ТУСЯ


…………….
Такие моменты бывают в жизни у каждого, особенно, когда тебе за 50.
(по нашей шкале времени)


…………

Чем проще, тем трудней. Пусть повисит ради вазочки, но вообще-то, не годится.

Воспоминания часто с глупой мелочи начинаются. Фраза выскочит – и тут же человек за ней. Так память устроена, ей образ подавай. Начнешь с глупости, а вспомнишь хорошее…

Был у меня знакомый, ученый химик Берман. Рядом оказался, мне повезло. Везение на людей лучшая случайность. А может и не случай? Но это вечный вопрос, не будем… Он вдвое старше меня был, профессор, доктор, а я первого года аспирант. Так бывает, встречаются два человека, вроде рядом стоят, а оказывается, один только лезет в гущу, полон сил, а другой… наоборот, к концу… Они временно рядом оказались. Печальное явление. Редко замечаем направление путей, а сегодня и вовсе, не в глаза – на руки смотрят, что принес…

Берман со мной был добр, это запоминается, не привыкаешь К плохому привыкнуть можно, а к хорошему – не-ет…

Тогда я приехал из Эстонии, там каждая шишка на ровном месте себя черт знает кем считает, глаза в небо, надувается, как лягушка… Ква-ква… У них даже к учителю нормального обращения нет. В России по имени-отчеству, а там не принято. По имени нельзя, отчества нет, по фамилии учителя неудобно, если много лет учит… Что делать? Говорят – «ыпетая», то есть – учитель, и всем одинаково – ыпетая, ыпетая… Черт знает что… А этот Берман меня сразу поразил. Огромный мужик, голова еще больше, чем должна быть при таком росте, но если приглядеться, болезненный лоб, и вся башка кажется мягкой, надутой… Потом я узнал, он был тяжело болен, рано умер. Способный человек. Но самолюбивый, тщеславный, и это ему несколько раз отомстило, два ложных открытия сделал. Замахнулся на большие темы. И сходу, не проверив, выдает сенсацию. А ему вежливо, но ясно… Дали понять. Он каялся – дурак, поверил лаборантке… Всегда лаборантки оказываются виноваты, хотя и так бывает… А потом — второй раз! Вот так не повезло ему. И чутье было, и направление верное, но — спешил.

Когда мы встретились, он между первой и второй неудачей жил, но все равно знаменит. Все равно много сделал человек, книги хорошие писал, полезные работы в генетике, хотя не очень крупные… Но сильно ошибаться никому нельзя. Особенно, если оч-чень умные люди окружают, сами к открытию стремятся. Этим не хватает только одного – доброты…

И вот я к Берману подхожу, прошу какой-то реактив. Я побирался, аспирантик первого года в хорошем ленинградском институте. Хорошем, но не по моей специальности и теме. Там почти все были физики, несколько химиков, а биологией занимались две величины — Берман и мой шеф, Волькенштейн. Мой был знаменитей, до увлечения биологией успел поработать физиком, много сделал в оптике, даже сталинскую премию получил. Потом занимался полимерами, тоже преуспел. Полимеры были нужны, например, лаки, которыми научились самолеты покрывать, от этих покрытий зависели летательные качества. На лаки давали большие деньги, так что и на биологию немного оставалось. Но в биологии мой шеф был искренне любящим свое увлечение профаном. Не понимал, что делается она не только мозгами, но и кое-какая химия нужна. А Берман был грамотный химик, он это знал, и у него водились реактивы. Вот я и подлавливал его на каждом углу, выпрашивал.

Он добрый деликатный был человек, с виду суровый, грубоватый, но за этим нежность и робость. Он свои ошибки понимал… и делал их снова, снова… В этом он был похож на моего брата, и внешностью, и повадками… Но это уже другая тема, вернемся. Я стою на лестнице, широкой каменной, в старом Институте на Стрелке Васильевского острова, в здании, которое называлась Биржа, потому что раньше так и было, а тогда здесь располагались Институты Академии наук. Страны, которой больше нет… Стою и прошу, в первый раз Бермана остановил. Он терпеливо слушает, сопит, молчит, громадный мужик… Потом говорит: «Тебе что – это? Дам, конечно, это навоз!» Грубым басом, отрывисто, даже резко, но стоит, смотрит, ему интересно, что за новая научная букашка появилась… Реактив этот не навоз, но много у него, и он рад поделиться. А если б мало?.. Покряхтел бы, скорчил рожу, повздыхал… и тоже дал бы, ведь мы общее дело делали. Хотя, как тут же выяснилось, я аспирант его постоянного соперника и спорщика Михаила… Берман все равно поможет. Такие были тогда ученые в России. Ничуть не выпендривались перед аспирантом первого года, ничуть!

