РАССКАЗИК 1985 Г

МАХНУТЬ ХВОСТОМ

Я зашел к соседу, а у него стоит аквариум. Видно скучно ему стало без живых существ.
-Ну, корми тараканов…
-Нет,- говорит,- тараканы неорганизованные твари, приходят, когда хотят, и общаться с ними невозможно — слишком высокомерны.
-А рыбы?..
— Они красивы. Потом они не бегают так нервно и неодолимо по моим припасам, а неторопливо ждут корма — и я их кормлю сам.
— Не спорю, это приятно… и все?
— Они меня успокаивают. Я умиляюсь — ну, можно ведь, можно хоть кому-то живому неторопливо скользить и переливаться, и блаженствовать на глубине…
— А ты отключи, отключи лампочку — увидишь, как они забегают.
— Тьфу! — он плюнул с досады,- до чего ты циник и нигилист.
Но я шучу, пусть себе забавляется. Меня только волнует — как они добиваются полного спокойствия?
Вот рыбка,в ней почти ничего нет, тельце прозрачно, позвоночник светится, желудочек темнеет, красноватый сгусток в груди пульсирует… — и глаз, смотрит, большой, черный и мохнатый… Прозрачность — вот в чем секрет. Все лучшее прозрачно, и не скрывается. Видно как будто насквозь, а тайна остается. Бывают такие люди, делают то же, что и мы, а получается совсем по-другому. Видно, как пишет, рисует… и что говорил до этого известно, и куда ходил, и что видел… А начинает делать — и первая же линия его выдает. Откуда взял?..
А ведь наше время суровое, умные мысли все сказаны, и даль веков просматривается на тысячи лет. Умри — ничего нового не скажешь. Интеллектуалы перекладывают кирпичи с места на место. Э-э-э, пустое занятие… Только иногда, просто и спокойно вырастает новое слово, как лист на дереве… как будто приплыла прозрачная рыбка — махнула хвостом… и все.
Спокойно-спокойно, не огорчаясь, не злобствуя, не копаясь в себе до полного отчаяния… вот так — приплыла и махнула, не отдавая себе отчета, что делает, как делает…
-Слушай, а чем ты их кормишь?
— Мотыля покупаю.

КУСОЧЕК ИЗ ПОВЕСТИ » СЛЕДЫ У МОРЯ»

Значит, пришли Соня с Игорем Абрамовичем, они почти каждый вечер приходили, но тогда приехал еще дядя Юлик на полчаса, и были мои любимые пирожные. Юлик всегда говорит, что на полчаса, а сам два часа спит на стуле, потом говорит два часа, и уходит искать попутку, чтобы к утру быть на месте. Иногда его утром проверяют, на месте или нет, и он всегда спешит. Он работает в школе, но не учителем, а слесарем, он все умеет, смеется, вот теперь я свободный человек, только бы еще к вам пускали. А ты, Сёма, осторожней будь, докторов теперь не любят, может, тебе тоже в слесари податься?
Мама смеется, у тебя руки золотые, а у Сёмы непонятно откуда выросли.
Игорь Абрамович маленький, лысый, в очках, сильно заикается, но мама говорит, все-таки муж, к тому же еврей, это облегчает. Все называют его Игорек. Что думает Игорек, никто не знает, слов от него не дождешься.
Может и лучше, смеется папа, а вдруг дурак.
Евреи не бывают совсем дураки, бабка говорит.
Ого, еще как бывают, со стула упадешь, как начнет говорить.
Все равно счастье, что еврей, бабка считает, пусть дурак, это не опасно. А русские жены опасные, они еврейских мужей из дома выгоняют.

Везде говорят, что евреи отравители. Врачи в Москве лечили правительство, среди них нашли врагов, и все евреи.
А бабка говорит, не верю, это из той же оперы, что всегда.
Мама днем ничего не говорит, и папа тоже, они боятся. А вечером собираются, вдвоем или с друзьями, сидят в задней комнате, разговаривают.

Нам некуда деться, бабка говорит, что будет, то будет.

Нам нечего боятся, отвечает папа, но сам боится, я вижу.

Я много вижу, потому что дома сижу. У меня друг Эдик, и все. Приду из школы, уроки, потом к нему. Но в обычные дни у него долго не посидишь, приходит тетя Соня, уроки сделаны? Алика не спрашиваю, он молодец, а ты? Не сделаны. Алик сейчас уйдет, сделаешь, иди к нему. Но Эдик тогда не приходит, ему долго уроки делать. Но иногда Соня приходит с работы поздно, и тогда мы сидим и сидим. Говорим о том, что слышали. А потом я иду домой и задаю вопросы. Мама не рада, что вопросов много.

Куда ты растешь, она говорит, зачем спешишь, не торопись. А вот читать начал, это молодец.

В тот вечер они сидели в задней комнате, а я у себя за столиком делал уроки, слушал, что говорят. Бабка отнесла им чай, там тоже столик, они там пили. А мне она дала пирожное с круглой коричневой головой, шоколадной, мое любимое. Я перестал делать уроки, долго ел пирожное, сначала отлупил коричневую шоколадную корочку, потом разъединил два полушария и слизал между ними крем, потом съел остальное, а сам слушал.

Звонок, я побежал открывать. Бабка закричала, ты куда, не беги к дверям, нам спешить некуда. Сама пошла открывать, кто там, и сразу открыла.

