Повесть про Немо (фрагмент)

В журнале Ю.А.Кувалдина:
http://nashaulitsa.narod.ru/Dan.html
…………………………………………
ПРО НАШ ДОМ

Мы остановились, наконец, у домика, деревянного, большие доски покрашены желтой масляной краской, но давно, из-под нее зеленая видна. На улицу три окна и дверь, но вошли со двора. Огромный пес бросается навстречу. Но кусать не стал, узнал Немо, кинулся лизать. Он был слепой.
Вышла хозяйка, нестарая еще женщина, Лиза, больших размеров, но не толстая, с красивым лицом, но очень сальными волосами. Мне ее волосы не мешают, Немо говорил. Пес жил в туалете. Деревенский туалет, только в доме, в пристройке за кухней, у выхода во двор. Деревянная полка с овальной дыркой, внизу шевелятся черви, их миллионы. Под полкой сбоку пространство, там обычно спал пес. Он не видел, но по запаху чужих определял безошибочно, даже из туалета. Немо опасался, что он укусит меня, когда я занят там. Это было бы неприятно для будущего, говорит. Но пес меня сразу полюбил. Его звали Баро. Откуда взялся Баро, никто не знал, как-то пришел сюда, и остался. Немо смеялся — «я Немо, он Баро, мы старые друзья. Наверное, у нас одна судьба, в этом доме жизнь прожить…»
Теперь я вижу, он угадал.

Немо часто жил в этом доме после войны.
В большой комнате три окна, все разной величины. Но это я заметил через много лет, когда вернулся посмотреть, как мы здесь жили.
Крохотная передняя, всегда ледяная. Зимой наша дверь туда замерзала, на ней лед, а когда топили, вода стекала на пол, но немного, мы постилали коврик. Между половинами дома была печь, топка со стороны Лизы. И мы зависели от нее по части тепла. На самом же деле наше тепло зависело от Немо. Когда он приходил, то стучал в стену — Лиза, получше истопи, я пришел. И Лиза топила так, что влага крупными каплями осаждалась на холодных стеклах, текла на пол… Немо уходил на несколько часов к ней, и каждый раз что-нибудь приносил в огромной глубокой миске. Делил на две неравные части, я уже ел, говорит, и рыгал, от него шел запах мяса. Вываливал бОльшую часть на сковородку — тебе, остальное нес Баро. «Лизе не говори…» Она кормила пса вонючей требухой, а Немо жалел. Он голодных жалел. А глупых не жаль мне, говорит. Свобода ерунда, говорит, важно, чтобы поел… У нас одна тарелка была, и сковородка. Тарелку почти каждый день мыли, а сковородка и так стерильная. Хлеб, колбасу, сыр резали и ели на фильтровальной бумаге, так чище всего.
— Есть надо в чистоте, я и в окопе чисто ел…
У Немо была знакомая в лаборатории, школьная любовь, он эту бумагу приносил рулонами, и у нас всегда было чисто на столе.
Домик стоял в большой луже, через нее вели мостки к парадному входу. Но мы не пользовались им, выходили через небольшую кухоньку с круглой железной раковиной, через узкий коридорчик, там справа туалет, и через двор. Лужа перед домом высыхала только жарким летом, но всегда оставалось темное пятно. Немо говорил, здесь через сто лет забьет источник, люди скажут, святая вода, и будут ходить за ней, а это наш сортир был.
Но вот что интересно — когда он ночевал здесь, то утром выходил из дома — на охоту, он говорил, с большим кожаным портфелем, вечно раздутым и тяжелым — сияющий от чистоты и свежести, в новом костюмчике… гладкие щеки, набрильянтиненные волосы… Это часть моей работы, он говорил. Обманщик должен быть чистым и красивым.
Над комнатой низкий чердак, где можно, согнувшись в три погибели, стоять. Там в большой бак собиралась дождевая вода, и он не дрогнув, мылся до блеска, до скрипящей кожи ледяной водой. В наших краях девять месяцев в году холодрыга не для жизни, для прозябания. Только недавно стало потеплей. Свидетельство наступающей катастрофы, Немо бы сказал. Но его уже нет.
— Разве обманщик ты?
— Ну, понимаешь… Я утешитель жаждущих утешения, — он говорит. — Лечить излечимое каждый дурак может. Я лечу безнадежных, неизлечимых, это не обман, а внушение с утешением пополам… и немного медицины, как же…
Значит, если он забегал ко мне, то заходил и к Лизе, и у меня было тепло. Но он обычно спал-поживал в десяти других местах, чаще всего в одноэтажной халупе за рынком. Там у Немо жила-была теплая бабенка, продававшая мясо, домашнюю колбасу и сыр. Продукты с хутора, на котором трудился ее муж. Вот откуда было добро, которое он приволакивал к нам, ко мне.
— Скучно есть одному, — он говорил. — И с бабами скучно, что они могут, кроме…
Его поставщица мяса давно обосновалась в городе, сняла домик, задуривала муженька, что трудится день и ночь, а сама наняла продавщицу, и жила припеваючи с Немо. Он хвастался, что с вечера до утра трахает ее десять-двенадцать раз. Понимаешь, говорит, — страсть…
А я думал, неужели десять?.. Не может быть, врет…
Из-за его страсти у меня неделями холод смертельный стоял. Иногда он прибегал рано утром, потирал руки, вытаскивал из портфеля голову домашнего сыра, шмат килограмма полтора домашней колбасы, буханку черного, он булок не признавал. Мы грели на плитке чайник, пили черный чай, он заваривал сразу полпачки в большой алюминиевой кружке и разливал по нашим стаканам не разбавляя… Мы ели, разговаривали… Потом он убегал к хозяйке, и у меня к вечеру было теплым-тепло.

