В АПРЕЛЕ 2004 ГОДА


………………………….
***
Мне не раз говорили — «что ты там окопался… Город в другую сторону полез, а ты как был, в последнем доме, так и остался, блин… Ты же способный был! »
Я не спорю, отшучиваюсь, зачем обижать… Не могу же сказать, «лучше в последнем доме жить, зато на своей земле.» Не поймут. Этого теперь не понимают, смеются — «дурила, ищи, где глубже…»
Ночью проснусь в темноте, лежу, луну встречаю, тени по стене ползут. Я дома. А если уеду, буду ночами вспоминать, обратно стремиться… Зачем ехать, куда?
Каждый за свою жизнь горой, чужую правду на дух не выносим. Не хотим себе настроение портить, никому не докажешь ничего. Вот и я, как увижу знакомое лицо, нервничать начинаю, глаз дергается. Делаю вид, что не заметил, разглядываю небо, деревья… Знакомые говорят — «совсем свихнулся». Пусть. Радуюсь, если успеваю отвернуться. Но иногда не успеваю, и случаются неприятные минуты. Не знаю, кто прав, вижу только, они мне чужие. А свои… это свои.
— Вечно ты упрощаешь, — Генка говорит.
— А мне сложность надоела, сил нет.
Слушаю, терплю, а сам жду, чем же кончатся слова.
Противно смотреть на говорящие рты.
……………………………………………………….

Я рано состарился, еще в молодости поседел. Потом, с возрастом выправился, стал почти как все.
Давно это случилось, в 68-ом. Я в другом месте жил, призвали в армию. И я в Праге дезертировал. Сбежал, хотя некуда было. Для меня это был удар, то, что мы там вытворяли. Но я бы стерпел, если б не тот парнишка с ведром.
Мы на танке сидели, на площади, он вышел из подъезда, рядом дом, и пошел к нам. Спокойно идет… Большое ведро, белое, эмалированное, с крышкой. Я еще подумал, как аккуратно у них все, даже ведро красивое.
Он мимо проходит. Вышел на середину площади, остановился, крышку снял… И быстро, мгновенно опрокидывает на себя. Потом я понял, почему ведро, а не канистра — чтобы скорей. А зажигалку не видел, он мгновенно вспыхнул — весь! Ни звука. Наверное, сразу сознание потерял, а тело дергалось, извивалось, живое тело…
Сделать ничего, конечно, не успели.
Наши суетились потом, кричали — «псих, псих…»
Теперь ему памятник стоит, народный герой.
Я вынести не смог, вечером из части ушел. Не помню, где был.
Утром нашли, привезли обратно, лечили. Но об этом не стоит.
Через год выпустили. С тех пор у меня справка. Каждый, кто раньше жил, знает, что это такое. Зато никому не нужен, с вопросами не пристают. Такая жизнь была, могли в любой момент пристать. А так всем ясно.
Нет, нормальный, если для себя, только с людьми мне трудно, долго не выношу их. Не всех, конечно, есть и у меня друзья, вон сколько насчитал.
Но справка у меня в крови, навсегда.
Но это не страшно, я художник, а они тогда многие со справками были. Нет, не учился, все сам. Кисточку люблю, и гуашь, а с маслом у меня нелады. Неплохо зарабатывал. Были и голодные годы, но это как у всех, ничего интересного.
Потом настали новые времена, про эти справки забыли.
Сейчас никому до другого дела нет, тоже небольшая радость.

***
Что слова… Иногда достаточно промолчать — и все ясно становится.
Когда-то у меня славная соседка была, Настя. Она жила с мужем, он шофер, значит, постоянно пить нельзя ему. Худой парень, из-за недопития нервный стал, лицо длинное, угластое, изрыто оспой или другой болезнью, не знаю. И он свою Настю очень ревновал. Она маленькая белая толстушка, милое личико, глазки сиреневые, носик тонкий… Птичка-невеличка.
— Мой супруг ругается матом… — она его так называла — «супруг».
А я был тогда женат, но об этом не интересно. Сам себе надоел. У меня родители культурные люди, надеялись на меня. И все напрасно. Мне навсегда перед ними неудобно, не оправдал. Учиться не хотел, «двигаться по лестнице», как меня учили. А теперь все чаще думаю — пусть… Как случилось, так и получилось. Жизнь смутна, непонятна… куда идти, зачем стремиться? Потерялся. Сначала горевал, потом успокоился — пройду уж как-нибудь незаметно по земле, а что? Недолгое дело. Не так уж и страшно, люди слабей меня живут и умирают, неужто я не смогу… Мимолетно пролечу из дыры в дыру, как Генка говорил.
Но иногда бес вселяется, и больно, и тошно, и жду чего-то, и тоскую… и страшно мне… Не знаю, что делать, не знаю… Нет, я не буян, робкий малый, только годам к тридцати немного разошелся. Оказалось, рисовать могу. К тому времени родители уже умерли. Но если б жили, все равно бы не обрадовались. Всем кажется, дети должны быть получше нас. Но откуда им взяться — лучше… наоборот, хуже, слабей получаются. То ли климат изменился, то ли еда другая…
Значит, Настя. Иногда заходила, яйцо попросит или стакан молока. Она все больше к жене. Потом жена уехала от меня, я начал в дверях появляться, и Настя чаще заходила. Соль, спички… телевизор заглох, к чему бы это… Перекинемся словом, и она обратно бежит. Ничего особенного. Потом кое-какие нежности сами собой возникли. Я на многое не надеялся, надолго испуган был, после брака-то…
Как-то она говорит:
— Хочешь, к тебе перееду?
Я просто обомлел. Очень разные мы с ней, о чем говорить… Теперь называют — связь. Да, но слабая, непрочная. Тайная нежность, правильней сказать. Только печаль от нее. Лежишь потом, вроде бы рядом, а словно на другой планете.
Отчего так устроено, что люди тоскуют, все чего-то ищут, найти не могут… Зачем все, зачем?.. Смотрю в окно, милый сердцу вид, лунная трава, ветки машут мне листьями… И все это пройдет, бесследно пролетит?
Генка говорил, в один момент пролетим.
Так вот, Настя… Я ее жалел, а она, наверное, меня. Может, это и есть любовь?
Хочешь, перееду, говорит, и смотрит…
Я запнулся, помолчал, может секунду, две. Она не стала ждать, вздохнула — и ушла. Больше не встречались. А потом они получше квартиру получили, уехали в центр города, и я потерял ее из виду.
Прошло лет двадцать, как-то встречаю женщину, она смотрит на меня, смотрит… По имени назвала, тихо, с вопросом — сомневается, я ли это…
А я сразу узнал, Настя.
Что скажешь… Пожал плечами, кивнул, улыбнулся… пошел своей дорогой. За углом не по себе стало, схватился за стену, словно на обрыве стою, в глухом тумане. Милое лицо, только опухшее. Я знаю, что это значит. И под глазами, на щеках, у рта глубокие морщины. Не могу смотреть на людей, к лучшему ничто в них не меняется. Я в другую сторону обычно гляжу — на лес, на воду, на зверей… Как все-таки чудно все устроено кругом… кроме нашей жизни.
Постоял, отпустил стену, дальше пошел. Домой. На край города. Поздно прошлое вспоминать, у времени обратного хода нет. Человек живет, живет, стареет и умирает, обычная история.
Вот Генка удивился бы моим словам — «в такую ударился банальность…»

***
Ну, не история, может, дело… не знаю, как назвать…
Завидую тем, у кого на каждый случай слово наготове. Но тут даже им нечего добавить, сначала живем, потом смерть. Тот, кто уходит, никогда не возвращается. Этот порядок неистребим, никто еще после смерти заново не возник. Некоторые верят, но я с печалью должен признать — ни разу не видел. Сказать «жаль» мало, я в отчаянии бываю.
Иногда человек сам решается свести концы с концами, покончить с этим делом… или историей… событием… Короче, взял и все счеты разорвал, узел разрубил. И это понятно мне, хотя я всеми силами против. Видел однажды, с тех пор на открытый огонь смотреть… не могу, не могу…
Простите, забылся.
Кажется, говорил, — страшно своих оставить. Если бы мир был немного спокойней, чище… Люди бы его без тревоги оставляли, когда нет больше сил участвовать. Хотим мы или не хотим, но участвуем, если не делами, то молчанием и бездельем своим. Бездельем, да.

ФРАГМЕНТ РОМАНА «VIS VITALIS»

ШУЛЬЦ И ШТЕЙН

Шла зима — туго, переваливаясь со дня на день. Аркадий и Марк мерзли в своих хоромах, кутались, отлеживались, навалив на себя тряпье. Аркадия та баба не подвела, подкинула картошечки, и они, поливая клубни ясным маслицем, с какой-нибудь роскошью вприкуску, селедочной икрой или морской капусткой, пировали. Светил им голубым и синим экран, постоянно во что-то играли, угадывали слова, пели, читали речи, сменялись сановники, переворачивались власти… а эти все о своем — откуда, к примеру, взялось самое модное поле?.. что такое ум и как его понять?.. или как представить себе прошлое и будущее в удивительном многомерном пространстве, в котором ползешь по одной из плоскостей, надеясь выкарабкаться к свету, а попадаешь наоборот?.. И, наконец, разгорячившись, о главном — что же такое эта чудная и таинственная Vis Vitalis, кто ее, такую сякую производит, какие-такие атомы и молекулы, где она прячется, негодница, пусть ответит! Молчишь?!.. Потом, устав, заводили по привычке о судьбах страны, что катимся, мол, в пропасть, и без малейшего сомнения признавали — катимся…
Счастливые времена, словно купол непроницаемый над ними, или благословение? Иначе как объяснить ту сладость, обстоятельность, неторопливость, разнообразие суждений и бесстрашие выводов, с которыми решались мировые проблемы, не отходя от чугунка с дымящимися клубнями. Марк пока радовался всему — пустая комната в Институте, на подоконниках рухлядь, выуженная из оврагов, подвалов, свалок и мусоропроводов, плюс мелкие кражи каждый день. Чуть стихнет суета дня, он выходит на охоту, встречает таких же, знакомится… Он был весел и полон надежд. Однако, вскоре стало ясно, что не избежать хождений с протянутой рукой: свалки хороши, но надо и что-то свеженькое заиметь.
— Идите, идите, — ободрил его Штейн, — вам будут только рады. Многие хотят избавиться, а выбрасывать морока. И с людьми познакомитесь. Сходите к Шульцу, поучительное зрелище.
И Марк к нему первому пошел — интересно, да и недалеко.

