Прощание с Маловым («Жасмин»)


……………………………………………

И вот в самую жару, в конце июля, помнишь, тебе, наконец, разрешили ехать, дали три месяца, но ты говоришь, много, там делать нечего, вот только с сестрой… а смотреть не хочу, раньше мечтал, так не пускали, а теперь какой я турист или путешественник… Дом посмотрю, в котором родился, город… люди, конечно, другие кругом, но деревья остались, и камни, там огромные камни-валуны, их ледники притащили… Я быстро, Саша, туда и вернусь, ладно? Я вас не брошу. Картинки давай, людям покажу.
Я тебе отдал листов тридцать или сорок, покажи, отчего не показать. Времени еще несколько дней у нас, и мы много разговаривали, даже больше, чем обычно.
Как-то говорили о старости. Ты жаловался еще, помнишь?
— Мне уже много лет, я старый, Саша…
И начал свою историю, я ее давно знаю, но ради вежливости каждый раз слушаю. Как у тебя была сестра, ей 16, тебе 9, отец с матерью разошлись, ты с отцом отправился в Россию поднимать новый мир, потом отца расстреляли друзья-коммунисты, ты остался, все-таки выжил, вырос, даже выучился, стал физиком, работал… Много лет прошло, и вот объявилась сестра.
Я насчет твоей старости всегда не согласен, засмеялся:
— Какой ты старый, Малов, не сочиняй сказки среди бела дня.
— А кто по-твоему старый?
— Кто постепенно умирает, а ты живой, нет в тебе старости.
— Слушай, милый… Никогда бы не уехал, но сестра просит, у нее рак, я должен, хотя с тяжелым сердцем тебя оставляю.
— Ничего не будет, Малов, не маленький я…
— Не маленький, но и не очень взрослый, и когда станешь, не знаю. Хочу дать тебе советы, глупое занятие, и все же…
Прежде, чем делать, подожди, подумай, ну, хотя бы сосчитай до десяти, или оставь на утро решение. Еще — люди разные попадаются, осторожней будь… нет, это бесполезно говорить… Третье… Я тебе все записал про Жасмина, как с лапами, с легкими, он на поправку идет, но страшно медленно, и голова, и ноги, и эта простуда, долго в сугробе лежал без сознания, наверное. Четвертое — помни, в нашей жизни можно без денег, но без жилья никак, климат не позволит, так что береги жилье, черт с ними, с порядком и чистотой, главное, стены и дверь свои, тогда свободен… или хотя бы помрешь спокойно.
— Ну, что ты, Малов, все о смерти, вернешься и снова заживем, как жили.
Ты только рукой махнул.
— Не слышишь… Тогда скажу тебе одно, самое главное — рисуй, Саша, рисуй. Пока рисуешь, ты сильный, никто тебя с ног не собьет, а собьет, все равно встанешь. Только — рисуй!.

Потом я тебя провожал.
Ненавижу поездки, но иногда приходится. Столица, пригороды вонючие, хлам и мусор без края, ничья земля… дым, гул постоянный, бешеные глаза, не говорят, а лают, ничего не спросить… Я моментально устаю, падаю духом, Малов, я ненужная частица природы, не понимаю, зачем здесь оказался, и есть ли вообще дела, за которые стоит так колготиться, а?.. За то, что здесь все время что-то продают, раздают, всучивают, и, как ты говоришь, «есть шансы»? Не знаю, но хорошо, что мимо, мимо городской свалки этой, к самолетам, на севере…
Приехали рано, но лучше, ты говоришь, чем поздно, у нас никогда время не рассчитать.
Знаешь, жаль, самолеты крыльями не машут.
Наконец, пробубнили сверху — «Лондон», ты меня обнял, глаза мокрые, ничего сказать не можешь, да и что говорить… И я молчу, махнул рукой, проводил глазами до кишки, в которую тебя впихнули, и обратно. Дорогу помнил, я ведь зверь, куда ни завези, а найду. Если не испугаюсь, а я пришиблен был, тупой, и немного поблуждал, но ничего особенного. Вернулся, у нас тихо, светло, рай, так и дальше должно быть, думаю, мы быстро доберемся до зимы, ты вернешься, и все пойдет как было.
Но не получилось, не получается, только ты исчез, как все пошло наперекосяк, новые и новые события, только успевай поворачиваться, отбиваться… Я понял теперь, как трудно самому жить, все решать и не бояться. Это главное, ты написал мне — «Саша, ничего не бойся, тогда до всего сам дойдешь…»
Писать не люблю, но ты просил, чтобы записал, день за днем, о Жасмине и вообще, всю жизнь без тебя. Я попробовал, сначала трудно, слов-то хватает, но писать о том, что знаешь и помнишь, скучно. Когда рисуешь, другое дело, никогда не знаешь, что дальше будет. Но ты просил, и я старался. Знаешь, со временем легче стало, я даже привык писать каждый вечер перед сном.
Началась новая часть моей жизни, Малов…

В начале.

…………………………….