Натюрморты


………………………………………….

……………………………………………

///////////////////////////////////////////////

печальный вывод

tumor, rubor, color, dolor, functia laesa…
……………..
Сколько лет прошло, а в голове эта латынь сидит — признаки воспаления.
Чем только не забита голова, и почти все, чему меня учили, оказалось не нужным.

Рыжий


……….
Известный ловелас из 9-го дома, сосед, знакомится с Ассолью и нашей новой кошкой.

Фрагмент из повести «Остров»

……………….

Мне приходится наблюдать за жителями, чтобы найти свое жилье. Вступать в хитрые переговоры с уловками, осторожно выспрашивать, где я живу. Надо спрашивать так, чтобы не заметили незнание. Допытываться, кто я, не решаюсь – убедился, они затрудняются с ответом, и, думаю, это неспроста. Как-то я обхожусь, и за своей дверью, куда все-таки проникаю после разных несчастий и ошибок, о которых говорить не хочется… там я многое вспоминаю о себе. Но счастливым и довольным от этого не становлюсь, что-то всегда остается непонятным, словно на плотную завесу натыкаешься… Но сейчас не до этого, важней всего найти дом. Проникнуть к себе до темноты. Вроде дело небольшое, но нервное, так что спокойствия нет и нет. И я завидую коту, идет себе домой, знает все, что надо знать, он спокоен. Я тоже хочу быть спокоен, это первое из двух трудных счастий – спокоен и не боишься жить. Второе счастье – чтоб были живы и спокойны все близкие тебе существа, оно еще трудней, его всегда мало, и с каждым днем все меньше становится. Этому счастью есть заменитель — спасай далеких и чужих, как своих, счастья меньше, усталости столько же… и в награду капля покоя. Это я хорошо усвоил, мотаясь днями и ночами по ухабам, спасая идиотов, пьяниц, наркоманов и других несчастных, обиженных судьбой.
А теперь я забываю почти все, что знал, топчусь на месте, однообразно повторяя несколько спасительных истин, часто кажется, это безнадежно, как миллион повторений имени бога, в которого не веришь. Но иногда на месте забытого, на вытоптанной почве рождается простое, простое слово, новый жест, или взгляд… То, что не улетучивается, растет как трава из трещин.
Про каждого они знают, что сказать, люди в моем треугольнике, а про меня – ничего. Иногда удается вытянуть про жилье, но чаще сам нахожу. Чаще приходится самому. Не отхожу далеко, тогда после возвращения обнаруживаю, окружающие меня помнят. Вернее, они помнят, где я живу. Я имею в виду постоянных обитателей. Только надо приступать к ним с пониманием, осторожно и без паники, чтобы не догадались. Потеря памяти явление непростительное, люди за редким исключением слабоумны, но каждый обязан помнить хотя бы про свой дом и кое-какие дела. Кто забыл, вызывает сильное подозрение.

