АСЯ


……………….
К сожалению, то, что ниже, сильно пострадало при переезде.

ФРАГМЕНТ ПОВЕСТИ «МОНОЛОГ О ПУТИ»


…………………………………………

Ж И З Н Ь В Т О Р А Я

1
Это была нежеланная поездка — я не люблю холод, ледяную воду, избы с душным теплом и острым сквознячком по ногам. Мне претят вздохи, закатывания глаз — “Ах, жизнь в глуши… Как, ты не любишь Север?!” Где искать простоту, если ее нет в себе?.. Как будто, забравшись в промерзшую избу, начнешь жить просто. Я много раз спал на полу, на сквозняке, в грязи, не раздеваясь, обходился хлебом, кормил клопов… и понял, что везде одинаково сложно дойти до полной тишины. Я имею в виду тишину внутри себя. Несколько раз я щедро платил, отвязываясь от людей, отдавая за покой и свободу все, что имел. И все-таки не достиг ни свободы, ни покоя: сам себя догонял, принуждал и мучил много лет. А теперь?.. пожалуй, понял, что “покой и воля” — просто миф: пока жив, их быть не может. Есть движение к ним, угадывается направление — и это уже немало.
Когда я говорю о несвободе, то имею в виду не только и не столько обычные дневные заботы, мелкую суету, тщеславие, злобу, зависть, страх перед властью, принуждением, чужой волей, бессилие перед Случаем… Мы хотим освободиться от всех этих пут, страхов, и жить, как нам нравится. Это чувство естественно, как голод. Жить, как хочется, это немало. Но значит ли это, быть свободным?.. Когда начинаешь жить, как хочется, вот тогда только постигаешь самую безнадежную несвободу — давление собственных барьеров, своих границ.

2
Итак, я был на Севере, сидел в лодке, взял цветные мелки и нарисовал несколько пейзажей. Это перевернуло мою жизнь. Я увидел, что создал другой мир — целиком, начиная от чистого листа. Это было именно то, чего мне всегда не хватало — сам, от начала и до конца! Приехав домой, я побежал за красками. Заперся, сел, взял кисточку, простой альбомчик, и начал. Я рисовал одну картинку за другой, не останавливаясь и не задумываясь. Не успевал закончить, как уже знал, что рисовать дальше… Вдруг я услышал странный звук. Это было мое дыхание в тишине. Наконец, я оказался ОДИН! Оказывается, я всю жизнь об этом мечтал — оказаться одному и что-то сказать, не прибегая к подсказкам.
С тех пор я не мог выпустить кисточку из рук. Я писал десятки небольших картинок в день, из меня буквально выпирали впечатления. Это была чистая радость. Я забыл про свою жизнь, которую так долго нес на руках, боясь споткнуться.

3
Тем временем я написал диссертацию и должен был ее пристроить. Было несколько неприятных для меня встреч, разговоров, небольших поражений, таких же побед, и я подошел к защите. Прошел благополучно предзащиту в отличной лаборатории, написал автореферат… Путь был открыт, вряд ли кто сомневался в исходе. Осталось ждать два месяца.
Я рисовал целыми днями, но не думал о живописи, как о профессии. Мне просто было интересно, я все время радовался тому, что у меня совершенно неожиданно возникало на бумаге. Конечно, я выбирал какие-то цвета и их соотношения, но происходило это так же свободно, незаметно, как пробуют еду, выбирают одно блюдо и отвергают другое. По вкусу. Значительно позже я стал задумываться, и обнаружил, что “не умею рисовать”, неспособен схватывать пропорции. Мне это давалось с большими усилиями. К тому же я не любил рисовать с натуры, она вызывала во мне раздражение. Все в ней казалось слишком спокойным, вялым, бесцветным, разбавленным нестоящими деталями… А главное — она не дает мне возможности сосредоточиться на бумаге! Поглядывание то туда, то сюда наводило на меня тоску. Когда я бросал натуру и смотрел только на свой лист или холст, то получались вещи, которые нравились мне.
Это было естественное для меня, простое дело, на первый взгляд оно вовсе не требовало усилий. Мне было легко, весело, интересно, и все, что получалось, меня радовало, потому что было полностью моим. Собственные работы казались мне чудом, возникавшим каждодневно из ничего. Всегда была неожиданность при встрече с результатом. Путь к нему состоял из тысяч крошечных выборов, при каждом мазке; делались они независимым от моего сознания образом.
Трудно описать чувства, возникающие перед белым листом. Они примитивны, не знаю даже, с чем сравнить… Миша Рогинский, к примеру, говорил, что женщине объяснить это не возьмется. Наброситься, забросать краской, нарушить белизну?.. При этом слюна вязким комком во рту, волосы дыбом, мурашки по коже, бьет озноб… хриплое дыхание, непроизвольные слезы, ругательства… у кого как, и все, что угодно. Слушая сладкие вздохи и ахи вокруг картин, дурацкие рассуждения о красоте, радости и все такое… хочется порой плюнуть на пол и растереть.
Это дело многое во мне объединило, смогло выразить: все нерассуждающее, чувственное, не поддающееся слову поднялось из темноты и напряженного молчания.
И здесь, так же, как в науке, меня интересовало только то, что я делаю сам. Картины других художников оставляли меня равнодушным.

4
Мне было хорошо, только мысли о предстоящей защите не радовали меня. Как-то утром, проснувшись, я почувствовал тяжесть в груди, вялость, что-то неприятное мне предстояло… Я вспомнил — диссертация. Я принужден буду убедительно говорить о том, что мне не интересно, казаться значительным, умным, знающим — заслуживающим… Не хочу. Хватит притворяться — перед собой, перед всеми. Я не верю в науку. Хочу писать картинки. Профессия это или нет, я просто хочу их писать.
Я почувствовал, что сейчас с наукой будет покончено. Первое, что я должен сделать — это пойти и уничтожить, разорвать свою диссертацию. Я тут же вскочил, наспех оделся и побежал в институт, где должна была происходить защита. Я очень боялся, что там никого не будет и мне не отдадут мою работу сейчас же!.. Там были люди, я схватил свою папку и убежал. Они, наверное, приняли меня за ненормального. Единственное, что они могли предположить — я собираюсь уехать из страны. И то, зачем так неразумно отказываться от звания? Никто ничего не понял.
Я бежал по узкому проходу к метро “Ленинский проспект”, по бокам с двух сторон стояли мусорные баки. Я с наслаждением рвал страницы и выбрасывал их в эти ящики, последней разорвал и выбросил папку. Я был так доволен, как будто написал еще одну картинку. Действительно, я внес новый штрих в свою жизнь. Но пока я не могу уйти! Это наполняло меня нетерпением и горечью — я не могу сразу освободиться и уйти! Разлюбив, надо уходить… Мне и в голову не приходило, что очень многие всю жизнь ходят в Институт, как на службу, а потом бегут домой — жить. “Дом для тебя — ночлежка… “ — говорила моя первая жена. Я жил там, где был мой главный интерес.
Все эти годы, пока я не ушел, я был в постоянном бешенстве, что не могу это сделать сегодня, сейчас!.. Такое было время, каждый сидел в своей ячейке, а если вылезал, его сразу били по голове. Когда я, наконец, уволился, ко мне стал приходить милиционер — “собираетесь работать?” Картины не покупали, всерьез их никто не принимал. Да и продавать было непонятно как, запрещено.
Пока я числился на работе в Институте, мало кто знал, что я рисую. Я старался скрыть это, чтобы не вызвать насмешек. Но больше, чем насмешек, я боялся “понимания” — нашел себе “хобби”… В бешенстве от своего бессилия я бездельничал в лаборатории даже тогда, когда мог без большого труда сделать что-то разумное и полезное. Я ненавидел свою работу, которая держала меня здесь насильно. Сидел в своем углу и, когда меня не видели, рисовал, а потом шел домой, чтобы там рисовать. С наукой было покончено.
Так я сидел в лаборатории еще восемь лет, почти ничего не делая, пользуясь своими “запасами”, памятью, эрудицией, неопубликованными материалами, которые постепенно давал в печать. Угрызений совести из-за того, что я занимаю чье-то место, у меня не было.
В конце концов моя “копилка” опустела, но как раз к тому времени меня решили выгнать. Вовсе не из-за науки. Перехватили вызов из Израиля, который предназначался мне. Это была обычная практика властей в те годы. Знаменитый 84-ый! Мои коллеги, такие интеллигентные и свободомыслящие, совершили подлость и вряд ли даже поняли это. В 1985-ом они меня не переаттестовали, а в 86-ом я ушел сам, не дожидаясь вторичной переаттестации.

