ТАК ОНО И ВЫШЛО.

ПУСТЬ УМРЕТ

В четыре года он плакал, когда узнал, что умрет: «Не хочу!» Его вытащили из-под телеги и сказали, что это нескоро, но он плакал и плакал. Он босиком бегал в деревенскую школу, и грязь намерзала на его ногах. Он голодал и учился, и стал ученым. Я видел его старые тетради — в них планы на тридцать лет вперед, крупным размашистым почерком, он предвидел два больших открытия. В нем было столько силы… казалось, ничто не может его остановить. Иногда он читал газеты и смеялся: «Враги народа — какая ерунда!» Как-то он шел домой с приятелем Сашей. Они говорили о врагах народа, о шпионах, о газетах, а через неделю моего знакомого арестовали. Ему показали донос, написанный знакомым почерком — «он знает о существовании тайного общества…» Через полгода его вывели из одиночки и привели в комнату, полупустую, в ней сидели люди в пальто, будто только что приехали, и что-то обсуждали. Один, лысоватый, взглянул на него, откопал бумажку, прочел — десять лет, и снова они о чем-то говорили, а его увели…
Он выжил, а потом пятнадцать лет добивался: «Пустите в науку…», а его не пускали. Он скитался по провинции, копал землю, подметал улицы, и читал, читал… Он искал журналы со статьями, подписанными знакомой фамилией. А Саша ушел далеко. На своем пути он смахнул в сторону еще нескольких, стал автором книг, академиком, большим человеком. И вот дьявол — он ведь был талантлив, думал быстро и точно, и тут же — грабил, брал все, что мог…
Прошли годы, и мой знакомый, наконец, возвращается в отличный институт, и здесь встречает своего Сашу. Они гуляют в красивом парке, среди цветущих деревьев, и Саша говорит: «Как я рад, что ты вернулся… я тебе помогу…» А мой знакомый, старик уже, говорит этому Саше, что знает все, как есть.
Тот улыбнулся кривовато, блеснул зубами — «я и теперь любого могу…»
А через месяц моего старика вежливо провожают на пенсию — возраст. Ему приносят семьдесят рублей, он редко выходит на улицу, но иногда приходит в институт, в библиотеку, вечерами, когда темновато и народу мало, берет журналы — и читает, читает… Потом идет домой, входит в теплую комнату, в телогрейке, валенках, садится на пол, спиной к батарее и долго сидит не двигаясь…
А в двух часах езды от нас на роскошной даче живет другой старик. Всю жизнь он намеренно сжигал себя — работа, вино, все новые женщины… всю жизнь он не мог остановиться…
Может, боялся?
Нет. Ни раскаяния, ни возмездия не будет.
Но он скоро умрет, этот Саша, он должен умереть, а мой старик — пусть еще поживет немного, погреется на солнышке — это единственная справедливость, которая осталась возможной. Пусть подлец умрет раньше.

СТАРЕНЬКОЕ (1985г)

КРОЛИК

Студентом я работал в научном кружке, и мне приходилось убивать животных. Надо так надо — и я их не жалел. Когда шел к ним, как-то собирался, думал только о деле, и никогда не заходил в виварий поиграть с ними, покормить, как делали другие студенты, которые не убивали. И потом я не жалел об этом, а убивать перестал, потому что необходимость отпала: теперь я работал по-другому — изучал молекулы животных, а убивал кто-то другой. Я получал мутноватые растворы — и ни о чем не думал. Дома у меня жили собака и кошка, я их любил, и не мог представить себе, что кто-нибудь убьет их.
Но однажды мне вдруг стало нужно убить кролика и взять его мясо для опытов. Так случилось, что вокруг меня не было в тот момент людей, которые брали это на себя, с нужной сноровкой и не размышляя, и мне пришлось взяться самому. У нас не было ничего для убийства, никаких приспособлений, облегчающих это дело, как было у меня раньше, и я решил усыпить его эфиром и во сне перерезать горло, чтобы он не мучился. Никто мне не стал помогать, хотя всем нужен был этот мертвый кролик не меньше, чем мне. Я давно знал, что многие любят плоды черной работы, и неприглядной, но руки оставляют чистыми. Все знали, что убить нужно, но помогать никто не хотел. Я умел это делать — вот и делай…
Я вошел в пустую комнату и положил кролика на пол. Он сидел тихо, не шевелился…
Что-то изменилось во мне за эти годы, само по себе… Может, думал о чем-то, страдал?.. И, наверное, стал взрослее. А может еще что-то произошло… Только я не мог его убить, не умел, и признаться в этом не мог. Почему?.. ведь столько убивал — и ничего, а теперь — не могу…
Я усыпил его, и все подливал эфир, и у меня закружилась голова — вот сейчас я упаду здесь, рядом с ним… Я взял нож и начал перерезать ему горло. Он дернулся, я испугался и отпустил его. Кровь текла медленно, так он долго будет умирать. Я стиснул зубы и с остервенением стал перепиливать горло, с тупым отчаянием, руки у меня дрожали…
Наконец, я убил его и вырезал кусок мякоти из бедра. Ради этого он умер. Моя вера в необходимость его смерти была поколеблена. Он лежал на полу серой тряпочкой, голова откинута. Кровь я вытер.
………………………..