2

Всего-то два с половиной коридора, три лестницы, минут двадцать нормальной ходьбы. И сразу попадаешь на место, не то, что к другим идти — закоулки, тупики, коммунальные вонючие квартиры, огромные общие кухни с десятками замусоленных газовых плит с табличками над ними, посредине сдвинуты столы, на них грудами пальто, шубы, плащи, пиджаки, к ножкам жмутся ботинки и ботики, сапоги и туфли, по углам разбросаны шарфы и варежки… Двери, двери, везде гомон, рев, звяканье металла о дешевый фаянс — везде жрут, панически жрут и веселятся. Выбежит порой из ревущей смрадной дыры мужичок, видно, провинциал, прибыл на защиту или поучиться, ошалело покрутит головой, схватит пальтишко и бежать. Но не тут-то было, за ним вылетает девка в чем-то блестящем с большими пробелами, поймает, обхватит, обмусолит всего, уведет обратно… Или попадаешь на площадь, пересечение трех коридоров, и вдруг навстречу множество детей на самокатах и трехколесных велосипедах, мчатся по скользкому линолеуму, визжат, падают… Или инвалиды навстречу, сплошными колясочными рядами, не протолкнешься, пенсионеры афганского призыва — пальба, мат… Завязнешь с головой, забудешь, куда шел, очумеешь от непонимания, и, завидев креслице в углу, уютный свет-торшер, столик с журналами, приползешь, сядешь, положив голову на грудь… Очнешься глухой ночью, коридор пуст, где ты, что с тобой было, куда теперь? Даст Бог, к утру найдешь.
А к Шульцу идти было просто, он вокруг себя пошлости не терпел — и Марк пошел. Многие, правда, говорили — не ходи, заговорит, обманет, заворожит… Другие, напротив, советовали — не враг, а свой, понимаешь?.. — и противно так, многозначительно поднимали брови. Третьи только о пользе дела: Шульц любит искренность, увлеченность, слабых ободряет, обязательно что-то подскажет, и поможет.
……………………………………………
Вблизи он был еще выше, и не такой молодой, каким смотрелся на расстоянии, сухощавость оказалась не гибкой, чувствовалась окостенелость хрящей, выпирали пропитанные солями сочленения, с большим сопротивлением гнулась поясница. Пригласил сесть, отошел от стола, глянул через плечо, во взгляде вдруг обожгла заинтересованность. Марк привык к недосягаемости и чопорности прибалтийских величин, над которыми посмеивался Мартин, а здесь чувствовалось — уязвим, как любой теплый человек, и в то же время попробуй, одолей! Неуловимым движением достанет кольт, пальнет из-под руки, не целясь… «Ошибка резидента», «В эту ночь решили самураи…» и прочая чепуха тут же полезла юноше в голову — карате, у-шу… Вот что значит не настоящий интеллигент! Ценишь высокое, вот и питайся себе чистым нектаром, так нет!..
— И о чем же вы с ним толковали? — с наигранной наивностью спросил Аркадий.
— О Жизненной Силе, конечно, о чем же еще, — мрачно ответил Марк.

……………………………..

Поговорили… Марк начал издалека, с общей проблемы в историческом аспекте, но тут же был прерван. Костлявым пальцем указано было ему на жестяные ходики с цветочками на зеленом радостном циферблате, с мигающими кошачьими глазами — так, так, так… Ходики из детства, может, и вы помните их?.. Раздосадованный, сбитый с подготовленного предисловия, он кинулся в самый водоворот, начал прямо с высших проявлений, с интуиции, подсознательных прорывов, роли некоторых веществ, самых интригующих — со всего, чему объявил войну до полного разоблачения. Откуда догадка, открытие, как рождается то, чего безусловно на свете не было…
— Чувствую удивление и искренность, это немало. Но нет руководящей идеи, чтобы продвинуться в море фактов. — Шульц выскользнул из кресла, моментально оказался у стены, взялся за цепочку, не спеша, отслеживая каждый щелчок, поднял гирьку — и бросил через плечо острый взгляд индейца.
— Неужели не чувствуете гармонию ритмов жизни?.. Vis Vitalis… — и пошел, пошел, все у него укладывалось, объяснялось, струилось неразрывной нитью… по наитию, по велению сердца он лепил мир чуткими пальцами, обратив незрячие глаза к небу.
В конце концов Марк осмелился возразить, в самом ажурном месте, где мэтр перескакивал пропасть в два скачка, оттолкнувшись в воздухе от воображаемой опоры.
— Что ж… так и будете — обеими ногами на земле, — маэстро язвительно усмехнулся. — Факты косная почва, общий взгляд — воздух ученого, среда полета. Но вы молоды, не закостенели еще, как ваш… — он помолчал, сдержав недостойный выпад против Штейна, сгибая и разгибая громко хрустящие пальцы.
— Э — э, да он истеричен… — подумал Марк, придававший большое значение твердости поведения; отыскав слабость у гения, он почувствовал себя уверенней.

6

— С ним невозможно спорить, он верит, — сказал Аркадий.
В доме не было света, тускло горела свеча, фиолетовые наплывы оседали, вещество превращалось в газ и влагу, багровые всплески озаряли стены… Хорошо им было сидеть, думать, никуда не стремиться, слушать тепло под ложечкой и вести свободный разговор.
— Зачем спорить, пусть себе… — вяло ответил Марк.
То, что противоречило его воззрениям, переставало для него существовать. Зато он был готов яростно сражаться со сторонниками — за акценты и оттенки.
— Я видел его лабораторию… — Марк вздохнул. Он с волнением и жалостью вспомнил небольшое помещение, к двадцать первому веку отношения не имеющее — логово алхимика, известное по старинным гравюрам. Нет, куда мрачней, неприглядней: из углов смотрит безликая бедность, ни бархатного тебе жилета на оленьем роге у двери, ни причудливого стекла, колб и реторт ручного отлива, ни медных завитушек на приборах, латунного блеска, старинных переплетов, пергаментов и прочих радостей… Этот человек выстроил свою жизнь как отшельник, все современное забыл, пропахал заново десять веков от бородатых греков-атомистов до начал Живой Силы, первых неуклюжих ростков истины, и здесь… нет, не изнемог, просто ему уютно стало, спокойно, он нашел время, соответствующее своему духу, и создал теорию…
— Он ничего современного не читает, — с ужасом сказал Марк, — и при этом на все имеет ответ!..
Действительно, Шульц, получивший глубокое образование, лет тридцать тому назад понял, что путь современной науки бесплоден, не дает человеку общего взгляда на мир, что биология зашла в тупик, одурманенная физикой и химией. Он заперся, вчитался в старинные книги и чуждыми науке методами обнаружил доказательства существования космического источника энергии, который поддерживает во всем живом противостояние косной холодной материи. Все, чем увлекалась современность, оказалось лишь обольстительной формой, оболочкой вещей, следствием скрытых от недалекого глаза причин. Сущность Живой Силы недаром оставалась тайной триста лет: причины искали совсем не там, где они скрывались!.. Он вылепил теорию, как истинный творец-создатель — из ничего, теперь осталось только усмирить некоторые детали, которые упрямо вылезали из предназначенного им ложа. С этими деталями всегда беда, не хотят подчиняться, но не разбивать же из-за них прекрасную теорию!
— … Гнилые веревочки, бараньи жилы… а запах какой!.. Закопченные барабаны, гусиные перья, дергаются, что-то сами по себе пишут… Процент? Да он больной!
— Блестящий ум, — возразил Аркадий. Ему доставляло удовольствие находиться в оппозиции, верный признак модного в то время заболевания. — Зачем ему проценты?..
— Но есть основы… — захлебнулся от возмущения юноша.
— Вот-вот, — без особого одобрения кивнул Аркадий. — Я против, но, согласитесь, Шульц счастливый человек — все понял. Своя картина мира. Куча философов стремилась…
— Ну-у-у… — только и мог вымолвить Марк.

7

Молча, царственным движением Шульц распахнул перед юношей дверь и стоял у порога, как художник, показывающий гениальный труд профану — снисходительно, с огромным внутренним превосходством. Потом повернулся, и спросил:
— Чем я могу вам помочь? — и склонил голову к плечу, разглядывая Марка. Костистый, седой, зрачки словно дырочки с рваными краями, вбирают в себя, и ничего наружу…
— Эт-то вы бросьте… — чуть не вырвалось у Марка, ему стало тревожно за свое изображение, падающее в черную дыру. Что попросить? Составленный заранее список теперь казался ему постыдным — обычная химия; он боялся язвительной усмешки — тривиален, мелкое насекомое, жалкие поиски под фонарем… И он, с желанием показать себя и в то же время подкузьмить алхимика, спросил про вещество, которое совсем недавно выделили из птичьих мозгов; оно помогало возвращаться из дальних странствий. Шутили, что его бы в свое время одному ведомству — собирать невозвращенцев, но ведомство лопнуло, отягощенное прошлым, а вещество… Быть его у Шульца не могло: оно выделялось по секретному методу, африканские невольники, пыхтя, перерабатывали тонны птичьих мозгов, чтобы добыть миллиграмм голубых кристаллов. Какие-то крохи проникали к нам контрабандой, в шурупных шляпках… ну, шурупы, которыми крепятся дужки очков, и то по заказу мафии.
— Это я вам дам, — просто сказал Шульц, — ребята мои пробовали. Добыли пару граммов, доказали превосходство, и бросили.
Пошарил длинным пальцем на полке меж пыльных колб, извлек стаканчик, в нем пробирка, заткнутая грязной ваткой — «берите»…
И, не ожидая благодарности, повернулся, ушел к себе.
— И что там было? — Аркадий любопытен как ребенок, качество необходимое настоящему ученому, чтобы расковыривать машинки и куколки.
— Представьте, по спектрам то самое… около процента. Остальное черт знает что, волосы, щепки… Еще он сказал — «у нас свой путь…» Другие пытались, догоняли, горели, сгорали, а он как начал копать, так никого и не встретил, ни лиц, ни спин…

8

— Похоже на защитную реакцию живого тела — выброс щупальца; своим ядом оно растворяет ясные структуры знания, отравляет изнутри, оспаривает основу — метод, продвигает тьму, не тривиальную серятину, невежество, а именно — тьму! Он ненавистник света, ясности, дай ему волю, всю науку обратит в первобытное состояние, когда делом чести было выдумать свою систему, все объяснить, все переврав, придумав недостающие детали… Мы это преодолели, несмотря на отступления, изгибы, ниши, в которых обломки тьмы, слизь заблуждений — там и гнездится коварный Шульц. Смотрите, что делается, — говорил Марку и другим соратникам Штейн, разгуливая по пустой комнате, которую по старой памяти называли «красным уголком», теперь в ней ничего красного, но и удобств тоже никаких, кроме десятка колченогих стульев да старой школьной доски.
— Видите, что происходит? — спрашивал он, расхаживая по бугристому линолеуму, и отвечал на свой вопрос, — новый поповский шабаш на носу, слова им не скажи — ты против духовности! А на деле те же выродки, которые держали народ в подчинении и страхе, теперь устраивают тошнотворное шоу с кадилами, спектакль, новый психоз… Впрочем, — он добавил, устало махнув рукой, — пусть лучше лбы расшибают, чем пьют до посинения. Но каково жулье! — садятся на корточки и прыгают, а потом докладывают — летали! Рядом истинные полеты, не лягушачьи игры, а всерьез… но это дорого стоит, а платить никто не хочет, работать не может, только умеют кровь реками лить… и блюдечки таскать по столам… Идиоты, бедняги, морлоки…
— Шульц против марсиан, — ни с того ни с сего заметил Марк, он должен был защитить противника, который ему помог.
— Шульц исключение, он честный безумец. Зачем ему пришельцы, он сам единственный пришелец во всем космосе.
Несмотря на ругань и обступающие его темные силы, Штейн был полон планов, верил в победу разума, счастливый, наивный человек.

Баннерок для Перископа


…………….
Стандартного размера. Делать их было интересно. Как только попытался пристроить — тут же надоело: баллы какие-то, статистика посещаемости…

18 апреля 2004 года

Оказалось, несколько утомительная затея…


//////////////////////////////////////////////

ВЕЛИКОЕ ИСКУССТВО!