ИЗ СУСЕКОВ


……………………………………
Что это у Вас, как-то меня спросили, фонарь и дерева поперек дороги?
Искали смысл. Нет смысла, само получилось.
Собирался здесь вывесить фрагментик из повести. Незаконченной и брошенной. Мальчик уходит из дома, сумерки, осеннее утро…
Передумал. Картинки достаточно.
………………………….

ТРОЕ ( а текст из повести «ОСТРОВ»)


……………………………..
А кто не боится размеров, то вот сюда пожалуйста:
http://hiero.ru/pict/f04/2109967.jpg
……………………………….

7.

И все-таки, размещение человека в определенном куске пространства имеет особую силу и значение, с этим никто не спорит, не осмеливается, как c общепринятой истиной. Редко случается, что все согласны и сходятся на одном и том же, такие истины отличаются от всех других. Вот истина – каждый сидит в собственном куске пространства, владеет своим местом, оно не может быть занято другим лицом, или предметом, или деревом, или даже травой, а когда умирает, то прорастает – травой, деревьями.. Признак смерти – прорастание, не такой уж плохой признак. Он относится даже к текучим и непостоянным существам, как вода, даже ее возможность перемещаться и освобождаться не безграничны. Когда умирает, она цветет, чего не скажешь о наших телах… Но поскольку вода быстро меняется, о ней трудно говорить. Если же говорить о деревьях, то все они имеют корни и растут из своего места. В частности те, которые я знал. Они почти вечны, по сравнению с нами, поэтому дружба с деревьями имеет большое значение для меня.

8.

Мне было лет десять, я оставлял записки в стволах деревьев самому себе, будто предвидел пропасть, исчезновение, Остров… может, чувствовал, что встретить самого себя особенно нужно, когда понимаешь, что больше никого не встретишь. Нужно хотя бы встретить самого себя, прежде, чем упасть в траву, стать листом – свободным и безродным, не помнящим начала, не боящимся конца, чтобы снова возродиться… так будет всегда, и незачем бояться… Я писал записки, теперь бы их найти, пусть в них ничего, кроме,
«Я, РОБИН, СЫН РОБИНА, здесь был.»
Это важно, потому что прошлого нигде нет, и если не найдешь его в себе или другом живом теле, то непрерывность прервется, прекратится, распадется на миги, мгновения, листья, травинки, стволы, комья земли, их бросают на крышку… на тот короткий стук, хруст, плавающую в воздухе ноту, смешанную с особым запахом… важно, что запах и звук смешиваются в пространстве… Но если оставишь память о себе в живом теле, ведь дерево – живое тело, и даже найдешь эти стволы, те несколько деревьев в пригороде, у моря, то что?.. Смогу только смотреть на них, носящих мою тайну. Но, может, в этом тоже какой-то смысл, трудная горечь, своя правда – и есть, и недостижимо?..
Я оставлял памятные записки в стволах, аккуратно вырезал куски коры, перочинным ножом, это были невысокие прибалтийские сосны… сочилась прозрачная смола… отодвигал ее и резал дальше, врезался во влажную живую ткань… доходил до белой блестящей, скользкой сердцевины, и в ямку вкладывал бумажку со своими письменами, потом покрывал сверху кусочками отскобленной ткани, заново накладывал кору, перочинным ножом, рукояткой придавливал, придавливал, кора приклеивалась смолой… на следующий день проверял, и часто не мог даже найти того места на стволе, или находил крошечные капли смолы, расположенные по границам прямоугольника. Способность деревьев забывать всегда меня завораживала, также как способность травы, примятой, раздавленной, подниматься, выпрямляться, снова жить, шуметь о чем-то своем…
Деревья эти выросли, и живы, я уверен. И я еще не исчез.

ХРИСТОС И МАГДАЛИНА


…………
Из серии черных разделочных досок, проданных на Гоголевском бульваре, в Фотоцентре, черт знает в каком году, уже не вспомнить. За копейки продал, зато 40 штук, лакированных, да по 40см высотой, разошлись мгновенно, на выставке кооп.»Контакт-Культуры», а эту доску, одну, сохранил (смешная) И еще было гигантское черное яйцо, наверное в полметра, и на нем три толстые бабы, взявшись за руки, танцевали, и самое трудное было — сцепить за руки на сложной форме, на ней головы и ноги должны быть куда меньше туловища. Сделал без эскиза, чем долго гордился. Потом хозяин яйца умер, и я потерял яйцо из виду…
(чувствую, скоро придется убегать отсюда… пошли в ход сусеки, пошли…)

ФРАГМЕНТ ПОВЕСТИ «ОСТРОВ»


……………………………………

3.
Над кроватью отца и матери висела деревянная гравюра, восьмиугольная плашка желтого с розовым оттенком дерева в скромной деревянной же оправе, на поверхности изображение – мастер-китаец извлек из живого вещества почти такое же помещение, кровать, на ней умирающий старик, три женщины, одна из них склонилась к больному, две другие у стола, на нем фрукты в большой перевитой листьями корзине. Их лица, на четверть дюйма выступающие из желто-розового дерева, бессмысленные, улыбающиеся вечной улыбкой, обращены ко мне…
— Опять не понял… – старик на кровати начал терять терпение. — То, что я там был… история, рассказ, все совсем не так!.. Какой-то чудак наврал с три короба, писака, журналист, и тем прославился, потом сто романов накропал, да только эта история от него осталась. Исказил смысл, послал меня за тридевять земель… Не в этом дело!..
Тогда я думал, он бредит… а потом бредил я, отцовская наклонность передалась мне. Не жить, а присутствовать при жизни, а самому постоянно стремиться прочь!.. Всю жизнь стыдился, как порока… а к старости все равно вернулся, стремлюсь проникнуть в самое начало… не исправить, не верю в возможность, нет, — только заново пережить. Эта кровать, и стена за ней, живые старые доски со следами краски, из-под стершейся красной охры выбивается, еще старее, зеленый цвет, а дальше, ниже, глубже… — вот истинное время, живые слои!.. – серое, желтоватое, уже не поймешь, краска или сама доска… И тут же рядом гравюра на дереве, вечность жизни запечатлена острым кривым ножом.
Такой я видел у старика-корейца, он вырезал свистульки на старом рынке, а я стоял завороженный его медленным не осознающим себя мастерством. Он отрезал, скоблил, надрезал осторожным и безошибочным круговым надрезом, и ветка ломалась с тонким и коротким хрипом, который может издавать только живущее существо, которое дышало, и вдруг перехватывает горло, и возникает такой вот короткий останавливающий звук, хрип, хруст… Что-то похожее я слышал на океанском берегу; стоя за деревом, наблюдал, как дикари, аборигены высаживаются из лодок, прыгают сильными босыми ногами на темный влажный песок, крупный, рассыпчатый, и пятка, каждый раз, когда касалась, ударяла, врезалась… звук короткий хрипящий… сломанная ветка, нож… будто я знал всегда…

4.
От гравюры взгляд без всякого усилия и цели перемещается к керосинке, которая разгорелась, другого света не было — «настоящего», они мне только рассказывали о нем, люди города, война пришибла их, но не стерла память — тысячу лет тому назад, бесшумно, мгновенно возникал из мрака день, это царил над ними электрический свет. И для меня потом миллион раз светил – сбылось, исправилось, включалось, вспыхивало, а все не то. В начале начал все тот же керосиновый светлячок, слабый, мятущийся, вонючий, не «освещение», а часть жизни… богаче, суровей, глубже — живей, а потом уж тот, другой, ослепительный и бесшумный, без шороха и запаха…
И обратное движение глаза — к полумраку, кровати, гравюре, китайцу…
— Самоучка, — отец говорил, — его звали Лин Бяо, да, — он повторял, задумчиво нахмурив брови, — кажется так – Лин Бяо… Это важно — помнить, его уже никто не помнит… Этот Лин Бяо потерял семью, родителей, жил много лет на небольшом Острове… необитаемом… рыбачил, козы… на Острове, да… а потом собрался, уже под старость, взял нож, который совсем для другого употреблял не раз и не два, и стал вырезать… При этом на его лице ничто не отражалось, за это люблю китайцев, нет в них суетливого преждевременного восторга перед своим творчеством… и страха, они больше дети природы… Вот говорят – «разум, разум…», но способность понимать свое знание и влечение мало, что значит: в основе всего свойства видеть и ощущать, об этом забыли, мир стал сухим и ничтожным, перечислением вещей, которые нужно, видите ли, иметь, а сами вещи закрылись. А ведь некоторые еще живы…
Остров выдержать трудно, что останется от меня, подумай… Во мне зверь сидит, зверюга, я сам его произвел, он ест меня и причмокивает, каждое утро сквозь хрипы в груди слышу это чмокание… Что останется, ты подумал, что останется? Вещи, дети? А я где? Где я был вообще?.. Что выросло, укоренилось, произрастает на моем Острове?.. Никому не понять, всем чуждо и смешно! Зачем я жил, что останется от еще одного состояния в мире, еще одного клочка жизни и страха? Нигде и ничто не останется. Остров уходит под воду, уходит…
Эти горячечные разговоры стали моей частью, а я… продолжал мечтать о тишине, покое, о своем месте…