ВЕРЕВОЧКА

Однажды я три года жил в Ленинграде. Теперь уже я могу не кривя душой написать — «однажды», так давно это было, что три года кажутся одним длинным днем. Я много работал и старался доказать себе, что чего-то стою в деле, которое мне трудно давалось. Тем больше чести, если я добьюсь своего — так я думал. Для молодого человека это может быть и так, и я не жалею о том времени.
Ходить по знакомым я не любил. Иногда мне хотелось куда-нибудь пойти, но отвечать на вопросы не хотелось. «Как твои дела?..» — а на самом деле никого не волновали мои дела, может быть, одного-двух интересовали результаты дел, а результатов не было. Но я чувствовал необходимость куда-то пойти, чтобы свободно смотреть на людей, и на меня поменьше смотрели. И я ходил по улицам и смотрел в лица, которые сильно отличались от тех, к которым я привык. Но это особый разговор. Потом я шел в Эрмитаж.
Мне казалось, что я неравнодушен к живописи, потому что много читал о художниках, и мне тоже хотелось жить так, свободно, создавать что-то свое… Но я ни на что путное не был способен, так мне казалось.
Я ходил по залам и добросовестно смотрел. Я понимал, что дело не в сюжетах, но в чем дело, что главное в картине — не мог понять. В общем я скучал, отмечал мысленно галочки — видел, видел… такие галочки ставят себе очень многие люди, которые регулярно ходят в музеи, а некоторые даже что-то записывают, бросит взгляд — и в книжечку. Эти всегда меня раздражали — о чем тут писать, если я не отличаю одного художника от другого, и плохое от хорошего. Потом я понял, что плохое от хорошего сами могут отличить немногие, а хорошее от очень хорошего — почти никто, и картины стоят годами и десятилетиями, пока не появится такой человек…
Один раз я шел себе и шел, и наткнулся на веревочку. Здесь собирались открыть новый зал, но еще только готовились. Кажется, это были голландские картины. В глубине, в полумраке суетились люди, некоторые картины уже висели и выглядели таинственно в случайном рассеянном свете. Это была другая жизнь картин, которую я раньше не видел, и я стоял и смотрел. Может быть, так они когда-то жили в комнатах и кухнях голландских купцов, в черных лакированных рамах, среди людей и обычной их суеты. Мне это нравилось, потому что многие картины не живут напоказ, им гораздо больше подходит ненавязчивое внимание постоянных жителей, чем восторги чужих людей, специально приходящих посмотреть на них.
И тут я увидел одну картину, небольшую, метрах в десяти от меня. Она вся светилась каким-то нежным зеленым светом. Я подумал, что это случайный лучик падает на нее, но нет, она вся была в полумраке. Это упрямое свечение цвета остановило меня. Я не видел, что на ней, не различал деталей, но, кажется, разглядел что-то важное. Как хорошо, что мне не дали подойти к ней вплотную, и что был полумрак, а не яркий музейный свет, уравнивающий и обедняющий цвет. В этом ровном ненавязчивом свечении чувствовалась упрямая сила…
Я стал смотреть другие картины — и ничего такого не увидел, пока не дошел до Сезанна, который мне раньше казался скучным. Тут я увидел то же сияние цвета, и понял, что заметил что-то не случайное…
А потом я надолго забыл об этой картине, делал свои трудные дела, доказал себе, что могу — и уехал… Прошло много лет — и я вспомнил тот сумрачный день, картину в полумраке, и эту веревочку, которая остановила меня.
…………………….