Всякое дело начинается со странных, может быть, даже никчемных людей, а не с героев и тружеников, об этом неловко говорить, и потому часто рисуют совершенно иную картину. Хотя почему никчемных, разве так можно сказать – никчемных, нет, я сомневаюсь, очень даже выразительных и нужных, ведь каждому делу нужен запах, аромат, какая-то тайна, непонятная судьба, чтобы притянуть вот этих, только вырастаюших из детских штанишек, героев и тружеников. И даже небольшое такое дело, как учение, студенчество, вся эта, казалось бы, расписанная от «а» до «я» жизнь, она начиналась странно, с другими людьми, и зачем они были, если потом все ушли, ну, совершенно все, кроме одного, а тот сменил фамилию, и стал, наверное, неуловим для сил определяющих и направляющих, эти силы удивительно бывают простодушны и доверчивы, ушел от предназначенной ему судьбы – поднимать занавес, перерезать ленточку, а кто занимается поднятием занавеса, перерезанием ленточек – известно, самые никчемные личности, хотя почему никчемные, нет, я возражаю, как говаривал мой приятель, он давно в Израиле пенсионер – не все так просто… Фамилия у него… нет, не у приятеля, а у этого, предшественника и предоткрывателя, была – Шкурник, Костя его звали, коренастый, почти квадратный, с тяжелой круглой головой, серые волосы ежиком, он был не намного старше нас, около двадцати, а казалось, вся жизнь за спиной, так он резко и точно судил обо всем, все знал – и ничего не делал, чувствовалось, он настроил внутри себя невидимый никому парус и ждал ветра, чтобы его несло, несло в широкие какие-то дали, а ветра все не было, не было… Всегда были такие – конквистадоры, что ли, бывало, им везло, а в нашей квадратной и прямоугольной жизни… Но это другой разговор. И Шкурник пил одеколон «Тройной». Тогда это было чудачество, пить было – завались, и довольно доступно, и денежки у нега водились, откуда – не скажу, чтобы не бросать тень, одним словом, Костя устраивал спектакль. И созывал друзей, это были фигуры!
Раньше всех приходил Балинт- венгр, он жил у богатой вдовы на квартире, в районе парка, где тишина и выгуливают благородных собак. Он ублажал хозяйку, «когда я это самое, – он говорил, – земля горит на три метра в диаметре», и я представлял себе маленького Балинта с пышными колючими усами на большой белой женщине, и тлеющий от невыносимого жара ковер… Потом появлялся Витек-фельдшер, сухощавый блондин в темных очках, к медицине он отношения не имел, слова писал, как слышал. Он приносил огромный потрепанной кожи портфель, в котором умещалось штук двадцать пива. Он был силен незаметной жилистой силой – двое повисали у него на плечах, а он легко подтягивался на перекладине. Наконец, вваливался огромного роста тип по фамилии Буфетов, Вадим, с темным лицом и спотыкающейся речью. Говорили, что он живет с приемной дочерью, он по общей просьбе демонстрировал член устрашающих размеров, завистники говорили, что это водянка, и Вадим конченный человек. Буфетов мог молчать часами, он сидел, сопел, ждал Костю, лицо его, темное, как у негра, с багровыми белками глаз и вывороченными губами, наводило страх на проходящих мимо. Проходили в две комнаты, человек сорок ходило через нас, первокурсников, место было весьма и весьма для спектакля, Шкурник умел выбирать место. И вот он появляется. Вы скажете, подумаешь, что стоит прикончить пару бутылочек «Тройного», кого теперь этим удивишь, но Костя создавал праздник. Он с утра ходил в баню, потом шел сдавать кровь, «у меня ее галлоны, – он говорил, – стоит палец кольнуть, как польется», и перед всеми колол, и, действительно – лилась, темно-вишневая, вязкая, тут же свертывалась, чернела, он сдавал для здоровья, в нем крови хватило бы на двоих или даже троих. «Мне нужны поединки на шпагах, ежедневно, чтобы были колотые раны, – говорил он, и добавлял, выпячивая мясистую нижнюю губу, – время не то-о…» После сдачи крови его кормили, давали двадцатку и свободные дни, хотя от чего его освобождали, непонятно, он и так был свободен, студент первого курса, на лекции не ходил, на занятиях не показывался…
Вот он входит, кивок Буфету – Вадик просто влюблен был в Костю, даже лицом светлел при встрече… потом кивок Витьку, но уже посуше, Шкурник уверял, что сильней «фельдшера», тот только ухмылялся, но вот Костин указательный палец, действительно, был непобедим, он скрючивал его и протягивал желающему, каждый
мог уцепиться своим указательным и тянуть, и тут уж все пальцы распрямлялись, а Костя оставался со своим стальным крючком, и даже огромный черный палец Буфетова нехотя разгибался, Вадик нежно улыбался Косте, отдувался и мычал – «да-а-а, вот это да-а-а…» Витек попробовал как-то, проиграл, и больше в борьбу не вступал, сидел, как всегда, в углу и таинственно посверкивал очочками, он занимался перепродажей тряпья, тоже наш студент, дошел до второго курса, каким-то чудом сдал экзамены и мог бы продержаться еше годик, если б не погиб странной смертью, похожей на самоубийство.
Но вот начинается зрелище, Шкурник ставит на стол несколько зеленоватых пузырьков, большую алюминиевую кружку, берет первую бутылочку, сжимает большим и указательным пальцами пластиковую пробочку, она крошится, и Костя переворачивает бутылочку над кружкой, Наступает тишина, с жалобным звоном сыпется струйка, бьются, уходят вверх настырные мелкие пузырьки, все тише, тише, жидкость тонет в жидкости… Затем второй пузырек, третий, иногда четвертый, но чаще их было три, Костя любил красивые числа. Итак, в огромной кружке чуть больше половины, Шкурник поднимает ее, увлеченный своим рассказом – как сегодня сдавал кровь, — сестричка молоденькая, неопытная, конечно, он ей «я тоже врач…» — и что делал до этого, сколько выпил пива вчера, чем закусывал, что видел, зачем его взял легавый третьего дня, и прочее, дальше, дальше, все в обратном порядке – он то опускал сосуд, то снова поднимал его, запах катился волнами, и казалось, что все в его жизни смешалось – вобла, пиво, легавый, дружба до гроба, любимая женшина, она все время менялась, он уходил вдаль, в глубь времени, казалось, конца не будет… но вдруг он останавливался и говорил – «так это же мы встречались тогда…» – он добирался до прошлой — «тройной» встречи, он отчитывался перед друзьями, как жил, пока их не было с ним. Буфетов вздыхал – «ты, Костя, да-а». Витек молчал, но и у него складки по краям жесткого рта разглаживались, стекла мерцали мягче, даже с каким-то влажным блеском – никаких, конечно, диоптрий, сплошной понт. Это были наши однокурсники, и мы видели их только такими. Кружка поднималась и опускалась, и, наконец, то ли устав от этого медленного дирижирования, то ли насытившись собственной исповедью, Костя говорил – «ле хайм, бояре!» – и припадал, и в полном молчании пил долго, долго, мелкими, четкими глоточками, не отрываясь, и только слышны были его глотки, да иногда булькала жидкость, падая по короткому широкому пищеводу в обьемистое брюхо. Он внезапно кончал, переворачивал кружку, переводил дух, и, торжествующе оглядывая всех, говорил – «начнем по новой…» Никто не знал, что это означает, скорей всего, Костя начинал новый круг времени. Он понемногу багровел, пару раз сдержанно икал, распространяя резкий запах, деликатно прикрывал рот, он никого не уговаривал выпить с ним, это была его роль, он сам ее выбрал. Потом в дело вступал Вадик с большим куском домашнего сала, розового, с темной колючей шкурой. Наконец, Витек раскрывал свой портфель и извлекал, и извлекал, и стол наполнялся темными бутылками с испытанным жигулевским, иногда появлялась буханка черного, но это было лишнее, хлеб рассеянно отщипывали, и всегда он оставался, разодранный железными пальцами этих корифеев, наших однокурсников…
Мы с Вовиком, устроившись поудобнее на своих коечках, наблюдали зрелище, и
внимали, они тносились к нам сдержанно и дружелюбно, говорить с нами было не о чем – мы учились, они жили.
Прошло время, год-два, и рассеялись эти первые люди. Витек погиб первым, поднял на спор легковой автомобиль, и надорвался. Непонятный человек ушел со своей тайной: зачем он поступал, учился, сдавал как-то экзамены, на что надеялся? что это было – блажь, мечта? Говорили, родители его были врачи, погибли в пятьдесят первом. Умер и большой человек Буфетов, выбросился из окна, всего-то было – полтора этажа, но огромный Вадик стал жертвой собственного веса. Причины гибели остались непонятны, кто говорил, что он безумно ревновал приемную дочь, кто утверждал, что Буфет был тайный агент и его вычислили, странная версия, конечно, но и время было… наконец, третьи настаивали, что он всегда был псих на учете, и маменькин сынок, а маменька его, тоже Буфетова, по совпадению работала в буфете, проворовалась, повесилась, а он, расстроившись, в подпитии перепутал окно с дверью. Впрочем, шептали, что его фамилия вовсе не Буфетов, и называли одного из вождей, расстрелянных, кому он приходился то ли племянником, то ли сыном. Кто знает… А вот про Балинта все знали – маленький, верткий, отличный футболист, он в этой компании был младшим и не вылезал с речами, за плечами у него тоже была история, венгерская какая-то трагедия, и эти трое молча признали его, он скромно тянул пиво, история про вдову была пресноватой и скучной для такого круга, это нам он заливал напропалую .. Так вот, Балинт – погиб геройски, уехал на Западную Украину, перешел в Венгрию и умер под нашим танком, защищая родину…
Костя же Шкурник пережил всех друзей, он ушел после третьего семестра, не дожидаясь исключения, зато потом выучился на фельдшера — акушера, перестал пить одеколон, подвизался в сельской местности, прославился своей умелостью, катался в сливочном масле, женился на толстой богатой хуторянке, стал совершенно уж круглым, бросил, конечно, сдавать кровь, и фамилию переменил, взял материнскую – Дорофеев.

