ЗИНОВИЙ БЕРНШТЕЙН


//////////////////////////////
Однажды Миша Федотов, ленинградский прозаик, прислал мне фотку неизвестного человека в толпе. А мне нужно было создать образ своего Зиновия Бернштейна (кстати, фамилия моей матери, и всего ее рода) Одна глупая женщина сочла это дело «фальсификацией», на самом деле я создал своего героя, наделил его жизнью, и отправил в Перископ на конкурс, и в Тенета. Потом мне стало жаль его, слишком много хамства кругом, и я убрал его в смоленские леса, где он до сих пор живет, пишет понемногу, смотрит телек, выходит на порог своего домика и видит лес до горизонта…
Неплохое место для него я нашел, даже лучше, чем для себя.
А над лицом пришлось потрудиться, натуральный Фотошоп. У Зиновия не было зубов, выбили на допросе, а потом привык, кашка да кашка, для здоровья лучше, он говорит…

С Т В О Л Ы


……………………………
Листва листвой, пришла и ушла, а я больше люблю стволы. В Таллине в парке Кадриорг, если идти со стороны улицы Лейнери… в самом начале парка на углу стоит неохватный дуб, в нем дупло, залитое цементом. К этому дереву меня водил отец, когда мне было четыре. Мы только-только вернулись из эвакуации, 1944 год, еще шла война.
К этому дубу отца водил его отец, мой дед, а деда водил его отец, это было в 70-х, только 19-го века. Это запомнилось мне, главное в жизни не меняется, сначала пытаешься оторваться, пользуясь всемирной суматохой, убежать подальше… а потом возвращаешься, и видишь, как недалеко ушел.

РАЙ


/////////////////////////
А я повторяю — рай: теплая пыль на дорожке, камни теплые развалин, вечный предзакатный час, замкнутость, тишина, забвение… Горячка кончилась, сумерки цивилизации, и, слава Богу, без крови. Не утопия, а идиллия (по мотивам повести «ЛЧК» напечатанной покойным Киром Булычевым в его сборнике «Цех фантастов-91» Можейко взял к себе, хотя отлично видел, что не фантастика, за это я благодарен ему.)


………………………………..
Когда долго смотришь на голланские ветчины-вина, роскошь эту, омара, сползающего с блюда, да так и застывшего… Отвращение. Неверие, хотя до жути красиво. Красота без чувства и мысли вызывает только недоверие…
Тогда смотрю голландские старые рисунки, в них искренность, довольно грязная, беспорядочная жисть, кабачки эти, расстегнутые штаны… И начинаешь понимать, как эти красоты писали: попишет, харкнет, утрется, хлебнет… Припишет лимончик полуободранный, да так, чтобы кожура вилась, вилась…
P.S. Люблю старые вещи братской любовью, оживляю и сочувствую, а фрачность обеденного стола не могу терпеть. Люблю хлам, подтеки, лужи, брошенный столовый инвентарь с засохшими ошметками еды, и чтобы с обеда оставалось, чтобы пришел через окно соседский голодный кот и не спеша вылизал тарелку.

УГОЛЬ


…………………………………………
Художница одна, Райка, толстуха средних лет, писала голых баб, лежащих двухметровых, а потом расписывала им кожу крохотными едва различимыми цветочками, говорят, признак шизы, но я ничего больше не заметил, кроме огромного рта ни на миг не закрывающегося, болтать она, да-а…
Этот рисунок и еще один посмотрела, говорит
— Еврейская графика, откуда у тебя? Больше нет таких…
— Я не нарошно.
— Значит, через руку перешло, генетика дозволяет.
Чуть что, генетика, генетика…

КОТ и ВРЕМЯ


……………………………
А клубок зачем? Не знаю, сам нарисовался.
Но если подумать, наше время как этот клубок, можно шустро его катить и катить, он легко и весело катится. Пока не начинаешь разматывать, раздергивать, искать концы и причины…
А он уже не катится, опутал тебя и запутал.