Два парня, будущие гении, их звали Ван Гог и Поль Гоген, что-то не поделили. Мнения зрителей, наблюдающих эту историю, разделились — одни за Вана, другие Поля поддерживают. Вана защищают те, кто видел американский фильм, в котором он, до удивления похожий на себя, мечется — не знает о будущей славе, досконально рассказывает про картины, по письмам брату, и отрезает себе ухо в минуту отчаяния. Он так встретил этого Поля, так принял в своем доме в Арле!.. а тот, безобразник и бродяга, заносчивый силач. «И картины писать не умеет… да! — так сказал мне один интеллигент, сторонник Вана, — они у него уже цвет потеряли и осыпаются.» Тут на него наскочил ученый человек из лагеря Поля и, с трудом себя сдерживая, говорит: «Мне странно слышать это — осыпаются… а ваш-то, ваш… у него трещины — во!» — и полпальца показывает. А тот ему в ответ… Потом, правда, Ванины поклонники приуныли — смотрели фильм про Поля, французский, и некоторые даже не знают теперь, кто был прав. А нам это так важно знать…
Вану страшно и больно, он выстрелил себе в живот, уходит жизнь беспорядочная и нескладная, несчастная жизнь. Все эскизы писал, а до картин так и не добрался. Но это он так считал, а эти-то, болельщики, они же все знают наперед, все! Им чуть-чуть его жаль, в неведении мучился, но зато что дальше будет — ой-ой-ой… мировая слава… гений… Что Поль, что Поль… На своем дурацком острове, полуслепой, художник называется, умирает от последствий сифилиса или чего-то еще, тропического и запойного…
— Он нормальный зато, Поль, и жену имел, пусть туземную, а ваш-то Ван просто псих, уши резал и к проституткам таскался…
Представьте, идет вот такой спор, хотя много лет прошло, умерли эти двое. Ну, и что, если давно. Смерть весьма нужное для славы обстоятельство. С живыми у нас строже, а мертвые по особому списку идут. У них льготы, свое расписание… И все-таки важно их тоже на своих и чужих поделить — Ван, к примеру, ваш, а Поль — мой… И вот болельщики, собравшись густыми толпами, валят в музеи, смотрят на Ванины и Полины картины, которые почему-то рядом — и молчат. Думают:
— … Ван все-таки лучше, потому что обожает труд, руки рабочие и башмаки. А Поль — этих бездельниц таитянок, с моралью у них не того…
— … Нет, Поль, конечно, сильней, он с симпатией жизнь угнетенной колонии изображает… к фольклору ихнему уважение проявил…
Сзади кто-то хихикает — «мазня… и я так могу…» Болельщики хмурятся, шикают, все понимают, как же — смотрели, читали… Вот если б им похлопать гения по плечу -«Ваня, друг, держись, мировая слава обеспечена».
Ах, если б им жить тогда…
Тогда… А кто кричал тогда — «бей их…»? А потом шел в музей — постоять перед Лизой…

…………………………….


//////////////////////////////////

Может мне рассказали эту историю, может я ее прочитал, не помню, только она показалась мне интересной. Не то, чтобы поучительной, в них мораль как единственная дверь, а как хочешь понимай, может есть в ней смысл, может нет, но дело было, и вот оно. В скверные голодные годы, когда в карманах только медь звенит, появляется на улицах странный бродяга — он знойным летом закутан до бровей, на голове старая меховая шапка, челюсть замотана грязным полотенцем, глаза сверкают из глубоких ям, нос без ноздрей, одним словом, чудище. И ведет себя очень нагло — садится каждый день в один и тот же трамвай и сует кондуктору под нос один и тот же банковский билет. Таких давно уже нет ни у кого — разменяли, проели,пропили, и сдачи ему, конечно, дать не может никто. А он, конечно, знает,что будет, ухмыляется и едет бесплатно, и где-то в заброшенных кварталах,среди лопухов и репейников, спрыгивает с подножки и растворяется в запустении и тишине. Ходят слухи, будто это сама чума, случаи, якобы, были… Вздор,конечно, мы современные люди, ни во что не верим, твердим, правда, — бог, бог, но это мода, и нет, конечно, ничего чудесного в этом проходимце, мы к чудесному льнем, но ожидаем светлого чуда, приглаженного, а таких гадостей нам не нужно.
Итак, он едет, сует под нос кондуктору свой неразменный билет, свой, можно сказать, талант, сокровище, и безнаказанно зайцем остается, хотя трудно такое чудище зайчиком назвать — настоящий волк. Он стоит на задней площадке, оттуда всех как сквозняком выметает, погребальный холод распространяется от него, а запах… Про холод ничего вам не скажу, мы к мистике не привычны, а вот испорченные туалеты все знают. Он едет, молчит, зрачки сверкают в темных впадинах, пассажиры стараются глазами не встречаться с ним, вдруг привяжется, нас хоть и много, но все окажутся, конечно, в стороне, кроме того, кого выберет его поганый глаз. А он интересуется, и даже пытается что-то мычать, но, видя страх в глазах, отворачивается к окну. Кондуктор ворчит — опять ты со своими деньгами, но ничего поделать не может, нет у него сдачи.
Вы скажете, случай давно описан в литературе, причем с благопристойным концом — нищий этот посрамлен, справедливость восторжествовала, и он, жалкий, с пачкой измятых ассигнаций, катается по земле у трамвайных путей, в ярости выкрикивая смешные проклятия… Не горячитесь, кондуктор главный в трамвае, он не хуже вас знает сюжет, но терпит, не спешит исполнять — не хочет потакать банальности, однако чувствует по возмущению пассажиров, что когда-то придется пойти на решительный шаг. И как-то вечером он идет в самый центральный банк, там ему с причитаниями, угрозами и предостережениями выскребают последнюю кипу денег, берут тысячу расписок, благославляют, напутствуют, целуют как перед смертельным поединком. Люди трусливы, но страшно любят, чтобы все правильно кончалось, лучше,конечно, с помощью какого-нибудь благородного чудака. К тому же негодяй этот страшен, вонюч и, действительно, всем надоел бесплатными вояжами и назойливой своей бумажкой, всем единодушно хочется избавиться, пусть даже таким тривиальным образом.
Наутро сквозь осеннюю промозглую сырость пробирается трамвай, карабкается в гору, туда, где никто не живет; в центре этого хаоса и мерзости развалины усадьбы, то ли взорвана, то ли внутренние причины — ударил огонь из подвалов, пошли трещины… не знаю, Ашеры эти давно в Америке, по их мнению грунт проседал, подземное озеро, что ли… Но остановка сохранилась, иногда кто-нибудь сойдет, в светлое, конечно, время, пройдется по руинам, очень живописный вид, терновник разросся, жимолость, щебечут птички, некоторые малюют здесь пейзажики, но по вечерам никто и носа не сунет, и даже утром туманным, только этот тип — вылезает из своей щели, тут как тут, и в руке неразменный билет. Он едет через весь город, где дома, цветочные клумбы, мороженое, пирожки, влюбленные, как всегда, целуются,радостно отметит признаки ухудшения — цены подскочили, нищих прибавилось… совершит круг, соскочит с подножки и исчезнет среди развалин…
И этим утром, он, конечно, на месте, прыгает на площадку, протягивает своей клешней бумажку, на ней, говорят, не меньше шести нулей, а может и больше. Но на этот раз все не так. «Вот вам сдача!»- торжествует кондуктор, молодой красавец с черными усищами, в жесткой синей шапочке, и с ним торжествуют все пассажиры. Изумленный негодяй лишается своего сокровища, зажал в костлявой лапе пачку потрепанных бумажек, недоумение и горечь на изрытом оспою лице… Видение исчезло, мираж рассеялся, пусть немного тривиально, зато благополучно для всех, и развалины эти, говорят, вот-вот разгребут, доберутся, и негодяя упрячут если не в колонию для преступников, то в дом для престарелых инвалидов, это уж обязательно, будьте уверены. А пока он молча, понурив голову, сходит со ступенек, он даже не делает своего круга почета, хотя имеет полное право, ему идти целую остановку назад, он плетется в пыли и исчезает. Пассажиры безумно рады, поздравляют кондуктора с победой, тот, торжествуя, возвращается в банк, предъявляет бумажку, там тоже счастливы — давно не видели крупных денег, все мелочь из населения течет, мелочь и мелочь…
Взяли в руки — и ахнули: бумага не та! печать иная! буквы в другую сторону продавлены, нулей вообще никаких ни с одной ни с другой стороны, а портрет, которым все гордятся, без галстука-бабочки… Бросились на кондуктора — схватил, идиот, на радостях нивесть что, плакали теперь денежки… Объявили, конечно, розыск, но куда там, фигура эта сняла приставной нос, сменила лохмотья на пиджак и клевые брюки, отмылась, конечно, добела, и ладный джентельмен вышел на большую дорогу.
А может все не так, может, залез, бедняга поглубже в свой подвал и удавился на ржавом гвозде? И вовсе он не чума, не злодей, со своей неразменной, и неизвестно еще, кому больше не повезло… Не знаю, только исчез он из наших мест, а когда снова появится, и вообще, в чем мораль всей истории, не берусь вам сказать. Думаю, нет в ней тайного смысла, зато ясно проглядывает упадок романтизма и отчаянная наша надежда на конвертируемость рубля.
…………………………..

ФРАГМЕНТ ПОВЕСТИ «ПАОЛО И РЕМ»

{{Про эту повесть я почти не говорю здесь, почему? Она про двух художников. Читатели-художники всё написанное знают, согласны или совсем не согласны 🙂 а читатели — нехудожники… боюсь, им не очень интересно…
Но вообще-то, ПОВЕСТЬ НЕ СТОЛЬКО про этих двоих, она про другое. Когда прерывается преемственность — скачки, разрывы, революции, или просто люди устали думать и страдать… и вдруг понимают, жизнь коротка, лучше сладко есть, крепко спать, чем напоминать себе о временности, смерти, совести, долге и обязанностях… Да ну их на фиг! — развлекайтесь!
И тогда особенно становятся важны тонкие ниточки, связывающие людей культуры, помогающие сохранить мир людей, не катиться легко и весело вниз, как нас зовут и призывают. И эти ниточки и связи… вдруг оказываются прочны, долговечны, и общность судеб, понимание преодолевают несогласие и взаимное отталкивание, присущее самостоятельным Мастерам…}}

…………….

странная вещь произошла — Паоло стал сомневаться в своих основах, что было не присуще его жизни на протяжении десятилетий. Началось с мелочей. Как-то на ярмарке он увидел картинку, небольшую…

***
Там в рядах стояли отверженные, бедняки, которым не удалось пробиться, маляры и штукатуры, как он их пренебрежительно называл — без выучки, даже без особого старания они малевали крошечные аляповатые видики и продавали, чтобы тут же эти копейки пропить. Молодая жена, он недавно женился, потянула его в ряды – «смотри, очень мило…» и прочая болтовня, которая его обычно забавляла. Она снова населила дом, который погибал, он был благодарен ей — милое существо, и только, только… Сюда он обычно ни ногой, не любил наблюдать возможные варианты своей жизни. В отличие от многих, раздувшихся от высокомерия, он слишком хорошо понимал значение случая, и что ему не только по заслугам воздалось, но и повезло. Повезло…
А тут потерял бдительность, размяк от погоды и настроения безмятежности, под действием тепла зуд в костях умолк, и он, не говоря ни слова, поплелся за ней.
Они прошли мимо десятков этих погибших, она дергала его за рукав – «смотри, смотри, чудный вид!», и он даже вынужден был купить ей одну ничтожную акварельку, а дома она настоящих работ не замечала. Ничего особенного, он сохранял спокойствие, привык покоряться нужным для поддержания жизни обстоятельствам, умел отделять их от истинных своих увлечений, хотя с годами, незаметно для себя, все больше сползал туда, где нужные, и уходил от истинных. Так уж устроено в жизни, все самое хорошее, ценное, глубокое, требует постоянного внимания, напряжения, и переживания, может, даже страдания, а он не хотел. Огромный талант держал его на поверхности, много лет держал, глубина под ним незаметно мелела, мелела, а он и не заглядывал, увлеченный тем, что гениально творил.
И взгляд его скользил, пока не наткнулся на небольшой портрет.

***
Он остановился.
Мальчик или юноша в красном берете на очень темном фоне… Смотрит из темноты, смотрит мимо, затаившись в себе, заполняя собой пространство и вытесняя его, зрителя, из своего мира.
Так не должно быть, он не привык, его картины доброжелательно были распахнуты перед каждым, кто к ним подходил.
А эта — не смотрит.
Чувствовалось мастерство, вещь крепкая, но без восторгов и крика, она сказала все, и замолчала. Останавливала каждого, кто смотрел, на своем пороге — дальше хода не было. Отдельный мир, в нем сдержанно намечены, угадывались глубины, печальная история одиночества и сопротивления, но все чуть-чуть, сухо и негромко.
История его, Паоло, детства и юношества, изложенная с потрясающей полнотой при крайней сдержанности средств.
Жена дергала его, а он стоял и смотрел… в своем богатом наряде, тяжелых дорогих башмаках…
Он казался себе зубом, который один торчит из голой десны, вот-вот выдернут и забудут…
— Сколько стоит эта вещь? — он постарался придать голосу безмятежность и спокойствие. Удалось, он умел скрыть себя, всю жизнь этому учился.