Люди быстрей чем вещи, меняют внешний облик, но тоже довольно редко и мало меняются. Те, кого я помню или быстро вспоминаю, они, во всяком случае, сохраняют свое лицо. Каждый раз я радуюсь им, что еще здесь, и мне легче жить. Иногда после долгих выяснений становится ясно, что такого-то уже нет. И тогда я думаю, скорей бы меня унесло и захватило, чтобы в спокойной обстановке встретить и поговорить. Неважно, о чем мы будем болтать, пусть о погоде, о ветре, который так непостоянен, об этих листьях и траве, которые бессмертны, а если бессмертны те, кто мне дорог, то это и мое бессмертие. Так говорил мне отец, только сейчас я начинаю понимать его.

Я наблюдаю за людьми, и веду разговоры, которые кажутся простыми, а на самом деле сложны и не всегда интересны, ведь куда интересней наблюдать закат или как шевелится и вздыхает трава. Но от людей зависит, где я буду ночевать. Листья не подскажут, трава молчит, и я молчу с ними, мне хорошо, потому что есть еще на свете что-то вечное, или почти вечное, так мне говорил отец, я это помню всегда. Если сравнить мою жизнь с жизнью бабочки или муравья, или даже кота, то я могу считаться вечным, ведь через меня проходят многие поколения этих существ, все они были. Если я знаю о них один, то это всегда печально. То, что отразилось хотя бы в двух парах глаз, уже не в единственном числе. То, что не в единственном числе, хоть и не вечно, но дольше живет. Но теперь я все меньше в это верю, на людей мало надежды, отражаться в их глазах немногим важней, чем смотреть на свое отражение в воде. Важней смотреть на листья и траву, пусть они не видят, не знают меня, главное, что после меня останется что-то вечное, или почти вечное…

Но от людей зависят многие пусть мелкие, но нужные подробности текущей жизни, и я осторожно, чтобы не поняли, проникаю в их зрачки, понемногу узнаю, где мое жилье. Спрашивать, кто я, слишком опасно, да и не знают они, я уверен, много раз убеждался и только беду на себя навлекал. Не все вопросы в этом мире уместны. Я только о жилье, чтобы не ставить в трудное положение ни себя, ни других.

Причем, осторожно, чтобы не разобрались, не заподозрили, это важно. Всегда надеюсь натолкнуть на нужный ответ, но чаще приходиться рассчитывать на себя. Каждый раз забываю, что надежды мало, и остаюсь ни с чем в опасной близости к ночи. Темнеет, в окнах бесшумно и мгновенно возникают огоньки, и вот я в сумерках стою один. Но с другой стороны, темнота помогает мне, а солнце, особенно на закате, мешает: оконные провалы попеременно, то один, то другой, искрами источают свет, он сыплется бенгальскими огнями, и я ничего не вижу, кроме сияния. Но это быстро проходит, сумеркам спасибо, с ними легче разглядеть, темное окно или в глубине светится, и если светится, то оно не мое. Есть вещи, которые я знаю точно. Я один, и возвращаюсь к себе – один. Это никогда меня не подводило, никогда. Как может человек быть не один, если рождается один и так же умирает, простая истина, с которой живу. Многие, как услышат, начинают кривляться – «всем известное старье …» Знать и помнить ничего не значит, важно, с чем живешь.

Я знаю, если свет в окне, то не для меня он светит.

из повести «Белый карлик»