немного из «Жасмина»

А помнишь, Малов, в мае, Жасмин уже в сознание пришел, лапами шевелит, и у него приступ недоверия, ты сказал, к себе не подпускает, рычит… а потом стал как шелковый, даже хвостом как-то вильнул, да?.. И мы решили, хватить его парить в комнате, пора на воздух, вниз, на балкон. Лежанку знатную там приготовили из старых одеял, а в стороне от нее я пропилил в цементе канавку, сток, чтобы жидкие отходы на землю стекали. Дальше не напоминаю, вряд ли ты забыл — как мы его вниз тащили, ночью, по пустынной лестнице, молчаливой, темной, только внизу, еле видный в пролете, огонек теплится, на первом этаже у входа… Достали снотворное в ампуле, подкрались, вкололи ему сзади, подождали, пока заснет, схватили помост и потащили… Несем, молчим, три дыхания слились в одно, тяжелое, хриплое… Лестницы бесконечные, от неба до самой земли… дом высоченной трубой, а по бокам клетушки, клетки, люди, людишки, спят на высоте, на утро надеются…

На этот раз без приключений, принесли и сразу на балкон. А утром смотрим, он освоился, и так ему хорошо здесь, по морде видно!.. Совсем другое дело, низко, рядом запахи, земля, тепло, травка, птицы, листья шелестят… Он глаза широко открывает, и небо в глазах… К счастью сам балкон оказался с наклоном, строители недоглядели, так сама решилась проблема с отходами, ты говорил, для человечества нет проблемы сложней, помнишь?..