5.
Он уже совсем угасал, редко приходил в сознание, и вдруг с утра бодрый, свежий, сидит среди подушек, ест кашу…
Вот она, память, одно предательство!.. Он полусидел, почти скелет, черный пустой рот, высохший язык… он давился кашей, после каждого глотка раненой птицей вытягивал шею, смотрел на что-то впереди себя, видное только ему. Лампа чадила, огонек жадно хватал и поглощал воздух, который торопливыми струями втягивался в пространство, ограниченное светлым стеклом, над входом трепетал и плавился, дрожал, мерцал, и только оставался незыблемым раскаленный круг стекла, край, заколдованный ход сквозь время.
— Так что же все-таки остается?..
Я не хотел причинить ему боль, но мне нужно было знать, и только он мог помочь мне, потому что многое понимал и был похож на меня. В то время я пытался поверить в бога, в сверхъестественное существо, которое якобы произвело нас, и властвует, определяет всю нашу жизнь, говорят, оставив нам свободную волю, но какая же тут воля, где она свободная, ей места в жизни нет, рождаешься не по своему желанию, и умираешь – вопреки ему тоже… Вера же, возникающая от страха перед жизнью и смертью, меня только отталкивала и унижала. И я готов был согласиться с бессмысленностью существования, но все-таки вопрос теплился – что же останется, здесь, на земле, иное меня никогда не волновало. Там, где я – не единый, весь, с моими костями, мясом, страхом, грехами, угрызениями, болью, гордостью… там продолжения быть не может, урезанные эти радости, розовые, бестелесные, лживы и не интересны, равносильны смерти.
И я все чего-то добивался от отца, стараясь пробиться сквозь оболочку горечи и страха, все эти его «нигде, ничто не останется…»
Он долго не отвечал, потом поднял на меня глаза, и я увидел, как белки возвращаются из глубины, из темноты, куда опустились… заполняют глазницы, угловатые дыры в черепе, обтянутом желтоватой износившейся кожей… цвет взятый природой из старых голландских работ, где впаяны в грунт тяжелые свинцовые белила…
— Останутся – листья, вот!
Он выкрикнул, и мгновение подумав, или просто замерев, потому что вряд ли ему нужно было думать, высказал то, что давно знал:
— И трава. И еще стволы деревьев, хотя им гораздо трудней, они уязвимы.

6.
И теперь я вслед за ним повторяю, уверенно и решительно. И от меня останется, да – трава. И листья, и стволы деревьев. Я бы, подумав, добавил еще — небо, потому что знаю, каким оно было в два момента… нет, три, которых никто, кроме меня не видел, не заметил на земле, а они были… но не запомнил их настолько глубоко и остро, чтобы не думая выкрикнуть первым заветным словом. То, что говоришь, подумав, ложно или случайно, и не имеет значения. Трава бездумна, ни шума ни крика, она везде, преодолевая, не пренебрегая трещинами, шрамами и пирамидами, бесшумно поглощает, побеждает, не сопротивляясь, всегда… И я, как он, уйду в траву, в листья, они умирают и живы вечно, хотя их жгут, разносит ветер, сбивает в грязь дождь – неистребимы они.
Вот и я буду жить – в траве, в листьях, и, может, в стволах, если мне повезет. И немного в зверях, которые пробегают мимо вас, вы внушаете им страх, и потому я с ними. Всем на земле внушаете. Это некоторым, может, и лестно, но грязно.

ВОСПОМИНАНИЯ О ЗАСТОЕ (фрагментик)


…………………………………..