Я и раньше город едва терпел, а теперь он стал совсем чужим. Огни рекламы, витрины хваленые, а люди где?.. Того, кто вырос в небольшом поселке среди лесов, не заманишь в ваши каменные джунгли. Но были раньше улочки тихие, дворики с травой, скамейками… Чуть отойдешь от показушного Горького, за аркой течет другая жизнь, там жить было можно, знаю.
Одолели гады…
Или поесть. На Петровке любил сосисочную, две толстые тетки в замызганных фартуках, на кассе третья, еще толще этих, сосисочки сносные, цена возможная. Стояли люди, простые, нормальные, ели хлеб с сосиской, макали в горчицу… Можно было яичницу попросить, тут же сделают и не ограбят. Напротив магазин с картинами, дешевая распродажа культуры…
Был город для людей, а стал для жлобов. Улицы пусть шире, но бесприютно и неприязненно на них. Мы с Гришей носа не кажем в центр, сидим у леса. Чувства подогревает телек. Каждый день на экране празднуют, пируют, справляют дни рождения, принимают витамины, жрут икру на презентациях, играют в игры, угадывают слово за миллион… машины оцинкованные… Герои теперь у нас – проститутки, манекенщицы, спортсмены и воры в законе… киллеры — передовики труда с мужественными лицами, интеллигентность и мировая скорбь на них — мочить или погодить, брать банк сегодня или завтра, а послезавтра, как известно, поздно…
Озверел я от этой круговерти. Как последний мамонт чувствовал — вымираю. Мне говорят, не время, а возраст виноват, после тридцати пяти жизнь стремительно ныряет в глубину, может и не вынырнуть.
А Гриша считает, что не только возраст, время вовлекает во всеобщее отупение.
Я часто думал, как нахлебаюсь за день этого дерьма – ну, хватит, что ли, хватит!.. Довольно меня по голове лупить, я не каменный истукан. Не нравится, как жизнь устроена. Сняли шторы, шоры, сломали стены и загоны… Может, она свободная теперь, но идиотская и мерзкая, еще мерзей прежней. И вовсе не безопасная, высунешься – голову отбреют начисто. Как, я видел, сержанта Маркова голова летела… если б кто ей на дороге повстречался, убила бы не глядя.
А главное, все у них получится, идиотов большинство, они радостно проголосуют за хлеб и зрелища. Власть большинства.
А кто-то посмеивается, руки потирает…
И ехать некуда, хотя все пути открыты. Никого не хочу знать, слушать чужие речи, вникать в истории чужие, слоняться по чужим городам, повторять чужие голоса, их истины заучивать как политграмоту… Чтобы меня поучали, пихали, шапку нахлобучивали, одевали и раздевали, учили работать и веселиться по–новому.
Что-то сломалось во мне – я больше не хотел.

Хокусай в любимом кресле (спит)


………..
Теперь такие кресла выбрасывают на помойку, а покупают — ни сесть, ни встать… Это называется искусством шопинга. А Хокусай любит цвет старых тканей, и когти точить удобно.

На салфеточке


…………
Из старья начала 2007 года, любил еще красивое житье, хотя косточки обглоданные уже намек на дальнейшее давали 🙂

Два фрагментика из «Белого карлика» (повесть)

ВЕРАНДА

………….
Вспоминая, не заметил, как оказался возле дома. Старенький двухэтажный, мы с Мариной снимали первый этаж, две комнаты. С задней стороны огород, туда выходит крохотная веранда с покатым в сторону от дома полом. Квадратные мутные от грязи стекла… кое-где выбиты, дверь снята — проем, и ступеньки спускаются в траву… Марина не захотела жить у меня – панели яд какой-то источают, врачи обнаружили в наших хрущобах. К тому же черт знает где, уйма езды, и транспорт ненадежный, а она в центре работала. Культурный массаж, дипломированная медсестра.

А здесь, словно в диком месте, город хищными присосками окружил, приближается, но не достал еще, такой вот островок запустенья и покоя. До центра двадцать минут… Я очень этот дом любил. Наверху хозяин, старик, месяцами жил у детей, почти не видели.

Каждая неудача несет с собой удачу. Если б не этот дом, многого бы в моей жизни не было. Марины могло бы не быть… Но я не о ней — о доме мечта осталась. А про Марину могу ошибаться. Необузданная страсть хоть раз в жизни должна довести до полной бессознательности. Иначе недовольство рождает горечь – “вспомнить не о чем…” Часто это заблуждение, не о чем жалеть. Но ведь недоказуемо, и недоказанным останется. А жить нам приходится с недоказанным и с недоделанным, вот беда… Умереть — это понятно, но ведь и жить!..

Хорошо бы сказать свободно и спокойно – было…

Мне передала одна умная старушка, а ей с гордостью поведала гувернантка, дева старая … — “у меня всю жизнь любовь была…” На какой-то станции меняли лошадей, задержалась на полдня, с родителями. И там ждал юноша, ему в обратную сторону. Они не разговаривали почти, перекинулись вежливым словом. И вот она считает – было!.. До конца жизни помнила. А он? Никто не знает, может, и он.

И я, человек другого времени, доверчиво передаю дальше, хотя не понимаю. Доверие к истинам прошлых поколений ничем не заменить, ведь не всегда возможно понимание.

Заразился от Григория, мелкая философия на глубоких местах.

Но был такой дом, и веранда, это важно.

Еще была лодка, мостки, глубокая вода, сад на чужом берегу, яблоки… яблоки были…

Но об этом еще рано. Значит, о веранде.