В темноте стоит дядя Юлик, качается и громко говорит, теперь и у вас лампочки разбиты, вот она, Россия…

Вышел папа, заходи быстрей, и потише дыши, а то уморишь нас самогонскими миазмами.

Не самогон, а коньяк, Юлик говорит. Таня приехала из Москвы, устала и спит, а я к Вам, попутку словил, есть еще нормальные люди на дорогах. Надо отметить начало последнего года жизни.

Что ты несешь, папа втолкнул его в заднюю комнату. Юлик упал на стул, голову свесил и захрапел.

Что сделалось с человеком, говорит бабка, она мимо с чайником шла, — совсем русский пьяница.

Ему холодно там было, он согревался, я говорю. Слышал, как Юлик папе объяснял.

Всем было холодно, бабка говорит, больше ничего не сказала. Пошла к ним, дверь только прикрыла, и я все слышал.

Я думал, он после войны угомонится, говорит папа, разве крови недостаточно ему?

Нет, он вампир, пока не умрет, будет пить, народу еще хватает, бабка говорит.

Потом надолго замолчали.

Мама говорит, наверное, дурак родился или птичка пролетела.

Дураков хватает, засмеялся папа, а птичка не улетела, села и клюет нас в темечко. Гриша прав.

А где он?

Сидит в деревне, ждет момента. Умный парень, а вбил себе в голову опасную глупость, ведь границы на замке.

Потом они начали считать евреев, которых арестовали… голоса все тише, а потом я заснул за столом, не доделал упражнение, только чувствовал, папа отнес меня на кровать. Проснулся ночью, у бабки свет горит, она в больших очках читает книжку. Кто-то меня раздел, я под одеялом, тепло…

Хорошо быть умным, но не взрослым, я подумал, и снова заснул.
…………………..
………………….

Море перед зимой
Осенью мы почти каждое воскресенье ходили с папой к морю.

Завтра пойдем, я спрашиваю, он говорит, конечно, как мы без моря… и мы идем. Постоим немного у воды, потом делаем большой круг в парке, и возвращаемся домой к обеду.

Один раз вечером я спросил, завтра как всегда?

Было холодно, на неделе два раза выпал снег, хотя тут же таял, бабка говорит, давно не было, чтобы в октябре такая холодина, что же дальше будет? Теперь даже зима у нас как в России.

Климат на всей планете меняется, папа говорит.

Бабка не согласна, планета теплеет, а у нас наоборот, что бы это значило…

Оставьте, Фанни Львовна, случайные явления тоже нужны, папа не любит печальных тем.

Я спрашиваю его про завтра, он помолчал, и говорит:

Алик, холодно уже, давай, оставим наши прогулки до весны, море никуда не денется от нас.

Я страшно удивился, он понял, подумал, и говорит, ладно, скажу, как есть. У меня другая теперь работа, и в воскресные дни тоже, я на скорой помощи работаю.

Я вспомнил, недавно мама говорила ему, только не на скорую, там и молодые не выдерживают. А он ответил, там свои, они мне только дни оставили, а по ночам сами будут. Я не понял тогда, в чем дело, и забыл.

По ночам я не работаю, как другие, он говорит, зато должен в воскресные работать, иначе неудобно перед людьми.

И долго ты будешь по воскресным?

Он говорит, точно не знаю, но думаю, скоро все изменится.

А ты мог не согласиться?

Другой работы для меня нет, он вздохнул. Я все-таки врач, не буду же телеграммы разносить. В будние мы могли бы прогуляться, но ты в школе, а по вечерам уже темно. Но я обязательно что-нибудь придумаю.

Не приставай к папе, мама говорит, ты уже большой, потерпи. У нас темная полоса, всем тяжело.

А вчера он говорит, завтра свободный выходной, пошли. Только встанем пораньше, потом у меня дела.
………………….

Он меня разбудил в восемь, холодно, темно, сыро, пол ледяной.

Пошли.

Мы быстро выпили чаю, съели по бутерброду с колбасой, оделись и вышли на улицу. Небо только светлеет, везде иней, ветер сырой, мы идем. Перешли трамвайные пути, дальше мокрая трава. Потом песок сырой, вязкий, идем, он молчит, я тоже.

Подошли к воде, она черная, волнуется, шипит на песок.

Зимой только полоска льда вдоль берега, море никогда не замерзнет у нас, папа говорит.

И можно далеко плыть?

Как тебе сказать… Он засмеялся, но печально. Когда вырастешь, думаю, можно будет. Ветер, холодно, давай, уйдем.

Больше свободных выходных у него не было.

А в будние у меня свои дела, учусь — утро, холод, вставай, желтый свет, заборы, рынок, школа… Потом домой, серый день, темнеет, вечер, уроки, спать…

И снова — вставай, холод, школа…
………………………………

Перед чаем с финиками

Обезумевший от страха старик, выпавший из своих воспоминаний, пытается узнать у окружающих, где же его дом и квартира. Сделать это надо легко и ненавязчиво, с улыбочками, да подходцами, шутками да прибаутками,вроде тебе и не нужно ничего особенного… А иначе схватят и увезут, или будут навязчиво и унизительно заботиться о здоровье…
А он все главное в своей жизни знает настолько четко и зримо, что в этом главном — почти все время и находится.
Из Жизни — длинной пыльной дороги… выдернуты силой памяти и чувства некоторые детали, они собираются в сплепящий шар вокруг нас: в нем нет времени, только все главное и нужное, а остальное — пропади оно пропадом. И шар — гаснет. Все.