ПРОГУЛКИ ПРИ ЛУННОМ СВЕТЕ

Дни стояли жаркие, а топили по-прежнему. На пятом у Аугуста дышать было нечем, спали с открытыми окнами, и даже на первом Лариса жаловалась и посылала Антона в ЖЭК — сказать «этим дуракам», чтобы отключили отопление и, не дай Бог, при этом не отключили бы свет, от них всего можно ожидать. Антон мялся и говорил о каком-то таинственном вентиле в подвале, одним поворотом которого можно прекратить подачу тепла, но дальше этой красивой легенды дело не шло. Торжествовал только я: читал лежа на одеяле, в тонкой рубашке, засыпал и просыпался ночью, нисколько не продрогнув—тепло!.. раздевался, нырял в свою люльку —и засыпал снова, а утром безбоязненно спускал ноги на пол, неодетый подходил к окну—тепло!.. И Феликс был со мной. Вечерами мы сидели в кресле, я читал, а он дремал у меня на коленях, потом мы ужинали вместе и ложились спать. Он устраивался в ногах, топтался мягкими лапами, немного мылся на ночь— и засыпал. Иногда он похрапывал во сне, а я лежал и слушал дыхание этого существа… Странные звери эти коты, зачем-то они пробиваются к нам на колени, вольные, не прирученные никем. Надо же! Я нужен ему. Ну, поесть… поел и ушел, а он ведь не хочет уходить, ходит везде за мной, спит в одной постели —греет меня и греется сам, а потом спокойно, не оглядываясь, уходит. Такое равновесие свободы и зависимости всегда восхищало меня. Когда он был котенком, я брал его на руки и шел гулять, а он смотрел по сторонам желтыми любопытными глазами. Может, и теперь мы сможем гулять вместе хотя бы ночью, когда все спят, одни среди молчаливой природы? И Криса возьмем, если пойдет с нами. Я знал, что коты побаиваются Феликса, и потому сомневался. И первая их встреча у меня оказалась неудачной—все из-за дурацкого поведения Криса! Вот что значит невоспитанный кот…
Как-то Феликс сидел на полу и умывался. При всем моем уважении к нему, должен сказать, что делал он это в высшей степени небрежно, сказались-таки долгие годы беспорядочной жизни. Он с большой любовью и тщательностью лизал лапу, чтобы намочить для мытья, и лапа действительно превращалась в какую-то мокрую мочалку. Но потом он подносил ее к уху и водил за ним совершенно необдуманными и рассеянными движениями, и точно так же проводил от уха к носу и рту. Под глазами он вовсе не мыл, и там нарастали подтеки, которые высыхали и склеивали волосы. Со временем они отпадали, но надолго портили внешность. Феликс пренебрегал мытьем, но у него все же чувствовалось детское воспитание, а вот Криса мыться никто не учил—видно было, что он подсмотрел, как моются, уже во взрослом возрасте… С мытьем вообще бывают сложности—многое зависит от детства. Важно учить, но нельзя и переучивать. Меня мыться учила бабушка, которую я не любил. Она брала меня холодными острыми пальцами за шею и толкала под ледяную струю. Ничего хорошего не получилось—я моюсь чуть хуже Феликса и немного лучше, чем Крис… Так вот, Феликс сидел и умывался, а буйный Крис ворвался в комнату — и увидел другого черного кота, да еще какого! От неожиданности он растерялся так, что забыл все приличия, сел напротив Феликса и уставился на него круглыми глазами. Феликс по-прежнему был занят, и я уже думал, что он не заметил наглеца. Но тут старый кот поднял голову —посмотрел —и снова принялся за дело. Его взгляд запомнился мне — быстрый, внимательный и тяжелый. В этом желтом взгляде не было угрозы, а что-то вроде «не слишком ли близко ты устроился, братец…». Крис сразу все понял, спина его сгорбилась—и он бросился к двери, волоча за собой хвост… Дружбы не получилось, но приятелями они со временем стали — и гуляли со мной не раз при лунном свете.
Я читал в одной книге, кстати, в ней тоже был кот, только волшебный, там лунному свету придавалось большое значение — что-то особенное происходило в некоторые лунные ночи. У нас все совсем не так, просто в городе не горело никакого света и гулять в безлунные ночи было совершенно невозможно. А когда появлялась луна, я брал свою палку и спускался вниз, выходил на разбитый асфальт и шел по лунной дорожке, как это делали многие до меня.
Я шел и ждал моих друзей. Первым появлялся Крис. Он бесшумно выбегал из-за спины и бежал впереди, прижав уши к круглой лобастой голове и помахивая хвостом направо и налево… иногда останавливался, валился на спину — приглашал играть, вскакивал, отряхивался, на его блестящей черной шубке никакой грязи не оставалось, опять обгонял меня — залезал на деревья, застывал на момент на какой-нибудь ветке, вглядываясь горящими глазами в темноту, бросался бесшумно вниз — и снова бежал впереди…
Потом где-то в темноте раздавалось знакомое «м-р-р-р…», я оглядывался, но никого не видел… и второй раз, и третий, пока я не понимал, что старый кот дурачит меня, останавливался и ждал — и он появлялся совершенно неожиданно из какой-нибудь ложбинки, поросшей редкой травой, где и тени-то почти не было. Он удивительным образом умел прятаться. Вот он выходит, потягивается, зевает, начинает шумно чесать за ухом, а я все стою и жду его… и Крис далеко впереди тоже сидит и ждет — маленьким черным столбиком на мерцающем лунном асфальте. Наконец Феликс тронулся, бесшумно и плавно снялся с места и заскользил. Он всегда шел рядом, я быстрей — и он быстрей… Если бы я мог бежать, то и тут бы он не отстал от меня, но я шел медленно—и он шествовал важно рядом. И хвост его при этом всегда был трубой — прямой и ровный…
Удивительная сила была в этом хвосте. Иногда он казался старой мочалкой, потрепанной, замусоленной тряпкой, полуободранным проводом со свисающей изоляцией… и все-таки, и все-таки — когда он видел меня и узнавал, этот старый, всеми брошенный кот, он мгновенно мощным толчком выбрасывал вверх как знамя, как факел черного пламени свой старый, растрепанный хвост — и так бежал навстречу мне, и его хвост, прямой-прямой, чуть колебался при этом и никогда не гнулся. Тот, кто видел это, никогда не забудет — тебя узнали! приветствуют магическим движением — теперь вы снова вместе! При чем тут мышца, мне смешно слушать про мышцы. Я много раз видел, как Крис пытался поднять хвост трубой — и не мог — хвост гнулся и падал, и мел по земле. Конечно же дело не в мышце, которая у этого взрослого сильного кота в полном порядке. Хвост поддерживает сила духовная, а не материальная.
Тем временем Крис бежал впереди, Феликс шествовал рядом — нас уже было трое. Рядом с покосившимися домами цвела сирень, луна освещала бледные цветы, а зелень казалась черной… А в полнолуние мы вели себя даже слишком смело, что не удивительно и давно описано в литературе,— доходили до нижней дороги, шурша травой спускались на нее и шли немного вдоль реки, которая от лунного сияния казалась покрытой льдом. Здесь мои друзья невольно замедляли ход, потому что приближалась граница их владений, но все-таки мы доходили до темного домика, и от кустов отделялась маленькая тень — это Вася-англичанин спал под окнами. Тонкий, с прозрачными глазами котик сталкивался нос к носу с Крисом — тот попроще, погрубей, мускулистый малый — они обнюхивали друг друга — «а, это ты…» — и отскакивали в стороны… старые знакомые… Крис гулял и был бездельником, а Вася делал дело, это было понятно сразу. Подходили мы с Феликсом — и здесь поворачивали назад, и Вася, решившись на время оставить свой пост, бежал за нами, нюхал цветы, но никогда не догонял нас.
Вот так мы шли вчетвером. Иногда в темноте раздавалось цоканье когтистых лап —и ясно было, что это не кот, — нам навстречу выбегал большой пес, обросший тяжелой зимней шерстью. Он шумно дышал, вилял хвостом, обнюхивал Криса — а тот не обращал внимания… потом кидался к Феликсу — а Феликс тем более — как шел, так и идет себе… пес подбегал ко мне — и мы здоровались по-человечески, пожатием рук и лап… затем он с опаской подбегал к Васе — тот выгибал спину и замахивался лапой, но не совсем всерьез… пес отскакивал, добродушно улыбался—это был наш Артист… А Кузя любил поспать, и значит, мы были в полном сборе, пятеро молодцов, шли себе и шли…
Луна удалялась на покой — и мы расходились. Первым отставал Вася-кот, который уходил не прощаясь, как англичанин, а может так клевещут на англичан, не знаю… потом куда-то убегал Вася-пес, и долго мы слышали цокание его когтей по асфальтовым дорожкам мертвого города… Крис засматривался на что-то неведомое в темноте и мчался туда лихим галопом… а мы оставались, два старика — шли домой, долго еще сидели в кресле, думали, потом ложились спать — и спали спокойно и крепко.

ФРАГМЕНТ РОМАНА «VIS VITALIS» (небольшой)


……………………..
Часов около семи, освобожденный, просветленный, забывший о мелких дневных заботах, он возвращается к себе, в темное помещение. С порога слышит, где-то в глубине струится вода — так и должно быть, и что-то слегка потрескивает в углу — хорошо, подсушивается то, что специально поставлено было… а у окна тонко-тонко комарик зудит — прекрасно, значит на славу трудится крошечный насосик, перекачивает жидкость на колонку…
Сипит, кашляет, рухлядь, выбросить бы, предаст в любой момент, и все в этой комнате предатели, у-у-у!.. Но он так думает в редкие минуты, а в остальное время эти милые вещи любит, переживает за них — не зачихал бы, не споткнулся… Он стоит в темноте и все уже знает. Отсюда наступаю, здесь я один, и наука — моя! Чертовы журналы, доносящие грохот больших событий, ему противны, с их суетой, беготней, немилосердным вырыванием дела из рук, истошными криками — «я первый, я!..» Он в эти страницы заглядывает, как в щель в заборе — еще не заметили или уже идут, сорвут с места, затянут в свою гонку, отнимут спокойствие, неторопливое смакование?.. И потому сторонился модных проблем, сногсшибательных полей и новых человеческих способностей, которые открывались, одно за другим, среди общего бессилия и упадка. Нет, он говорил, не нужно мне этой пены, хочу понять только самое простое — откуда она берется VIS VITALIS, где рождается и таится?..

3

Он проходит в темноте, безошибочным щелчком включает лампу — перед ним круг света, то, что он так любит — свет среди тьмы. И в свете стоят его пробирки, пипетки, колбы, колонки, здесь же нехитрый приборчик, измеряющий кислотность, не чудо, но надежен. И он начинает, наслаждаясь тишиной, темнотой, сосредоточенностью приборов и устройств, хранящих ему верность, и, главное, чувствуя под ложечкой сладкое спокойствие и мир, которые изливаются волнами на окружающий его рай. Он берет тонкую трубочку, видит — чистая, сухая, касается губами верхнего кончика, радуясь прохладному гладкому стеклу, берет пробирку, другую… Его вопрос разбит на множество мелких точных движений, разумных и определенных, в этом его ум и хитрость, в движениях спокойствие и точность, в конце — да или нет.
И постепенно оживает темнота, к середине ночи все уже гудит, воет, сипит и стонет, струится и клокочет, горит и даже взрывается… И снова понемногу гаснет свет, утихают звуки, остается нечто неуловимо малое, вобравшее в себя события всей ночи — несколько капель в крошечном сосудике. Раствор под невидимым лучом многообещающе светится, и вот выскакивает из овального окошка цифра, она глупа и лучезарна, не знает, что несет, победу или неудачу, чаще — новый вопрос. сомнения… Глубокой ночью, все выключив и заперев дверь, он идет медленным шагом по коридору, возбужден, раздражен, клянет себя, полон подозрений… Наука, как Фаина, даже в момент полного слияния, высшего напряжения, оставляет за собой последнее слово, новую возможность, которая тут же из крошечной точки в мозгу, начинает деловито разрастаться, прочно обустраивается, и снова неодолима, снова вызывает желание — вывести, наконец, на чистую воду! Она с ума его сводит своей непобедимостью и волшебным вырастанием из ничего, подобно головам дракона, срубаемым прилежным рыцарем.