***

По вечерам кресло сюда вынесу, сижу, пока не стемнеет. Марина говорила — “ты странный, на что тут смотреть?” А я здесь многое видел, вдали от всех. Высотки на горизонте, в летнем предзакатном мареве. Город прямоугольный, серый… а здесь островок жизни, петрушка вытянулась, могучее растение… герань… какие яркие у нее цветы… воробьи скачут… Где, где… Неважно, в старом районе около Сокола, там еще домишки деревянные стояли. А сейчас не знаю, что там, и не хочу туда, смотреть больно.

Так вот, веранда…

Покосилась, доски прогибаются. Я любил ее. Как домик отдельный, кораблик мой… Иногда делал крюк, подхожу сзади, чтобы видеть. Есть такая болезнь, клаустрофобия, страх закрытых пространств. У меня наоборот – любовь к ним. Терпеть не могу площади бескрайние, места скопления людей, улицы широкие, помещения огромные… Хочу, чтобы за спиной надежно было. Как в окопе, да?.. Там рыть их мука – копнешь и тут же засыпает. Пока доберешься до прохлады… Серый среди серой пыли.

Как-то делал ремонт, ободрал обои, оттуда тараканы — еле живы, спинки в пыли… Тут же вспомнил окопы… Но в том доме забывал. Сижу в кресле, передо мной оконце, стекло выбито, вид живой на травы, кусты… у самого крыльца рябина, подальше еще одна, осенью гроздья багровые у них…
…………………………………………………….
……………………………………………………..
МОЙ ДРУГ ГРИША…

Гриша считает, человек в наше время должен видеть все как есть. “Литература – правда жизни… ” И как заведет – против лакировки, украшений и вранья. Я не спорю, но все позавчерашний день! Какая лакировка, смрад выше неба от литературы, все тебе как есть, пожалуйста!
Но я не спорю с ним или только ради поддержки настроения. Мы пара сапог, оттого он и сердится на мои фантазии, а я на его безграничное вранье. Здорово, наверное, сочинял, но где все, на какой свалке истории, неблагодарной падчерицы тех, кто ее радостно и бережно пестовал?..
Бывают времена, все написанное надежно и кропотливо сохраняется, в журналах неутомимо гнездятся, не замечая личного времени, доброжелатели писателей и поэтов, старые девы и стареющие холостяки, без литературы им жизнь не впрок. Они радостно тебя принимают, хлопочут, кудахчут, бережно листают толстые пачки бумаг, которыми завалены их крохотные теплые комнатушки. Грудью стоят перед главным, грозным и великим, отстаивая молодой талант. Но «были когда-то и мы рысаками…» – главный шевелит знаменитым усом, роняет скупую слезу на ранец новобранца, — «в добрый путь…»
Но бывает и так, что срочно устраивают ремонт, сдают свои каморки под сигареты с пивом, забытые полки с рукописями толпятся в узких коридорах и темных переходах… Еще ютятся по углам старички, кто терпеливо доживает, кто взъерошен, возбужден, со злобой или отчаянием смотрит в сторону всяческих распродаж… Утрачена атмосфера неторопливого служения, заботливости, которая от веры и ожидания, что, вот, сейчас приоткроется дверь, несмело заглянет гений, которого никто еще не знает… Дверь открывается, им объявляют, что с четверга “Наш мир” закрыт и вместо него откроется журнал “А я?..”, блестящий и наглый.
А кому-то повезет из молодых, возьмут за услужливость этажом повыше, где пахнет настырным лаком и блестит паркет, там в обширных кабинетах новые кожанки, дорогой дым, самодовольные юнцы, отчаянная компания держит совет – кого протолкнуть и раскрутить, как бы втиснуться, вклиниться, опередить… оставить влажный след на паркете времени…
Времена перемен губительны для искусств, яд на десятилетия!.. То, что по природе своей растет естественно, как лист на дереве, не выдерживает наглого напора, уходит в тень, в забвение, едва теплится…
А некоторые, пережившие свою славу и расцвет, успели ускользнуть, делают вид, что процветают, рассказывают чужим историйки о родной литературе. Пустой труд, чужому не понять языка огромной запутавшейся в истории страны — чудовищно сложен, не хочет подчиняться правилам и законам… как все на наших просторах.
Может, вот так он сочинял, Гриша?.. С настроением, искренно, но несколько многословно, на мой вкус. Теперь все стало жестче, и жизнь и литература…

только для ЖЖ


юююююююююююююююююююю
Не люблю такие, слишком лобовые, впёрнутые(впереть 🙂 посредину, но иногда другие свойства завораживают взгляд.
Я говорил, физиологическая страсть к разглядыванию изображений… Похожа (из другой области) страсть к звукам.

