еще фрагмент, и хватит.

ТАК УЖ СЛУЧИЛОСЬ…

В воскресенье мы с папой ходим к морю. А в субботу утром мы дома, все вместе. Но по утрам у мамы болит голова, у нее низкое давление. А у бабки просто плохое настроение. А у нас с папой хорошее, они нас не понимают. И мы все спорим, немного ругаемся, а к обеду миримся.
Сегодня мама говорит, я совсем недавно родилась, и почему со мной все именно так случилось? Могло не быть этой войны, все бы шло тихо, мирно…
А я был бы?
Наша жизнь вообще случайность, папа говорит, и то, что ты у нас появился, тоже случай, мог быть другой человек.
Но они бы его также назвали – давно готовились, и решили. В нашем городе когда-то жил мальчик, его звали как меня, он маме в детстве нравился очень. Я его никогда не видел, мама рассказывала, его взяли в армию, и он сразу погиб. Утонул.
Странно, во время войны, и утонул?
Он плыл на корабле из Таллинна. Корабль немцы потопили, а он плавать не умел.
И мне досталось его имя. Мама хотела, чтобы у человека все было красиво, имя тоже. Откуда она знала, что я буду такой?
Папа говорит, не знала, но догадывалась, это генетика, в каждом записано, какой он будет, и какие дети, все уже известно. Кроме случая. Важно, какой подвернется случай.
Ты всегда надеялся неизвестно на что, мама говорит, она верит только в свои силы.
Бабка ни во что не верит, она вздыхает – где моя жизнь… А деда я не видел, он умер до войны. В нем все было красиво, бабка говорит, но его имя тебе не подошло бы, теперь другие времена. Его звали Соломон, это уж, конечно, слишком. Его так не случайно назвали, у него дед был – Шлема. Тогда можно было так называть, а теперь не стоит, и мне дали другое имя.
Чтобы не дразнить гусей, говорит папа.
Не стоило дразнить, соглашается мама, а бабушка вздыхает – у него все было красиво… И я, конечно, похож на него, это генетика. Но как случилось, что именно я его внук, а не какой-нибудь другой мальчик?
Я думал все утро, почему так получилось, ведь меня могло и не быть, а он сидел бы здесь и смотрел в окно. А может она?
Дочки не могло быть, мама говорит, она знает.
Откуда ты берешь это, папа говорит, еще запросто может быть.
Нет уж, хватит, и так сумасшедший дом, он меня замучил своими вопросами, что и как, а я и сама не знаю, почему все так со мной получилось…
По-моему, все неплохо, а? – папа почему-то начинает злиться, дрыгает ногой, он так всегда, если не по нем.
Я вовсе ничего не хочу сказать такого, просто непонятно все.
Наоборот, мне все теперь понятно!. – и папа уходит, но недалеко, садится за стол, ему опять Ленина нужно переписывать. Он смотрит в книжку, потом пишет в тетрадь красивым почерком, он работает.
Дед так никогда не поступал, вздыхает бабушка, в воскресные дни какая работа… Он мне руки целовал, и платья покупал.
Ах, мам, говорит мама, совсем не все так солнечно было, про Берточку вспомни…
Что, что Берточка… подумаешь, ничего у них не было.
И она уходит на кухню, ей расхотелось спорить, надо готовить обед.
Сумасшедший дом, говорит мама, никакой памяти ни у кого, и тоже идет готовить еду.
Я остаюсь один, у окна, тот мальчик с моим именем давно умер, захлебнулся в ледяной воде. Мне становится холодно, хотя топят. А как бы он, если б остался жить, и был бы у них вместо меня… как бы с ними уживался?
Тебе предстоят трудности, говорит мама, главное – верить в свои силы.
Все-таки важен случай, вздыхает папа.
Мы пообедали, они давно не ругаются, играют в шашки. Бабушка приносит им чай, а мне компот из слив, потому что давно в уборную не ходил.
Тебе клизму, что ли, делать, думает мама.
Клизма это хорошо, говорит папа, современная медицина не отрицает клизмочку.
Не надо клизму, лучше компот.