ОТОРВАВШИСЬ ОТ ГЕРКУЛЕСОВОЙ КАШИ

Что касается текстов, то хорошо, что есть такое — «старенькое», то есть давно оторвавшиеся от меня вещи, и к счастью, не слишком известные, я ведь малым тиражом, малым тиражом, и за рецензентами не бегал. И эти старенькие заслоняют меня, будто и нет новенького, и так и дОлжно быть ДЛЯ ПОЛНОГО ПОКОЯ, ЛЕЖАНИЯ НА ДНЕ… потому что для новенького нужно время, чтобы отлежалось и отстоялось. Злоба дня отзлобится, устанет тем временем, а мы совсем о другом, совсем. Есть только один вопрос для меня, на который ((очень тихий)) матерный ответ -«ваши творческие планы?»
А с картинками — не проще. Наверняка здесь какой-то механизм «колобка» — нужно изо всех сил ускользнуть от читателя-зрителя, чтобы он, если уж поймал меня, то вчерашним, а это совсе-е-м другой колленкор :-))

И ТАК БЫВАЛО…

ЗРЯ БОЯЛСЯ.

Однажды мне предложили — «хочешь пойти к одному человеку? У него собираются интересные люди.»
Еще бы не пойти. Я знал его песни, и любил их. Голос у него мягкий, иногда язвительный, но чаще грустный.
— Конечно, хочу.
— Только учти — у него иногда переписывают. Милиция в подъезде — паспорт давай.
-И что?
— Чаще ничего, говорят — расходитесь, поздно, соседи жалуются на шум.
— А реже?
— Могут быть неприятности — вызовут, будут уговаривать, не ходите к нему, ваша жизнь молодая и многообещающая.
Я, конечно, не отказался, но настроение упало. Зачем меня переписывать, я песни иду слушать, и ничего больше. Петь, кажется, еще не запрещено? И поет он хорошо, а что в лагере был… так ведь его реабилитировали.
— Ну, идем?
— Идем.
И пошли. Но неспокойно мне. Разве есть закон, запрещающий слушать? Вроде нет такого закона… И зачем мой паспорт проверять, как будто я делаю что-то нехорошее… Из каждого окна его песни несутся, милиция ходит, делает вид, что не слышит… сама слушает. А ходить к нему нельзя…
Едем на трамвае, вокруг смеются, все спокойно, а я силы собираю. Зачем согласился, слушал бы записи, мало их, что ли?..
Но теперь повернуть невозможно — идем.
Вот переулок, здесь он живет.
Входим в подъезд — нет никого…
Идем по лестнице… первая площадка… вторая — и здесь никого. И у двери никого.
Зря боялся.

ОТДЫХАЙТЕ С ЛИКЕРОМ.

ПЕРЕТЕРПЛЮ.

Один бы я сюда не попал — надо было проявить настырность, и у нее она была. Палатка освободилась только что, дощатый пол, две железные кровати, выглянешь — озеро поблескивает, другой берег далеко-далеко… Август, правда, и ночи холодные, но у меня два одеяла, а под кроватью бутылка хорошего ликера — перетерплю. Лес сосновый и еловый, мох и ржавые иголки, впадины и канавки — следы окопов, заросшие, еле заметные, а по краям — маслята… Хорошо бы оказаться здесь лет пять тому назад, когда не было этой, а была другая… Впрочем, сам виноват.
Лежу на кровати, читаю детектив, время от времени протягиваю руку — бутылка на месте… делаю один-два глотка — тепло, хорошо… Она бесится — видите ли, надо собирать грибы, она выяснила уже, где их можно варить. Можно наварить целое ведро! А, черт, пусть делает, что хочет. Беру верную бутылку — еще много, а завтра что-нибудь придумаю…
«Ни работать, ни отдыхать не умеешь…»
Как трудно сказать — отстань, уйди… уже сделано столько ошибок… Запутался вконец.
Инспектор тем временем напал на след. Обедать?.. потом, потом. Впрочем, нет, потом будет хуже, кончится детектив, опустеет бутылка…
Столовая на берегу, лестница ведет к озеру, разбитые ступени, желтые листья… старый помещичий дом. Надо что-то решать… А кормят здесь неплохо…
Теперь в палатку, на кроватку, пару глотков и за дело — инспектор не дремлет… Слава Богу, она нашла подругу и ушла в лес. Можно лечь на спину, подумать, и никто не будет заглядывать в лицо. В голове пусто, кажется, все — ничего больше не напишешь, откуда взять?.. И удрать некуда. А ведь здесь хорошо, вот если бы не она…
Сам виноват. Ликер прекрасный — «Старый Таллинн». Но осталось немного. Похоже, что инспектор на правильном пути. Уже темнеет, долго же они гуляют… А вдруг уехала? Села на автобус?.. Бутылка пуста. Нет, вот они идут. Грибов много… варить, варить… Впрок, на долгую зиму. Готовится.
Как я сюда попал? Сам бы ни за что не додумался. Рядом, говорят, магазин. Перетерплю, перетерплю…

НА ЗАКУСКУ

О КОЛБАСЕ.