Обрадовался пес на новом месте все смотрит через редкую решетку, смотрит… И мне так жаль его стало, Малов, что я заплакал, вышел на кухню, слезы сами текут, потому что он инвалид, и, наверное, вспоминает, какой был могучий, быстрый… это трудно вытерпеть, я понимаю.

Ты ушел, а я нарисовал картинку, «Жасмин на воле», помнишь, ты говорил о ней, удивительный взгляд на вещи, а я думаю, просто печальный пес. Ты увез ее в Лондон показать. Жасмин среди полей, ноги в траве, он глядит вдаль на рассвет, так ты сказал, а я рисовал закат, но спорить не стал, главное, на своих ногах стоит.

А про канавку Жасмин понял на диво быстро, отползет чуть назад, исполнит свои дела и обратно приполз. Мне трудно смотреть, как он ползет, огромный пес, что же дальше будет?..

И я каждый день прикапываю внизу, чтобы не воняло.

***

В те дни у меня эта самая катавасия и стряслась, с Полиной, сначала не мог даже вспоминать, дурно становилось. Малов, ты будешь смеяться, знаю, а для меня тогда обрыв, обвал, или революция, такая неожиданность и смятение чувства. А потом я пережил это, или привык, однажды вспомнил и чувствую, рот к ушам ползет… И с тех пор, как вспомню, хмыкаю, или хихикаю, помнишь, ты еще удивлялся, чего это я такой смешливый стал…

Как-то зашел в библиотеку с очередным заданием, убей, не помню, у меня другое на уме было. Полина, как всегда, среди книг, я подошел, кругом никого, она обернулась, зубы блеснули, не успел опомнится, она прижимается ко мне — «дорогой…» и все такое… Тут дверь зашелестела, и она мне шопотом — «приходи сегодня ко мне, часиков в семь», и убегает к посетителю.

Ты знаешь, у меня Наталья, серьезный интим, много печального, может, под настроение расскажу, а сейчас про Полину, тебе веселей станет.

Я в лихорадке до вечера, отмылся, переоделся, пришел, стучу, слышу, бежит к двери, встречает… Тут же объятия и все такое не для посторонних, да?.. знаю, ты не любишь, «интим только для двоих, такое мое воспитание…» Но ничего особенного пока не случилось, тут же ужин, бройлерное крылышко, бокалы, кислое-прекислое вино, проглотил кое-как, зато очень культурно, хлеба мало, гарнира мало, фрукты в виде разобранных на мелкие дольки яблок, даже кожуру обдирает, настоящие «их нравы». Потом серьезней дело, пятимся в спальню, начинается постепенное снимание носильных вещей, все медленно, как в кино, трудно вынести, я такие штуки не люблю, ужимки-игры эти, но вот добираемся до трусов, наощупь, потому что полутемно, культурный интим, она говорит, никакой поспешности и грубости не терпит.

Ну, что тебе дальше-то сказать… Вдруг я понимаю, или ощущаю… Полина вовсе не Полина, а очень знакомое, привычное явление под руками, то есть, она мужчина! Я настолько поражен, что руки-ноги отнялись, стою с открытым ртом, и она, или он, в тот же момент поняла.

— Так ты не знал? — еще и удивлена, представляешь, а потом говорит:

-А что ты имеешь против? Я по твоему виду поняла родственную душу, не стыдись, не сопротивляйся влечению…

Я хватаю одежды и в переднюю, а она, оказывается, с юмором мужчина, понял, что напал на дурака. Упала в кресло и ну хохотать, без трусов, ноги раскинул и оглушительно хохочет, сначала женским голосом, а потом все гуще, ниже, и наконец, настоящим мужским басом…

Малов, я несколько этажей пробежал без ничего, к счастью пустынно было на лестнице, там стекла выбиты, везде досочки, фанерки, небогато живем, зато полумрак спасает… за трубой мусоропровода поспешно приоделся, и чувствую — не могу, все съеденное и выпитое решительно выпирает из меня, и так свирепо вывернуло наконец, только вспомню — горло саднит. Как однажды на Новый год, помнишь, пришлось выпить водки полстаканчика, ты меня ругал и отпаивал нашатырем.

Через неделю спрашиваешь:

-Ну, как, прочитал?..

— Еще не был, прости…

Пришлось записаться в центральную библиотеку, это далеко, минут двадцать ходу, а мы не привыкли к расстояниям, живем среди полей на пятачке.

Малов, зачем это он, какое в этом удовольствие может быть, не понимаю. Меня за руку мужчина возьмет — противно, не то, чтоб целоваться, как некоторые, особенно начальство, или эти, как ты говоришь, «кремлевские недоумки», прямо по телеку, да? Захарыч, знаешь, знаешь, бухгалтер на мамином месте, кругленький, ласковый такой, мягким голоском, «Саша, Саша…», и обязательно руку пожмет или плечо… а еще поэт, стишки, жизнь прекрасна и удивительна… Значит, и он?..

Оказывается жизнь пропитана неожиданностями даже в таком простом вопросе.