***
— Она не продается.
Он поднял глаза и увидел худого невысокого малого лет сорока, с заросшими смоляной щетиной щеками, насмешливым ртом и крепким длинным подбородком. Белый кривой шрам поднимался от уголка рта к глазу, и оттого казалось, что парень ухмыляется, но глаза смотрели дерзко и серьезно.
— Не продаю, принес показать.
И отвернулся.
— Слушай, я тоже художник. Ты где учился?
— Какая разница. В Испании, у Диего.
-А сам откуда?
— Издалека, с другой стороны моря.
Так и не продал. Потом, говорили, малый этот исчез, наверное, вернулся к себе.
Жить в чужой стране невозможно, если сердце живое, а в своей, по этой же причине, трудно.


………………………………
Еще чуть-чуть потерпите, пока все известное…

ИЗВИНИТЕ, НЕМНОГО ТЕРПЕНИЯ…


………………………
Я тут занимаюсь своими делами, это недолго, потерпите. Отрабатываю запасные архивы для картинок. Опыт подсказывает — ничто не вечно в Интернете… 🙂 Вита тоже бревис, но чуть долговечней.

ФРАГМЕНТ ПОВЕСТИ «ПАОЛО И РЕМ»

***
Рем все-таки решил посмотреть, что делает учитель. Зиттов был в городе, он ходил туда раз в неделю, возвращался поздно, основательно надравшись, тут же ложился, утром был несколько мрачней обычного и хватался за какое-нибудь простое дело.
В углу стояли кое-как набитые на подрамники холсты, лицом к стене. Рем повернул первый из них — и увидел портрет юноши в красном берете, на почти черном непрозрачном фоне. Простая, простая вещь, только лицо, ворот рубахи, шея и часть груди … красное, коричневое, желтоватое… Ничто не кричало, все было крепко, надежно, просто и тихо… Никакого лака, Зиттов терпеть не мог эти радости, писал он, нарушая правила, краски смешивал, смеялся — «полгода играют с белилами, полгода сушат, потом втирают цвет… гонятся за глубиной, а это обман зрения, глубина-то не здесь…»
В чем глубина у Зиттова Рем не понял, но портрет странным образом все стоял у него перед глазами, стоял и стоял…
Прошло время, и Зиттов сказал:
— Теперь смотри сколько хочешь. Я тебя понял – подражать не станешь. Ты ни на кого не похож.

***
Я не похож… — сказал он, глядя на портрет в малиновом берете. Зиттов усмехнулся.
— Похожесть как землеустройство, знаешь, ходят с горбатым циркулем, все измеряют. У меня глаз к этому не способен. Но если смирюсь с геометрией, то могу соорудить что-то похожее. Но зачем? Общие черты — надо, кто спорит… форма головы, например, овал лица, и это на месте, согласись. Но потом мне надоедает. Ну, просто тошнит, и я спрашиваю себя — зачем? Ты лентяй, — отвечаю себе, — отвратительный лентяй! Но чувствую, это не ответ. Представь себе, нас уже нет на земле, кто скажет, похоже или не похоже?.. Как написать такое, что остановило бы чужого, далекого, скажем, лет через сто, что это? Вот я ищу такое…
-Что во мне такое?..
-Не знаю… словами не опишешь. Что смотришь, я не философ, не учился. В тебе есть… отстраненность, что ли… Как будто смотришь и не видишь жизни, только в себя, в себя… И еще… Не обижайся. Ты молодой, но в тебе постоянно — во взгляде, в шее… в глазах, конечно… готовность к тому, что все… или не все… но кончится плохо, печально, понимаешь? Но это не детский разговор.

***
— Дело в том… тема для взрослых, не слушай!.. жизнь кончается мерзко, печально, грязно, а если даже с виду пышно, важно, красиво, с лафетом и пушками, то все равно мерзко. Многие хотят забыть, прячут голову, притворяются… Скользят по льду, не думая, что растает. А некоторые убеждают себя и других, что смысл в самой жизни, неважно, мол, что впереди. Есть и такие, как я — ни сожаления ни страха, временность для нас, как рыбе вода. А у тебя… не понимаю, откуда у тебя…
И это я, наверное, хотел передать, но как, не понимал. Писал и не думал, что тут думать, если не знаешь, куда плыть!.. только «да? — да, нет? — нет, да? — да!..» как всегда, с каждым мазком, не мысли — мгновенные решеньица, за которыми ты сам… вершина айсберга..
Но я смотрел на вид, на весь твой вид, и все было не то, понимаешь, не то!.. Я ждал…
И вдруг что-то проявилось, не знаю как, от подбородка шел к щеке, небольшими мазочками, то слишком грубо, то ярко, потом тронул чуть-чуть бровь… и вдруг вижу — приемлемо стало, приемлемо… вот, то самое выражение!.. — и я замер, стал осторожно усиливать, усиливать то странное, особенное, что проявилось…
Да? — ДА! Нет? — НЕТ!
И вдруг — Стой! СТОЙ!
Как будто карабкался и оказался там, откуда во все стороны только ниже. Чувствую, лучше не будет. И я закончил вещь.

АЛИСА


………………………..
Три года, как нет с нами Алисы. Постоянно ощущаем. Она бы навела порядок в нашем общежитии, сообществе людей и зверей в двухкомнатной квартире.

ФРАГМЕНТ РОМАНА «VIS VITALIS»


……………………………………..

— Я был у Марата, — сказал Аркадий, вытирая клеенку.
Марк знал, старик передал какие-то образцы корифею по части точности.
— И что?
— Я обычный маленький пачкун, к тому же старый и неисправимый.
Аркадий сказал это спокойно, даже без горечи в голосе.
— Так и сказал? — изумился Марк.
— Он мне все объяснил. Никаких чудес. Наука защитила свои устои от маленького грязнули. А так убедительно было, черт! Оказывается, проволочка устала… Ладно, давайте пить чай.
Аркадий заварил не жалея, чай вязал рот.
— Я понял, — с непонятным воодушевлением говорил он, — всю жизнь пролежал в окопе, как солдат, а оказалось — канава, рядом тракт, голоса, мир, кто-то катит по асфальту, весело там, смешно… Убил полвека, десятилетия жил бесполезно… К тому же от меня не останется ни строчки! Что же это все было, зачем? Я не оправдываюсь, не нуждаюсь в утешении, нет… но как объяснить назначение устройства, износившегося от бесплодных усилий?!.. Возможно, если есть Он, то Им движет стремление придать всей системе дополнительную устойчивость путем многократного дублирования частей? То есть, я — своего рода запасная часть. К примеру, я и Глеб. Не Глеб, так я, не я, так он… Какова кровожадность, вот сво-о-лочь! Какая такая великая цель! По образу и подобию, видите ли… Сплошное лицемерие! А ведь говорил… или ученики наврали?.. — что смысл в любви ко всем нам… Мой смысл был в любви к истине. Вам, конечно, знакомо это неуемное тянущее под ложечкой чувство — недостаточности, незаполненности, недотянутости какой-то, когда ворочается червь познания, он ненасытен, этот червяк… А истина ко мне даже не прикоснулась! Она объективная, говорите, она общая, незыблемая, несомненная для всех? Пусть растакая, а мне не нужна! Жизнь-то моя не общая! Не объективная! Кому она понятна, кроме меня, и то… Из тюремной пыли соткана, из подозрений, страстей, заблуждений… еще несколько мгновений… И все?.. Нет, это удивительно! Я ничего не понял, вот сижу и вижу — ну, ничегошеньки! — Аркадий всплеснул руками, чувство юмора вернулось к нему. — Зачем Богу такие неудачники! Я давно-о-о догадывался — он или бессердечный злодей, или не всесилен, его действия ошибками пестрят.
……………..
— Как выпал в первый раз этот чертов осадок, я с ума сошел, потерял бдительность, — с жаром продолжал старик. — Представляете — прозрачный раствор, и я добавляю… ну, чуть-чуть, и тут, понимаешь, из ничего… Будто щель в пространстве прорезалась, невидимая — и посыпался снег, снежок, и это все чистейшие кристаллы, они плывут, поворачиваются, переливаются… С ума сойти… Что это, что? Откуда взялось, что там было насыщено-пересыщено, и вдруг разразилось?.. Оказывается, совсем другое вещество, а то, что искал, притеснял вопросами, припирал к стенке, допрашивал с пристрастием — оно-то усмехнулось, махнуло хвостиком, уплыло в глубину, снова неуловимо, снова не знаю, что, где… Кого оно подставило вместо себя неряшливому глазу? Ошибка, видите ли, в кислотности, проволочка устала… Тут не ошибка — явление произошло, ну, пусть не то, не то, сам знаю — не то!
Я тут же, конечно, решил выбросить все, но к вечеру оклемался, встряхнулся, как пес после пинка, одумался. Ведь я образованный физик, какой черт погнал меня в несвойственную мне химию, какие-то вещества искать в чужой стороне? Взяться без промедления за квантовую сущность живого!.. Или особую термодинамику, там и конь не валялся, особенно в вопросах ритмов жизни. Очистить от шульцевских инсинуаций, по-настоящему вцепиться, а что…
Ничего ты не понял, ужаснулся Марк. Но тут же закивал, поддерживая, пусть старик потешится планами.
Они оделись, вышли, заперли дверь. Сияла луна, синел снег, чернели на нем деревья. Аркадий в своем длинном маскхалате шел впереди, оглянулся — с прозрачным щитком на лице он выглядел потешным пришельцем-марсиянином:
— А-а-а, что говорить, всю жизнь бежал за волной…
Таким он и запомнился Марку, этот веселый безумный старик:
— … я всю жизнь бежал за волной…
……………………………….

МЕЖДУ ПРОЧИМ


……………………………………………

Отличная актриса Ю.Рутберг рассказывала о себе и театре. Смотрел на нее, слушал с симпатией, интересом, она хороша. Другое дело — отношение к театру. С детства не приучен к театральной условности, не видел очень хороших артистов, и плохо воспринимаю, не люблю театр. И есть еще причины, кроме воспитания, более сложные, оказывается. Ю.Р. говорит, что вот она умирает на сцене, а потом выходит и раскланивается, и это, ВИДИМО, то равновесие условности и «неусловности» (сложно, не раскрываю), которое ей нравится. А мне — нет.
В сущности, одно и то же, на сцене герой умирает, и у меня в повести — тоже, одинаково серьезно, переживания и все такое… Да. Пока не опустится занавес. В театре он потом раскрывается, выходит актер, жив-здоров, и раскланивается. Игра закончена.
Я против :-))
Что такое повесть? Занавес опущен, герой лежит на полу. Все ушли, тишина, темнота. Тогда он кое-как поднимается, ковыляет за кулисы, по дороге соскабливая с себя грим и превращаясь в автора, а что с ним происходит дальше, и вообще… какое он имеет отношение… дело десятое! Внутреннее дело, не на людях происходит — для читателя герой умер, история закончена. Для читателя так и должно быть, если вещь получилась, она ДОСТАТОЧНА. И это меня устраивает. Почему? Не только потому, что тихонько в темноте отползаю, так мне лучше, хотя и это… Но И то, что герой уже не только во мне, но и отдельная от меня личность, я могу с ним разговаривать, ругаться, спорить… Тот круг независимых уже от меня лиц, который мне нужен. Одна из серьезных причин, по которой не люблю театр, примеряя его к себе, а по-другому не умею — не примеряя 🙂

