностью, намеков не понял. Это был конец всему. В понедельник — врезалось ему в мозг. Выкинут, лишат тепла, крова…
Компания, галдя, выкатилась. Прошли немного, остыли, глянули на часы — ранье… и пошли дальше по разным квартирам, записывая на клочках бумаги, где были, что видели… В понедельник Аглая долго искала эти записочки, чтобы занести в тетрадь, не нашла, да и самой тетрадки не оказалось.

2

Аркадий всего этого знать не мог, а знал бы — не поверил. Его страхи вспыхнули костром, он на дрожащих ногах ходил среди милых стен, проклиная тот миг, когда легкомысленно распахнул дверь. В его распоряжении два дня. В субботу вернется Марк, вдвоем они разберутся, вдвоем не страшно. Так он говорил себе, но страх не дал ему спуску, не позволил отдышаться, переждать панику. Он должен действовать сразу!
— Хватит! — он вдруг понял, что хватит — не буду больше обманывать себя, любоваться осадками-остатками, повторять азы!..
Он как нашаливший школьник и одновременно строгий учитель, разговаривал с собой:
— Хватит играть, буду жить-доживать, читать книги, гулять, думать, спорить с Марком, готовить неожиданную еду…
Он будет чудненько жить, может, даже доберется летом до красивого южного берега — любоваться на волны, дышать глубоко и ровно…
— Все годы, как проклятый, в духоте, у-у-у… Выкину, сейчас же выкину все! И он начал — с кухни, со шкафов, с приборов под потолком, чудом балансируя на хромой табуретке.

3

К полуночи с кухней было покончено, осталось вымести мусор, чтобы видно было — живут нормальные люди… Ведь этого они хотят! Потом он перешел в комнату. Все, что напоминает о лаборатории — в окно! Железные вещи падали в овраг, погружались в многолетние слои листьев и вязкую глину, почти не изменяя ландшафта. Станочки, пусть небольшие, весили отчаянно много, падали со стоном, утопали, ветер тут же заносил их случайными листьями.
После первой комнаты он остановился, не решаясь перейти в главную. «Вдруг не заметят? Что они, плана не знают, видно же, комната в половину нормальной…» Но он не мог сразу, решил отдохнуть, неверными шагами вернулся в кухню, унылую, чужую, поставил на плиту чайник, и сел, никуда не глядя. Он не сомневался в правильности решения — хватит! но чувствовал, что отрезает от себя слишком много. Он ужаснулся, осознав, сколького лишал себя. Но остановиться уже не мог, страх гнал его дальше, призывы благоразумия — подождать хотя бы до утра, он, не задумываясь, отвергал.
— Возьмут да нагрянут пораньше, застанут врасплох, тогда конец! Нельзя ждать! Это они для отвода глаз — понеде-е-льник, а сами явятся в субботу, с утра, и застигнут, именно с утра явятся!..
Он живо представил себе, как в уютной комнатке развалился в кресле офицер с кобурой под мышкой, ноги на стол закинул, кофе потягивает, как иностранец, и по телевизору наблюдает за ним… Надо доказать, что озабочен, жажду исправиться. Он встал, нахмурился, и громко:
— Вот возьмусь, и к утру закончу!
Ему показалось, что офицер одобрительно кивнул головой — исправляется старик. Он быстро и энергично вошел в заднюю комнату, с головой залез под тягу, стал разбирать стекло. Разбить духу не хватало, он бережно все отсоединяет, складывает в корзину и по ночным ступенькам вниз, подальше, в овраг, на вороха старых листьев…
Покончив с тягой, он перешел к столу, где стоял красавец, его любимый, полустеклянный, полуфарфоровый… а колонки-то, колонки! — из уворованных частей, все по кусочкам собрано, по винтикам, датские снизу, шведские сверху, исключительно ровные и точные, до отказа заряженные самыми ценными смолами… И все это он разбирал, складывал и выносил вниз, и здесь, в ночной тишине, при слабом свете фонаря, что раскачивался в конце тупика, прощался.
В завершение всего Аркадий приступил к японцу. Тот надменно смотрел с табуретки, уверенный, что не посмеет его тронуть старик. Развалина, если честно, разве что лампочки щегольские. Какие-то стандартные ответы он выдавал иногда, если было настроение, но больше все — «данных мало…» Особенно это он любил — данных, мол, нет… Аркадий бесился, но верил, потому что японец удивительно точно угадывал его сомнения — данных-то и нет!..
Аркадий стоял перед высокомерным ящиком, вспоминая все его выходки и обманы, выращивая в себе достойную случая ярость, чтобы обесточить одним махом и выкинуть в окно.