П Р О З А ( фрагмент романа ВИС ВИТАЛИС) 1996 г


………………………………..
В один из весенних дней, когда нестерпимо слепило солнце, припекало спину, в то время как ветер нес предательский холодок, Марк отправился к избушке. Он шел мимо покосившихся заборов, снег чавкал, проседал и расползался под ногами. Но на этот раз на нем были сапоги, и он с удовольствием погружался по щиколотку в черную дымящуюся воду.
Показалась избушка. Дверь распахнута, замок сорван. Марк вошел. Все было разграблено, перевернуто, сломано — и кресло, и стол, и лежанка. Но стены стояли, и стекла уцелели тоже. Марк устроил себе место, сел, прислушался. Шуршал, гулко трескался снег, обваливался с невысокой крыши, струйка прозрачной воды пробиралась по доскам пола.
— Ужасно, ужасно… — он не заметил сначала, что повторяет это слово, и удивился, когда услышал себя. Разбой в трухлявой развалине больно задел его. До этого он был здесь единственный раз, зато с Аркадием; это был их последний разговор. Он давно знал, что живет среди морлоков и элоев, и сам — элой, играющий с солнечными зайчиками, слабый, неукорененный в жизни.
— Что же ты, идиот, ждешь, тебе осталось только одно — писать, писать! — он остро ощутил, как бессмысленно уходит время.
Будь он прежним, тут же отдал бы себе приказ, и ринулся в атаку; теперь же он медлил, уже понимая, как гибко и осторожно следует обращаться с собой. Чем тоньше, напряженней равновесие в нем, тем чувствительней он ко всему, что происходит, — и тем скорей наступит ясность, возникнет место для новых строк. Если же недотянет, недотерпит до предела напряжения, текст распадется на куски, может, сами по себе и неплохие, но бесполезные для Целого. Если же переступит через край, то сорвется, расплачется, понесет невнятицу, катясь куда-то вниз, цепляясь то за одно, то за другое… Поток слов захлестнет его, и потом, разгребая это болото, он будет ужасаться — «как такое можно было написать, что за сумасшествие на меня напало!»
— Это дело похоже на непрерывное открытие! То, что в науке возникало изредка, захлестывалось рутиной, здесь обязано играть в каждой строчке. Состояние, которое не поймаешь, не приручишь, можно только быть напряженным и постоянно готовым к нему. Теперь все зависит от тебя. Наконец, наедине с собой, своей жизнью — ОДИН!
…………………………..