ИЗ «VIS VITALIS»


////////

В один из пропащих дней Марк наклонился и поднял с пола свою рукопись — просто так. Он ни на что в тот вечер не надеялся. Стал читать, дошел до обрыва — и вдруг увидел продолжение: постоянные разговоры с самим собой словно утрамбовали небольшую площадку, место за последней точкой; на бумаге стало прочно и надежно. И он населил эту плоскость словами. Дошел до новой пустоты, и остановился. Шагая вокруг стола и думая вслух, он в течение часа продвинулся еще на пару сантиметров вглубь незаселенного пространства, и даже примерно знал, что должно быть дальше. И с этим знанием спокойно ушел, уверенный, что как только вернется, продвинется снова. За время молчания мысль и речь срослись в нем. С длинной седоватой бородой и запавшими глазами, он пугал прохожих, если внезапно выворачивался из-за угла.
Он вернулся и, действительно, дописал еще несколько строк, и дошел до момента, когда дыхания не хватило; мысль прервалась, исчезли верные ему слова. Он написал еще пару предложений по инерции, а потом яростно вычеркивал, злясь на свою невыдержанность. Ему стало спокойно, как не было давно.
Он стоял перед окном на своем высоком этаже, в полутьме различая силуэт огромного здания, темные пятна окон, среди них его окно. Захотелось еще раз побывать там, просто потянуло. Он вышел, пересек поле, без труда нашел щель в изгороди, проскользнул внутрь, через окошко проник в подвал и порадовался знакомой тишине, задумчивым каплям, падавшим на жесть, потрескиванию свай — все по-старому. Может, это сооружение не что иное, как вывернутая в пространство его душа, со всеми своими закоулками, подземельями, друзьями и врагами?.. Здесь своими путями шагал Аркадий, здесь у меня началось с Фаиной. И вот душа собралась в рай, взмывает к свету. Все мое прошлое куда-то улетает?..
Странная идея… Не обыграть ли, как бред одного из персонажей?.. Мысль остановила его, он тут же повернул обратно, чуть ли не бегом вернулся домой, сел за стол… Не получилось — неискренне, к тому же с претензиями! Смотреть на себя со стороны, как на полудохлую бабочку на булавке?.. Зато желание проникнуть туда, где осталось прошлое, покинуло его навсегда.
Он чувствовал, что висит между небом и землей: уже не машина для парения, в которой не оказалось нужного горючего, как предсказывали ему забулдыги-теоретики, но и расхлябанный приблизительный взгляд на вещи еще пугал его.
— И все-таки, кое-чего я достиг: заглянул в память и увидел там смешную мозаику — части пейзажа, старые вещи, несколько зверей, десяток лиц, обрывки разговоров… Словно проник в чужую мастерскую и разглядываю отдельные предметы, из которых хозяин составлял натюрморт, а потом, закончив работу, расставил их по своим местам. Иными словами, обнаружил в себе тот строительный материал, из которого сам, но другой — тайный, почти неизвестный самому себе, — леплю, создаю понятные картины, перевожу смутное бормотание на простой язык.
Эти внутренние вехи, или отметины, или символы, неважно, как назвать, извлеченные из времени и потерявшие зависимость от него… помогали Марку вытягивать цепочки воспоминаний, восстанавливать непрерывность жизни. Благодаря этому ряду насыщенных, напряженных слов и картин, он ощущал себя всегда одним и тем же, хотя разительно менялся во времени — от беспомощного малыша до угрюмого неловкого подростка, и дальше… И все это был он, изначально почти все содержащий в себе. Особая область пространства… или этот… портрет Дориана, над которым столько бился Аркадий?.. Внешние события всего лишь выявляют, вытягивают, как луч света из мрака, знакомые черты, любимые лица, вещи, слова… он вспоминает то, что давно знал.
— За возможность двигаться во времени и выбирать, я платил потерей многообразия. Но все бы спокойно, все бы ничего — ведь что такое многообразие несбывшихся жизней, или попросту — небытия?.. — если б я постоянно не ловил в себе какие-то намеки, не видел тени… Несбывшееся напоминает о себе, оно каким-то образом существует во мне! Мне почему-то дана возможность пройти по многим мыслимым и немыслимым закоулкам и дорожкам, заглянуть во все тупики… Я свободен, все могу себе представить. И выдумать!


…………………………………….
Девочки-сестры
Картон, масло, 1978г
…………………….

ДРУГ ГЕНА


…………………………….
{{из иллюстраций к повести «Последний дом». Ее удалось напечатать в книге «Повести», но без иллюстраций. И правильно, автору не следует навязывать читателю образы героев. К тому же их было довольно много, изображений, и все разные 🙂 }}

НАРКОМЫ


……………………………..
Монотипия. В 70-ые их называли «наркомами».

ИЗ АЛЬБОМА


……………………………………..
Магия времени. Полезно подумать. Мне полезно, а как другим — не знаю. Вот всё, что осталось от девушки, которой посвящены стихи. Через год она умирает от аппендицита.

«VIS VITALIS» (Свидание с родиной. Продолжение)


…………………………………………..

10

Постояв, как он обычно делал раз в несколько лет, он повернул обратно. В доме не было никого, кто бы его ждал и помнил. А он помнил все: как вихрем взлетал на невысокий второй этаж, звонил, в ответ внутри в тишине раздавался шорох, потом быстрые нечеткие шаги, хрипловатый голос — «кто там?..» Он осипшим от волнения отвечал, дверь открывалась, мать на миг обнимала его, он чувствовал ее тепло, острые лопатки под рукой… Последние годы она неудержимо худела, слабела, иссякала ее Жизненная Сила, и он ничем не мог ей помочь. Она сделала его таким, каким он был, и оставила с противоречивым и сложным наследством. Он поспешил взяться за дело, не сумев разобраться в том, что имел.

11

Несмотря на выдержку и терпение, которыми он славился еще у Мартина, он ожидал результата, пусть кисловатого, но плода с дерева, которое посадил и взращивал годами. Конечно, не денег он ждал, смешно подумать… и даже не открытия и заслуженной славы, хотя был совсем не против… Нет, он больше всего хотел изменений в себе — роста, созревания, глубины и ясности взгляда, сознательных решений, вырастания из коротких штанишек мальчика на побегушках при случайности.
Он добился своего — изменился… но не благодаря разумному и прекрасному делу, которому отдавал все силы и время, а вопреки ему — когда стал отталкиваться от него! Он вспомнил слова Аркадия — «жизнь изменяется, но ее не изменить…» и перефразировал применительно к себе: «человек не может себя изменить, но изменяется…» Наверное, Аркадий покачал бы головой — «снова впадаете в крайность…» Впрочем, действительно, бывает — мы рьяно хотим чего-то одного, а получаем совсем другое, потом просто живем, не стараясь что-либо в себе изменить, и вдруг обнаруживаем, что изменились. По аналогии с историей, может, в этом и кроется ирония жизни?..