Один мой приятель мог часами говорить о колбасе. Он стоял у витрин и смотрел на колбасы, которые там лежали в большом количестве, дешевые и дорогие, вареные и копченые. Иногда мы угощали его. Он жил дома с толстой доброй матерью, ел сытно, но просто, и никогда ему не давали колбасу так, без хлеба и сколько хочешь. Колбаса стала его мечтой. Он завидовал нам — мы жили в общежитии, на стипендию, и могли покупать все, что хотели, а потом уж перебивались как могли. Он тоже так хотел жить. Иногда и мы ему завидовали, но чаще — он нам. Тем временем он учился, работал, потом женился, и сейчас у него три девочки. Денег у него по-прежнему нет — все уходит на еду, простую и сытную. Иногда в гостях он ест хорошую колбасу и вздыхает — мечта осталась мечтой. Но все-таки есть надежда, что когда-нибудь он свою мечту настигнет… Хуже обстоит дело у другого моего приятеля. Он страстно любил в детстве марципановые фигурки, которые стояли в дорогом магазине на витринах. Иногда ему доставались самые маленькие, на день рождения. Марципан исчез, после войны его не стало, и мечта оказалась совершенно недоступной.Теперь он собирается в ГДР, чтобы посмотреть на этот марципан, который обожает с детства. Тот приятель, который любит колбасу, говорит, что она стала совсем другой, в ней нет того вкуса, который был раньше, и запаха. Так что, даже если он когда- нибудь сможет поесть ее вволю, то вряд ли это будет то, о чем он мечтает. Тот, кто любит марципан, надеется, что все окажется так, как он ожидает, но и он говорит, что умерли старые мастера, которые знали секрет марципана, он где-то читал об этом… Моя мать всю жизнь мечтала поесть вдоволь дорогого шоколада. До войны, она говорила, частник продавал шоколадный лом, с орехами, и очень дешево, а потом лом продавать почему-то перестали. Она умерла с этой мечтой… Я не люблю шоколад, но слышал, что он совсем не тот, что был раньше. Я обожаю миногу, жареную, в маринаде, ломтиками, на блюдечке, с пивом… Я ел ее один раз вот так, на берегу моря, это было давно. С тех пор минога стала совсем не та, иногда я пробую и убеждаюсь в этом. Я даже ездил туда, где ел, на тот берег, но там ее не продают больше…
Еще я любил шоколадные пирожные, которые продавали только в одном месте. Крем был особый.

ОПАСНАЯ ИГРА (фрагмент повести «ОСТРОВ»)