Он ходил по комнате и переставлял местами слова. — Вот так произнести легче, они словно поются… А если так?.. — слышны ударения, возникают ритмы… И это пение гласных, и стучащие ритмы, они-то и передают мое волнение, учащенное дыхание или глубокий покой, и все, что между ними. Они-то главные, а вовсе не содержание речи!
Он и здесь не изменил себе — качался между крайностями, то озабочен своей неточностью, то вовсе готов был забросить смысл, заняться звуками.
Иногда по утрам, еще в кровати, он чувствовал легкое давление в горле и груди, будто набрал воздуха и не выдохнул… и тяжесть в висках, и вязкую тягучую слюну во рту, и, хотя никаких мыслей и слов еще не было, уже знал — будут! Одно зацепится за другое, только успевай! Напряжение, молчание… еще немного — и начнет выстраиваться ряд образов, картин, отступлений, монологов, связанных между собой непредвиденным образом. Путь по кочкам через болото… или по камням на высоте, когда избегая опасности сверзиться в пустоту, прыгаешь все быстрей, все отчаянней с камня на камень, теряя одно равновесие, в последний момент обретаешь новое, хрупкое, неустойчивое… снова теряешь, а тем временем вперед, вперед… и, наконец, оказавшись в безопасном месте, вытираешь пот со лба, и, оглядываясь, ужасаешься — куда занесло!
Иногда он раскрывал написанное и читал — с противоречивыми чувствами. Обилие строк и знаков его радовало. Своеобразный восторг производителя — ведь он чувствовал себя именно производителем — картин, звуков, черных значков… Когда он создавал это, его толкало вперед мучительное нетерпение, избыточное давление в груди и горле… ему нужно было расшириться, чтобы успокоиться, найти равновесие в себе, замереть… И он изливался на окружающий мир, стараясь захватить своими звуками, знаками, картинами все больше нового пространства, инстинкт столь же древний, как сама жизнь. Читая, он чувствовал свое тогдашнее напряжение, усилие — и радовался, что сумел передать их словам.
Но видя зияющие провалы и пустоты, а именно так он воспринимал слова, написанные по инерции, или по слабости — чтобы поскорей перескочить туда, где легче, проще и понятней… видя эти свидетельства своей неполноценности, он внутренне сжимался… А потом — иногда — замирал в восхищении перед собой, видя, как в отчаянном положении, перед последним словом… казалось — тупик, провал!.. он выкручивается и легким скачком перепрыгивает к новой теме, связав ее с прежней каким-то повторяющимся звуком, или обыграв заметное слово, или повернув картинку под другим углом зрения… и снова тянет и тянет свою ниточку.
В счастливые минуты ему казалось, он может говорить о чем угодно, и даже почти ни о чем, полностью повторить весь свой текст, еле заметно переиграв — изменив кое-где порядок слов, выражение лица, интонацию… легким штрихом обнажить иллюзорность событий… Весь текст у него перед глазами, он свободно играет им, поворачивает, как хочет… ему не важен смысл, он ведет другую игру — со звуком, ритмом… Ему кажется, что он, как воздушный змей, парит и тянет за собой тонкую неприметную ниточку, вытягивает ее из себя, выматывает… Может, это и есть полеты — наяву?
Но часто уверенность и энергия напора оставляли его, он сидел, вцепившись пальцами в ручки кресла, не притрагиваясь к листу, который нагло слепил его, а авторучка казалась миниатюрным взрывным устройством с щелкающим внутри часовым механизмом. Время, время… оно шло, но ничто не возникало в нем.
……………………………
Постепенно события его жизни, переданные словами, смешались — ранние, поздние… истинные, воображаемые… Он понял, что может свободно передвигаться среди них, менять — выбирать любые мыслимые пути. Его все больше привлекали отсеченные от жизни возможности. Вспоминая Аркадия, он назвал их непрожитыми жизнями. Люди, с которыми он встречался, или мельком видел из окна автобуса, казались ему собственными двойниками. Стоило только что-то сделать не так, а вот эдак, переместиться не туда, а сюда… Это напоминало игру, в которой выложенные из спичек рисунки или слова превращались в другие путем серии перестановок. Ему казалось, он мог бы стать любым человеком, с любой судьбой, стоило только на каких-то своих перекрестках вместо «да» сказать «нет», и наоборот… и он шел бы уже по этой вот дорожке, или лежал под тем камнем.
И одновременно понимал, что все сплошная выдумка.
— Ужасно, — иногда он говорил себе, — теперь я уж точно живу только собой, мне ничто больше не интересно. И людей леплю — из себя, по каким-то мной же выдуманным правилам.
— Неправда, — он защищался в другие минуты, — я всегда переживал за чужие жизни: за мать, за книжных героев, за любого зверя или насекомое. Переживание так захватывало меня, что я цепенел, жил чужой жизнью…
В конце концов, собственные слова, и размышления вокруг них так все запутали, что в нем зазвучали одновременно голоса нескольких людей: они спорили, а потом, не примирившись, превращались друг в друга. Мартин оказался Аркадием, успевшим уехать до ареста, Шульц и Штейн слились в одного человека, присоединили к себе Ипполита — и получился заметно подросший Глеб… а сам Марк казался себе то Аркадием в молодости, то Мартином до поездки в Германию, то Шульцем навыворот. Джинсовая лаборанточка, о которой он мечтал, слилась с официанткой, выучилась заочно, стала Фаиной, вышла замуж за Гарика, потом развелась и погибла при пожаре.
— Так вот, что в основе моей новой страсти — тоска по тому, что не случилось!.. — Он смеялся над собой диковатым смехом. — Сначала придумывал себе жизнь, избегая выбора, потом жил, то есть, выбирал, суживал поле своих возможностей в пользу вещей ощутимых, весомых, несомненных, а теперь… Вспомнил свои детские выдумки, и снова поглощен игрой, она называется — проза.