временный текстик


……………………………….
745 изображений в «Фотодоме»
http://www.photodom.com/photographer/dan67
(если сложить разделы Photography и Art, отличающиеся только тем, что живопись и графика в ART менее обработаны. В начале. Потом уже обрабатывалось все, и если сначала была еще идея(надежда), что будут «репродукции» того, что на бумаге, на холсте или фотах, то в последнее время это самоотодвинулось. Желание — просто делать изображения, в которые нечто вкладывается, неопределенное, но явственное :-))
Число за 700 уже пугает, но когда тебе дают возможность вывешивать три больших изображения в сутки… это чертовски действует! Особенно, когда совпадает с подспудным желанием двигаться КУДА-ТО, тогда нужно пространство для блуждания 🙂

Новая Туся (из «Перебежчика», исключенное)


………………..
Через десять лет, в том же месте появляется точно такой же котенок, и снова что-то требует!.. С одной стороны, хорошо, жизнь тонкая ниточка, но прочная… с другой… когда же это кончится?.. Иди к другим, я устал от Вас!
А ему наплевать…

Иногда в декабре


………………………………

Иногда в декабре погода волнуется — прилетают неразумные западные ветры, кружатся, сами не знают, чего хотят… Наконец, стихают — отогнали зиму, снег стаял, земля подсыхает, и приходит новая осень — коричневая и черная, с особым желтым цветом. В нем ни капли слащавости, он прост и сух, сгущается — впадает в молчаливый серый, в глубокий коричневый, но не тот красновато-коричневый, который царит живой дымкой над кустами и деревьями весной — а окончательный, суровый, бесповоротно уходящий в густоту и черноту — цвет стволов и земли. Лес тяжел, черен, чернота расходится дымом и клубами восходит к небу — с такими же черными тучами, а между лесом и небом — узкая блестящая щель — воздух и свет где-то далеко. Все сухо, тяжело и неподвижно, только тонкие стебельки мертвой травы будто светятся, шевелятся…
Осень коричневая и черная.
Бывает иногда, в декабре.

«Паоло и Рем» (фрагмент)