УМЕР ЛАЗАРЬ БЕРМАН

Сейчас прочитал — во Флоренции умер пианист Лазарь Берман.
Я слушал его в почти пустом зале лет двадцать тому назад. Ему было чуть больше пятидесяти, но выглядел он старше. Он меня поразил тогда ясным пониманием того, что играл. Мне показалось, что ему все равно, сколько человек в зале. Если б никого не было, он играл бы также.
………….
Я подумал тогда — вот как надо писать, рисовать…

ЕЩЕ КУСОЧЕК ИЗ РОМАНА (под настроение)

Когда вижу, что сделалось с этим почтенным зданием в наши дни… Увы, некому изгнать торговцев из храма. Невольно возвращаешься в прошлое, и помнишь только хорошее.
(простим уж автору неисправимое ехидство и некоторые преувеличения)
……………………………………………

1

С тех пор как директором стал Глеб, то есть, с незапамятных времен, Институт столько раз перестраивали, расширяли, пристраивали к нему то смехотворные сарайчики для подопытных кур, то гаражи, то монументальные корпуса с неясным назначением, то удлиняли коридоры, то замуровывали их, потом долбили ломами, взрывали… что лет через сорок первоначальный замысел был похоронен вместе с проектировщиками, и никто уже не мог охватить единым взглядом все сооружение. Даже собрать его обитателей вместе стало трудным делом — на переговоры уходили недели. Поэтому чаще собирались кучками в углах и тупиках, где по традиции стояло креслице для отдыха, светилось окошко, заклеенное промасленной бумагой с нарисованным на ней прекрасным пейзажем в старокитайском стиле. Что же там, за окошком, какой еще кривоватый коридор, или узкий лаз в новую пристройку, или хромая лестница в подвальную глушь… — никто не знал.
Глеб давно понял необъятность своих владений, а также характер большинства обитателей, предпочитающих ютиться в своих замшелых углах, только бы не выходить на простую и понятную коридорную систему первых парадных этажей. Справедливости ради надо сказать, он так поставил дело, что от голода здесь никто не умирал, разве что от тоски по истине, но кто же в такой благородной смерти виноват… На каждом углу стояли лавчонки, киоски, прилавки, буфеты, тут же, не прерывая важного исследования, можно было купить кусочек говяжьей печени, поджарить его на газовой горелке, сменить проеденные кислотой брюки, испытать самое дефицитное противозачаточное средство, и даже жалобы поступали в дирекцию, что канализация то и дело забивается этими нерастворимыми приспособлениями. Остановить строительство было равносильно гибели: Институт зачислили бы в неперспективные, и судьба директора была бы решена. Поэтому здесь ни от чего не отказывались, днем и ночью встречали обозы с нужным и ненужным добром, вызывали обитателей ближних и дальних коридоров, уговаривали — возьми, пригодится… Те открещивались — некуда, незачем… Наконец, все невостребованное и непристроенное отвозилось в овраг и сваливалось, туда же сбрасывали все, что оставалось от умерших, пропавших или уехавших людей — мебель, одежду… Время от времени возвращались люди, которых давно забыли. Глеб, как только узнавал о прибывшем, тут же забрасывал его в качестве десанта на новые этажи, чтобы не смущал души оседло живущих.
Могут возникнуть вопросы, например, откуда берется все, что привозили сюда нескончаемым потоком? Не знаю. Конечно, любой источник изобилия не вечен, но жизнь коротка, и многое представляется нам незыблемым и постоянным, нам, мыслящим мотылькам, простите за плагиат. И, может быть, я несколько преувеличиваю то, что происходило в этом здании, но одно могу сказать определенно — здесь такое имело место, о чем Марк и не подозревал.

2

От входа и темного низкого вестибюля с заклеенными газетной бумагой окнами, от стола с одинокой сгорбленной фигурой вахтера, вели две дороги. Дверей-то было много, но какие-то странные, Марк потом сообразил — без дверных ручек. А эти две были раскрыты настежь, и звали. Особенно одна — ослепительно светилась, оттуда доносились взрывы смеха, теплая волна гнала в ноздри Марку запахи жареного мяса и свежей сдобы. За второй открытой дверью виднелся коридор со многими свинцового цвета дверями, и Марк, конечно, свернул на свет и запах.
Перед ним огромное помещение со столиками, много хорошо одетых дородных мужчин с табличками на груди. «Конференция, — догадался Марк, — до чего роскошно кормят!..» Ему стало стыдно за пыльные брюки с пузырями на коленях, заросшие щетиной щеки, осанку, походку, за все, о чем обычно не вспоминал, считая недостойным внимания. Он попятился, и у самого выхода заметил боковую дверь с надписью «Инспектор» и черной стрелкой в небо. Туда вела лестница со стертыми ступенями, такую он помнил по Университету — студенты шаркали сотни лет, вымаливая зачеты.
Пройдя несколько пролетов, он уперся в дверь, открыл и оказался в скромном помещении, недавно отремонтированном. В глубине сидела женщина лет сорока с убедительными признаками пола. Она быстро разобралась в сбивчивых объяснениях Марка — то ли берут, то ли нет, ничему не удивилась, записала, посоветовала на нижний буфет не надеяться — приемы иностранцев, обмывка корочек… Марк презирал этот жаргончик, а также диссертации, защиты, речи, приемы, банкеты и прочий околонаучный мусор, но сейчас промолчал, его не спрашивали.
— Штейн на четвертом. В конце года отчет на этаже, потом на секции, а дальше, смотришь — и сюда угодите… — она указала пухлым пальцем себе под ноги. Оттуда рвался сытый хохот мужчин и звонкие как рыдания голоса дам, доносились отдельные слова на иностранных языках.
— Хотя подождите… — она задумалась, заглянула в отрывной календарь. — Штейна нет. Командировка, вернется к четвергу. Вот вам пропуск, погуляйте пока по этажам, познакомьтесь с людьми, они у нас особенные… — Она тонко улыбнулась.
— Выдам-ка я вам сразу… Уверена, вы у нас осядете. — Порылась в ящике стола и вытащила пробку от раковины на цепочке. — Распишитесь. Теперь все, желаю удачи.
Она еще раз улыбнулась, уже отрешенно, мысли ее были внизу, встала, порхнула к двери, а ему указала в другую сторону. В глубине помещения он нашел другую лестницу, ведущую вниз, и опять оказался на первом этаже, в полутемном коридоре со множеством дверей.
Его, конечно, расстроила отсрочка, продление неизвестности, трещина поперек скоростного шоссе, по которому он приготовился шпарить изо всех сил. Но, подумав, он решил не расстраиваться, а потратить эти несколько дней с пользой, не спеша осмотреть Институт. И двинулся, сжимая в одной руке драгоценную бумажку — пропуск, в другой драгоценную пробку с цепочкой… пошел, считая двери, ожидая, что вот-вот обнаружится нужная ему лестница наверх.

3

Марк нюхом чуял — двери все казенные, не милые его сердцу, из-под которых, будь хоть самая малая щелочка, попахивало бы каким-нибудь дьявольским снадобьем, ипритом, или фосгеном… или мерцал бы особенный свет, сыпались искры, проникал через стены гул и свист, от которого становится сладко на душе — это делает свое дело суперсовременный какой-нибудь резонатор, или транслятор, или интегратор, и в мире от этого каждую минуту становится на капельку меньше тьмы, и на столько же больше света и разума.
Нет, то были свинцовые двери, за ними шел особый счет, деньги делились на приборы, приборы на людей, а людям подсчитывали очки, талоны и купоны. Бухгалтерия, догадался Марк, и ускорил шаг, чтобы поскорей выйти из зоны мертвого притяжения; казалось, что слышится сквозь все запоры хруст зловещих бумажек.
И вдруг коридор огорошил его — на пути стена, а в ней узкая дверка с фанерным окошком, в которое, согнувшись, мог просунуть голову один человек. «Касса?» — с недоверием подумал Марк, касс ему не приводилось еще видеть, денег никто не платил. Стипендию выдавали, но это другое: кто-то притаскивал в кармане пачку бумажек, тут же ее делили на всех поровну, чтобы до следующего раза «никакого летального исхода» — как выражался декан-медик, главный прозектор, он не любил вскрывать студентов.
Делать нечего, Марк потянул дверь, вошел в узкую пустую конурку, а из нее проник в большую комнату. Там сидели люди, и все разом щелкали на счетах. Марк видел счеты на старых гравюрах и сразу узнал их. Вдруг в один миг все отщелкали свое, отставили стулья, завился дым столбом. Перерыв, понял Марк, и двинулся вдоль столов к выходу, за которым угадывалось продолжение коридора. Его не замечали до середины пути, тут кто-то лениво обратился к нему с полузабытым — «товарищ… вы к кому?..» и сразу же отвернулся к женщине в кожаной куртке, мордастой, с короткой стрижкой, Марк тут же окрестил ее «комиссаршей». Комиссарша курила очень длинную сигарету с золотой каемкой, грациозно держа ее между большим и указательным пальцем, и если б не эти пальцы, мясистые как сардельки, она была бы копией одной преподавательницы, которую Марк обожал и ненавидел одновременно — умела также ловко курить в коридоре, пока он, студент, выяснял, какие соли и минералы она тайком подсыпала в его пробирку, это называлось качественный анализ. Подойдешь к ней — хороша! — уговариваешь — «это? ну, это?.. откройся!…» а она лениво щурится, сытая кошка, с утра, небось, наелась, — и молчит, и снова идешь искать катионы и анионы, которые она, без зазрения совести, раскидала ленивой щепотью…

4

Номера продолжались, но двери стали веселей, за ними слышались знакомые ему звуки. Эти особые, слегка запинающиеся, монотонные, как бы прислушивающиеся к бурчанию внутри тела голоса, конечно же, принадлежали людям, чуждающимся простых радостей жизни и предпочитающим научную истину ненаучной. Не глядя друг на друга, упершись взорами в глухие доски, они, как блох, выискивали друг у друга ошибки, невзирая на личности, и, окажись перед ними самая-пресамая свежая и сочная женская прелесть, никто бы не пошевелился… а может раздался бы дополнительный сонный голос — «коллега, не могу согласиться с этим вашим «зет»… И словно свежий ветер повеял бы — ухаживает… А коллега, зардевшись и слегка подтянув неровно свисающую юбку, тряхнув нечесаными космами — с утра только об этом «зет» — порывисто и нервно возражает — «коллега…» И видно, что роман назрел и даже перезрел, вот-вот, как нарыв, лопнет… Но тут же все стихает, поскольку двумя сразу обнаружено, что «зета» попросту быть не может, а вместо него суровый «игрек».
Здесь меня могут гневно остановить те, кто хотел бы видеть истинную картину, борения глубоких страстей вокруг этих игреков и зетов, или хотя бы что-то уличающее в распределении квартир, или простую, но страшную историю о том, как два молодых кандидата наук съели без горчицы свою начальницу, докторицу, невзирая на пенсионный возраст и дряблое желтое мясо… Нет, нет, ни вам очередей, ни кухонной возни, ни мужа-алкоголика, ни селедки, ни детей — не вижу, не различаю… Одна дама, научная женщина, как-то спросила меня — «почему, за что вы так нас не любите?» Люблю. Потому и пишу, потому ваша скромность, и шуточки, и громкие голоса, скрывающие робость перед истиной, мне слышны и знакомы, а ваша наглость кажется особенной, а жизнерадостность ослепительной, и чудовищной… Именно об истине думаю непрестанно, и забочусь, преодолевая свой главный порок — как только разговор заходит о вещах глубоких и печальных, меня охватывает легкомысленное веселье, мне вдруг начинает казаться, что в них не меньше смешного и обыкновенного, чем во всех остальных — несерьезных и поверхностных делах и страстях.