12

Он оказался под тенью широких каштановых листьев. Дерево, что стояло у входа в парк, было особенное, его видел отец Марка, здесь они гуляли вместе, и дед был здесь, и прадед — ходили, смотрели, выгуливали детишек… Эта мысль не принесла ему радости, одну тоску. Он связей с прошлым не ощущал, зато остро чувствовал время.
Дорожка вела к пруду, по воде скользило несколько белых лебедей и один черный. Между крупными птицами шныряли нарядные утки, людей почти не было. Он прошел мимо солнечных часов — выщербленный известняк со знаками Зодиака, матовый блеск шара, указующий перст, бросающий многозначительную тень — символ постоянства отсчета времени; кругом же время менялось и своевольно переиначивалось.
Он двинулся вглубь парка по темным сырым аллейкам. Справа тянулась изгородь, за ней фонтаны и провинциальный дворец с деревянными оштукатуренными колоннами. Он прошел вдоль изгороди к полю, к приземистым широким дубам; за деревьями виднелась дорога, за ней море. На небольшом возвышении стояла девушка с крестом, протянутым в сторону бухты — памятник потонувшему русскому броненосцу; на столбиках вокруг него имена матросов, некоторые он помнил с тех пор, как научился читать. Тут же рядом ровно и незаметно начиналась вода, прозрачная, сливающаяся с бесцветным небом; холодом от нее веяло, пахло гниющими водорослями. Налево, вдоль берега стояли, как толстые тетки, ивы с узкими серебристыми листочками, свисающими до земли; направо, огибая воду, шла дорога, и в дымке кончалась обрывом, далее многоточием торчало из воды несколько колючих островков, на последнем едва виднелась вертикальная черточка маяка.
Было тихо, буднично, серо, очередной раз он оказался здесь лишним — наблюдателем, вытесненным из времени, простой понятной системы координат, со своими воспоминаниями, как сказочными драгоценностями — вынеси за порог и тут же обратятся в прах. Что из того, что он был здесь с отцом, сразу после войны?.. Берег лежал в ямах, канавах, щетинился проволокой. Они брели, спотыкаясь, к воде; отец сказал — «вернулись, наконец…», а Марк не понял, он не мог помнить ни берега, ни этой серой воды… Теперь он, в свою очередь, помнил об этих местах много такого, чего не знал никто.
Погружен в свои переживания, он прошел быстрыми шагами мимо плакучих ив, спустился с хрустящей кирпичной крошки на плотный сырой песок. У воды торчало несколько седых камышин, сердито ощетинившихся; они качались от резкого ветра, вода подбрасывала к ним пузыри и убегала, пузыри с шипением лопались, оставляя на песке темные круги… Вот здесь я стоял… Ничто в нем не шелохнулось. Невозможно удержать время, остановиться, остаться, лелеять этот ушедший с детством мир фантазий, раскрашенных картинок, книжных страстей…
Вода была теплей воздуха, но мокрая ладонь быстро зябла, он сунул руку в карман… Прямо отсюда он отправился к Мартину, в другой мир — суровый, глубокий, но тоже придуманный — в нем не жили действительностью, думали всерьез только о науке, не придавая всему остальному значения: имей двух жен или вовсе не женись, будь богачом или ходи без гроша в кармане, тряси длинными патлами — или стригись наголо… Брюки — не брюки… никаких тебе дурацких символов якобы свободы, дешевой этой аксеновщины… Хочешь — пей горькую, не хочешь — слыви трезвенником, можешь — уважай законы, не можешь — диссидентствуй напропалую… Безразлично! Имело значение только то, что делаешь для науки, как понимаешь ее, поддерживаешь ли истинную, воюешь ли с той, что лже…
Марк воспринял этот мир, поверил в него с восторгом, и правильно, какой же молодой человек, если в нем нет восторга, тогда он живой труп.
«Что же случилось? Угадал ли я за увлечением глубинный интерес, скажем — пристрастие, чтобы не говорить пустое — «способности»… или пошел на поводу у крысолова с дудочкой?.. Может, внушенное с детства стремление делаться «все лучше», отвлекло меня от поисков своих сильных сторон? И я выбрал самое трудное для себя дело, какое только встретил?.. А, может, просто истощилась та разумная половина, которую я лелеял в себе, а другая, забытая, запущенная, затюканная попреками — для нее наука как горькое лекарство — она-то и воспряла?..»

13

Он устал от копания в себе, зашел в павильон, купил мороженое. Способность убежать от собственных вопросов, послать все к черту, иногда спасала его. Его жизнь стояла на ощущениях. «Хорошо Штейну, — он думал — ему естественно связывать свое существование с разбеганием галактик, с первыми трепыханиями живых существ, он родился в ясный день, вырос среди великих идей, насмешливым умом привык примирять противоречия и крайности. А мне свет дался нелегко…
Еще бы, впервые осознать себя в таких драматических обстоятельствах — застрявшим в узком и душном пространстве, к тому же ногами вперед… нелегкая травма для начинающей психики… Свет маячил недостижимой целью, и от него, семимесячного плода, мало что зависело, а все — от той, в которой он так глупо застрял. Наконец, на воле его встречает хлесткий удар по заднице, он грубо схвачен за ноги, поднят вверх головой…
— Ты удивительно примитивен, просто извозчик, — говаривала Фаина, — а еще мечтаешь о высоких материях. Откуда в тебе и то, и другое?.. И была права — единства в нем не было. Сам же он не замечал противоречий, пока не сталкивался с действительностью, предъявляющей ему результат. «Вот твой результат — Фаина и наука!» Результат всегда почему-то недостоин нас…
Отмахнувшись от мыслей, он бросился на тройную порцию мороженого, и постепенно успокаивался.

14

Покончив с мороженым, он бросил взгляд на прилавок — и застыл. Перед ним лежало замечательное пирожное, он помнил его вкус с детства. Круглая трехслойная башенка с коричневой головкой. Он тут же купил — два, и начал с того, что поменьше. Осторожно облупил шоколадную головку, потом разъял пирожное на половинки и приступил к верхней ноздреватой нежной массе, запивая каждый кусочек прохладным несладким чаем… Съев верхнюю часть, он вздохнул, но не огорчился — нижняя половина была перед ним, и главней — с кремом. Он облизал крем, не повреждая основания, и тогда уж решительно взял последний рубеж. И огляделся.
Мир показался ему теперь не таким уж мрачным, в нем было много такого, с чем можно согласиться. К тому же, есть еще второе пирожное. Светит солнце, впереди жизнь, она зависит от мороженого и многих других простых вещей, которые неистребимы.

15

Успокоившись, уже с другими чувствами, он шел обратно: быстро — по ивовой аллее, не доверяя искренности мальчика, что стоял здесь когда-то… замедлил шаги в тени каштанов, где казался самому себе честней… остановился перед прудом. На скамейках сидели чинные пожилые дамы в шляпках. Никто не валялся на траве, не пил, не матерился, не лез со своей подноготной, не требовал уважения и любви. Теперь Марк все это мог оценить по достоинству. И в то же время знакомая с детства скука витала над тихими водами, садами и лугами.
Он шел мимо домиков, освещенных заходящим солнцем, видел, с каким вниманием и любовью люди устраивают себе жизнь… и какой тоской веет от этих ухоженных жилищ… «Мне тяжело здесь, — он сказал себе, — не нужны мечтатели, неудачники там, где человек ставит себе цель, как бутылку на стол — чтобы дотянуться. Здесь ты окончательно зачахнешь… или откроется в тебе густая гадость; ведь если отнять твои мечты, то останется только гадость — к обычной жизни нет интереса, ни за что не держишься, ничто не дорого…»

16

Он шел мимо ограды, за которой провинциальный дворец, теперь музей, и что-то заставило его пройти по длинной дорожке мимо чахлых фонтанов к высоким дверям, войти в холодный темный вестибюль. Музеи вызывали в нем чувства нетерпения и неудобства: признаться самому себе, что скучно, было стыдно — ведь культура… а сказать, что интересно, не позволяла честность. Праздно шататься по улицам, разглядывая лица, витрины, лужи, было ему куда интересней, чем смотреть картины.
По кривой скрипучей лестнице он поднялся на второй этаж, вошел в зал, большие окна ослепили его. В один ряд висели крепкие ремесленные работы, в которых все добротно, начиная от досок, пропитанных морской солью и кончая темными лакированными рамами. Старинный мастер, из местных, но долго скитался по Европе. Работы были полны внутреннего достоинства, в них не было рейсдалевского чувства и рембрандтовских высот, но собственные достижения были. Марк вглядывался в пожелтевшие лица, ему понравился цвет слоновой кости, и та плотность, ощущение руками вылепленной вещи, которое давали белила, лежащие под прозрачными цветными слоями, техника старых мастеров.
Не поняв своих ощущений, он отошел, поднялся на третий, где расположился двадцатый век. Тут его сразу оттолкнули усердные последователи Дали, сухие и холодные подражания немецкому экспрессионизму, он прошел мимо псевдоУтрилло, который вызывающей красотой затмевал работы мастера, скромные и искренние… остановился на миг перед полотном якобы Ренуара, шибающим жестким анилиновым цветом…
Ради этого жить, отдать все, как Ван Гог, о котором он читал?.. Он мог восторгаться мужеством одиночек, бунтарским духом, это было у него в крови — но ради истины, как, скажем, Бруно, или Галилей! А здесь… как понять, что хорошо, что плохо, на что опереться? Одни пристрастия, прихоти, симпатии, влечения, вкусы… Что может остаться от такого своеволия?..
«Остается, — он вынужден был признать, вспомнив желтоватые лики, выплывающие из темноты старого лака. — А парень в берете?.. Удивительно цвет подобран, какое-то отчаяние в этом цвете, будто голос издалека. Живет пятьсот лет… Что от твоей науки останется?..
Он усилием воли вернул свои мысли к проблеме, которая когда-то волновала его — какие-то дырки в стенках клеток, в них пробки из белка… Нет, даже напоминание о том, что относится к знанию, раздражало его.