Еще фрагмент повести «Следы у моря»

ПОД СТОЛОМ…

В зеленом деревянном домике напротив лавочка.
Сбоку дома вход в подвал, лесенка вниз, там пахнет ваксой, продают керосин, всякие щетки и что-то еще, я не смотрел, думал, что сказать, и хватит ли денег.
Как-то стоял в очереди, сзади спрашивает человек, он по-русски плохо говорит, но понятно — ты доктора сын? Я говорю — да. Хорошо, что он вернулся. Привет от Олафа передай, он меня помнит, я знаю. Седой, сгорбленный старик с меня ростом, чуть выше. Папа говорит — Олаф, слава богу, жив, я верил, справедливость победит. Но он не старый, лет сорок пять ему, как мне. Если Олаф вернулся, значит, и другие могут.
А кто другие?
У меня еще брат есть, Юлик, его выслали перед войной, ошибка, конечно, получилась, а потом война. Ему даже повезло, — те, кто остался здесь, погибли.
Евреи?
Он подумал, говорит, не только.
Почему немцы злые?
Гитлер был, а немцы разные, многие боялись. У меня друзья есть немцы, я там учился.
Забудьте, где учился, бабка говорит, и про тех друзей, они нам больше не друзья.
Вы ошибаетесь, папа не согласен.
Они начали спорить, а я ушел, у меня свой домик, под новым письменным столом. Вообще-то он не новый, но такого большого стола я не видел раньше, и сразу понял, чем он хорош. У него две толстые тумбочки с ящиками, а между ними ничего, снизу пол паркетный, сверху крышка, а сзади главное — теплая батарея, и я здесь сидел, в своей берлоге.
Смотри, Зина, мальчик дичает, дом себе придумал под столом, бабка говорит, он из домашних детей, но меру надо знать, где его друзья?
Вот в школу пойдет, будут и друзья и враги, мама говорит, а пока пусть посидит, подумает.
О чем ему думать, ребенку…
Думать всем нужно, говорит папа, он поздно приходит, сидит за столом, когда я сплю, а в остальное время домик мой. Мне дали туда одеяло, и я там сижу, думаю.
Ты лучше почитай, говорит мама, но я читать не люблю, я слушаю, как она мне читает. Нет, я читаю, но понемногу, прочту полстранички и думаю, представляю, как это я там живу, на острове…
Тебе пора самому читать, мама недовольна мной.
Но самому долго. И я люблю сидеть под столом, думать, что еще со мной будет.

Фрагмент повести «Следы у моря»