СТАРЕНЬКОЕ: рассказ «ПРОСТАЯ ИСТОРИЯ»


………………………………………………
В больничной палате, большой и неудобной, лежали больные одной болезнью, какой — не скажу вам, это не СПИД и не проказа, но время от времени случались у них тяжелые приступы и при этом спасало только беспромедлительное введение одного препарата. Ну, если хотите, у них тяжелый диабет… или какое-то отравление, поскольку новые не поступают, а эти свалились как-то сразу, тринадцать человек. Может авария была, теперь ведь это просто. И вот в палате тринадцать коек, и двенадцать из них стоят крайне неудобно для больных — и темно вокруг, и сыро, и холодно, и запах тяжелый, и многое еще. А вот тринадцатая коечка примостилась чуть в отдалении, там как бы фонарь, небольшое окошко, свое, и батарея рядом -тепло, и ступенька — отделяет от остального помещения, и даже дверка есть, пусть не до потолка, но все же — прикроешь ее и как бы отдельная палата. Конечно, никакая не палата, а так, ящик два метра на полтора, но светло, тепло и сухо, и для нашей палаты это место просто рай. И на койке этой лежит человек, я немного знаю его, поэтому можете мне верить. Случайно он туда попал, в этот рай, или по знакомству, или еще как — не скажу, только он лежит недели две — и умирает. Не так это просто, конечно, но со стороны именно так. Его уносят, меняют белье, пол промыли даже карболкой, хотя это не зараза — и на койке теперь один из тех, кто лежал на неудобных местах. Я его совсем не знаю, так что и писать нечего. Тем более, что он лежит всего пять дней — и умирает. Причем учтите, на других койках никто не умер, а на этой — второй случай за месяц. Все повторилось — прозектор, белье, карболка — и на место лег третий. И через десять дней он умирает. А все остальные целы, вот такая статистика…
А там, действительно, хорошо — чисто, светло, и спокойно как-то… все отдаляется — палата эта, серое белье, тарелки общепитовские, утки-судна, постоянная толчея у стола, острые крошки на заношенной скатерке… А здесь впереди окошко, свое, вид на парк, коричневая дымка, осенние дорожки, скамеечка с завитушками, правда, сломана, но в остальном покой и безлюдье. Перед носом батарея, теплая, и ступенька — живешь на своем этаже, и дверка, правда, не до потолка, перегородка только, но закрывается. И все туда хотят. Просто рвутся — и мрут как мухи, один за другим. Все жаждут — кроме одного. Он у двери, на самом поганом месте, в жутком сквозняке и неопрятности лежит. И никуда не хочет, держится за свою койку всеми отчаянными силами. Пусть ходячий, но от кровати далеко не отходит, со стола тарелку схватит — и обратно поковылял…
Проходит полгода, или чуть меньше, не помню, новых таких больных нет, видимо утечка какая- то ликвидирована, и вот в палате остается один человек. Живой. Тот, что у двери, конечно. Все остальные умерли, вам должно быть ясно. Живой встает, одевается, берет пальто на руку и выходит на майский простор. Вот и все.
Спокойно, спокойно, попрошу не оскорблять. Все так и было. Но почему-то эта история обижает многих, как самый наглый анекдот. Вы что тут рассказываете нам!! Знаете, а ведь они правы, не все так просто было. Почему живой тот, кто у двери? Не-ет, здесь какой-то фокус скрыт. Ведь койка та, в фонаре, была хороша, и на нее хотел каждый. Но ведь несчастливая она… Ничего, того скрутило, а меня не скрутит. Они взятку давали! Нет, это слишком, наверное, просто по знакомству. Впрочем, может и давали… пару рублей в день… ведь за судно — дают! а тут за койку… И такую… Ну, не знаю, не знаю, но кому-то везло. И начиналась, конечно, зависть. Он уже был другой, его ненавидели. Не может быть! чтобы за койку… Ух, вы не знаете наших людей! Итак, они его ненавидят, и при случае делают гадость, очень опасную. Его хватает приступ, ведь всех хватает, время от времени, разве я не сказал?.. ну, глупо же иначе их держать, если с ними ничего не случается… И вот его хватает, и надо вызвать сестру, чтобы сделать укол, а они немного ждут, чуть-чуть только, обсуждают между собой, надо или не надо… а вдруг само пройдет, ведь и так бывало… смотри — уже проходит… Они прекрасно знают, что делают. Нет, это слишком, это у них непроизвольно, само получается, находит на них такая вот задумчивость. Потом, конечно, вызывают. А следующий, следующий что? Представьте, он к себе не относит, и к тому же, не верит, что его так скрутит, чтоб до двери не доковылять. Зато полежит в хорошем месте, отдельно, будет, что вспомнить… И так один за другим? Ну, да. До последнего. Ну, и что этот, что? О, с ним немного сложней. Он с места не трогается. Почему, почему… У него рядом шнурок от звонка, шнурок-то у двери. Он предпочитает быть рядом со шнурком и не рвется в светлый рай, где чисто, тепло и светло, понимаете?..