……………………………………..
Люди быстрей чем вещи, меняют внешний облик, но тоже довольно редко и мало меняются. Те, кого я помню или быстро вспоминаю, они, во всяком случае, сохраняют свое лицо. Каждый раз я радуюсь им, что еще здесь, и мне легче жить. Иногда после долгих выяснений становится ясно, что такого-то уже нет. И тогда я думаю, скорей бы меня унесло и захватило, чтобы в спокойной обстановке встретить и поговорить. Неважно, о чем мы будем болтать, пусть о погоде, о ветре, который так непостоянен, об этих листьях и траве, которые бессмертны, а если бессмертны те, кто мне дорог, то это и мое бессмертие. Так говорил мне отец, только сейчас я начинаю понимать его.
Я наблюдаю за людьми, и веду разговоры, которые кажутся простыми, а на самом деле сложны и не всегда интересны, ведь куда интересней наблюдать закат или как шевелится и вздыхает трава. Но от людей зависит, где я буду ночевать. Листья не подскажут, трава молчит, и я молчу с ними, мне хорошо, потому что есть еще на свете что-то вечное, или почти вечное, так мне говорил отец, я это помню всегда. Если сравнить мою жизнь с жизнью бабочки или муравья, или даже кота, то я могу считаться вечным, ведь через меня проходят многие поколения этих существ, все они были. Если я знаю о них один, то это всегда печально. То, что отразилось хотя бы в двух парах глаз, уже не в единственном числе. То, что не в единственном числе, хоть и не вечно, но дольше живет. Но теперь я все меньше в это верю, на людей мало надежды, отражаться в их глазах немногим важней, чем смотреть на свое отражение в воде. Важней смотреть на листья и траву, пусть они не видят, не знают меня, главное, что после меня останется что-то вечное, или почти вечное…
Но от людей зависят многие пусть мелкие, но нужные подробности текущей жизни, и я осторожно, чтобы не поняли, проникаю в их зрачки, понемногу узнаю, где мое жилье. Спрашивать, кто я, слишком опасно, да и не знают они, я уверен, много раз убеждался и только беду на себя навлекал. Не все вопросы в этом мире уместны. Я только о жилье, чтобы не ставить в трудное положение ни себя, ни других.
Причем, осторожно, чтобы не разобрались, не заподозрили, это важно. Всегда надеюсь натолкнуть на нужный ответ, но чаще приходиться рассчитывать на себя. Каждый раз забываю, что надежды мало, и остаюсь ни с чем в опасной близости к ночи. Темнеет, в окнах бесшумно и мгновенно возникают огоньки, и вот я в сумерках стою один. Но с другой стороны, темнота помогает мне, а солнце, особенно на закате, мешает: оконные провалы попеременно, то один, то другой, искрами источают свет, он сыплется бенгальскими огнями, и я ничего не вижу, кроме сияния. Но это быстро проходит, сумеркам спасибо, с ними легче разглядеть, темное окно или в глубине светится, и если светится, то оно не мое. Есть вещи, которые я знаю точно. Я один, и возвращаюсь к себе – один. Это никогда меня не подводило, никогда. Как может человек быть не один, если рождается один и так же умирает, простая истина, с которой живу. Многие, как услышат, начинают кривляться – «всем известное старье …» Знать и помнить ничего не значит, важно, с чем живешь.
Я знаю, если свет в окне, то не для меня он светит.
………………………………….
Но в самом начале, сразу после возвращения, я не гляжу на людей, чем меньше на них смотришь, тем лучше, они реже замечают тебя. Люди как звери, если не встречаешься с ними глазами, то спокойней жить. Нельзя смотреть в лицо, тем более, в глаза, то есть, попадать в зрачок, а если попадешь, то они мигом вспомнят о тебе, и начнутся расспросы и приставания. Лучше глаза в сторону, чтобы не было приставаний и допросов, отчего это ты скитаешься меж трех домов, занят рассматриванием местного населения. Но встречаются такие, которые не прощают сам вид фигуры, профиль, наклон головы, одежду, и сразу бдительно пристают. Тогда я молчу и улыбаюсь.
Сначала я смотрю на окна. Первое дело — окна, хотя не забываю о траве, кустах, листьях, солнце и ветре, правда, ветер я не вижу, но чувствую и слышу. Ветер главная причина того, что события следуют друг за другом. Они говорят – время, я говорю – ветер. Время я не ощущаю, что о нем говорить. Оно никак себя не проявляет, а искать то, что себя не проявляет, бесполезное занятие. Я вижу знакомое лицо, потом оно становится чуть другим, мне говорят – «время…» и разводят руками в стороны, как в цирке кланяются после трюка – широкая улыбка и ожидание аплодисментов… Они говорят про себя «мы разумные…», надувают щеки, кичатся своим устройством. Вот пусть и ловят время, а по мне, так лучше давить блох в шкуре, как делают звери. И слушать ветер, как умеют слепые, повернув глаза внутрь себя.
Но слепые не видят окон, а окна после возвращения важней всего. Надо узнать окно, иначе не вернешься в дом, и можно попасть во власть людей, которым нужно приколоть тебя в свой гербарий, с подписью – «Человек, выживший из ума… »
Действительно, лишился памяти и способности умно рассуждать… сначала испугался, а потом с удивлением чувствую, ничего важного не потерял, все, кого люблю, по-прежнему со мной — животные и растения, вещи и люди, и мне есть, о чем с ними говорить.
Потом мне пришло в голову, что не я, а мир сошел с ума, но об этом лучше помолчать.
………………………