А Наталья — это Наталья, никаких подвохов, ну, ты о ней знаешь, молчу.

Такой вот натюрмортик был


………………..
Обычная постановка, и даже стенка фактурная, красивая… Но фотографы сильно ругали — «ну, шо там у Вас в тенях, а шо — в светах??» А я им — вот вам в тенях, вот вам в светах!! Фон богатые возможности имеет, оргалит с высохшей кошачьей едой, остатками, фактурно — жуть!.. Раз просите, скучаете, канючите… — получайте!
Или не по этому поводу ругали… но все равно. А я этого персонажа, перечницу старинную, уважал и любил, за ней(ним) долгая история тянется…
А потом глянул на фотку — и ахнул: ну, что она к нему, старому заслуженному пристала!!! Тряпочка эта — ажурно-фактурная, так на шею и бросается… Представляю ужас холостяка…

Мечта перебежчика


///////////////
Чтобы в каждом углу стояла мисочка, или хотя бы тарелочка с едой, и не замерзала бы в зимние дни…
……….
Когда-то я написал поэму, смешно вспомнить… о том, как приходит за мной мой старый кот, и ведет, наконец, туда, где покой и тишина, и мы все там вместе. Смешно не по сюжету, а то, что поэму написал, позор для прозаика, там даже кое-какие рифмы были, но оч-чень приблизительные, все больше ритма, это меня немного оправдывает… А по сюжету… Так ведь гнить на человеческом кладбище, после того, как познакомился с человеческими свойствами довольно плотно… там даже гнить противно, если уж совсем честно, а ночью нечестно не бывает 🙂
И вот мы спускаемся в огромный подвал, где всегда тепло, и по всем углам — миски с едой… И там меня встречают все мои звери…
А что, неплохо!
Надо бы эту поэмку найти…

задним числом, и самому себе


……………..
разумеется, «отпическую иллюзию» можно было бы сделать куда «чище», техника дозволяет 🙂 Создание единого изображения из «реальной бутылки», живописных бутылок, графического изображения на листке бумаги — и фона, взятого совершенно не помню откуда, из какой-то другой картинки, что ли… как я сейчас понимаю, задним числом, было интересно мне — именно — просто ИНТЕРЕСНО, потому что на пути уверенности в едином устройстве всякого изображения, если оно цельное ( об этом мне понятней всех говорил Сезанн, его инстинктивная уверенность сильней любых доказательств)… вставали некоторые препятствия, изображения на сетчатке глаза и в фотоаппарате различаются, поэтому возник задор, или «кураж» — показать, самому себе-то ясно!.. что эти различия несущественны. И не идти далее, в сторону фокусов, то есть, не замазывать «швы», а оставить все как есть, не «долизывать» задачу. Но если совсем всерьез, то стремление ОЩУТИТЬ цельность изображения, единую атмосферу, настрой — оно гораздо сильней любой выдуманной задачи. НО… без нее вполне можно было бы ограничиться незаконченным наброском. Но тут берет своё долгая школа «научника» — сделать собственную уверенность хотя бы определенным намеком, и не оставлять неопределенным, как это делает поэт, например, оставляя больше места воспринимающему, — «зыбился в тумане», пример, постоянно приходящий в голову, что более неопределенно, чем в «тумане моря голубом», и потому для меня первый образ интересней…

Из прошлогодних (текстик временный, ночной)


…………..
Фотомонтаж живописи, фотографии,графики не ставил перед собой задачи «оптической иллюзии», мне такие фокусы всегда были чужды. Если и была какая-то внятная задача, то она в создании цельности, цельного изображения — на принципах скорей живописных, то есть, единства по цветовым пятнам, по свету. Живопись всегда понимает, что границы вещей размыты, и подчеркивает эту сторону, а фотография, с присущим ей оптическим идиотизмом, видит только другую сторону, чисто оптическую реальность. Мне важно было, что изображение — не то, что образуется на матрице фотоаппарата, и даже не то, что возникает на сетчатке глаза, а то, восприятияе, которое у нас в голове… А еще верней — в моей голове, потому что про другие головы я слишком мало знаю. Но как показывает практика изо-искусств, наши голову устроены во многом похожим образом, а те различия, которые между ними имеются… эту нашу похожесть акцентируют. В сущности то же самое в литературе. Что было бы, если б у каждого человека был свой язык? Ничего страшного, я думаю, тут же начали бы искать — и нашли бы общие основы даже в этом случае 🙂

серьезные разговоры


…………..
при разглядывании «сильно» реалистических портретов и особенно — фотографий, в них еще больше оптического идиотизма… часто возникает ощущение, что двух глаз многовато, что повтор, а подчеркивание или даже намек на симметрию портит все дело… Дальнейшее слишком неопределенно для объяснений. Недаром Пикассо и Модильяни делали с глазами разные штуки, здесь и намека на «выпендреж» не было…

Страсть к фрагментам


…………..
Уж извините, ниже совсем не интересно, а даже небрежно написанные задние планы притягивают взгляд художника. Забываешь ведь, что сам намахал когда-то 🙂 Если б меня спросили, что главное отличает художника от нехудожника ( я не говорю о способностях, таланте, а только о пристрастиях) — то это чувственное притяжение к цвету и свету, стремление безотчетно и бездумно разглядывать красочное «месиво», или полет линий, или взаимодействия пятен… Чувственная любовь к изображениям, которая может даже вытеснить любовь реальную и нормальную 🙂

ТРИ поколения


…………………….
Примерно за 20 лет наблюдений за несколькими поколениями кошек и котов — вывод: не улучшается порода. Правда, становятся красивей и крупней, те, кто выживает, но по отношению к потомству, к своим и чужим — стали хуже, недоверчивей, агрессивней. Интересно, что картинка та же, что и с людьми за это время. Но, в сущности, понятно, по-другому быть не могло.