Вы скажете — фу, какая гадость… А я вам больше того расскажу. Вокруг этой палаты ходили всякие разговоры, особенно, когда опустела. Говорят, санитары выносили белье, матрацы и подушки, чтобы сжечь, а как добрались до той крайней коечки, видят — шевелится в наволочке что-то… Схватили нож стальной, общепитовский, материю распороли — а там паук, размером в два апельсина, на желтой спине череп черный оскаленный… и скрещенные кости. Увидел он свет, челюстями заскрежетал, запищал пронзительно и так жутко, что все отступили от него, вскочил на подоконник, стекло разбил и исчез в темноте… Вздор, конечно, начитались бредятины, таких пауков в нашей широте просто быть не может, не выживет ни один. На самом же деле, и многие с этим согласны, вампир-то был, но никакой не паук, несвойственный нашей природе, а именно тот, тринадцатый, который взял и ушел. Сестра рассказывала, идет по коридору, человек как человек — вот, выздоровел, говорит, спасибо вам, спасибо — и кланяется вежливо так, кланяется… А сестра опытная была, и что-то ей показалось не так — уж слишком вежлив, похоже, иностранец, а откуда, скажите, может взяться иностранец в этой нашей насквозь закрытой больнице… Она глядит внимательно на него, смотрит — рука! а когти на пальцах, когти, Бог ты мой! а кожа зеленая, вся в морщинах и какой-то слизи, почище, чем у жабы, то есть, конечно, не чище, а наоборот. Вскрикнула, пошатнулась — а его и след простыл. И, конечно, врачи ее не поддержали, это от болезни у него, видите ли, расстройство обмена…
Но самые вдумчивые и эту версию, про тринадцатого, не одобряют, говорят произошло все не так, а гораздо прозаичней, жизнь не балует нас экзотикой, климат не тот, и нравы. Как опустела палата, буквально на следующую ночь собрались больные с этажа и решили точку поставить в этой истории, чтобы болезни такой не было ни в будущем, ни в прошлом — никогда. Сестру связали, койку ту разломали, ни паука, ни писка, конечно, не обнаружили, и выбросили обломки ко всем чертям в окошко, а чтобы новую здесь не поставили, ломиком подняли доски на полу, при этом нечаянно разбили стекло, откуда, может, и пошел миф о летающем, то есть прыгающем пауке. В результате этих работ обнаружилась любопытная деталь: под досками на цементной основе оказалось двенадцать килограммов жидкой ртути, из-за нее лет десять тому назад дуб под окном засох, а потом его молнией расщепило…
Тот, кто остался последним, встал и вышел из палаты. Он не был больным, он был врачом. А вылечить никого не сумел, они были обречены. Он делал, что мог, но на самом деле не мог ничего. И как ему быть теперь, не могу вам сказать. Ну, а койка та была для самых тяжелых, умирающих. Как увидят, что человек на грани — его туда, чтобы другим не так страшно было. Вот как-то вечером приходит сестра — а ты чувствуешь, тебе худо — подходит и говорит… Ты не слышишь, что она говорит, но уже знаешь. Но мне не так уж плохо, просто голова кружится, я еще ничего… и разве так умирают, неужели с таким вот самочувствием, ведь это должно быть совсем необычное, не такое, что бывало уже… Нет, это странно вот так от почти ничего умереть… Он не верит… я не верю, а его берут и бережно так переносят на ту коечку… почему-то несут… Я и сам могу, ведь вчера еще как ковылял… Нет, несут… положили — и уходят. Так ничего не объяснили, и скрылись… что за черт… А в палате кто отвернулся — читает, кто громко захрапел, кто в коридор вышел к соседу… разбежались как тараканы, а тут разбирайся один…
И вечер настает, перед глазами туман все гуще, боли нет, воздуха нет — все плывет, все уходит… тени, игла, кто-то нагнулся, спрашивает… о чем… что можно сказать… что теперь важно… Брат… спрашивает — не боишься, плавать умеешь? — и смеется, а лодка старенькая, дедовская. Животом лег на теплую доску, оттолкнулся ногами, вода дрогнула, тронулась, закачалась, солнце треснуло, разбилось, побежали тонкие нити, и слепит, слепит глаза… а сестренка на корме — перевернись, кричит, перевернись…