Постепенно, ближе к сумеркам, картина становится понятней. Всегда есть несколько окон, которые не светятся. Когда я смотрю на них, они никогда не освещены. Я прихожу и ухожу, снова смотрю, и все равно темнота. А я точно знаю, мое окно никогда не светится. Значит оно среди этих, и я могу быть спокоен, задача невелика, ведь мое окно темно. Когда я смотрю, конечно, а смотрю я с улицы. Если я не дома, там не может быть светло. Много раз проверял, это правило никогда не нарушается, куда бы я не пропадал, и откуда б не возвращался. Это один из истинных законов. Он истинный, потому что зависит от меня. Те, что не зависят от меня – всего лишь правила жизни, но их нужно соблюдать, чтобы не было неприятностей. Законы нужно соблюдать вдвойне, иначе огромные неприятности. Например, если я оставлю свет гореть и выйду из дома, то случится очень большая неприятность. Хотел сказать несчастье, но это преувеличение, именно неприятность – искать то, что найти невозможно, чего на свете нет, например, искать свое окно, если оно не отличается от многих. Мое окно отличается – оно всегда темно, всегда, и это важно. Если ходить долго, терпеливо смотреть, то убеждаешься, истинно темных окон всего лишь несколько, остальные хоть раз в вечер загораются. Если не совершишь глупость, не оставишь свет гореть. Если же оставишь, то найти окно станет невозможно или очень трудно, и, может случиться, что придется искать дверь, а это гораздо трудней. Про двери я тоже много знаю, но не скажу, неприятный разговор, дверь искать гораздо серьезней дело, чем найти окно. На первый взгляд кажется, все окна одинаковы, но это не так, скорей одинаковы двери, но и они не одинаковы, хотя более схожи между собой, чем окна. Надо только внимательней смотреть, и всегда узнаешь свое окно.
Значит так: я хожу и выбираю окна, которые никогда не светятся, а потом уж выбираю истинное из них.
…………………………..
Очень важная вещь — свет в окне…
Если же говорить об источнике света, то не горение это, а мучение: больно смотреть на сияние раскаленной спиральки, истощается живая тварь, запертая в прозрачной тюрьме. Также с людьми, которые излучают энергию и чувства на окружающий мир, их встречают с недоумением и враждебностью. Та же пустота кругом, и тот же образ жизни, никому, кроме самого себя, не нужный. Жизнь стоит на нескольких простых опорах, ну, не китах, но довольно прочных, так мне сказали, когда ум еще был при мне, — «без этих основ нет жизни и развития…» Мне неохота эти костыли перечислять, противно, дутые герои, даже сами названия мертвы и неприятны. Еще мне говорили, что одни вещи живы, а другие нет, но и это оказалось не совсем так, например, в человеке примерно столько же мертвого, сколько и в камне, к тому же гораздо больше мертвой воды. Вода подвижна, но при этом бывает мертва, движение путают с жизнью. В воде нет памяти, вернее, ее память так быстротечна, что вспомнить о себе невозможно даже самой воде. Камень помнит долго, с камнями легче, чем с водой. С ними есть о чем говорить, что вспомнить, а с водой не о чем вспоминать, она сама себя не помнит. Тем более, трудно общаться с ветром, самым коварным существом. Также трудно с многими людьми, они уже при жизни мертвы. Нет, с ними еще хуже, потому что с виду живы, сначала это обескураживает. Потом почти все привыкают. Я не привык, и у меня не стало выхода. Вернее, остался один – выйти из ума и жить собой. И теми вещами, которые живы для меня. Я начал так жить. Ничего не решал, само решилось. Несколько событий произошло, и нечего решать стало.
Я еще напомню себе рассказать о стекле, о балконе, о многом, что позволяет найти свое окно и не спутать его с другими окнами. Сейчас надо разглядеть много окон, а это долго, и не всегда благоприятствует погода, я имею в виду ветер.
…………………………………….
В прошлый раз весело получилось и легко. Когда я выпал, то есть, вернулся туда, где тело, слякоть, старость…
Повторяю потому, что многие путают, куда он падает — туда? сюда?..
В прошлое, к себе я ухожу незаметно, тихо, исчезаю, растворяюсь, словно в жарком дне, в слепящем свете… а оттуда, обратно, в осень, старость, мерзость – падаю, выпадаю… теперь ясно?..
Так вот, в прошлый раз, когда я выпал, вернулся под давлением обстоятельств, нажимом грубой силы, реальность и есть грубая сила, не так ли?.. представьте, получилось весело и легко, под деревом валялся старик, лохматый, в одной брючине, вторая рядом лежала. Я его сразу вспомнил, он живет в левом доме на первом этаже, у него кошка рыжая Нюрка и жена дворничиха. Он тут же сказал мне, очень убедительно:
— Слушай… я тебя знаю… ты живешь в красном доме… — и этаж сказал, но, хоть убей, не помню. А потом говорит:
— А где я живу, хоть убей…
При словах обо мне, он кивнул в сторону одного дома, что страшно важно!.. Без его кивка я бы долго разбирался. Старик мне помог, такие люди, как он, живые, легко меня понимают, а я их.
Я встал, как он сидит, понял, где какая сторона, и отвечаю ему с большой радостью:
— Ты живешь в левой башне, на первом, как войдешь, направо и прямо, упрешься в дверь. Там дворничиха Настя, твоя жена.
Про кошку не сказал, достаточно ему. И сам удивился, откуда помню. Но тогда я недолго отсутствовал, да и старик мне давно знаком. Кивнул ему, и понемногу стал выруливать направо, не спеша, гуляючи, чтобы не выдать свое прошлое незнание. Сначала вошел в подъезд, там никого, ознакомился с расположением квартир по первому этажу, и легко вычислил, где моя дверь. Но домой не пошел, отправился вокруг дома, чтобы исключить ошибку. Быстро разобрался, это не трудно, если знаешь этаж, особенно вечером, ошибки быть не может. Не помню где, но быстро нашел.
Сегодня старика нет, и где его правая сторона мне трудно вспомнить, справа или слева… Недаром говорят, знание относительно, все придется начинать с начала.
Тогда я легко устроился, а сейчас не знаю, как получится. Нормальных людей не вижу, и место, хотя и похожее, но не совсем то… непонятно, куда вернулся… Нет, конечно, туда же, по-другому не бывает, но кое-что меняется, и с каждым разом возвращаться трудней. Некоторые люди понимают, откуда дует и куда, они говорят, что умеют жить. Я только вижу, многое меняется. Так уж устроено, хотя это не по мне. Я хочу видеть то, что незыблемо, стоит как было, и жить среди таких вещей. Иногда удается, но потом зато сложно, когда обратно выпадаешь.
Теперь немного о себе. Пару слов для любопытных, и к делу, иначе где ночевать?.. На этот раз никаких соображений, смотрю на два дома, третий не в счет, он желтый… Оба красных кажутся одинаковыми, а я должен вспомнить, наконец, где живу.
Значит, о себе…
То, что помню всегда.
То, что помню всегда и есть мой Остров.
А все остальное пусть тонет, черт с ним.