РЕМ

Поглощенный мыслями о картине, Рем миновал мертвые места и вошел в небольшую рощицу. Здесь в глубине, в тени протекал ручей, в нем плескались крохотные рыбки с прозрачным тельцем и мохнатыми черными глазами. В детстве у него были такие рыбки, он помнил, а потом дом накрыло волной, стеклянное убежище разбилось, и рыбок унесло в море. Конечно, они погибли в холодной соленой воде. Он не любил об этом вспоминать, но иногда снилась та волна, и он старался, проснувшись, продолжить сон так, чтобы в живых остались мать и отец, а рыбки уплыли, да, но тоже выжили… А потом он уже не знал, где правда. Сила его воображения была такова, что он иногда не понимал, куда идет, где находится… ему казалось, что все, промелькнувшее перед ним, случилось на самом деле — он не мог отличить то, что было, от вымысла. Перебирая события своей жизни он вдруг наталкивался на какой-то разговор, кусок дня или ночи, рассвет, фигуру в тумане, растущий на подоконнике цветок… а потом мучительно вспоминал, когда же это и где он видел… И не мог вспомнить.
А еще говорят, люди живут реальностью – нет, не так!
Они живут тем, что складывается у них в голове — о жизни, людях, вещах, о море, ветре, ветках деревьев… обо всем, что было… или не было, но воспринято сильно, придумано честно, с полной верой в свою правоту. Жизнь — единый сплав, или смесь, последнее слово ему ближе, потому что он смешивал краски, грешил этим, как его учитель, хотя предупреждали — дай просохнуть нижнему слою, многослойно пиши. Он не писал для вечности — он писал для себя.
Многие тут же возразят, потому что набиты жизнью, как мешок новогодних подарков, не мыслят себя без этой тягомотины — вещей, жен, тещ, теть и дядь, и что с ними случилось… постоянных мелких событий, одно, другое… череда отношений, дрязг, пошлости, хамства…. И сами в этом с полным вниманием купаются, а некоторые, чувствуя, что такая жизнь становится, под действием мелкой возни, столь же эфемерной как сон, примирительно говорят — «Это и есть жизнь, что поделаешь, что поделаешь… » И пишут бесчисленные картины, перебирают события, из них так и льются эти события непрестанным потоком… они боятся остановиться, боятся тишины и пустоты…
Рем был другим, хотя не задумывался об этом, он только постоянно чувствовал на себе неприязненные взгляды, ему было скучно и тошно, когда говорили — «это и есть наша жизнь… » или — «вот он, твой зритель, ничего не поделаешь, ничего не поделаешь… » Ему становилось тошно и скучно, и он отходил, прятался у себя, писал странные картины, в которых свет исходил, источался из щелей, луж, струился из темноты полуоткрытых дверей, из сундуков и шкатулок, падал на лица, на столы, на подоконники, отражался в вазах и бокалах, брался ниоткуда и исчезал неизвестно когда и где…
«В живописи есть все, — говорил ему Зиттов, — и в ней нет ничего, кроме тьмы и света. А цвет… вот в городе большая лавка, иди и купи себе подходящий цвет, все хороши, а если что-то особенное надо — смешай и получи сам, и все дела, парень… Цвет — это качество света, не более того. А тон — его количество. Значит владыка всему сам свет, вот и смотри, как он пробивается на темном холсте, выявляй его… потому что все, все возникло из темноты, и туда же уйдет, да.»
Некоторые моменты времени, вещи, слова, обстоятельства приобретают над нами власть, непонятную силу, если промелькнули в детстве. Рем помнил этот мох, и розовые малюсенькие цветочки, и высокие кусты ягоды, родители называли ее «синикой»… и как собирали ее, он тогда не наклонялся, кусты доходили ему до груди, а теперь ушли куда-то вниз, и это казалось ему смешным и странным, а так, как было — правильным и радостным… Есть люди, свойство которых — не становиться взрослыми, тем более, не стареть, вот и Рем остался мальчиком, который в этих местах, под этими же худосочными сосенками собирал синику, а то, что с ним происходило позже, воспринимал иногда как сон, иногда как явь, но без тех пугающих и радующих подробностей, какие были в начале. Живопись возвращала его ко времени, когда все было ярко и значительно, вещи большими, чувства острыми… Он помнил, как впервые поставил босую ногу в муравейник, ему было пять, красные муравьи поползли вверх, ощупывая кожу, он чувствовал страх и азарт… что будет? Такой же страх и азарт он чувствовал перед темным молчаливым холстом, в самом начале, когда из черноты начинал пробиваться слабый свет… распространялся, высвечивал лица, фигуры, вещи…

Заброшенный из своего детства в другое время, выросший, потолстевший, уже слегка оплывший малый, а на самом деле все тот же мальчик, хотя никто уже не знает об этом, и не узнает. Последний, кто знал, был Пестрый, а теперь Рем чувствовал себя в шлюпке, уплывающей по бескрайней воде к горизонту. Страшно и все-таки интересно — что еще будет?..

Были в «Топосе»

живи, не живи…

Блок видел символы тоскливого постоянства:
… улица, фонарь, аптека…
Городской человек.
А что видел я последние сорок лет?..
дерево
забор
дорога
Помру, через сто лет все то же:
… дорога, дерево, забор… И еще — трава…
Надеюсь, что останутся они…

***

разасто…

Мне сказал один старый художник в Коктебеле:
— Федотов говорил — «рисуй раз за сто, будет все просто»
А я не понял, что за «разасто»…
Вспомнил через лет десять, и вдруг стало ясно!

***

какой еще смысл…

Напишешь картинку, и висит, а как называется… черт его знает. Говорят, теперь художники не только знают название, даже на самих картинах пишут словами, например — «Ужас» Или — «Угроза». А раньше писали — «Похоть», например. Роскошная голая девица распростерлась на траве. Или «Невинность»… Или «Неравный брак».
Миша Рогинский написал замечательную картинку, на ней обглоданные кости. Как назвать? Наверное, как есть — «Кости». Просто замечательные кости, мало обглоданные.
Некоторые зрители любят смысл в картинах, ищут его вдалеке от изображений, в умных книгах, например. Нарисовал художник обглоданную рыбу, тут же находится серьезный зритель — » рыба библейская» — говорит.
Спасу никакого от этих, смысловиков… Зачем писать картины, если можно словами объяснить? Что нам названия дают? Вот, сидят, разговаривают – «Разговор», значит. Или еще, бывает – дама с собачкой… — «Прогулка».