ИДУЩАЯ СО СВЕЧКОЙ


……………………………….
Второй или третий экз монотипии, иногда получается. Здесь так себе, просто фактурка интересная.

ЗАМЫСЕЛ РОМАНА


………………………………………………
Я уже говорил об этом, но еще раз повторю, потому что замысел пока непосилен, а таким образом несколько себя подзуживаешь- подталкиваешь на более решительные действия, а в то, что можно чужой замысел пиратски осуществить, я никогда не верил, и не боюсь. Так вот, после смерти… можно себе представить, хотя совершенно не верю… попадаешь в другой мир, и там неродившиеся еще существа (а это было уже бы-ы-ло! писали! но мне все равно) — они спрашивают тебя только один вопрос, то ли потому что времени мало, начинается твой распад, и уходишь мимо них насовсем, то ли у них со временем туго, потому что вот-вот скажут — иди, твоя пора, а им хотя бы представление иметь, куда, зачем…
Ничего, ну просто ничего не знают, что за мир, существа, как жить…
И надо им быстренько, и только самое общее впечатление, минут за пять по-нашему, понимаешь?..
— Ну, КАК ТАМ?..
А я отвечаю, что-то находится сказать, вот чудо!
— Да так-то, братец, и так-то…
Их много мимо пробегает, как бы на сцену, и каждый вопрошает, с сомнением и неустойчивым взглядом… а стоит ли? может вильнуть?.. Вижу, тут и там ходы имеются, глубокие норы, вроде сразу в могилу попадают, только не нашу, а чужую, иноземную какую-то…
И сам я туда уже накренился, вроде сползаю…
Поэтому я им быстренько, каждому чуть-чуть, пару словечек, только самое главное от впечатления. Времени подумать никакого, а хочется помочь, предупредить, подбодрить, держись, мол, местами ничего бывает…
И просыпаюсь, опять здесь.
Лежу и думаю, что я говорил?..

ПАДЕНИЕ СИЗИФОВА КАМНЯ


………………………..
ПОДУМАЕШЬ, тема?
Даже слишком для художника содержательная темка. Все мы Сизифы, больше или меньше, но в основном — да. Камень, камень сорвался, вырвался из слебеющих под вечер рук… уже закатил, можно сказать! — и набирая скорость, вниз, вниз… Скалы, деревья, наступающий сумрак, и эта громадина… со свистом, ревом, ломая случайные деревья и кусты… Вот и день прошел.
А мир велик, постоянен, прислушался, пожал плечами. Грохот затихает, готовимся к ночи, устраиваем норки свои.
А завтра, завтречка, с утра пораньше — снова.
До завтра, Сизиф, до завтра.