Из Вступления к «Монологу о пути»


……………………………

Я чувствую, что и в жизни, несмотря на резкие повороты, изломы пути, должна существовать глубокая связь между разными этапами.
Эта моя уверенность вступила в противоречие с фактами, но не усомнилась в себе, а потребовала объяснений. Что общего между такими разными отрезками моей жизни?..
Так возникла мысль написать эту книгу.

Приступив к делу, я почувствовал, что могу потонуть в море фактов, мешанине из ощущений, мыслей, действий, разговоров, лиц… Что же главное, без чего моя жизнь просто не сложилась бы? Были, наверное, точки, повороты, изломы, от которых зависел весь дальнейший ход событий?
Я обнаружил, что таких точек, назовем их «критическими», очень немного, и они относятся к совершенно конкретным событиям, к небольшим кусочкам времени. В эти моменты даже отдельные слова, взгляды, жесты, мимолетные встречи — все могло оказаться важным, решающим. В другое время даже большие усилия неспособны изменить ТРАЕКТОРИЮ, или направление пути. Представление о жизни, как о пути, траектории с критическими точками помогает сосредоточиться на причинах, подводящих нас к этим решающим моментам жизни. Именно причинами, главным образом внутренними, я и собираюсь заниматься.
Такой подход к собственной жизни напоминает взгляд социолога на общественные явления, в которых участвует множество людей. В жизни общества существуют моменты катастроф, резких изменений развития. Нечто подобное, мне кажется, можно увидеть в судьбе каждого отдельного человека. Только здесь не помогут статистика и строгие методы. Приходится иметь дело со смутными, зыбкими понятиями, опираться больше на интуицию, чем на логику и разум.
«Непрерывность личности» и «траектория с критическими точками» — вот два принципа, взгляда на себя и свою жизнь, которые я положу в основу размышлений. Они не будут сковывать меня или подсказывать выводы, потому что имеют весьма общий характер. Но без них я обязательно скачусь к «воспоминаниям», которые, может, приятны для автора и его знакомых, но мало что дают для понимания.

Смерть Гарика из романа Вис виталис

……………………….
Когда начала отрываться, со скрежетом и хрустом, душа от тела, Гарик все чувствовал. Это напомнило ему детство — удаление молочного зуба, шипение заморозки, неуклюжесть языка и бесчувствие губ, и со страхом ожидание, когда же в одной точке проснется, прорежется сквозь тупость живая боль. Так и произошло, и одновременно с болью прорезался в полном мраке ослепительный свет. Гигантский магнит, не заметив ушедшей ввысь маленькой тени, всосал в себя, распылил между полюсами и выплюнул в космос множество частиц, остатки студневидной и хрящевидной субстанций, составляющих наше тело. Они тут же слиплись, смерзлись, и пошли кружить над землей, пока раскаленные от трения о воздух, не упадут обратно, как чуждая нам пыль.
То, что промелькнуло, недоступное ухищрениям науки, граммов тридцать, говорят знатоки, — это нечто уже знало, что впереди: никаких тебе садов, фиников-пряников! Но и вечных пожарищ, сальных сковородок тоже не будет. И переговоров со всеведущим дедушкой не предвидится. Предстояло понятное дело — великий счет. Пусть себе мечтают восточные провидцы о переселениях, новосельях — ничуть это не лучше, чем раскаяния и последующие подарки… или рогатые твари с их кровожадными замашками. Нет, нет, ему предстояло то, что он хорошо знал и понимал, чувствовал и умел, ведь непонятным и чуждым нас, может, испугаешь, но не проймешь.
Он пройдет по всем маршрутам своей судьбы, толкнется во все двери, дворы и закоулки, мимо которых, ничтоже сумняшеся, пробежал, протрусил по своему якобы единственному пути. И на каждом повороте, на каждой развилке он испытает, один за другим, все пути и возможности, все ходы до самого конца. Бесплотной тенью будет кружить, проходя по новым и новым путям, каждый раз удивляясь своей глупости, ничтожеству, своему постоянному «авось»… И после многомиллионного повторения ему откроются все начала, возможности, концы — он постигнет полное пространство своей жизни.
Фаина… Душа его предвидела, как будет упорно ускользать, увертываться, уходить в самые бессмысленные ходы и тупики, обсасывать мелочи — отдалять всеми силами тот момент, когда встанет перед ней яркий июньский денек, Фаина на траве, прелести напоказ… Она обиженно, настойчиво — «когда, когда?..» Когда поженимся, уедем от отеческого всезнайства и душной опеки — когда?.. И не было бы ни того ребенка, малютки с отвислым животиком, ни шестиметровой халупы, ни постоянных угрызений — только сказал бы решительно и твердо -«расстанемся!» Нет, ему неловко перед ее напором, она знала, чего хотела — всегда, и это всегда удивляло его. Он никогда не шел по прямой, уступал локтям, часто не знал, чего хочет — ему было все равно… Все, кроме науки! Он не может ей отказать, что-то лепечет, обещает… Домашний мальчик, считал, что если переспал, то и обязан, заключен, мол, негласный договор, свершилось таинство, люди породнились… Воспитание, книги, неуемный романтизм… «Не обеляй себя, не обеляй — ты ее хотел, оттого и кривил душой, обманывал, думал — пусть приземленная, грубая, простая, коварная, злая… но такая сладкая… Пусть будет рядом, а я тем временем к вершинам — прыг-скок!..»
И это тоже было неправдой, вернее, только одной из плоскостей пространства, по которому ему ползти и ползти теперь. Надолго хватит, на миллионы лет. Поймешь, что в тебе самом и рай, и ад.