17

Вспомнив о времени, он быстро пошел мимо пруда, обратно к трамвайной остановке, к повороту, где старенький вагон со скрипом мучился на кривых рельсах, кое-как развернулся, и стал. Марк поднялся на площадку. Путь лежал вдоль берега моря, мимо заборов, складов, свалок, слабых огней… Марк, один в вагоне, смотрел, как, мигая, уходят назад огоньки… Когда-нибудь наука охватит всю жизнь, поймет и его тоску об уходящих окнах, и эту блажь — свечение лиц из темных рам… Но в нем не было той уверенности, что раньше: он не спорил с молекулами, и ничего другого предложить не мог, да и не хотел, просто далекая перспектива перестала его радовать.
В очень узком, в три окна домике он отпер наружную дверь, ощупью нашел вторую, толкнул, она со скрипом отворилась. Здесь ему жить несколько дней, смотреть в высокое окно на прямоугольные камни, вбитые в землю, на соседний такой же домик… Впустую! Он напрасно тратит время!

ЕЩЕ ДО ЖЖ…


……………………………………
Была такая задумка году в 98-ом, и быстро сгорела.
Обнаружил вот, почти забыл. Так что я в ЖЖ не случайно. Просто ТАМ надо было не только писать-рисовать, но и быть радушным хозяином, на это сил не хватило 🙁

ФРАГМЕНТ РОМАНА «VIS VITALIS» (свидание с родиной)


///////////////////////////////////////////////

……………………………….

Марк шел и впитывал, он все здесь знал наизусть и теперь повторял с горьким чувством потери, непонятной самому себе. Шел и шел — мимо узких цветочных рядов, где много всякой всячины, в России не подберут, не оглянутся: каких-то полевых цветочков, голубых до беззащитности, крошечных, туго закрученных розочек, всякой гвоздики, очень мелкой, кучек желтых эстонских яблочек, которые недаром называют луковыми… мимо тира с такими же, как когда-то, щелчками духовушек, мимо пивного бара, который стал рестораном, тоже пивным, мимо газетного ларька, мимо чугунной козочки на лужайке перед отвесной стеной из замшелого камня, мимо нотного магазина с унылыми тусклыми стеклами, мимо часов, которые тогда врали, и теперь врут, мимо подвала, из которого по-старому пахнуло свежей сдобой и пряностью, которую признают только здесь, мимо узкого извилистого прохода к площади… Поколебавшись, он свернул — ему хотелось пройти и по этому, и по другому, который чуть дальше, там пахнет кофе, в конце подвальчик — цветочный магазин, у выхода старая аптека: он с детства помнил напольные весы, каждый мог встать, и стрелка показывала, а на полках старинные фляги синего и зеленого стекла.
Он вышел на ратушную площадь, с ее круглыми булыжниками, вбитыми на века. Здесь ему было спокойно. Он скрылся от всех в этом городе, который принимал его равнодушно, безразлично… Наконец, он мог остаться один и подумать.

8

За углом он наткнулся на книжный магазин, и вошел — по привычке, смотреть книги ему не хотелось. Он давно ограничил себя, оградил от вымышленных историй, с присущей ему страстью славил дело, четкие мысли, механизмы, в которых нет места вымыслу, яду для ума. Теперь энергии отрицания не осталось, но интерес не вернулся. «Любовь к знанию не могла исчезнуть бесследно… — он размышлял, — может, она приняла другие формы, например, как бывает с глубокими чувствами, граничит с ненавистью?..» Не убеждало, он был слишком честно устроен для таких изысков, мог годами не замечать многого, если был отвлечен, но хоть раз увидев и поняв, уже не мог сказать себе — «не так» или — «не было». Он мог сколько угодно заблуждаться, видел узко, страдал близорукостью, особенно в ярости действия, но обманывать себя не мог — он уважал себя.
Пройдя мимо художественного отдела, он углубился в науку и сразу заметил яркую обложку с голым человечком, вписанным в окружность, по его рукам и ногам бродили электроны; распятый на атоме символизировал триумф точных наук в постижении природы жизни. Новая книга Штейна, которую Марк еще не видел. «Почему-то Мартин не писал книг…» Он ни во что не ставил перепевы старого, в нем не было ни капли просветительского зуда, он не любил учить, и часто повторял — «кто умеет, тот делает…» А когда понял, что больше не умеет, ушел.
— Он мог еще столькому меня научить!..
— Не мог, — ответил бы ему Мартин, — нас учат не слова, а пример жизни.
Книжка была блестяще и прозрачно написана, автор умел отделять ясное от неясного, все шло как по маслу, читать легко и приятно. Наш разум ищет аналогий, и найдя, тут же прилепляется, отталкивая неуклюжее новое. Новое всегда выглядит неуклюже. К счастью оно встречается редко, это дает возможность многим принимать свои красивые разводы и перепевы за достижения, измеряя мир карманной линейкой, в то время как настоящий метр пылится в углу. Новое вне наших масштабов, сначала с презрением отлучается, а потом оказывается на музейных полках, и тоже не опасно — кто же будет себя сравнивать с экспонатом?..
Марк позавидовал легкости и решительности, с которыми маэстро строил мир. Вздохнув, он поставил книгу и вышел на улицу.

9

Кончились музейные красоты, сувениры, бронзовые символы, символические запахи, которыми богат каждый город, особенно, если ему тысяча лет — началось главное, ради чего он вернулся. Он ступил на узкую улочку под названием «железная», за ней, горбясь и спотыкаясь, тянулась «оловянная», с теми самыми домишками, которые он видел в своих снах. Вот только заборчики снесли и домики лишились скрытности, которая нужна любой жизни, зато видна стала нежная ярко-зеленая трава, кустики, миниатюрные лужаечки перед покосившимися крылечками… Кругом, стоило только поднять голову, кипела стройка, наступали каменные громады, бурчали тяжело груженые грузовики… но он не поднимал глаз выше того уровня, с которого смотрел тогда, и видел все то же — покосившиеся рамы, узкие грязноватые стекла, скромные северные цветы на подоконниках, вколоченные в землю круглые камни, какие-то столбики, назначение которых он не знал ни тогда, ни сейчас, вросшую в землю дулом вниз старинную пушку со знакомой царапиной на зеленоватом чугуне… Было пустынно, иногда проходили люди, его никто не знал и не мог уже знать.
Он пересек небольшую площадку, место слияния двух улиц, названных именами местных деятелей культуры, он ничего о них не знал, и знать не хотел. И вот появился перед ним грязно-желтого цвета, в подтеках и трещинах, старый четырехэтажный дом, на углу, пересечении двух улиц, обе носили имена других деятелей, кажется, писателей, он о них тоже ничего не знал — он смотрел на дом. Перед окнами была та же лужайка, поросшая приземистыми кустами, с одной извилистой дорожкой, посыпанной битым кирпичом. По ней он катался на детском велосипеде, двухколесном, и неплохо катался; расстояние до угла казалось тогда ему достаточным, а теперь уменьшилось до тридцати шагов. Каждый раз, когда он оказывался на этом углу, он окидывал взглядом лужайку — удивлялся и ужасался: все это стояло на своих местах и ничуть не нуждалось в нем! Его не было, он возвращается — «опять лужайка, а я другой», и опять, и опять… Наконец, в будущем он предвидел момент, когда все точно также, лужайка на месте, а его уже и нет.
……………………………………………..

вдогонку


(От Козьмы П.)
………………….
Лучше сразу съесть килограмм конфет, чем десять дней по сто граммов. То же относится ко всем другим сферам человеческой деятельности.
((в порядке обмена опытом.:-))

ПОКА! СЧАСТЛИВОГО ДНЯ!


…………
Интересно: ЖЖ это LJ а LJ это «ДО» по нашей клавиатуре.
ДО — утра далеко, но писать «спокойной ночи» — это уж слишком…
Так что спите скорей, а потом «СЧАСТЛИВОГО ДНЯ»!

АНТ


…………..
Один из вариантов=попыток представить себе героя. Слишком мягкий, добрый.

СИМВОЛИКА


………………………..
Один из значков альманаха «Перископ». Латинская «P» с глазом. Одно время увлекался. В каждом рисунке должно быть что-то от значка. Именно — «что-то». Неясно, но в духе моего журнала — «вокруг да около» :-))

ТАМ-ТАМ (2004-5 гг, 7 апреля, в ЖЖ)


………………………………..
Фотография И.Казанской
Здесь хорошо, когда тепло.


«Вася в старости»
Картинка — собственность Б.Н.Гольдштейна

…………….

Огромный натюрморт с темно-зеленой бутылью, метровый. Собственность московского коллекционера А.Е.Снопкова.
…………………………….