ОТРЫВОК ИЗ РОМАНА (vis vitalis)


………………………………………..
Холм на берегу Оки.
……………….
///////////////////
С трудом дождавшись времени, когда занимают свои места разумные и уважающие себя люди, которые не бегут на работу, сломя голову, как на встречу с любимой, а знают себе цену… Марк никогда не мог понять этих, но привык к их существованию, и знал, что от них порой зависит дело, не в том смысле, как придумать или догадаться, а в том, чтобы дать или взять, позволить или запретить… Итак, он ждал, сколько хватило сил, потом вытер ботинки тряпкой, что валялась у двери, пригладил волосы рукой, и вышел из дома.
И тут же увидел извилистую тропинку, она вела в овраг, исчезала, и появлялась уже на противоположном склоне. Марк шел по плотной скользкой глине, разглядывая обломки богатой научной жизни, вспоминая сокровищницу провинциальной лаборатории — дешевое зеленоватое стекло, единственный резонатор, рухлядь, над ним тряслись…
Пусть восхищается, меня же больше привлекают старые простые вещи, которых здесь тоже было множество — посуда, мебель… Выбрасывая, мы оставляем их беззащитными перед случаем, для которого нет двух одинаковых вещей, Им всем беспроигрышно предсказана непохожесть. Можно было бы приветствовать такое преображение, живописные трещины и патину, мечту эстета… если б случай так часто не превосходил своим напором и жестокостью внутреннюю устойчивость; то же относится к людям — может, испытания и хороши, но под катком все теряет свои черты.
Марк выбрался из оврага и двинулся через поле, холмистую равнину, усеянную теми же обломками, к высокому зданию на краю леса, километрах в двух от оврага. Это и был Институт Жизни. Холмы по пути к нему чередовались со спадами, поле напомнило Марку начертанный уверенной рукой график уравнения. Вот что значит научный взгляд на вещи, мне бы и в голову не пришло искать строгие периоды в вольно расположенных холмах. Эти подъемы и спады скорей напоминают живое дыхание… или музыку?.. Мы часто отворачиваемся от жизни с ее жесткой линейностью причин и следствий, и обращаемся к природе… или языку? — ведь в нем те же свободные вдохи и выдохи, и есть разные пути среди холмов и долин, прихотливость игры, воля случая, возможность неожиданных сочетаний… Конечно, Марк мгновенно поставил бы меня на место, указав на простые законы и периоды, лежащие в основе гармонии, и был бы прав. Уж слишком часто мы растекаемся лужею, не удосужившись рассмотреть за пыльными драпировками простую и жесткую основу… Но я возвращаюсь к своему герою, он на пороге новой жизни.
Марк шел и думал — наконец, он встретит своего Глеба. Наверняка это седой старик, мудрый, все поймет… Перед ним сказочный образ юношеских лет, простота взгляда, решительность и всезнайство той газетной статьи. Он хочет видеть идеал, лишенный сугубо человеческих слабостей. Трудно поверить в гения, который чавкает за едой, потеет, впадает в истерики… Что поделаешь, юность, в своей тяге к совершенству, безжалостна и неблагодарна.
А небо над ним ослепительное, осенние деньки, поле окаймлено сверкающим желтым, за Институтом синий лес, над ним грозные тучи. Кругом тьма, здесь ясно, здесь центр земли, все самое лучшее собрано, славные дела творятся!.. Пусть я не верю, как он, но почему бы не свершиться чьей-то судьбе по сценарию славного индийского фильма, в котором ружье само выстрелит через десять лет и поразит на месте негодяя, а юное и светлое существо добьется блаженства.
Простая мудрость таких сюжетов становится ясней с годами, жажда счастливого конца оказывается сильней любви к истине. О чем мы тогда тоскуем? — чтобы все неплохо кончилось, без больших унижений, боли и душевных мук. Уверяем себя, что заслужили, умеем себя утешить; это не достоинство, а дар нам, чтобы не было так страшно.

ЧТО-ТО СЛУЧИЛОСЬ…


………………………………………………

Видно, и прежние жильцы не выращивали ничего в этих двух деревянных ящиках за окном, и земли в них почти не осталось — выдуло, смыло дождями, и торчала седая трава, случайно занесенная ветром. Она буйно росла, потом умирала, оставались сухие крепкие стебли, их заметало снегом, а весной снова появлялась эта упорная трава. Так было много лет, но однажды, в самом углу ящика, где и земли-то почти не было, возник и стал вытягиваться тонкий желтоватый побег. Из него вырос бутон и распустился цветок, оранжевый, нежный и довольно большой. Я смотрел на него с недоумением, а он стоял себе среди разбойной травы, не ухоженный никем и непонятно откуда взявшийся…
Вот наступили холода, а он все еще здесь. И трава уже полегла, и по утрам ее покрывал иней, а цветок все был живой. Мне стало страшно за него, и ничем помочь ему нельзя, стоит себе и стоит. Однажды утром я выглянул в окно — цветка не стало. Жаль его, но ведь он попал совсем на плохое место, и, может, к лучшему всё — не вырастет больше… Но на следующий год он снова был здесь, и снова цвел, и снова его сбивал с ног ветер, и ледяной дождь, а потом ранний снег засыпал — похоронил… Может, перекопать здесь, чтобы он снова не возник и не мучился больше? Но я не мог, и оставил всё, как есть… И на третий год он вырос, а я много ездил тогда и дома бывал редко. Приезжаю в темноте, выглядываю в окно, вижу — стоит, лепестки в темноте кажутся черными, но он жив. Дождей было много, и воды ему хватало, но разве ему место здесь, в пустыне… Осенью он снова стал погибать, мучился, и мучил меня каждый день, и каждое утро я ждал его смерти как избавления…
Наконец, его не стало.
А на следующий год его всё не было и не было. Трава вытянулась в полный свой рост, прошло лето, начались дожди — а цветка нет. Морозы ударили внезапно, листья свернулись в трубочки, но держатся, от трав остались тонкие скелетики, но прочные, не поддаются ветру… а цветка нет…
Что-то случилось…

ТРИ ЦВЕТКА (вариант)


………………………….
Рассказа про три цветка у меня нет. Есть только про один. О трех не написать мне, не получится. Но им и без меня хорошо, втроем не скучно.
Этот рассказ про один цветок называется «Что-то случилось». Я набрал сейчас в Гугле эти два слова, два с половиной миллиона ссылок, а четвертая — моя. Обрадовался, сколько лет прошло, а рассказик жив, значит.
А тогда, много лет тому назад… его увидел один американский юноша, он учился в Москве русскому языку. Он прочитал мою книжку «Здравствуй, муха!», и выбрал именно этот рассказ. Я удивился, рассказ нервный, серьезный… Значит, этот юноша не такой американец, как другие, которые до этого читали книжку. Они всё спрашивали, почему Вы про кошек и смерть пишете, разве интересно? А этот мальчик оказался интересней, да… Он взял книжку, и уехал. Много лет я почти ничего не знал о нем. Говорили, он выучился, только оказался без работы со своим русским, и уехал в Корею, там жил и работал… Прошло еще много времени, и мне присылают журнал, называется «International Quaterly», красивый и серьезный журнал. И там мой рассказик про цветок напечатан. И про меня несколько строк. Значит, все-таки перевел…
А журнал этот исчез из печати, перешел в Сеть. Денег на издание больше нет.
http://www.litera.ru/slova/markovich/something.html

ИЗ СТАРЕНЬКИХ


……………………………………….

КУДА ИДТИ…

У меня заныло в животе — долго и тупо. Где-то в глубине, и в спину отдает. Никогда не думал, что живот такой глубокий, до позвоночника доходит. Раньше у меня не было живота — только место, которым сгибался, если надо грудь приблизить к ногам. Я мог бы поспорить, там нет ничего, кроме мышцы, стягивающей тело в клубок. И, конечно, позвоночника, но это не живот, а спина — он сзади, как упругий стержень, тело на него нанизано, как шашлык на шампур. Сравнение не очень хорошее, но думаю, людоед обрадовался бы ему. А мне нечего радоваться — теперь у меня есть живот. Когда много имущества, глаза разбегаются. Я думал — пройдет, не было, и не будет. А он еще сильней… Не обращай внимания, обидится и замолчит. Или засни — проснешься другим человеком, все забудешь. Засыпаю — просыпаюсь, а он все тут. Отстегнуть бы его, как краб отстегивает больную ногу, и бежать… Или вывернуть наружу — выкинуть, как может морская звезда… Я хожу и смотрю в себя, жду новых неприятностей. И мысль больше не летает передо мной, а переехала в живот, как у нас любят говорить, получила новую прописку. А что?.. вот и живет там…
Прихожу к приятелю, он говорит: «У меня давно живот. Ты вот что попробуй — есть не давай ему, авось сдохнет. Только воду пей.»
Я перестал есть, и живот затих, что-то выжидает. Заснул я, проснулся — нет живота. Поел — болит, но уже потише, послабей. Потом еще тише стал, и еще — и все-таки остался…
Теперь я знаю — в нем много всего, кипит сложная жизнь, и всегда может что-то испортиться. Всё каким-то чудом работает, просто чудом! Кипит, крутится, варится, движется… все само за себя решает, а я тут при чем? Никто меня не спрашивает, делают, что хотят. Это спятить можно, никаких у меня прав, ни остановить, ни исправить не могу, не вижу, не понимаю… Я сам у себя в гостях. Заняты все — вот-вот попросят. А идти-то куда… куда идти…

ИЗ НОСТАЛЬГИЧЕСКИХ РАССКАЗИКОВ


………………………………

КРЫМ

Когда мне было тридцать, я впервые попал в Крым. Другие, знакомые мои, часто ездили, рассказывали, как там, а у меня времени было мало. Я работал изо всех сил, особенно летом — в лаборатории тихо, прохладно, места много, приборы свободны — твори, дерзай, или как там сказал поэт, не помню, я поэтов с детства не читал. Приезжали сотрудники, загорелые, усталые, веселые, и рассказывали, что за чудесная земля — Крым, а я им не верил. Нет, верил, но мне и здесь хорошо, да и времени нет.
И вот, наконец, я развелся, и оказалось — времени-то уйма, и работать летом не обязательно. «Едем» — говорит приятель, он там дважды в год, весной смотрит, как все цветет, осенью — как зреют плоды, а иногда и зимой успевает отдохнуть. Что ж, едем, говорю — действительно, оказывается времени много, в лаборатории сыро и темно, творить я устал, а Крым, говорят, чудесная земля.
Оказывается, всего одна ночь. Я вышел из поезда, ранее утро, не особенно тепло, даже прохладно, во всяком случае, ничего удивительного со стороны температуры, и у нас так бывает по утрам, но воздух… Нет, запах, конечно, запах — это совсем другой мир, вдыхаешь без конца и не устаешь…
Мы долго ходили, искали подходящее жилье, приятель знал в этом толк, а я молчал, смотрел по сторонам. Поселок низенький, грязный, везде канавы, мусор, на дороге в пыли лежат собаки, отдыхают от жары. Кухоньки в крошечных садиках, на грядках кое-какая зелень натыкана, и, представьте — растет!.. Заборы перекошены, везде хибары, хибарки, хибарочки, отовсюду голые ноги торчат, очки, носы… Движение, беготня — собираются к морю… Кругом невысокие холмы, песок, пыль, камень, дальше — повыше, одна вершина, поросшая зеленым лесом, рядом скалистый утес, и еще, и в море круто обрывается вся гряда. Солнце начало припекать, но удивительно приятно, я хотел, чтобы оно меня насквозь пропекло, чтобы я стал как этот камень, песок, пыль — сухим, горячим… А воздух — он другой, у нас тоже чистый воздух есть, но здесь он еще простором пахнет, как на краю земли. Это и есть край, ведь дальше только море. И страшно беззаботно кругом, здесь дел никаких быть не может, творить невозможно, зато можно почти не есть.
Наконец, мы нашли дом, он стоял на высоте, над морем. Внизу, еще ближе к воде, тоже поселок, но нет такого простора, приятель говорит — здесь лучшее место. Мы бросили вещи и пошли на берег. Там кучами лежали тела, мне это сразу не понравилось, я говорю — давай, отойдем. Мы шли довольно долго вдоль воды, людей становилось все меньше, и здесь сели на песок. Море оказалось выше головы, горизонт поднялся, изогнулся… Я дышал. Так мы сидели часа два или три, потом приятель говорит — неплохо бы поесть, а завтра начнем купаться. Мы прошли еще дальше, начались рощицы с кривыми деревцами, которые торчали из камней, здесь уже не было никого. Постояли, море начало плескаться — поднялся ветерок. Здесь нельзя жить постоянно, я подумал, также как в раю…
Мы нашли кафе — длинный сарай, железный, голубого цвета, там был суп, второе, творог и компот, народу мало — все еще греются. Мы поели, и я захотел спать, ужасно, неодолимо, мне стыдно было признаться, потому что еще утро.
— Неплохо бы отдохнуть, — говорит приятель, — первый день всегда так, я этого воздуха не выдерживаю.
Вернулись на квартиру, легли, он сразу заснул, а я подошел к окну. Вижу — все как золотом облито, сверкает вода, по краям картины темные горы, и все вечно так, вечно, было и будет здесь… Потом я лег и заснул — до вечера. Приятель несколько раз уходил, приходил, а я все спал. Так я приехал в Крым.