ФРАГМЕНТИК ИЗ ПОВЕСТИ «О С Т Р О В


……………………………………….
(или игра всерьез, без дураков)
\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\
1.
Ухожу за дерево, сохраняя безмятежный вид, осматриваю местность, где в очередной раз нашел себя, — что за пейзаж, деревья, здания, какие животные и люди вокруг снуют, и, главное, – где я здесь живу, мое укрытие, убежище где?.. Где мои любимые — дверь, стены, потолок? И окно!.. пусть опасное место, щель в защите, но очень необходимое отверстие к небу и свободе. И, конечно, первое дело – дверь. Не сомневаюсь, что я отсюда, здесь живу, я не сумасшедший. Наверняка имел свое пристанище, ненадолго отлучился, странным образом пропал, а теперь нашел тело в целости и сохранности, не считая мелких недочетов, свойственных возрасту. Это ужас как важно, чтобы каждый имел свое место, куда вернуться после странствий, можно везде перебывать, да, но возвращаться все равно приходится. Обратное выпадение не очень приятно, часто оно подобно погружению с большой высоты в мусорную кучу, втыканию со всего размаха головой, с предшествующим скольжением вниз по горке, по наклонной, ледяной, и кончается, как сон, из которого вываливаешься, с сожалением или облегчением, но обязательно выскользнешь обратно. Неожиданности по возвращении всегда имеются, и неприятности, главные из них это свирепость очевидцев и необходимость каждый раз восстанавливать нить событий. Повторения не улучшают дела, наоборот, скольжения все круче, выскальзывания все резче и печальней… Слабые ниточки привязывают меня к общей жизни, моменты небытия удлиняются, моменты присутствия укорачиваются, еще ничтожный скачок, сдвиг, скольжение в ту сторону, и не возвращусь…
Но исчезнуть совсем пока не хочется, есть дела.
Вот так и прыгаю, туда-сюда, и ничего с этим поделать не могу. И не хочу, даже если б мог — без путешествий в прошлое исчез бы мой Остров, мое убежище, моя сердцевина. Тот самый, Необитаемый, из первой книги, наложившей печать на всю жизнь.

2.
Так что же со мной осталось?
Ни единого глубокомысленного слова не помню, все стерлись, признаны незначительными, вместе со схемами, законами, правилами, баснями про другую жизнь и прочее.
Мало осталось — несколько мгновений, лиц, голосов, простые картинки, несложные события, взгляды, улыбки, прикосновения… вот и все, что сохранил. Нарастание событий привело к истощению памяти. Cначала кажется, как пережить! Развал, потеря жизненной нити, картины общей!.. Но постепенно начинаешь замечать, что не только потеря, а большая перемена происходит — общая форма жизни, как чувствуешь ее в себе, изменяется. То, что было – воспоминание о мертвой змее… пыльной в колдобинах дороге… жизнь, как что-то неимоверно длинное, с тусклыми повторами, пыльными банальностями — растворяется, уходит в землю, события перестраиваются вопреки изначальному порядку, времени и действию причин… незначительные тают, тают, а те, что остаются, сближаются, сплетаются вокруг единого центра, ядра, не зная времени, все одинаково доступны, в пределах видимости внутреннего зрения… очищаются от мелочей, и предстают перед тобой как Остров, он твой, только твой.
Наивысшее достижение старости… или самое печальное достояние?.. – жизнь, как свой необитаемый Остров, истинный дом.

3.
Стою за деревом и наблюдаю, как новое племя вытаптывает землю, где расположен мой ночлег. Где-то здесь он расположен, очерчены в памяти границы, но штрихом, пунктиром, и довольно широко, подлость или закон насмешливой игры?.. И все же, вернулся в единственное место, которое можно трогать, это успокаивает, хотя и смешно. Такое не в первый раз со мной, в общих чертах помню, но детали ускользают, например, куда шел в прошлый раз, и где нашел дверь. И все же хромая память утешает, до сих пор не пропал, значит, и теперь доберусь.
Место, кажется, слегка изменилось… Но я верю в незыблемость правил, как в то, что земля не может даже на миг остановиться: мой дом по-прежнему на месте. Словно негласный договор заключен с непонятными мне силами… А взамен веду себя, как полагается нормальному человеку, подчиняюсь обстоятельствам, которые сильней меня. Руки вверх перед реальностью, она всегда докажет тебе, что существует. Но это только часть меня, опрокинутая в текущий день, а за спиной моя держава, в ней живет сопротивление, ожесточенное и молчаливое, – в траве, в каждом листе, стволе дерева, всех живых существах, и я своею жизнью поддерживаю их борьбу. Живи и поддерживай жизнь как можешь, и не будешь одинок. Кругом ежедневно и ежечасно совершается предательство, люди предают жизнь и потому обречены, вот и придумывают себе, в страхе, загробное продолжение.
Мне пока везет, почти всегда возвращаюсь в довольно равнодушную среду. Здесь меня не ждут, но и не очень злятся, когда напоминаю о своем существовании слабыми движениями. А я помню, так со мной уже было, ничего страшного не случилось, и успокаиваюсь.
Уверен, что отошел недалеко, и в этих трех домах, которые вижу, находится моя дверь и стены. Убежище мое.

4.
Иногда я помню, откуда вышел, куда иду, но чаще забываю. Как просто там, у себя — бежал, не зная дома, скользил по кривой улочке, смеялся, молодой… вдруг легкий толчок в плечо, приехали… пространство дрогнуло, и обратно выпадаю. Хмурый день, галоши, тяжесть в ногах, и тут же неприятности, думать о пище, где спать… Ничего не поделаешь, трудно жить тем, что было, отталкивая то, что есть; хорошо бы перед исчезновением запомнить хотя бы одну-две детали текущего дня… Но я неисправим, про безопасность всегда забываю. А потом хожу вокруг да около этих домов, и вычисляю, где мое жилье. Каждый раз как на новой планете. Записывать адрес бесполезно, теряются записочки, куда-то исчезают, а расспрашивать опасно, опасно…
Иногда это занимательно, своего рода детектив, игра, но чаще неприятно, даже страшно — можно остаться под открытым небом, а ведь не всегда тепло, в природе происходят смены под влиянием ветров, нагоняющих погоду. Знаю, знаю, есть теории о движении земли вокруг солнца, сам когда-то увлекался… а потом понял, может, и правда, но неважная деталь: никогда не видел, чтобы земля вращалась вокруг чего-либо, не ощущал, и мне привычней говорить о простых вещах, от которых зависит жизнь. Например, про ветер я могу сказать многое.