4

Вдруг сердце остановилось. Старик терпеливо ждал — так уже бывало не раз, останавливается, и снова за свое. Но эта остановка была длинней и томительней прежних, и когда оно, сердце, наконец, тяжело с болью стукнуло в грудину, Аркадий был в поту, холодном и липком, и дышал так, будто пробежал шесть пролетов по лестнице вверх. Вообще-то он за ночь прошел больше — и ничего! Он удивился, что же оно… И, постучав себя по груди, строго сказал — «брось безобразие!..» А оно в ответ — как будто споткнулось на ухабе, и снова грозно притаилось… Перед глазами заплясали черные запятые, похожие на холерных вибрионов, воздуха не стало… И когда сердце вынырнуло, всплыло, забилось, Аркадий понял, что дело плохо.
Он по стеночке, по стеночке к окну, где лучше дышалось, увидел любимый овраг с осколками жизни в нем, а за оврагом бескрайнее пространство. Заря нетерпеливо ожидала своей минуты, исподтишка освещая природу розоватыми редкими лучами, и Аркадий видел поляны, лес вдали, и что-то темное, страшное на горизонте; потом это темное слегка отодвинулось, приподнялось, и в узкий просвет ударили потоки розового света — день начался.
И тут Аркадию пришло в голову то самое слово, про которое он читал, говорил, но не верил в него, поглощенный своей злосчастной судьбой и всякими мелочами:
— ВОТ!.. А я умираю. Нелепость, до чего не везет!..
Нет, смерть не такая, она гораздо страшней — и больней, а это может вытерпеть любой, не то, что я… Я-то могу гораздо больше!
Снова удар, и новая тишина в груди прижала его к полу. Он сел. опершись спиной об стену. Теряя сознание, он все еще ждал -«сейчас оно прекратит свои штучки, не может оно так меня предать! Теперь, когда я знаю, чего не делал — я не жил. Боже, как все неважно — сделал, не сделал… Если б еще раз, я бы только жил!..»
Сердце словно поняло его, очнулось, снова закрутились колесики и винтики, омываемые живительной влагой, самой прекрасной и теплой в мире. Но Аркадий уже не мог подняться, редкие и слабые мысли копошились в голове, никакой яркости, никаких больше откровений… Это его слегка ободрило — не может быть, чтобы так тускло протекало, говорят, вспоминается вся жизнь… Значит, пройдет. Надо бы скорую… Стукнуть соседу?..
И тут вспомнил, в каком он виде. То, что никого не касалось, станет достоянием чужих враждебных глаз. Что на нем вместо белья!.. Надеть бы скромное, обычное, но не грязное, не дырявое… Но он знал — ничего нет, все собирался постирать, откладывал и откладывал. Он всегда откладывал, пока не накапливал презрение к себе — и тогда, проклиная мелочный и суетливый мир, брал тазик, мыло…
Рядом в тумбочке лежала чистая холстина, покрывало для надменного японца на отдыхе. Встать Аркадий не мог, голова кружилась, и ничего не видел из-за вертлявых чертей перед глазами. Он прополз метр, дотянулся до тумбочки, наощупь нашел ручку, дернул. Материя вывалилась, он притянул ее к себе, с трудом, пережив еще одну томительную остановку, стянул с себя лохмотья, ногой затолкал поглубже под топчан — и завернулся в теплую грубую ткань.
Наконец, он в теплом, чистом, и лежит в углу. Теперь бы врача… Он с усилием приподнялся, сел… и тут стало совсем темно. Сердце замолчало, затрепетало слабыми одиночными волокнами, и дряблым мешочком опустилось… еще раз встрепенулось — и навсегда затихло.