Эти фантастические подвалы представлялись мне убежищем от реальной жизни. Они были немного похожи на подвал Михаила Рогинского, из которого он уезжал в Париж, и в котором я впервые увидел его живопись. Потом я описывал запущенную, забытую всеми жизнь в повести «ЛЧК». Я ненавидел реальность того времени, и создавал свою — на картинах. Повесть «ЛЧК» назвали антиутопией, я же считал ее идиллией. Общество, в котором тебя забыли, казалось мне раем земным.
После нескольких лет надежд, я возвращаюсь к идеалу забытой полуразрушенной жизни, в которой могут дружески сосуществовать люди, растения и звери.

САМОЕ СТАРЕНЬКОЕ — ПОВЕСТЬ «ЛЧК»

Битва С СЕРЫМ. ПУШОК.

Рано утром меня разбудил крик: «Серые, серые идут!» На противоположном высоком краю оврага, на фоне жидкого бесцветного неба, показались четыре силуэта. Четыре серых кота. Они шли фигурой, которая в военной литературе именуется «свиньей». Их вел серый кот поменьше других ростом, но в его походке было что-то устрашающее — его шаг напоминал мерную тяжелую поступь не знавших поражения римских легионеров. Это был знаменитый Серый, отмеченный эволюцией кот Аугуста. Кот огорчал старика. С виду обыкновенный котик, но с ним произошла удивительная вещь: миллионы лет эволюции сосредоточились в этом коте и выжали из себя новое качество — он умел нападать раньше, чем это полагалось по правилам, и, конечно, побеждал всех. За ним шла слава непобедимого бойца, но сам он, видимо, чувствовал неладное и ушел от Аугуста, стал странствующим котом и редко появлялся дома. Аугуст догадывался, в чем дело, жалел кота и скучал без него… Странная это особа — эволюция — она обожает именно такие свойства. Миллионы лет процветания теперь обеспечены всему роду Серого, хочет он того или нет — ему не свернуть с предначертанного пути. И никто его не свернет…
Скоро я понял, что ошибался.
Тем временем серые уселись на дальнем краю оврага. Тщетно выбежавший из дома Аугуст увещевал кота и призывал ею слезливым голосом в родной дом. Серый твердо решил драться в своем городе. Его прихлебатели сидели в ряд и ждали привычной победы и разграбления подвалов. На нашей стороне оврага собрались городские: Вася-англичанин, Серж, Люська… Крис, с недоеденным куском в зубах, которым чуть не подавился, урча догрызал на бегу… подошли и другие коты, менее заметные и неизвестные мне. Никто не спешил жертвовать собой. Обсуждали вопрос, на чьей территории должно быть сражение, кому пробираться через овраг. Решили, что нападающим приличествует самим перейти на сторону города и следует подождать развития событий.
Серый начал завывать. Делал он это небрежно и формально, чем в высшей степени оскорблял городских, но все же никто не решался принять вызов, зная непобедимость захватчика. Ярость нападающих росла, мужество защитников города таяло… И вдруг из кустов, что росли рядом с домом, вышел небольшой черный кот и пошел вниз, в овраг… спокойно, не торопясь, ощупывая препятствия, как будто совершая утреннюю прогулку. Он спустился и исчез из виду, но скоро показался на противоположном склоне, не спеша карабкался вверх, как будто и не было никаких серых. Наконец он выбрался из оврага, сел — и стал умываться. Он сидел прямо перед пришельцами, и они окаменели от удивления.
Серый онемел, но скоро пришел в себя и завопил всерьез: «Э-Э-Э-У…»
Черный кот не ответил, встал и вплотную подошел к любимцу эволюции. Он в упор смотрел на Серого. Тот завопил еще раз низким и угрожающим голосом. Эхо разнесло этот вой над притихшим городом. В рядах городских котов возникло замешательство, победа Серого казалась очевидной. А черный кот молчал. Он спокойно рассматривал негодяя. Так ведут себя взрослые коты перед сопливыми мальчишками… Серый был оскорблен и не смог скрыть этого — завыл отчаянно и визгливо — «Э-Э-У-У…» С ним не разговаривали, а он, видите ли, к этому не привык. И опять черный кот не ответил ему, все смотрел и смотрел… Фигура его казалась все внушительней, а молчание стало вызывать растерянность среди серых. Главный Серый напыжился и затянул снова — «Э-а-а…», но получилось хрипло и неубедительно, уверенности в его голосе уже не было. Перед ним стоял старый кот, с железными нервами, и смотрел на него презрительно, как на паршивого котенка… Серый собрался с силами и попытался издать свой самый страшный вопль… но у него не вышло, вырвался какой-то жалкий писк. «Мальчишка… хулиган…» — желтый глаз смотрел не мигая, пронизывал Серого до костей. Серый понял, что сейчас будут бить, невзирая на заслуги перед эволюцией, а может, не будут, но унизят до крайности. Он прижал уши, зажмурился и зашипел. Увидев эти бабские приемчики, его приспешники всполошились. А Серый шипел, отчаянно плевался, он готов был провалиться сквозь землю, но не мог, не получалось — эволюция не дала… И везде его доставал спокойный взгляд черного кота. Серый отпрыгнул в сторону, наткнулся на одного из своих, в бешенстве дал тому пощечину, и все они обратились в бегство. Черный кот постоял еще и не спеша пошел вниз, в овраг — и исчез…
«А ведь это Феликс»,— сказал Аугуст.
Все согласились, что это был он, и собрались уже по домам, как вдруг произошло нечто такое, что навсегда запомнилось нам. Как будто прервалось наше обычное, вяло текущее жестокое время, в которое мы тяжело впряжены, и тянем его, и вытягиваем, и делаем таким, какое оно есть, мечтая при этом сделать совершенно иным… На том месте, где сидели серые, была пустота, и небо начало чуть синеть, предвещая неплохую погоду днем. И тут мы увидели, как из остатков, из клочьев тумана вышел большой белый кот. Медленными плавными шагами он шел по краю оврага, дошел до кривого дерева, загораживающего небо,— и скрылся. Вопль ужаса вырвался из уст всех людей и котов — у этого белого кота была отрублена голова, большая, лобастая, с закрытыми мертвыми глазами… никто не успел заметить, как он нес ее, склоненную к левому плечу, как держал, и держал ли вообще… только видели, что двигался он осторожно и легко, будто плыл по воздуху… прошел — и пропал без следа… Это проходил мимо города вечный странник белый кот Пушок.
Когда-то Пушок был обыкновенным белым котом и жил в нашем доме у старика на втором этаже. Старик умер, Пушок остался один. Полгода он ждал хозяина, ходил по одной и той же лестнице, пока не понял, что тот не вернется. Он был настоящим домашним котом, не умел жить на улице и стал искать себе новый дом, в котором было бы тепло и люди кормили бы его. Он ткнулся в богатый дом Анемподиста. Здесь пахло колбасой, служанка готовила обед, и Пушок решил остаться в этом доме. Анемподист, может, и оставил бы кота, но он побаивался Гертруду, который мог написать донос, а черный кот или белый — поди потом докажи… И управдом велел прогнать Пушка.
Была глубокая осень, по ночам заморозки, и кот, не умевший жить сам по себе, замерз и отчаялся. И вдруг он увидел человека, который что-то собирал, копался в земле. Травы часто собирал и его старик, и Пушок радостно кинулся навстречу. Но это был Гертруда, он искал корни валерианы. Кошкист ударил Пушка острой лопатой, пнул ногой и ушел — он не сомневался, что убил кота…
Но тело Пушка не нашли, а через несколько месяцев поползли слухи, что белого кота видели в разных местах. С тех пор все изменилось в нем — он стал совершенно другим — начал странствовать, нигде почти не останавливался и никого не боялся… шел себе и шел, от города к городу, от деревни к деревне, а иногда, примерно раз в год, проходил мимо родного города. Его боялись и коты и люди и говорили, что он стал призраком. Кто верит этому, а кто нет, но все верят своим глазам.
Вот, значит, приходил Пушок, и если бы Феликс не победил Серого, то Пушок прогнал бы, его наверняка… и может, он пришел спасти нас, но немного опоздал?.. Кто знает…
Через несколько дней, разбитый и уничтоженный стыдом, в темноте прокрался домой к Аугусту его серый кот. Он не мог больше драться ни с кем и решил никогда не выходить из дома. Аугуст был рад, что вернулся его любимец, а я радовался, что эволюция посрамлена и непобедимый Серый стал обыкновенным серым котом.