ВОРОБЬИНАЯ НОЧЬ

Приближалась ночь, а грозы все не было. Темнота и духота объединились против нас и сдавили узкие коридоры больницы. Свет потушили везде, и только столик сестры был слабо освещен, как островок спасения. Я бродил в темноте, среди стонов и тяжкого дыхания. Здесь люди умирали от рака, и я, молодой и здоровый, каждый день умирал вместе с ними. Я представлял себе раньше жизнь как борьбу, и в конце — славную смерть, а здесь увидел, какое грязное и унизительное дело — умирание. Чем я лучше их, и внутри у меня все также, кровь и зловоние, и все так хрупко и непрочно, что страшно двигаться, есть, пить, дышать, страшно за сердце, которое чудом каким-то приведено в движение и беспрерывно бьется… и за любое место в теле, которое может внезапно взбунтоваться и стать безобразной язвой или наростом, разрушающим все вокруг… Как можно жить?..
Белый халат был виден из палаты, и меня окликнул кто-то. Звала старуха, которая лежала у двери. «Молодой человек, помогите подняться повыше…» Она почти ничего не весила и неизвестно, как еще жила. Теперь она почти сидела и смотрела в окно. Я спросил, нужно ли ей что-нибудь еще.
«Если переживу эту ночь, то и день проживу. Дышать нечем, а грозы нет и не будет. Смотрите туда…» Я посмотрел в окно. На горизонте вспыхивали и гасли огни, судорожно разгорались — и гасли снова, а над нами простерлось огромное черное небо. «Это воробьиная ночь,— она сказала.— В такую вот ночь пришли и увели моего мужа. Он сказал мне — живи, только живи… Я жила, сколько могла, еще сорок лет…» Я поправил постель, и почувствовал, как ее пальцы держатся за край одеяла — мертвой хваткой.
«Я жила, — она повторила,- а теперь такая же ночь. Вы молодой, живите долго, живите…»
Меня позвала сестра, и я ушел в другую палату. Утром старуха спала, и днем тоже, а вечером тихо умерла во сне. Я был рад, что она умерла легко, не сознавая этого. Хорошо бы так умереть, когда придет время, и, может быть, сказать кому-нибудь: «Живите, только живите…»
……………………………….

ЗАБЫТЫЙ СТАРИК

Когда мне было семнадцать, я хотел стать писателем. Но я не знал, о чем писать. Все, что я знал, казалось мне неинтересным для рассказа. Я выдумал несколько историй, в духе Эдгара По, которого недавно прочитал. Больше всего меня волновал вопрос — есть ли у меня способности. Я никому не показывал свои рассказы. Не поймут — обидно, а поймут — страшно, вдруг скажут: способностей-то нет, и тогда ничего больше не сделаешь. А писать мне хотелось.
Тем временем школа кончилась, и я поступил в университет. Буду врачом — я решил, врачу открываются людские тайны, я узнаю людей, и тогда, может быть, мне будет о чем писать. Теперь мне писать стало некогда.
В общежитии, где я жил, дежурил один старик со спокойным добрым лицом. Он все курил трубку. Как-то я услышал, он свободно говорит по-английски с нашими филологами. Он меня заинтересовал, и я решил познакомиться с ним. Однажды вечером, когда он дежурил, я подошел к нему. Он оказался добрым человеком, и очень образованным. До войны он был журналистом и много писал. Теперь он получал пенсию и жил один.
Я решил показать ему свои рассказы. Нет, эта мысль пришла ко мне не сразу, я долго говорил с ним и все больше убеждался, что такого умного человека мне видеть не приходилось раньше. И я, наконец, сказал ему, что хотел бы стать писателем, но вот не знаю, способен к этому или нет. Он не удивился и спокойно сказал: «Покажите мне, что вы пишете». Я тут же принес, и он стал читать.
Я смотрел на его спокойное лицо, и у меня сначала сердце сильно билось, а потом я успокоился — я доверял ему, как когда-то в детстве доверял старому врачу, который прикладывал ухо к моей тощей груди, и вокруг становилось так тихо, что слышно было звякание ложечки на кухне и отдаленные голоса, и было спокойно…
Вот так я смотрел на него, а он все читал. Потом он отложил листочки и улыбнулся мне. «Пишите, пишите» — он сказал.
— Это плохо?
— Это честно, а вы сами не понимаете, как это важно. Давать советы не берусь, только… не выдумывайте особенные слова, пусть все будет просто, но точно. И не так важно, что за словами, важней то, что над ними.
Я не понял его.
— Что у вас над этой строчкой — всего лишь другая, а должен быть воздух, понимаете,— простор, много места, чтобы свободно дышать, петь, не спотыкаться о слова… Тогда вы приведете читателя к смыслу, не измотаете его, ясно?
Нет, я не понимал.
— Ну, все ваши ощущения, всю страсть вложите не в отдельные слова, а в дыхание фразы, в интонацию, в подъемы и спады… Трудно объяснить, а может и не нужно все это… — Он виновато посмотрел на меня — морочит мне голову. — В вашем тексте не то, что дышать — двигаться негде. Напечатайте пореже — и тогда читайте вслух, для себя, и слушайте, слушайте… Он улыбнулся — больше ничего не скажу, пишите, пишите…
Вот и все. Он ничего не сказал мне про способности, пишите да пишите… Больше мы с ним об этом не говорили, а потом меня перевели в другое общежитие, и я потерял старика из виду. После этого разговора я долго не писал, потом снова попробовал, и втянулся, писал для себя, и постепенно стал догадываться, что он хотел мне объяснить… Но это была такая высота… Я понял, старик был молодец. Он мог бы разобрать мою рукопись по косточкам, но зачем это было делать. Он хотел сказать мне главное, как его понимал, а он что-то в этом понимал, теперь я догадался. И он говорил о том, что мучило его самого, не иначе, и, может быть, потому он ничего не писал?
А может и писал, кто теперь знает…
……………..