ИЗ НОСТАЛЬГИЧЕСКИХ РАССКАЗИКОВ

ВСЕ ОСТАНЕТСЯ

Наш бригадир бывший спортсмен, чемпион по лыжам на долгие дистанции. Очень пузатый коротышка. но сильный, берет под мышки по мешку зерна и несет – «вот, – говорит, – Арон, как надо…» Он почему-то все время забывает, как меня зовут. Я не Арон, но устал его поправлять. Какая разница, через неделю уедем учиться, а он останется со своей неубранной картошкой, с зерном мы ему помогли. Мы берем с Вовиком мешок за уголки, вдвоем, конечно, и несем из угла на тележку. Бригадир смотрит насмешливым глазом – «тебе надо тренироваться, Арон..» Вовика он не замечает, а меня почему-то полюбил. Вообще-то он неплохой парень, раз в неделю привозит хозяйке для нас большой кусок мяса и бидон молока. Мы живем с Вовиком на хуторе. Здесь тихо, ночи уже темные, слышно — капает вода в колодце, шумит яблоня под окном, время от времени срывается яолоко и с тяжелым стуком падает…
— Как они здесь живут? – удивляется Вовик, он городской человек. Я тоже городской, но помню нашу дачу. Мы снимали за городом, мне десять лет было. Только там не яблоня росла, а слива. Я подкрадывался в сумерках, чтобы не заметила хозяйка из кухонного окошка, и срывал – одну, две, три, еше немного отовсюду, чтобы не было заметно. Она утром все равно замечала, но поймать не могла. Такая же была темнота, я ждал школу, в конце лета мне становилось скучно, Теперь я долго лежал, смотрел в окно, мне скучно не было. Вовик сразу засыпал, а я слушал, ждал, когда раздастся легкий топот, и шуршание – это приходил еж, он долго возился с яблоком, недовольно ворчал – тяжелое… Пишали мыши, какая-то птица вскрикивала, пролетая над крышей, еж удалялся, волоча яблоко, начинал накрапывать дождь… Мы уедем, а это все останется и будет точно также, и так везде, где я буду когда-нибудь – эта мысль не давала мне покоя. Мысль болела как рана, что-то не складывалось, не укладывалось во мне, мир противоречил моим взглядам. Я его должен был победить, завоевать, а он не сопротивлялся, расступался передо мной, сзади снова смыкался, и ни следа, словно по воде прошел…
— Ты большой философ, Арон, – говорит бригадир, – тебе надо научиться делу…» И я чувствую, он прав, наш лыжник, хотя совершенно другое имеет в виду. Мы с Вовиком берем мешок за уголки, вдвоем, конечно, и несем, грубая ткань выскальзывает как живая, пальцы разжимаются.
— Не так, смотри, Арон! – он берет один мешок, второй, и, наклонясь вперед, несет, брюхо мешает ему дышать, но он не подает виду, ему нужно что-то доказать мне, он ведь чемпион. Беда с этими чемпионами, кудa-тo все исчезает у них, получился коротышка с большим пузом, а ведь прилично бегал когда-то. Он показывает газету, на фото какой-то малый, фамилия та же…
— Это я!
— Был, – уточняет Вовик.
— Был… – повторяет бригадир, бережно складывает газету и сует в грудной карман куртки. Он весь в муке, и лицо белое, он трет нос и чихает.
— Я научу вас работать, – говорит, – и тебя! – он свирепо смотрит на Вовика, впервые его заметил.
— Нельзя так было, – я говорю потом, когда он с треском разворачивается на своей таратайке и мчится за бугор к соседнему хутору, там у него тоже дела, – нельзя в больное место бить.
— Ничего, пусть, – ухмыляется Вовик, – что он, твоего имени запомнить не может?
Вечером мы идем в магазин. Перед дверями на пыльной площадке всегда людно, многие тут же выпивают, и он здесь, наш спортсмен, лицо багровое, но держится моподцом.
— Что вы сюда ходите, разве я вас плохо кормлю? – он берет Вовика за плечо, щупает мышцу, – тебе надо тренироваться, парень…
Вовик вежливо отстраняется – «мы за конфетами…»
— А, конфетки… – хохочет бригадир, – маленькие детки…
Он не задирается, он шутит. Мы покупаем соевые батончики, дешевые, и идем обратно, босиком по теплой шелковистой пыли, по дороге, уходящей в темнеющее небо. Наконец, из земли вырастает наш хутор, яблоня, колодец…
— Подумай, – я говорю, – мы уедем, может, всю жизнь проживем где-то далеко, а это вот останется, и будет стоять – и яблоня, и дом, и этот бугор, и даже еж, такой же, будет собирать яблоки… Это страшно.
Вовик думает, зевает – » ну, и пусть себе останется, мне не жалко.» Он живет легко, я завидую ему, тоже стараюсь, но не получается, чувствую, жизнь как вода, смыкается за спиной, и как я ни барахтаюсь – нет следа… Ночью шумит яблоня, падают капли в воду, шуршит еж, по железной крыше накрапывает дождик, потом проходит, вскрикивает птица…

ДВА ФРАГМЕНТИКА О НАУКЕ (vis vitalis)

//////////////////////

О чем говорил Шульц, трудно рассказать несведущим в науке, особенно, если сам несведущ. Он начал, наклонясь вперед, бледным лицом паря над первыми рядами. Он летел в безвоздушной высоте, глаза в глубоких впадинах полны огня, с кончиков когтистых пальцев сыплются искры… Ничто на земле не происходит без высшего влияния, ничто не остается незамеченным и безответным, на нас струится свет истины, мы, по мере сил, должны отвечать, и, даже не сознавая того, отвечаем.
То были не простые слова — стройными рядами шли доказательства: погода, землетрясения, солнечные пятна… наконец, вся жизнь под управлением и наблюдением, в том числе и стройные пляски молекул, которые маэстро наблюдал через увеличительное стеклышко… И все совершенно научно, с большим педантизмом записано на бумаге, папирусе, телячьей коже, закопченном барабане… Никаких духов не вызывал — басни, сплетни — только о вечном огне, неделимом центре жизни. Он против необоснованных утверждений, что можно призвать души умерших — вздор, мертвые уходят и не возвращаются. Где центр — вот в чем вопрос!..
Зал в искрах, по спинам мурашки, женщины сползают с кресел, протягивают кудеснику руки — «где, где?..» Справа, где окопались штейновские консерваторы, ехидство и смешки; Ипполитовы приспешники, наоборот, подавлены и молчат: маэстро, выстроив общую теорию, закрывает им дорогу к опошлению идеи мелкими фокусами.
— Небольшой опыт… — Шульц скромно вытаскивает из рукава потрепанный томик, из другого запечатанный сосуд — пробка, сургуч… Поставил сосудик на кафедру, у всех на виду, читает на заложенной странице, монотонно, с хрипом, завываниями… замолкает, уходит в себя, нахохлился, смотрит вверх, и птичьим голосом выкрикивает несколько странных для нашего уха слов. И чудо! колба засветилась туманным голубым, все ярче, вот уже слепит глаза — и со звоном разлетелась, по залу разносится запах озона и лаванды, которой травят вездесущую моль, способ надежный и безвредный.
— Факт связи налицо, нужны дальнейшие усилия.
Шульц сошел в зал.
— Чего он туда кинул? — вопросил Максим, который ни во что не верил, но фокусы любил.

4

Конечно, ничего не кинул, и страшно устал, черный костюм волочится балахоном.
— Поле, поле!!! — кричат его сторонники, — дай нам поле, мы переделаем мир! Накормим семьи, успокоим жизнь… Мы не оставлены, не забыты, за нами в случае чего присмотрят, не дадут незаметно, без вознаграждения сгинуть, осветят будни, оправдают надежды, утешат, утешат…
— Чертовы идиоты! — с досадой сказал Штейн, — истина никому не нужна.
При обсуждении он встал и говорит:
— Вера докладчика чиста, он бессознательно внушает нам то, во что верит. А сотрудникам сказал:
— Может он гений, но только гений желания, а желание у него одно — верить.
///////////////////////////////////
///////////////////////////////////

Как-то у Шульца на семинаре собрались все его мальчики, патлатые, грязные, было и несколько приезжих лиц, одного Марк видел по телевизору — заряжающий полем газеты и журналы человечек с ярко-рыжими волосами. «Повелитель поля», писали о нем. Чтобы приоткрыть щель в космос, Шульц сжег две гусиные лапы и еще какую-то гадость, дышать стало нечем. И вдруг заблистало в кромешной тьме, засверкал огонь…
— Вот оно! — завопили сторонники контакта.
— Нет, не-е-т! — заревел неожиданным басом Шульц, — я честный ученый, это еще не то, не то!
И, действительно, не то, просто кто-то догадался внести свечу…
Далее пошли честные тонкости — стрелки выписывали сами по себе, возникали и пропадали свечения, часы замедляли ход в предчувствии вечности. И все это скрупулезно документировалось, подсчитывалось — маэстро обожал точность.
Сторонники чудес заскучали перед тривиальными явлениями и, пользуясь смогом, стали исчезать; растворились в темноте и сотрудники, чтобы, не теряя времени, продолжить поиск. Какое слово! Так и хочется задержать на языке — поиск, да! К концу из зрителей остались Марк и рыжий заклинатель, который с непроницаемым лицом следил за шульцевскими выкрутасами. Наконец, докладчик взял колбу с прозрачным раствором — решающий шаг.
— Осторожно, — говорит гость, — заряжено…
— Какое вы имели право… — задохнулся от возмущения Шульц.
— Эт-то случайно получилось, долго смотрел, — оправдывался заезжий чародей.
— Я ее сейчас разряжу… — зловеще говорит Шульц, хватает флакон и одним духом выпивает жидкость. Рыжий в смятении, вскакивает:
— Этим можно целый полк оживить!
— Я вам покажу, как полем командовать… — Шульц хватается за горло, оседает, хрипит… Марк к нему, нюхает колбу — чистейший спирт!
— Спирт не заряжается, — вздохнул с облегчением гость, и тут же улизнул.
— Происки, враги… — хрипит Шульц, — там вода была!
— Может, кто-то воду в спирт превратил?
— Что вы, это был бы конец света — никто не может.

ИЗ ГЛУБОКИХ МЫСЛеЙ…


///////////////////////////////
Иногда появляется этот тип… Почему-то серьезно к нему относятся. А это у меня Козьма Прутков. И все высказывания -если портретик — от него. Виноват-с, предупредить нужно было…

………………………
Конец всех концов — смертельно надоесть самому себе. И начало всех начал. Только никогда не знаешь, конец или начало…

ЖЕРТВА СОБСТВЕННОЙ ПРИДУМКИ

Оказывается, столько шелухи… Я о своем ЖЖ год-два тому назад, в этот же месяц и день. Такая была идея, никто не заглядывает в прошлое, а здесь возможность. И что? Несколько щелчков по носу, и конец делу виден. Можно сто раз сказать глупость, не убьют. Но банальность… НЕ стоит, сам должен понимать.
Но идея сама редко умирает, она исчезает — или с самим человеком, если помер, (так бывает с идеями-фикс в науке; про Тринчера и его «живую материю» как-нибудь расскажу), или после звонкого щелчка, когда нужно срочно забиться в темный угол, отдышаться…
Не преувеличивай, дело ерундовое.
……………………….