Сейчас крупных людей меньше стало, многие вымерли, немногие оставшиеся продолжают вымирать. Мы вступаем в эпоху бури и натиска, только не культурного, а базарного, ничего не поделаешь…

Так вот, Берман мне тогда помог. Часто бывает, другому помочь легче, чем самому себе. Он о себе многое понимал, но ничего поделать не мог. «Я всю жизнь бежал за волной», -говорит.

Удивительно, как до нас важные слова доходят. Оценка собственной жизни, искренность, это важно. Без искренности нет культуры, главного, что связывает людей. Далекий человек вдруг становится близким, понятным… Образ пробивается через годы, время не помеха… Моему шефу жена рассказала. Она была знакома с дочкой Бермана, тоже химиком, и как-то разговорились. А шеф в лаборатории нам, мимоходом, между прочим… Тогда уже Бермана не было в живых, он рано умер. Но вернемся…

Как-то вечером…

Я тогда дни и ночи в Институте пропадал. Ходил по коридорам, ждал, пока реакция пройдет, химия времени требует.

Звуки негромкие… Скрипочка. Весь в закоулках дом, в одном из них лаборатория Бермана, пять небольших комнат. Оттуда музыка шла. Дверь полуоткрыта. Я заглянул. Там сидело несколько человек, Берман стоял. Играл. Лицо запомнил, он очень старался. Согнулся, покраснел… Даже я понял, плохо играет. Но играл!

Он вырос в детском доме, сын врагов народа. Никто его музыке не учил, а он хотел. Потом время стало добрей, он все-таки выучился. Но на химика, так надежней было. А потом решил, буду все-таки музыку играть!.. Он даже нот не знал…

Прошло много лет, книги его забыты, но я его помню. Мелодию, скрипку, его лицо… Лестницу, на которой стояли. Его моментальное согласие помочь. Не согласие – желание!

Ничто сильней и глубже не запоминается, чем доброта проходящего мимо человека. С добротой своих мы проще свыкаемся. А если чужой сказал доброе, или помог, или вдруг в неожиданном свете показался… Это важно. Пусть в другую сторону шел. Тем более, если в другую, особая печаль. Иногда имени не знаешь, только слово, мимолетно сказанное… И что за человек, кто он был, уже никогда… Как тот неизвестный никому цветок. Вдруг вырос за окном, стоял, терпел холод… а потом также внезапно исчезает. И никто!.. кроме меня, о нем не знал. В этом ужасное есть. Даже не помнящий себя цветок, а если человек?.. Был, был – и нет?.. Жизнь каждого существа драма, сомнения никакого. Я С.Б. чужим именем называю, не Берман он. Боюсь что-нибудь не так сказать. В молодости легко забывал.

Но не убежал от памяти – что-то помню…

А теперешняя молодежь?.. Потерянное поколение! Но некоторые притворяются, а на деле не совсем пропащие. Врут, потому что искренность не в моде. Недавно прочитал, искренно пишут только эстеты… или идиоты. Сразу понял, кто я, потому что не эстет. Хотя музыку любил. Но вот слуха… Не было! И я завидовал. Младшему брату своему. Правда, зависть была не злая – напоминание себе. Его таланты меня не трогали. Ну, поколачивал, конечно, но это обычное дело, младший брат. Напоминание тоже вещь тяжелая, постоянно помнишь, что не способен… Как отделался? Говорю же, уехал, забыл, отвлекся… другие дела… Спасает. Но когда мне было восемь, а ему четыре… Переживал.

У него вдруг абсолютный слух прорезался, можете представить?.. А я двух нот собрать не мог, два слова спеть. Потом мне сказали, внутренний слух есть у каждого, надо только учить правильно, вытягивать его. Но кто тогда этим занимался, сразу после войны… Брата всерьез собирались учить, но так и не отдали. Сначала сказали – рано, потом дела, заботы, умер отец, и брат остался без учителя. Всю жизнь жалел, и своего сына отдал на скрипочке учиться, у того абсолютный слух прорезался. И что? Сын оказался способным лентяем, проучился несколько лет и бросил. Хотя его учила сестра Спивакова. Не знаю, была ли сестра похожа на брата, но все равно, сестра таланта.