Р А З М О Л В К А


……………………..
Не фасон, давать картинкам такие вот названия. Давление на зрителя. Пусть сам называет картины, так верней. Но это же — ЖЖ, всего лишь шутка. Хотя — отражает.
Тут я мог бы развить свою теорию, честно говоря, забытую, о критических расстояниях, на которых предметы помнят, видят, знают друг о друге. Если ЕЩЕ сохраняется ВЗАИМООТНОШЕНИЕ ВЕЩЕЙ, то не исчезла тень общности, и мы имеем крайнюю точку совокупности, ансамбля, которым является натюморт. Дурацкая задачка, но если так… то любое исследование границ и тупиков — занятие не просто дурацкое, но и разрушающее! Сезанн еще по эту сторону, только заглянул, а Пикассо, как бык, Минотавр в лабиринте, поперся в эти кубики и квадратики, а мир… А мир глуп — новое, новое! А Пикассо понима-а-л, что дурачит публику. Но он был гений, и из своего дурачества, из ощупывания предела, из балансирования на грани сделал настоящее искусство. За ним поперлись многие, как обычно бывает, но, пожалуй, только Брак что-то мог и сумел, потому что САМ набрел на мысль, сам бился…
Итак, натюрморт, сообщество предметов, одушевленных художником — каждый из них имеет свой нрав и отношение к соседу, и совокупности в целом.
Для любых двух вещей, разных, в разном антураже, на разном фоне, существует то критическое расстояние, на котором они еще знают друг о друге. Любят или нанавидят, презирают или обожают. Насколько это зависит от глаза художника, от глаза зрителя? Сильно. Но не совсем. Не совсем.
Ну, идейка лопнула, остались несколько работ, так себе упражненьица на чувствительность. НО! В сущности, важное занятие, если б учил детей рисовать, то не рисовать бы учил, а пытался бы развить у них ЧУВСТВИТЕЛЬНОСТЬ К ЖИЗНИ, к живым существам, всем, конечно — и людям, и зверям, и травам-деревьям, ведь все — живые! Без этого художник невозможен, без тонкой-тонкой кожи. Да и в сущности, все люди, если хотят остаться людьми. И вещи, да, для художника — живые!
И это было бы самым крамольным, антинародным, антигосударственным, антиправительственным занятием в наше время, которое призывает к жесткости и бесчувствию. Потому что постепенно и незаметно, беззвучно и безболезненно разрушило бы основы, на которых вырос наш злокачественный гриб, все мы — семена которого, и нас мотает и разносит по ветру.

ПО МОТИВУ ТУЛУЗ-ЛОТРЕКА


……………………………….
Копией не назовешь, и не мой он художник, мне больше по душе его «родитель» — Дега. Но смотрел, и черкал кое-какие записи, отчего не показать, ЖЖ ведь не выставка.

НАКОЛКИ


…………………………..
Это я расписал серию разделочных досок — черный лак и довольно яркие картинки, фигурки. Даже одно огромное яйцо расписал, наверное, самое большое, примерно 25 см в диаметре 🙂
Увлечение.
Но прежде чем наносить на доску я чертил на бумажке вот такие рисуночки, а потом накалывал их на черный лак, на доску. Забавно, штук 30 этих досок висят где-то в Москве, у меня ни одной не осталось.

нАТЮРМОРТ С РАСПИСНОЙ КОЛБОЙ


………………………………….
Отсканировано ужасно, знаю. По крошечному слайдику, затертому. В сущности, не надо бы. Но колбу это расписал один знакомый человек, его уже нет в живых. Вот и захотелось ее показать. В сущности, зачем, не знаю. Ощущение есть теперь, что не совсем бесследно пропал. Есть люди, от которых вроде бы ничего не остается, ну, ничего — ни вдов, ни жен бывших, ни детей, ни вещей… Несколько картинок в моей голове, и это все, я уверен. Хотя, не говори…
………
Однажды я, стоя на автобусной остановке у эстонского городка Муствее, обнаружил, что одно из моих самых далеких и одиноких воспоминаний… оно поддержано еще одним человеком, вот уж никак не мог подумать. Разговорились, и оказалось, — то, что я помню об одном совсем пропащем художнике, помнит и он, и были мы у него в мастерской с интервалом, ну, день-два. И работа у него есть похожая, и тоже не купил — подарили. Художник был неудачник, хотя учился. Пейзажики. Из тех, что войдешь в зал, вроде много авторов, а кто, где?.. — все одинаково. И этот наш общий знакомый, сильно разозленный абстрактными художниками, которых подозревал в обыкновенном мошенничестве, вдруг взял и решил доказать: сейчас одной левой намалюю. И написал несколько шедевров, из абстрактных пятен. Раздавал направо и налево, смеясь над шарлатанами…
И у меня до сих пор его холстик, ~20 см, висит. И у того, моего случайного знакомца на остановке, тоже есть. Вот так столкнулись наши воспоминания. Мир устроен ужасно по отношению к людям, но иногда бывают такие вот проблески.