СВЕЧИ

У нас часто отключают свет, и мы зажигаем свечи. Керосиновая лампа тоже есть, но мама не выносит запах, начинается кашель, воздуха не хватает. Как это не хватает, я не мог понять, а она мне говорит — тебе лучше не понимать, милый, я не совсем здорова.
Из-за этого мы боялись керосина, и в темноту жгли свечи. Бабка говорит, ну, и что, когда я была маленькой, электричества еще не придумали, но мы не в темноте жили.
А что вы жгли?
Уже не помню, и керосин, и свечи, и какие-то огни были, только не эти шарики Эдисона.
Какие шарики?
Эдисон изобрел лампочки, в которых спиралька нагревается и светит. Читай книги! Вырос дылда, а читать не хочешь, там все написано, кто, что, зачем… Какой же ты еврейский парень? Не будешь учиться, придется на заводе вытачивать одну и ту же штуку сто раз, и так всю жизнь… Евреи учатся, чтобы хорошую работу иметь. Почему, почему… Потому, что нас не любят, мы всё должны делать лучше других, иначе пропадем. И делаем. Не пьем водку, как русские, и не такие тупые, как эстонцы.
Мам, говорит ей мама, прекрати отравлять ребенка глупостями. Пусть читать начнет, а эти дела ему не надо.
Мальчик должен знать, иначе привыкнет, а это нельзя, к свинству привыкать.
Нельзя, но приходится, мама смеется.
Бабка тоже засмеялась, погладила меня по голове, — я от злости, не слушай, люди хорошие есть у всех, только немцам и русским не верю больше. А свечки всегда были, еще моя бабушка при свечах выросла, и ничего. Вот именно — бабушка! и ты называй меня прилично, я не «баба» и не бабка, а бабушка, или Фанни Львовна, или просто — Дама, так меня называли до войны.
Как Незнакомка?
Я не хуже была, господи, что ты сделал со мной, и это жизнь?
Ты же не веришь в бога.
Не верю, но если он есть, то злой дурак или преступник хуже немцев и русских.
Мама засмеялась, вот Сёму бы сюда, он любит говорить о боге, а сам Ленина переписывает, каждую неделю доклад, врачи, сестры, все, кто не умер, должны слушать. На, на, возьми свечку, спички, только осторожно, чтобы я видела.
Это она мне, и я сразу беру, пока не передумала.
Ты с ума сошла, давать ребенку спички, бабка вырывает все у меня из рук, зажигает одну свечу, дает ее мне, а вторую, темную, холодную, в другую руку — подожги теперь сам.
Мам, говорит мама, мальчику шесть с половиной, дети растут быстрей, чем вы хотите.
Мы, может, и медленно росли, но вырастали, а вы теплитесь как свечки.
Но я уже не слушаю, занят свечками, в одной руке горит, в другой темная еще. Темную, холодную наклоняю над светлой, теплой и прозрачной. Нужно подержать, иначе не подожжешь. Маленькое пламя захватит кончик фитиля, мигнет пару раз, разгорится, и тогда пожалуйста — ставь свечку на блюдце. Чтобы стояла, ее надо прилепить воском. Нагнешь над блюдцем, покапаешь — и тут же прилепляй, пока воск мягкий. Вообще-то это не воск, а парафин, искусственный, из воска теперь свечи не делают. Поджигаю свечку и несу ее в темноту, свет качается передо мной, волнуется, тени обхватывают его со всех сторон, и они вместе танцуют по стенам и потолку. Открываю книжку — буквы и рисунки шевелятся, по странице пробегают тени. Мой Робинзон только собирается в путешествие. Мама гораздо быстрей читает, у Робинзона уже друг есть, Пятница, а я потихоньку иду за ними по следам, знаю, что будет, и мне легче представлять, как я на острове с ними разговариваю.
У мальчика много воображения, папа говорит, — оттого и не читает, прочтет строчку — останавливается. Я знаю, сам такой был.
Может и так, говорит мама, но скоро школа, а он не готов, он должен знать все лучше других.
Успеет узнать, так приятно ничего не знать, если б ты знала.
Не знала и не узнаю, ты безответственный человек, вот и веселишься.
Иначе не выжить, иногда повеселиться не мешает.
Все собираются вокруг свечей, становится тепло, уютно, никто не бегает, не спорит, не ругается…
А потом — раз! — и вспыхивает другой свет — сильный, ровный, а свечка, желтенькая, мигает, будто ослепла. Кругом все становится другое — места больше, голоса громче, кто-то говорит — «ну, я пойду…», кто-то говорит — «пора, пора…» И свечку лучше погасить, можно даже пальцем, если быстро. Свечи ложатся в коробку в буфете, темные и холодные. Свет больше не спорит с темнотой — каждый знает свое место. Бабка говорит — «наконец-то» и идет готовить ужин.
Но папе все равно дают талоны на керосин, и мы берем, керосин можно обменять, приезжают люди из деревни, ходят по домам, надо ли картошку, капусту, у них растет, и мы платим за еду керосином. В лавочку за керосином посылают меня, дают в руку копейки, я иду с бидончиком через дорогу, это не страшно, машины у нас почти не ездят, за нами две короткие улочки, потом парк и море. Правда, у моря госпиталь, там шумно, раненые кричат из окон, а по выходным танцуют на площадке между каштанами. Я раньше не видел такие большие листья, а каштаны в толстой зеленой кожуре с колючками, как мины с рожками, когда падают, раскалываются, а внутри коричневые каштанки, блестящие, гладкие, только в одном месте посветлей пятно.
На наших улочках около дома тихо, старые камни на дороге, как раньше, мама говорит, все вроде как раньше, только нас уже нет.
Как это нет, вот мы.
Ах, Алик, это разве мы, это тени. Не слушай меня, тебе жить, жить. Тебе скоро семь, она говорит, пора видеть людей, а у тебя глаза повернуты внутрь, никого не видишь.
Оставь его в покое, папа говорит, я тоже такой был, еще насмотрится.
Ты в жизнь не веришь, мама говорит, а я все-таки, все-таки — верю.
Он вздохнул, я верю в вас, а больше не знаю, во что верить. На работе знаю лекарства, то, сё… Люди болеют, я могу помочь. А нам кто поможет. Кто тебя выручит, когда я умру, Бер? Или Юлик, бездомный, где он сейчас?
Она засмеялась, ты что, умирать собрался, пятидесяти нет… Потом заплакала, что с нами война сделала.
Ну, что ты, он говорит, погладил ее по плечу, они при мне целоваться не любят. То один утешает, то другой.
Я знаю, надо верить, он говорит, только кругом как на вокзале, кто-то приезжает, кто-то насовсем уехал, а некоторые живут так далеко… Мы не привыкли к жизни такой.
А ты иди, иди за керосином, мама говорит мне, вот тебе деньги, бидон, что сказать, знаешь.