Уехал я, и забыл про зависть. Сейчас думаю, ее и не было. Придумал. Никому я не завидовал, слишком собой занят был. В себе столько всякого обнаруживаешь, и дряни, и разных завихрений… Некогда другими заниматься. Учился, женился, работал, наука захватила… Иногда жена водила на концерты, добросовестно слушал, что-то нравилось. Популярные мелодии из классики. А вообще – скучал…

Однажды увидел впереди нас в кресле известного искусствоведа. В местном масштабе. Жена шепнула – смотри, Акимов. Мне тогда было лет тридцать, а ему пятьдесят с небольшим. Но он для меня был старик. Теперь я думаю, совсем не стар. Он спал. Откинулся в креслице, голову на грудь… чуть слышно посапывал. Все-таки, культурный человек, не храпел… Он эту музыку миллион раз слышал. Знакомый пианист просил придти, неудобно отказаться было.

Но я другое увидел – я его узнал!

Мы жили на даче, я, мама и брат. Это было… через несколько лет после смерти отца. То есть, лет за двадцать до концерта. Дачи тогда были недороги, мы жили там целое лето. Я дрался с местными ребятами. Они близко не подходили, кидали камни через забор. И я кидал в них. Я умел далеко и метко кидать, они боялись. Мне попали по пальцу в тот день. Тот, кто кидал камни, понимает, это случайность, в палец попасть нелегко. Больно не было, удар и тут же ноготь посинел. Они убежали, я пришел в дом, а мама говорит, у нас новый сосед, из Ленинграда. Сосед оказался красивым, веселым, играл на рояле и пел – «у сороконожки народились крошки…» Очень здорово пел. Борис. Жена Нина. Мы потом в Таллинне жили рядом, иногда заходили к ним. Они весело жили. Мы не так, папа умер, мама боролась за нас… А у них не было детей, оба работали, молодые, здоровые, музыканты, она пианистка, красивая… Я смотрел, и видел, что можно и так жить…

Это важно, особенно в детстве, увидеть, что можно жить не так, как ты живешь, и что жизнь не всех бьет по голове, хотя многих бьет. И если тебе плохо, ты болен, и нечего есть, то не значит, что все сволочи. И это дает надежду, что дальше лучше будет. Особенно в молодости – дает.

Так вот, Борис тогда послушал, как брат песенки поет и сочиняет, и говорит, да у него же абсолютный слух…

— Знаем… Надо бы учить, да все никак…

Время такое было, то рано, то не до этого… а потом и вовсе поздно показалось.

Не получилось.

Вот так всегда, начнешь про свои болячки, а рядом куда серьезней дела…

А мне, что пробовать, если слуха нет?.. Я и не пробовал. Но хотел. Хотя… теперь уж и не знаю, было или нет… Не горевал, другие были страсти. Оставил музыку в покое. Другие были интересные дела.

И все-таки, видно, сохранилась во мне болезненная струна. Когда начал рисовать, то вспомнил про нее. Но это уже другой рассказ.

ФРАГМЕНТ РОМАНА «VIS VITALIS»

………………………….