У нас старое дерево есть…


юююююююююююююююююююююююююююююююююююююююююююююююююююююююю
………….
Оно давно повалено, не живо не мертво. Какие-то соки его питают, весной и летом появляются редкие листочки. А сбоку в одном месте дыра — ход куда-то далеко. Я заглядывал, даже фонариком светил, — темно…

Мы в Париже


…………….
Есть такая смешная картинка, очень давно написана. Когда-то я мечтал поездить по разным странам. Нет, не столько смотреть на чужую жизнь, сколько по-настоящему — пожить. Не туристом, а жителем нормальным. Приехал, достал ключ, вошел в свой дом, закрыл дверь, посмотрел в окно… Стол, кресло, окно… Можно и без кровати обойтись, в кресле хорошо спать, Проснулся — и за стол… Потом в лавочку сбегал… Посмотрел заодно по сторонам, башня какая-то стоит — интересно… И домой опять…
Но сначала не пускали, было такое время, некоторые еще помнят, наверное. Потом… столько интересных дел навалилось, и так еле справлялся, постоянно увлечен… Личные дела какие-то — досаждали, а как же! Так время и прошло. Место, где жил, я сначала в расчет не принимал — свои дела, некогда в окно взглянуть!.. Потом начал посматривать, и понравилось, лучше места тогда в России не было, академгородок на берегу Оки, интересные люди, правила жизни свои, маленький рай образовался на протяжении двух десятков лет… Коммунисты не очень досаждали, нас, верующих в науку и будущее здесь довольно много собралось…
Потом все начало меняться, и все, что должно бы в лучшую сторону — только в худшую! такая уж особенность у нашей страны, как начнет что меняться, то берегись…
А потом я старый стал, и опять же — всё свои дела да интересы… Так что картинки про другие страны были, да забылись. Теперь иногда рассматриваю, но ехать не хочу. В том смысле, который для меня стал важен, одинаково везде, и довольно противно, так что я и здесь свою жизнь доживу…
Но есть, конечно, пределы, за которыми неуютно становится. Первый — это когда к тебе приходят в дом без разрешения и начинают задавать вопросы. Так было, но быстро кончилось, самые тяжелые времена я пережил с родителями в детстве, а потом легче было, спокойней, и вполне приемлемо казалось, особенно, если постоянно свой интерес во всем! И вторая сторона — это когда ты уж совершенно никому не нужен, и не лично ты, с этим-то можно жить, особенно человеку, который два слова в день не скажет… а когда то, что ты делаешь и чем интересуешься, вовсе не нужно. Нет, привык, конечно, всегда мало кто интересовался, и это было — хорошо, хорошо-о, что не лезли ни в душу, ни с глупыми вопросами… Но опять-же, во всяком деле есть свой минимум, своя мера. Искусство всегда почти необитаемый остров, всегда, если уж всерьез, и авторская рожа не должна показываться из-за кустов, неча на нее смотреть! Но если минимум перейден, то на остров приезжают другие, не те, кто мало и редко интересуется тобой, а те, кто интересуется чем-то совершенно иным, от чего становится немного тошно. Посмотришь на их игры и пляски — тошнить начинает… Хорошо, если на отдалении, а если все ближе?..
Тогда приходится искать новый остров? Трудно сказать, не знаю…

Из «Последнего дома»

………………

Завидую тем, у кого на каждый случай слово наготове. Но тут даже им нечего добавить, сначала живем, потом смерть. Тот, кто уходит, никогда не возвращается. Этот порядок неистребим, никто еще после смерти заново не возник. Некоторые верят, но я с печалью должен признать — ни разу не видел. Сказать «жаль» мало, я в отчаянии бываю.

Иногда человек сам решается свести концы с концами, покончить с этим делом… или историей… событием… Короче, взял и все счеты разорвал, узел разрубил. И это понятно мне, хотя я всеми силами против. Видел однажды, с тех пор на открытый огонь смотреть… не могу, не могу…

Простите, забылся…

Кажется, говорил, — страшно своих оставить. Если бы мир был немного спокойней, чище… Люди бы его без тревоги оставляли, когда нет больше сил участвовать. Хотим мы или не хотим, но участвуем, если не делами, то молчанием и бездельем своим. Бездельем, да.

……………………………………………….

Но вот, оказывается, бывает ни то ни сё… Вроде, не хотел конца человек, а с другой стороны, большие усилия приложил… Если б можно было спросить — «зачем ты?..» Кое-кто пожал бы плечами — «да ни зачем, да просто так…» Объяснить эти странные поступки невозможно, но они на свете есть. Особенно у нас. У нас просто так еще многое случается. Не все муравьи, чтобы только планам следовать. Люди еще есть живые — стукнет в голову и сотворит. А потом из-за этого непостижимого явления что-то новое возникнет… Пусть событие ставит в тупик, зато на размышления натолкнет. Без них как во сне живем, жуем машинально свою жвачку — пищу, дела, отпущенное нам время… А неожиданные странности пробуждают нас, словно свет в ночи.