ТРОИЦА НАРУШЕНА


……………………………
Российская троица — дорога, дерево, забор — нарушена сильно. Дороги не стало, и вот что сразу сотворилось — нарушена вся композиция жизни!
Остались дерево — и забор. Дерево уязвимей. Останется один забор, и тогда на этих просторах жизнь прекратится.
(отрывок из)
………..
Хочу добавить. Я не мистик и не символист. Просто есть несколько образов, как бы обобщающих наше восприятие сложных объектов и систем. Блок, городской человек, он говорил — «… улица, фонарь, аптека…» Ну, ночь… это общий для всей России, для всех времен, наверное, образ, для нас ночь часто важней дня, послабление, передышка, глоток свободы, что ли… Впрочем, не настаиваю.
Так что мои «Дорога, Дерево, Забор» не содержат никакой скрытой мистики. Но все-таки, Дорога — это разговор о свободе, возможностях и перспективах, о надежде. Дерево — это сама жизнь, с ее сопротивлением силе притяжения, с врастанием в почву — и стремлением ввысь, к небу. В отличие от Дороги, Дерево — именно к небу, дальше от пут реальности, это свободные мысль и чувство, может быть…
А Забор — тоже неспроста (хотя эти три образа возникли спонтанно, как строчка ненаписанного стихотворения, я стихи пишу раз в год и только в стол) Забор — это и Запрет, и Несвобода, нужная, и ненужная, и внутренние преграды, и, великие запреты, заповеди… и, наконец, наша ограниченность и несовершенство, и в жизни, и в творчестве.
Повторяю, мне чужды мистика и символизм, это — обобщающие образы, и тут все прозрачно и ясно. Надеюсь.

ОЖИДАНИЕ ЧУМЫ


……………………….
Самая странная картинка давних лет. Но все в мире движется незамкнутыми циклами.

ЕЩЕ ОДИН ПЕРСОНАЖ


……………………………………..
Очень старый набросок углем. Хоть и закреплен, но все же осыпается. Можно было закрепить жестче, но тогда другие потери…

ГЕНА


……………………
Гена не был бомжом, он сдавал свою квартиру на 9 месяцев — весну, лето и осень, а сам ночевал в доме на подоконнике за мусоропроводом. На верхних этажах тихо и тепло. Зимой жил дома. Потом он погиб при странных обстоятельствах. Похожая судьба описана в повести «Последний дом».

О Т Ъ Е З Д


…………………………………
В 1984-1985гг я подумывал об отъезде из России. Положение было сложное: как ученый, работавший в хорошей лаборатории, я имел шансы найти за кордоном работу и жить прилично. Но я к тому времени уже понял, что из науки надо уходить, иначе останусь полным дилетантом и в живописи, и в прозе тоже. Многие мои знакомые, а среди них были и диссиденты, уехали. К счастью, я этого не сделал.
Но осталось несколько картинок, посвященных теме отъезда. Эта самая, пожалуй, смешная. Большая, по горизонтали ~ 80см.
Все мосты сожжены, я себе черкаю на песке, вроде безразличный.

Без темы

От безделия побрел беспутно по ЖЖ, что обычно не делаю. Набрел на знакомого знакомого. Димкин этот хорошо пишет, энергично и умно. Но зачем-то матерится. Отвечаю на незаданный вопрос — нет, ничего ему не прибавляет. И не то, чтобы нравиться хочет, он искренний. Он стилизует. В сущности, весь этот мат, стилизация. Человек выдумал себе позу, манеру, стиль — и повторяется. Он умней, чем эти дурацкие однообразные слова. Бля, бля… надоело то как!.. Ему еще долго жить, и этот мусор опротивеет, он неглупый человек. А сделать прозрачный сильный рассказик… материал как бы испорчен, повторять не захочется…