Аркадий вышел на балкон. Как кавалер ордена политкаторжан, реабилитированный ветеран, он имел непререкаемое право на балкон, бесплатную похлебку и безбилетный проезд в транспорте. Поскольку транспорта в городе не было, то оставались два блага. Похлебки он стыдился, брал сухим пайком, приходил за талонами в безлюдное время. А балкон — это тебе не похлебка, бери выше! С высоты холма и трех этажей ему были видны темные леса на горизонте, пышные поляны за рекой, и он радовался, что людей в округе мало, в крайнем случае можно будет скрыться в лесу, окопаться там, кормиться кореньями, ягодами, грибами…
Сейчас он должен был найти идею. Он рассчитывал заняться этим с утра, но неприятности выбили из колеи. Опыты зашли в тупик, все мелкие ходы были исхожены, тривиальные уловки не привели к успеху, ответа все нет и нет. Осталось только разбежаться и прыгнуть по наитию, опустив поводья, дать себе волю, не слушая разумных гнусавых голосков, которые по проторенной колее подвели его к краю… и советовали теперь ступать осторожней, двигаться, исключая одну возможность за другой, шаг за шагом…
Он понимал, что его ждет, если останется топтаться на месте — полное поражение и паралич; здесь, под фонарем не осталось ничего свежего, интересного, он крутился среди привычных понятий, как белка в колесе. И он решился — сосредоточившись, ждал, старательно надавливая на себя со всех сторон: незаметными движениями подвигая вверх диафрагму, выпячивая грудь, шевеля губами, поднимая и опуская брови, сплетая и расплетая узловатые пальцы… В голове проносились цифры и схемы, ему было душно, тошно, муторно, тянуло под ложечкой от нетерпения, ноги сами выбивали чечетку, во рту собиралась вязкая слюна… как у художника, берущего цвет… Конечно, в нем происходили и другие, гораздо более сложные движения, но нам придется ограничиться внешними описаниями… Как простыми словами расскажешь о том, за чем безрезультатно охотится вся передовая научная мысль!..
Аркадий сплюнул вниз, прочистил горло деликатным хмыканьем, он боялся помешать соседям. Рядом пролетела, тяжело взмахивая крылом, ворона, разыгрывающая неуклюжесть при виртуозности полета. За вороной пролетела галка, воздух дрогнул и снова успокоился, а идея все не шла. Он все в себя заложил, зарядился всеми знаниями для решения — и в напряжении застыл. Факты покорно лежали перед ним, он разгладил все противоречия, как морщины, а тайна оставалась: источник движения ускользал от него. Он видел, как зацеплены все шестеренки, а пружинки обнаружить не мог. Нужно было что-то придумать, обнажить причину, так поставить вопрос, чтобы стал неизбежным ответ. Не просто вычислить, или вывести по формуле, или путями логики, а догадаться, вот именно — догадаться он должен был, а он по привычке покорно льнул к фактам, надеясь — вывезут, найдется еще одна маленькая деталь, еще одна буква в неизвестном слове, и потребуется уже не прыжок с отрывом от земли, а обычный шаг.
Мысль его металась в лабиринте, наталкиваясь на тупики, он занимался перебором возможностей, отвергая одну за другой… ему не хватало то ли воздуха для глубокого вдоха, то ли пространства для разбега… или взгляда сверху на все хитросплетения, чтобы обнаружить ясный и простой выход. Он сам не знал точно, что ему нужно.
Стрелки распечатали второй круг. Возникла тупая тяжесть в висках, раздражение под ложечкой сменилось неприятным давлением, потянуло ко сну. Творчество, похоже, отменялось. Он постарается забыть неудачу за энергичными упражнениями с пробирками и колбами, совершая тысячу первый небольшой осторожный ход. Но осадок останется — еще раз не получилось, не пришло!


…………
Была неоднократно. НО свет, распыленный в утреннем воздухе, передать почти невозможно. А резкость и контраст убивают его напрочь. Чем лучше аппарат, тем хуже получается репродукция.

ХУДОЖНИК И МУЗА


…………
Неоднократно была. Но точней, чем раньше. Из тех работ, по поводу которых у меня нет охоты фантазировать.
Кстати, с помощью интернета удалось сделать странную штуку — показать не изменения художника вдоль течения времени, а обратный процесс, от конца к началу. Возникли странные выводы, многие из них печальны. Но это уже тема для другого романа, неЖеЖешного.

ТРУБА в ОКНЕ


………….
Просыпаюсь, смотрю в окно. Труба на месте. Значит, в эту жизнь вернулся.

ЖЕНЩИНА С ЖЕЛТЫМИ ВОЛОСАМИ ( ~ 1981-82гг)


………
А тут оптика совсем не виновата.
Я слышал, некоторые художники уничтожают свои ранние работы. Чтобы лучшую память о себе оставить, наверное. Не знаю, я с удовольствием смотрю, и даже с некоторой завистью к самому себе.

СТАРЫЙ ПОРТРЕТ


/////////////

Шутка. Поиграл немного с фотоаппаратом. Выразительности ради.
Мне говорил один сведущий человек — «примитивист не бывает экспрессионистом, а экспрессионист — не примитив…»
И пальчиком качал…
То есть «примитив не экспрессивен». Не потому что не выразителен, а потому, что нарочито не усиливает, в этом его святая простота и честность, выразительность от простого удивления миром (а вовсе не от неумения, Пиросмани по-своему высший пилотаж, он до многого сам дошел, до чего хотел, конечно, дойти — чисто интуитивно)
Рассуждения по ничтожному поводу. Портрет как портрет. Ну, чуть-чуть поиграл с фотоаппаратом… (

Один старый художник говорил мне — «возьми черный квадрат — в нем нет живописи, потому что нет соотношений и выбора из них. Но поставь в него одну светлую точку — и тут же тебе потребуется вторая, чтобы уравновесить первую… а это уже путь к живописи».