5

Марк проснулся рано, лежал, смотрел в окно, постепенно возвращался, ощутил горечь, что сидела занозой — не годен… Где же Аркадий?.. Одевается, бежит вниз, стучится. Дверь молчит, света внутри нет, а окна почему-то настежь, вчера не заметил!.. Решившись, он толкает дверь плечом, еще — и девять стариковских запоров со стонами и визгами сдаются. Он вваливается в переднюю. В ней, играя бумажками, гуляет ветер. Марк в кухню — там тоже странная пустота. Он в комнату — и здесь простор, книжная полка да раскладушка, да столик из-под токарного станочка; Аркадий гордился — немецкий, сто лет, а ходит как!.. Марк в смятении в заднюю комнату — голый кафель под тягой, пустой стол, на табуретке японский пришелец… а рядом — на полу — весь в белом — сидит старик, упершись руками в пол, склонив голову к левому плечу, как он, бывало, делал — посмотрит, подмигнет — » я еще вам устрою сюрприз…»
Марк медленно к нему, и видит — осталась одна форма, нет старика. Это же надувательство, Аркадий…
А в окно льется прохладный свет, внизу шуршат листья, что-то, видите ли, продолжается, только Аркадия уже нет.
……………………

ЕЩЕ НЕМНОГО СТАРЕНЬКОГО…

НИЧЕГО НЕ НАДО…

Иногда я стучусь к нему — и слышу — он дома, что-то спешно передвигает и гасит свет. Потом напряженный срывающийся голос: «Кто там?..» Я отвечаю, дверь приоткрывается — он стоит в темной передней, в телогрейке и зимней шапке, горло замотано обрывками шарфа. «Это вы… сейчас выйду» — и дверь закрывается. Я остаюсь на лестничной площадке. Он жив — хорошо. Домой к себе он никого не впускает, стыдится нищеты, и опасается, — мало ли что может случиться…
Он выходит быстро, тщательно запирает дверь. На улице напоминает — «идите слева». После побоев он оглох на правое ухо. С виду еще крепкий старик, широкие плечи, большие корявые руки, но внутри все разбито и изношено. У него нельзя спрашивать «как дела?» — это его бесит. Никаких дел у него нет и быть не может. Он существует — вот и все дела.
— Когда за мной закрылась дверь, тогда, я сразу понял, что моя жизнь кончилась…
Тогда он был нацелен на вершины науки. Глаза его, светлые, с крохотными зрачками, смотрят по-прежнему с беспощадной зоркостью, но теперь он видит только конец.
— Что самое страшное там было — не голод, не боль, и даже не постоянный холод, от которого можно сойти с ума… Нет, не это, а ошеломляющее открытие, что твоя жизнь, бесценное сокровище, центр мира этого — не стоит ни черта, что это просто навоз, который втопчут в землю. И все, что есть в мире прекрасного, что я так любил — наука, искусство, разум человека, все — только одежды, скрывающие суть этой идеи — простой-простой… Чем дальше живу, тем в большем ужасе нахожусь. Что движет этим миром, людьми, историей — ничего не понимаю, ничего… Вижу только — я жив еще и не хочу умирать. Может, поеду к теплому морю, буду сидеть на берегу, греться на солнце и слушать волны… и ничего больше мне не надо…