…………………………………
Недавно где-то написал — «как написано — неважно». Меня начали поправлять. И правильно. Автору лучше не высказываться. Рот раскроет, и все неправильно. Спасение только, если напишет наоборот. Так вот…

«Как написано» не отделяется от «что написано», хоть убей!
Что значит — «КАК»? Красоты, стильно, сильно? Метафоры? Море пахнет арбузом или арбуз морем, никак запомнить не могу. А что важно? Может, только взгляд на вещи? Где-то лупа, где-то телескоп? Бинокль с обратной стороны?
У меня дядя был дипломированный философ. Учился в Германии, диссертацию по Канту защитил. В 20-ые годы. А в советской Эстонии кантианцы были не нужны. И он переводил эстонских классиков на русский язык. «Война в Махтра». У, он прозу презирал. «Только не пиши ТАКОЕ…» — он мне говорил. Я так его подвел! Долго держался, а вот на старости лет… Хорошо, он не знает, давно умер. Он говорил — «стоит говорить лишь достойное быть сказанным, и не говорить того, что каждый сам может подумать». И добавлял — «Шопенгауэр. Плохой философ, но в этом прав.»
Так начиналась моя жизнь. С двух книг, которые он мне дал — «Жизнь как воля и представление» и «Человеческое, слишком человеческое». И немного Гегеля — по старой философской хрестоматии. «Канта тебе не надо пока…» И еще одну книгу подарил — великого психиатра Фореля «Половой вопрос». После нее у меня надолго исчезли вопросы. Но ответы значительно позже пришли. И не на все вопросы. А тогда мне было 15, можете представить, что за каша в голове. Никак не мог понять, что «жизнь есть способ существования белковых тел».
Потом я 15 лет худлита не читал, наукой занимался. А в 30 потерял память. Переутомился. Все делал по бумажке. По минутам заранее расписывал дела. Письма писал, фразы из двух слов. Чтобы не забыть начало предложения. А потом за пять лет просмотрел книг пятьдесят. И даже что-то запомнил, память начала возвращаться.
«Как напи-и-сано?..» Взгляд на вещи — свой, и все. И немного слов, очень немного. Ну, триста… А Шопенгауэр вот что писал -» умственная нищета, запутанность, напыщенность (!) будут рядиться в изысканнейшие выражения и темнейшие речи, чтобы прикрыть тощие, ничтожные и будничные мысли…»
Правильно, но сам-то хорош!

У Ч И Т Е Л Ь (Фрагмент романа VIS VITALIS)


//////////////////////////////

Знаете ли вы, наблюдали, быть может — чем хуже работают люди, тем глаже и чище у них полы, а самые бездельники ухитряются сохранять паркетный блеск даже в химических лабораториях, меняют рабочие столы на письменные, обкладываются картотеками, одна современней другой… а в углу у них малюсенький рабочий столик, на нем электроплитка — здесь заваривают кофе.
На четвертом этаже пола вовсе не было, а лежали каменные выщербленные плиты, известняк, как на приморском бульваре, и видно, что никто не болеет за чистоту… Коридор уперся в тупик, пошли бесконечные комнаты и переходы, в каждом углу что-то гудит и варится, мерцает и поблескивает, все работает, а не пылится без дела. И никто на тебя не смотрит, не зовет облегчить душу, не ждет подвоха — занят собой: кто тянет трубочкой мутную гадость из пробирки, кто тащит подмышкой кутенка, не иначе как узнать, что внутри, кто тут же, пристроившись в уголке, чертит мелом на двери — не мог, стервец, добраться до доски, не дотерпел — вокруг него толпа, один хлопает по плечу — молодец! другой тянет за рукав — отойдем… И качаются красивые стрелки импортных приборов, и мечутся разноцветные зайчики по узким зеркальным шкалам, и пронзительно надрывается в углу телефон, забытый всеми прибор связи и общения…
Марк шел и видел — здесь каждую секунду что-то происходит, возникают и рушатся империи, «это говно» — беззастенчиво говорит один, «старое говно» — уточняет другой, и оба довольны.
Проходы становились все Уже, и, наконец, движения не стало: посреди дороги возвышалось огромное колесо, из- под которого торчали очень худые длинные ноги. Марк обратился к ногам, чтобы узнать, где скрывается тот, к кому его уже не раз посылали нетерпеливым взмахом руки — там, там… Голос из-под колеса пробубнил, что следует идти дальше, но при этом постараться не наступить на оголенные провода слева от правой ноги, и не задеть раскаленную спираль, что справа от левой руки. Марк только решился, как раздался оглушительный треск, полетели оранжевые искры, спираль потемнела, ноги дернулись и замерли. Марк уже высматривал, кого призвать на помощь, вытащить обугленный труп, как тот же голос выругался и заявил, что теперь беспокоиться нечего — шагай смело. Марк перешагнул, перепрыгнул, подполз, пробрался к узкой щели и заглянул в нее.
Там, стиснутый со всех сторон приборами, сидел за крошечным столиком человек лет сорока с красивым и энергичным лицом. Он быстро писал, откладывал написанный лист, и тут же строчил новый — без остановки, не исправляя, не переделывая, и не задумываясь ни на секунду. Из кончика пера струилась черная ниточка, извиваясь, ложилась на бумагу, и нигде не кончалась, не прерывалась… Эта картина завораживала, напоминая небольшое природное явление, не бурный, конечно, вулкан с огнем, камнями и злобной энергией, а то, как молчаливо, незаметно, без усилий извергает прозрачную субстанцию паук — она струится, тут же отвердевает, струится…
Марк стоял, очарованный стихийным проявлением процесса, который давно притягивал его. Ручка казалась продолжением руки, нить словно исходила из человека.

3

Тут он поднял глаза и улыбнулся Марку, весело и беззаботно. Он действовал свободно и легко, охотно прерывал свое извержение и, также без видимых усилий, продолжал с того слова, на котором остановился. Он явно умел отрываться от земли, это Марк понял сразу. Но не так, как его кумир, великий Мартин — тот грубо, тяжело, с видимым усилием поднимался, волоча за собой груду идей, вороха экспериментов, но уж если отрывался, то, как орел, уносил в когтях целую проблему, огромный вопрос, чтобы в своем одиноком гнезде расправиться один на один, расклевать вдрызг и снова расправить крылья… таким его видел верный ученик, простим ему некоторую высокопарность. В отличие от первого Учителя, этот гений, звали его Штейн, умел чрезвычайно ловко округлить и выделить вопрос, вылущить орешек из скорлупки, вытащить изюм из булки и, далеко не улетая, склевать своим острым клювиком, и снова, к другому созревшему плоду — расчетливо, точно зная, что уже можно, а что рано, что назрело, а что сыро… не преувеличивая силу своих небольших крыл, он действовал спокойно и весело, и жизнь в бытовом смысле совсем не презирал. Он относился к типу, который прибалты называют «лев жизни»… ну, не лев, а небольшой такой, красивый львишка, смелый в меру, циничный по необходимости, не лишенный совести и доброты — не забывая себя, он старался помочь другим.

4

Десять минут, оставшиеся до семинара, пролетели как во сне.
— Да, да, возьму, завтра приступайте. Парение? Весьма своевременно, сам думал, но на все не хватает. Химия? — это здорово! Хотя меня больше волнует физическая сторона… Впрочем, делайте, что хотите, главное, чтобы жизнь кипела! Нет, нет, ни денег, ни приборов, ни химии — ничего. Но есть главное — я и вы, остальное как-нибудь приложится! Мне интересно знать о жизни все, все, все… Но вот что главное — Жизненная Сила! Пора, пора от мутного философствования переходить к молекулам, расчетам. Да, да, три вопроса, это я поставил, что скрывать. Что, Где… Некоторые спрашивают — Зачем, но это не для меня. Мой вопрос — КАК? Что она такое? Что за материя такая, в которой рождается эта удивительная страсть? Где? Мне совершенно ясно, что в нас, в живых существах! Впрочем, есть и другое мнение. Ох, уж эти лже… КАК она действует, как заставляет нас барахтаться, карабкаться, упорствовать?..
Он поднял красивые брови, всплеснул руками:
— Как только она ухитряется сохраниться в еле теплящемся теле? Как на спине сигающего в ледяную пропасть мира удерживается теплая и нежная красавица? А парение? — лучший ее плод, творчество и разум?.. Сбросить покровы мистики и тайны! Ах, этот Шульц! Бедняга… Ну, ничего, скоро разделаем его под орех, зададим перцу, трезвону, дадим прикурить малахольному мистику! Очаровательная личность. Жаль только, мозги набекрень.
Он сверкнул очами -«дерзайте, как я!» — и сильной рукой распахнул спрятанную за креслом дверь. Перед Марком лег широкий пустынный коридор.
— Не бродите по закоулкам, вот дорога — налево буфет, направо лестница. Спускайтесь в зал, а я соберу заметки, и за вами.
И подмигнув, добавил: — Бодрей смотрите, бодрей! Наука баба веселая, и с ней соответственно надо поступать. Еще поговорим, когда уляжется пыль от этих потасовок.

5

Ошеломлен и очарован, Марк двигался в сторону, указанную новым учителем. Штейн представлялся ему мудрым, но дряхлым, а этот полный сил «лев жизни» поразил его. Он вспомнил слова Штейна — «у смерти временные трудности возникают, это и есть жизнь» — и еще раз удивился остроте и смелости мышления, хотя сама идея показалась спорной — так сложно и красиво умирать?.. А образ нежно-розовой девы на спине могучего черного быка?.. Чего только он не услышал за эти счастливые минуты!
Везет человеку! Между неразумными порывами молодости и мудрой дряхлостью случается довольно узкая щель, в которой норовит задержаться каждый неглупый и не совсем опустивший руки человек… Штейн был активен, но не нагл, дерзок, но до унижения седин не доходил, восставал против авторитетов, но и должное им отдать умел, поднимал голос за справедливость, но без крика и безумств, помогал слабым — если видел, что жизнь еще теплится, неугодных не давил, но обходил стороной, от сильных и страшных держался подальше… если не очень были нужны… Но умел и стерпеть, и промолчать, жизнь смерти предпочитал всегда и везде, и даже на миру, где вторая, утверждают, красна. Это был идеальный гармоничный человек какой-нибудь эпохи возрождения, небольшого ренессанса в уютной маленькой стране, он там бы процветал, окружен всеобщим уважением, может, министром стал бы… А здесь, в этом огромном хаосе? Его знали в узком кругу, в тридцать доктор, в сорок академик, в сорок два злостный космополит и неугодный власти человек… Потом страсти улеглись, он выжил, выплыл, сбит с толку, испуган, зато весь в своем деле. Потом слава — и снова запрет и гонения, он домашний гений, не выездной… Еще что-то… Он на рожон не лез и каждый раз потихоньку выныривал, потому что уходил глубоко на дно, хватался за свое дело, как за соломинку, берег свой интерес. Он жизнь любил за троих, в двух жизнях потерпел крах, но еще одна осталась, а тут вдруг стало легче, светлей, он воспрял…
С Глебом они друг другу цену знали, оба профессионалы: Штейн в теориях жизни, Глеб в жизненной практике, и потому сталкивались редко. Один ничего не просил, другой ничего не предлагал, терпимые отношения… если не считать глубокой, тайной неугасимой ненависти, которую испытывают приковавшие себя к телеге жизни, к тем, кто одной ногой не здесь.