ФРАГМЕНТ РОМАНА «VIS VITALIS»

……………..
Кончились музейные красоты, сувениры, бронзовые символы, символические запахи, которыми богат каждый город, особенно, если ему тысяча лет — началось главное, ради чего он вернулся. Он ступил на узкую улочку под названием «железная», за ней, горбясь и спотыкаясь, тянулась «оловянная», с теми самыми домишками, которые он видел в своих снах. Вот только заборчики снесли, и домики лишились скрытности, которая нужна любой жизни, зато видна стала нежная ярко-зеленая трава, кустики, миниатюрные лужаечки перед покосившимися крылечками… Кругом, стоило только поднять голову, кипела стройка, наступали каменные громады, бурчали тяжело груженые грузовики… но он не поднимал глаз выше того уровня, с которого смотрел тогда, и видел все то же — покосившиеся рамы, узкие грязноватые стекла, скромные северные цветы на подоконниках, вколоченные в землю круглые камни, какие-то столбики, назначение которых он не знал ни тогда, ни сейчас, вросшую в землю дулом вниз старинную пушку со знакомой царапиной на зеленоватом чугуне… Было пустынно, иногда проходили люди, его никто не знал и не мог уже знать.
Он пересек небольшую площадку, место слияния двух улиц, названных именами местных деятелей культуры, он ничего о них не знал, и знать не хотел. И вот появился перед ним грязно-желтого цвета, в подтеках и трещинах, старый четырехэтажный дом, на углу, пересечении двух улиц, обе носили имена других деятелей, кажется, писателей, он о них тоже ничего не знал — он смотрел на дом. Перед окнами была та же лужайка, поросшая приземистыми кустами, с одной извилистой дорожкой, посыпанной битым кирпичом. По ней он катался на детском велосипеде, двухколесном, и неплохо катался; расстояние до угла казалось тогда ему достаточным, а теперь уменьшилось до тридцати шагов. Каждый раз, когда он оказывался на этом углу, он окидывал взглядом лужайку — удивлялся и ужасался: все это стояло на своих местах и ничуть не нуждалось в нем! Его не было, он возвращается — «опять лужайка, а я другой», и опять, и опять… Наконец, в будущем он предвидел момент, когда все точно также, лужайка на месте, а его уже и нет.

……….
Постояв, как он обычно делал раз в несколько лет, он повернул обратно. В доме не было никого, кто бы его ждал и помнил. А он помнил все: как вихрем взлетал на невысокий второй этаж, звонил, в ответ внутри в тишине раздавался шорох, потом быстрые нечеткие шаги, хрипловатый голос — «кто там?..» Он осипшим от волнения отвечал, дверь открывалась, мать на миг обнимала его, он чувствовал ее тепло, острые лопатки под рукой… Последние годы она неудержимо худела, слабела, иссякала ее Жизненная Сила, и он ничем не мог ей помочь. Она сделала его таким, каким он был, и оставила с противоречивым и сложным наследством. Он поспешил взяться за дело, не сумев разобраться в том, что имел.

………….
Несмотря на выдержку и терпение, которыми он славился еще у Мартина, он ожидал результата, пусть кисловатого, но плода с дерева, которое посадил и взращивал годами. Конечно, не денег он ждал, смешно подумать… и даже не открытия и заслуженной славы, хотя был совсем не против… Нет, он больше всего хотел изменений в себе — роста, созревания, глубины и ясности взгляда, сознательных решений, вырастания из коротких штанишек мальчика на побегушках при случайности.
Он добился своего — изменился… но не благодаря разумному и прекрасному делу, которому отдавал все силы и время, а вопреки ему — когда стал отталкиваться от него! Он вспомнил слова Аркадия — «жизнь изменяется, но ее не изменить…» и перефразировал применительно к себе: «человек не может себя изменить, но изменяется…» Наверное, Аркадий покачал бы головой — «снова впадаете в крайность…» Впрочем, действительно, бывает — мы рьяно хотим чего-то одного, а получаем совсем другое, потом просто живем, не стараясь что-либо в себе изменить, и вдруг обнаруживаем, что изменились. По аналогии с историей, может, в этом и кроется ирония жизни?..