………………………………

НА СВОИХ МЕСТАХ

Недавно ушел на пенсию Виктор Петрович. Полжизни человек занимался непонятным ему делом. По профессии -агроном, но бросил эту работу, стал снабженцем в большом институте. Не мог больше агрономом. «Земля говорит одно, а партия — другое…» — он хмурился, пожимал плечами. Он похож на кубанского казака, с седым чубом и густыми бровями, и нос какой-то не русский, цыганский, что ли, с сильной горбинкой и загнутым вниз кончиком. В его маленькой комнатке всегда толпились люди, грузчики сидели развалясь у стены, табачный дым стоял плотной завесой.
— Ну, что у тебя…- он брал заявку и недоверчиво смотрел, — так много?.. А хочешь вот этого… сто килограммов выдам — залежалось.
Иногда он спрашивал:
— Нет, ты скажи мне — я никак не пойму… везу сюда грузовиками… стекло, реактивы, прочее, каждый день — полный обоз в ворота… а отсюда — ничего!.. как в бездонную яму падает…
Этот образ — караваны грузовиков в одну сторону — и ничего наружу — завораживал его. «Нет, ты объясни мне…» Я говорил ему про статьи и книги, которые выходили из этого здания и были незаметны неискушенному глазу, но не мог убедить его — материя превращалась в ничто, и это противоречило его представлениям о жизни.
— Мы в землю закладываем — что?.. вот такое зернышко, а получаем — во-о… А здесь закладываем — у-ух, а получаем… Нет, уйду я отсюда, уйду… Но так и не ушел, состарился, занимаясь странным и непонятным делом. Потом я встретил его на улице. Он сгорбился и хромал — старое ранение… брови белые стали.
— Ну вот, теперь освободился — пенсионер. Поеду к сестре — на юг, к теплой земле, посмотрю хотя бы еще, как растет из нее зерно… а здесь…- он махнул рукой и пошел.
Теперь отдел снабжения — две большие комнаты, за ними кабинет, в кабинете вежливый молодой человек, грузчики в подвале, все на своих местах — и никто ничему больше не удивляется.

…………………………………………..
ДАЙ СПОКОЙ

Старуха, соседка моя, машет руками, как мельница крыльями. Ногу одну она волочит, после инсульта, зато руками хорошо помогает, и ходит быстро. Ее издалека видно — опять по магазинам пошла, как что-то появится, она тут как тут. Без нее семья пропала бы — все на работе, а по вечерам в магазине пусто и тихо, кассирша клюет носом, только уборщица старается, чтобы к закрытию был полный порядок. Баба Настя хорошая старуха, она старается не бесплатно жить, пользу приносит. Встретишь ее, она обязательно скажет — «колбаску вот купила, коломенскую…» — и бежишь туда, где она купила, потому что коломенская — это не серпуховская, каждый знает…
Старуха внизу под нами быстро ходить не может и для снабжения она бесполезный человек, но зато она каждый день готовит на всю семью. Это нелегко, потому что семья состоит из могучих людей. Сын, огромный мужик, выше двух метров, его жена, немалых размеров, и двое детей, тоже упитанные ребята. Еще от этой старухи большая польза котам, потому что она то и дело, со сковородкой или кастрюлей в руках, выходит к ведру, что на лестнице, и вываливает туда горы хорошей еды. Мой кот перестал есть рыбу, свежую! и ходит в ночной тиши к этому ведру, залезает в него, так, что только хвост торчит черной кисточкой, и ест на славу…
Зато от третьей старухи, на пятом, пользы никакой. Она живет вдвоем с мужем, пенсионером, дети разъехались давно, а муж домой ходить не любит. Я, говорит, всю жизнь с ней прожил, а теперь хочу себе удовольствие урвать. Он пристает к женщинам, на которых надеется, на первом и втором этаже. Там живут временные люди, у кого пожар был, или по знакомству. Но старику не везет. Одна говорит ему — «у тебя все высохло небось, а тоже, возомнил, козел старый». Но он не унывает, ищет свое счастье по этажам. Старуха махнула рукой — пусть… «Господи,Господи, — говорит, — дай, дай мне спокой…» Она встречает Настю на лестнице:
— Все бегаешь, все машешь…
— Бегу, бегу… вот колбаску дают…
— И-и-и, что ты убиваессься… дають… потом жруть… а потом снова беги?..
— Жить-то надо…
— Полоумная, Настя, ты…
И кряхтя, взбирается на свой далекий этаж, долго стоит перед темным окном, вздыхает и шепчет:
— … дай спокой… дай спокой…
………………………………………………