Никто не понял, что случилось с Толяном. Жил с удовольствием, пользовался холодильником, телевизором японским, стенкой немецкой… И вдруг задал нам задачку, непонятное совершил. Я думаю, это его красит.

Генка смеялся:

— Ну, и выдумщик ты…

— Лучше послушай…

Стервец был Толян отчаянный, да. Говорят, про мертвых нельзя так, но как не вспомнить!.. Однажды у меня трубу прорвало, горячая вода хлещет… Давно. Еще качали нам в батареи кипяток, а не теплый кисель, которым сейчас потчуют. Он с меня десятку содрал. За хомут. Сосед! Одним словом, жлоб. Это наше особенное словцо. Человек, который для себя старается, постоянно озабочен, выгоду извлекает из любого мелкого случая.

Вам не понять, что же плохого в жлобе?..

Устыдили меня… Вы правы, каждого человека что-то красит, надо только тщательней искать. Толян, конечно, жлоб, но его смерть меня поколебала.

К весне осточертеет ему цивилизация, уходит из дома на огород. Там у него халупа с отоплением, кабель по воздуху перекинут — свет, и антенка, старый телек притащил, Рекорд. Вот счастье, никого!.. И тепло ему в хатке, печка да вместо одеяла медвежья доха. Старая, вонючая, жаркая… Спал, жрал и в экран глазел. И канистра с самогоном при нем. Откуда еда? Галя, конечно, приносила, только бы там сидел. До глубокой осени нет дома Толяна, радуется Галя. Никто не ворчит, не рычит, не шастает по ночам, не чавкает мордой в холодильнике…

И в тот год так было, как многие года.

Как-то к обеду приходит Галина к огородному домику, тащит кастрюльки. Начало сентября, внучка, первый класс!.. платьица да бантики, заботы и восторги… Природа бабье лето готовит, торжественны деревья, березки прозрачны, тихи, а клены за их огонь люблю. На ослепительном небе спектакль, последний акт неповиновения. Помирать так уж с музыкой. Хотя редко помирают они, но надолго обмирают, терпят боль, страх… ведь не знают, кончится зима или не кончится…

Представляешь, как жить, если не знаешь, вернутся свет и тепло или навсегда пропали… Особое мужество надо иметь.

А Генка говорит, брось глупости, они чувствовать не могут.

Как это не могут, без чувства жизни нет.

Но я про Толяна… Обошла Галина все углы, нет мужика. Поперся за грибами, что ли?.. Раз в пять лет случалось, возьмет лукошко да пошел. Возвращается с сыроежками, так что бывало с ним.

Она ждет, его нет…

Наутро снова пришла. В хатке пусто, тихо, печь не топлена, одна доха на топчане.

Дети, их трое взрослых, парень и две девки, давно в центре живут. Все собрались, кликнули соседей. И я пришел. Началась беготня, нервные поиски… Долго искали, не нашли.

На следующий день снова собрались. К вечеру обнаружили.

Мимо участка большая труба шла. Местами присыпана землей, местами на поверхности, из-под нее трава пробивается. Много лет лежала. План был куда-то газ подать, да передумали. Значительная штука, полметра в ширину. В чистом поле неожиданно возникает, рядом с огородами, и кончается тоже внезапно и бесполезно. Метрах в трехстах отсюда ручеек, из него насосик воду качает для полива, тем, кто заплатил. К воде крутой спуск, из обрыва торчит труба, здесь плану конец.

Кому пришла в голову мысль в трубе пошарить, не знаю, но пришла.

В середине пути наткнулись на Толяна, вытащили за ноги. Метров сто тащили. Мертвый, конечно, оказался. Вскрыли, как полагается. Все у него в норме, даже не пьян! Ну, не совсем в норме, все-таки труп, но причину смерти понять не сумели.

Полз, полз, устал и задохнулся, предполагают.

Зачем пополз во тьму кромешную?.. От какого страха спасался?.. Или просто любопытство одолело, никогда в трубе не жил?

Непонятная история. Со жлобами таких поступков не случается, досконально знают пользу своего тела.

Генка говорит:

— Я его понял, кажется…

— Что, что ты понял?..

Он молчит, только щурится…

А через месяц Галя собралась, уехала к сыну в Серпухов. Теперь служит той семье. Я говорил, есть люди, всю жизнь кому-то служить обязаны. Нет, не я так считаю — они. А я молчу, молчу… что тут скажешь…

Так зачем он полез в трубу, Толян?.. Не знаете… Вот и я не скажу.

А Генка говорит:

— Мы все так ползем… куда, сами не знаем.

-Ты же говорил, летим?.. Из дыры в дыру перелетаем…

Он на меня посмотрел, ничего не сказал, не объяснил…

Хокусай


………………………………………………..

………………………………………………..

///////////////////////

Пришел наш друг Борис

……………
Не видели его все лето. Появился, больной и сильно постаревший свиду, за ухом незаживающая рана.

Начали лечиться — усиленное питание, душевный покой и т.д. Теперь немного оклемался:

не забывайте!


……………..
Про финики и витамины. И очки — темные, в розоватой оправе. Орех — для ума. И шкурка полумеховая — для тепла.
Язык и разум дорожку всегда найдут, только туда ли выведут?..
А художнику что надо — градус вправо или не надо вправо… А то, что уже подспудно решено — не трогает оно.