***

в двадцатом доме…

Когда я жил в двадцатом доме, у меня был сосед Толя. Не совсем рядом жили, я на третьем этаже, он на пятом. Но он всем был сосед. У него привычка была бегать по дому в шерстяных носках. Двери не запирались тогда, зачем, и все знали Колин толчок в дверь, внезапный, быстрый и мощный. Рано утром. Дверь ударялась ручкой о стенку, а Коля уже над тобой стоит. У него очки с толстенными линзами, подвязаны шерстяной ниткой к ушам. И уши особенные. Уши ему очень были нужны, Коля подслушивал наши разговоры, и бегал к начальству, стучал на нас. Но это мы потом узнали…
— ДАЙ РУПЬ!
Лицо приблизит к твоему лицу, и — дай!
Давали. Помогало, он исчезал на пару дней, а потом снова — дай рупь!..
Как-то прибежал Толя, а у меня на столе рисуночек, женщина знакомая…
Он долго смотрел. Потом говорит:
— За что они нас, сволочей, любют?..
Бегал он бегал, а носки-то шерстяные. Бесшумные, это хорошо, зато скользкие, это опасно. Коля поскользнулся и трахнулся о ступеньку копчиком. Орган незначительный, но с характером — обиделся, и стал расти, удлиняться… покрылся жестким седым волосом…
Атавизм эволюции, говорят.
Два раза удаляли, снова растет…
Неправда? Ну, что вы, неизлечимая болезнь. Долго Коля мучился, а потом ученые нашли средство. Оказывается, помогает пить перекись водорода. Сначала у мышей доказали обратный рост и отпадение хвоста. А потом добровольцы понадобились. И Коля послужить науке решил.
И очень помог в этом вопросе. Оказалось, средство не безвредное – есть побочный эффект. Уши отпадают. Так что он, можно сказать, пострадал втройне – от несчастного случая на лестнице, от врачебной ошибки… и лишился многих привилегий, которые за тонкий слух имел.
Дело давнишнее, но история повторы обожает. Так что имейте в виду — хвост спрятать легко, уши куда заметней.

***

мой Хрюша…

Хрюша был особенный кот, не могу его забыть.
С ним одна была жизнь, после него — другая.
Он умел разговаривать. Бежит рядом, и длинными фразами взволнованно объясняет. Не мяукал, короткие звуки, очень разные, с большим выражением.
Я его понимал.
А в один год исчез мой Хрюша, в один день и вечер. Прихожу утром – нет его.
Я искал его везде, не нашел.
А дальше… другая жизнь, я же говорю…
Потери накапливаются в нас, как тяжесть, и в конце концов, подтачивают жажду жизни. Если б у меня была душа, я бы нарисовал ее как моего Хрюшу, бежит рядом, говорит, говорит… Если б на свете было счастье, то так бы его нарисовал.
Но нет ни души, ни счастья.
Но Хрюша был. И никто не убедит меня, что жизни не было.
Из таких моментов складывается жизнь.

***

что делать…

Мир безумен, что же нам делать…
Один отвечает — жрать, жрать и жрать. Кошка ест, она голодна. Загорается дом. Кошка ест все быстрей, ее тревога усиливает действующее желание, это физиология.
Другой отвечает, не жрать, а рисовать. Если мир безумен, нужно безумней его стать.
А третий говорит — кошку забыли, вытащите кошку из огня.

***

Франц Марк…

Мне говорил один художник-реалист, серо-свинцовый от своих пейзажей и ненависти к бешеному немцу, поправшему устои:
— Ну, зачем он так…
— Франц? А ни за чем! Просто красные и синие лошади гуляют.
Но это бесполезно говорить, я понял – бесполезно. И я понимаю эту ненависть, потом видел ее не раз на лицах приходивших на первые свободные выставки. Ничего нельзя изменить в отношении к жизни, к искусству, можно только ждать, когда вымрет поколение. А потом вымрут и новые, которые сами станут старыми, с искаженными лицами…
А потом наступает время, когда все возможно, объяснимо, относительно, зависит только от контекста… И безразлично.
И так качается маятник, качается…