ПОСМОТРИМ…

Он выглянул на свет и подумал: «Ну, посмотрим…» Тут его подхватила большая рука в резиновой перчатке и голос сказал: «Отчего малыш молчит?..» Рука схватила его за ноги и высоко подняла вниз головой, а другая звонко шлепнула по заднице. Он подумал: «Все равно покоя не дадут» -и нехотя заплакал. «Теперь все в порядке, покажите его матери». Что ж, посмотрим… Мать ему понравилась — похожа на него, только побольше… Он рос и научился говорить, чтобы выражать свои мысли вслух. Никто больше не поднимал его за ноги, но иногда его шлепали, а он с досадой думал — ну вот, опять… Однажды мать принесла книжку и сказала — учись читать сам. Он видел — взрослые читают, и решил — что ж, посмотрим… На обложке был нарисован человек в мохнатых шкурах и нелепой высокой шапке. «Это Робинзон Крузо, — сказала мать, — он жил на необитаемом острове и выжил…» Ну, посмотрим. Он узнал буквы и стал читать по складам, а когда дочитал книжку, то начал сначала и свободно прочитал всю историю. «А я бы выжил? — думал он в темноте, перед сном.- И где взять такой остров?» Однажды мать сказала: «Теперь пора в школу, хочешь учиться?» Он умел читать и считать, и не понимал, как этому можно учиться заново.
— Там будут учить и другим вещам, — объяснила мать.
— Как жить на необитаемом острове?..
Мать усмехнулась и не ответила.
Он был отличником. Звенел звонок — он шел домой и в тишине читал, делал уроки. «Иди есть» — и он шел есть, а потом гулял в старинном парке у моря, сосредоточенный, с плотно сжатыми губами… «Вот так гулял Робинзон по своему острову…» Школа кончилась, и надо было начинать самостоятельную жизнь, а для этого — общаться с людьми. Ну что ж, надо так надо. Посмотрим… Некоторые считали его веселым и общительным, он добросовестно истощал свое терпение, слушал чужие глупости и говорил их сам, смеялся, а потом уходил к себе. Он влюбился в девушку, а она его не любила. Он страдал, долго лежал без сна, смотрел в черноту… «И все-таки интересно, что будет дальше… Посмотрим, посмотрим…» И почти успокоенный засыпал.
Потом он работал, женился, у него были дети — жизнь затащила его в свой водоворот. В нем проснулась отчаянная энергия и радость простой нерассуждающей жизни, проходящей в исполнении различных дел и удовольствиях в свободное время. Иногда он оставался один, озирался и думал:
«Прекрасно, прекрасно… А что там еще?.. Посмотрим…» —
и все, что происходило, казалось представлением, устроенным специально для него. На его остров приезжали дикари, иногда веселые и добрые, иногда опасные, но они съедят, кого хотят съесть, сядут в пироги и исчезнут, а он останется… Люди менялись, время шло, и очертания его острова стали проступать все ясней, через пелену лет и временные декорации. Ушла жена, выросли дети, и он стал не нужен им, работа оказалась суетливым и никчемным занятием — Сегодня уничтожало следы вчерашнего дня, потом выходило Завтра, и про Сегодня уже говорили — «Вчера…» Он все чаще вспоминал мать и большую книгу, первую в жизни. Наконец, он остался один и вздохнул с облегчением. Посмотрим! Теперь, как в детстве, можно спокойно подумать. Но мысли его были смутны и печальны. Жизнь ничего не прояснила для него, может быть, запутала. Как все ясно было у Робинзона… Может, еще что-то будет?.. Посмотрим?..
Он закрыл глаза.
Его подхватила большая рука, и чей-то голос спросил:
«Отчего старик замолчал?» Он подумал: «Все равно покоя не дадут…» — и умер. Тело его осталось на земле, а дух начал стремительно подниматься, земля превратилась в крошечный шарик и исчезла…
— Ну что же… посмотрим…
………………………………………