………………..
Он оказался под тенью широких каштановых листьев. Дерево, что стояло у входа в парк, было особенное, его видел отец Марка, здесь они гуляли вместе, и дед был здесь, и прадед — ходили, смотрели, выгуливали детишек… Эта мысль не принесла ему радости, одну тоску. Он связей с прошлым не ощущал, зато остро чувствовал время.
Дорожка вела к пруду, по воде скользило несколько белых лебедей и один черный. Между крупными птицами шныряли нарядные утки, людей почти не было. Он прошел мимо солнечных часов — выщербленный известняк со знаками Зодиака, матовый блеск шара, указующий перст, бросающий многозначительную тень — символ постоянства отсчета времени; кругом же время менялось и своевольно переиначивалось.
Он двинулся вглубь парка по темным сырым аллейкам. Справа тянулась изгородь, за ней фонтаны и провинциальный дворец с деревянными оштукатуренными колоннами. Он прошел вдоль изгороди к полю, к приземистым широким дубам; за деревьями виднелась дорога, за ней море. На небольшом возвышении стояла девушка с крестом, протянутым в сторону бухты — памятник потонувшему русскому броненосцу; на столбиках вокруг него имена матросов, некоторые он помнил с тех пор, как научился читать. Тут же рядом ровно и незаметно начиналась вода, прозрачная, сливающаяся с бесцветным небом; холодом от нее веяло, пахло гниющими водорослями. Налево, вдоль берега стояли, как толстые тетки, ивы с узкими серебристыми листочками, свисающими до земли; направо, огибая воду, шла дорога, и в дымке кончалась обрывом, далее многоточием торчало из воды несколько колючих островков, на последнем едва виднелась вертикальная черточка маяка.
Было тихо, буднично, серо, очередной раз он оказался здесь лишним — наблюдателем, вытесненным из времени, простой понятной системы координат, со своими воспоминаниями, как сказочными драгоценностями — вынеси за порог и тут же обратятся в прах. Что из того, что он был здесь с отцом, сразу после войны?.. Берег лежал в ямах, канавах, щетинился проволокой. Они брели, спотыкаясь, к воде; отец сказал — «вернулись, наконец…», а Марк не понял, он не мог помнить ни берега, ни этой серой воды… Теперь он, в свою очередь, помнил об этих местах много такого, чего не знал никто.
Погружен в свои переживания, он прошел быстрыми шагами мимо плакучих ив, спустился с хрустящей кирпичной крошки на плотный сырой песок. У воды торчало несколько седых камышин, сердито ощетинившихся; они качались от резкого ветра, вода подбрасывала к ним пузыри и убегала, пузыри с шипением лопались, оставляя на песке темные круги… Вот здесь я стоял… Ничто в нем не шелохнулось. Невозможно удержать время, остановиться, остаться, лелеять этот ушедший с детством мир фантазий, раскрашенных картинок, книжных страстей…
Вода была теплей воздуха, но мокрая ладонь быстро зябла, он сунул руку в карман… Прямо отсюда он отправился к Мартину, в другой мир — суровый, глубокий, но тоже придуманный — в нем не жили действительностью, думали всерьез только о науке, не придавая всему остальному значения: имей двух жен или вовсе не женись, будь богачом или ходи без гроша в кармане, тряси длинными патлами — или стригись наголо… Брюки — не брюки… никаких тебе дурацких символов якобы свободы, дешевой этой аксеновщины… Хочешь — пей горькую, не хочешь — слыви трезвенником, можешь — уважай законы, не можешь — диссидентствуй напропалую… Безразлично! Имело значение только то, что делаешь для науки, как понимаешь ее, поддерживаешь ли истинную, воюешь ли с той, что лже…
Марк воспринял этот мир, поверил в него с восторгом, и правильно, какой же молодой человек, если в нем нет восторга, тогда он живой труп.
«Что же случилось? Угадал ли я за увлечением глубинный интерес, скажем — пристрастие, чтобы не говорить пустое — «способности»… или пошел на поводу у крысолова с дудочкой?.. Может, внушенное с детства стремление делаться «все лучше», отвлекло меня от поисков своих сильных сторон? И я выбрал самое трудное для себя дело, какое только встретил?.. А, может, просто истощилась та разумная половина, которую я лелеял в себе, а другая, забытая, запущенная, затюканная попреками — для нее наука как горькое лекарство — она-то и воспряла?..»

текучка


…………………….
один художник, давно умерший, говорил мне, что жизнь из него вытекает не когда он не ест, не спит, рисует беспрерывно, а когда «взвешивает соотношения». «Я чувствую, как нервы скрипят» — он говорил.