5.
Они говорят время, я говорю — ветер. Он сдувает все, что плохо лежит, и со мной остается Сегодня, Завтра, и Мой Остров.
Сегодня удерживается потому, что я ухватился за него обеими лапами и держу. Как только явился, выпал, немедленно хватаюсь. Есть подозрение, что существует еще Завтра, но оно пока не живо, не мертво – дремлет где-то, иногда махнет хвостом, чтобы сегодняшние дела не казались уж совсем не нужными, иначе, зачем есть, думать о крыше и стенах, о своей двери, если не будет Завтра?.. На один день хватит всего, и пищи не надо, и без крыши перетерплю. Пока еще дремлет где-то мое Завтра, тощий хвостик, хиленькие лапки… А вот Остров – главное, что имею. Его тоже вроде бы нет, но к нему можно вернуться, пусть на время, а потом обязательно падаешь обратно. Я говорю – выпадаешь, привычка; вокруг каждого дела, пристрастия или заблуждения, образуются со временем свои слова, жаргон, некоторые считают, новый язык… вот и у меня свои.
Сегодняшний день — проходной двор, ничего не поделаешь. Но отсюда ведут пути в другие мои места, это важно, поэтому надо терпеть, и ждать, когда меня стукнет в очередной раз, я застыну на месте с открытым ртом, и буду уже не здесь.

ФРАГМЕНТИКИ ИЗ РОМАНА ВИС ВИТАЛИС


……………………………………..
Что делать, как жить? Третьего вопроса не было, Марк всегда знал, что виноват сам. Вечерами выходил, шел к реке. Там на розовом и желтоватом снегу расхаживали вороны и галки, в сотый раз просматривая борозды, которые просвечивали сквозь тонкий зернистый покров. Снег незаметно и быстро испарялся, не успевая таять, проступала голая земля, вся из холмов и морщин, за морщины цеплялись дома. Проступившие из-под снега ритмы успокаивали Марка, но, возвращаясь к себе, он снова чувствовал растерянность и пустоту — иллюзия устойчивой действительности исчезла, открылась голая правда невесомости. «Вот и летишь наяву…» — он мрачно посмеивался над собой, наследство Аркадия, — мечтал, а оказалось страшно. Проснуться-то некуда!
Оторван от всех, он с каждым днем становился все чувствительней к малейшим дуновениям — к ветру, дождю, полету листьев, взглядам зверей, колыханию занавесок, вечернему буйному небу… Он стал открыт, болезненно слаб, незащищен, не готов к жизни: старую оболочку, пусть тяжелую и жесткую, но надежную, кто-то безжалостно содрал с него, а новой не было, и вот он колеблется, дрожит, резонирует на каждый звук, шепот, видит и слышит то, что всегда пропускал мимо ушей и глаз… И совсем не хочет, чтобы все было так — обнажено и страшно, мечтает спрятаться, но больше не может обманывать себя.
Он механически делает какие-то дела, чтобы выжить, прокормиться, а в остальное время прячется среди пустых стен, лежит, не замечая времени. Раньше пять минут без дела — он бесился, изнывал от тоски, стучал в раздражении ногами, кусал ногти, ломал пальцы… — теперь он замирает на часы: ему достаточно шорохов за окном, игры пятен на занавеске, постукивания об стекло веток вымахавшей на высоту березы…
Постепенно страха в нем становилось все меньше, словно умер, а впереди оказалось новое пространство, в котором он все тот же — и другой: не знает, сохранил ли жизнь. Если следовать философу, то не сохранил, поскольку устал мыслить, но вообще-то живой.
— Где же теперь все? — Аркадий, учивший меня смеяться над собой, Штейн, ясный и полный жизни, Мартин, с его желчностью и трагической серьезностью… мать — с прямолинейностью и напором… отец — с жаждой покоя и равновесия?..
Они — это и есть я.
……………………….
В один из пропащих дней он наклонился и поднял с пола свою рукопись — просто так. Он ни на что в тот вечер не надеялся. Стал читать, дошел до обрыва — и вдруг увидел продолжение: постоянные разговоры с самим собой словно утрамбовали небольшую площадку, место за последней точкой; на бумаге стало прочно и надежно. И он населил эту плоскость словами. Дошел до новой пустоты, и остановился… Шагая вокруг стола и думая вслух, он в течение часа продвинулся еще на пару сантиметров вглубь незаселенного пространства, и даже примерно знал, что должно быть дальше. И с этим знанием спокойно ушел, уверенный, что как только вернется, продвинется снова. За время молчания мысль и речь срослись в нем. С длинной седоватой бородой и запавшими глазами, он пугал прохожих, если внезапно выворачивался из-за угла.
Он вернулся и, действительно, дописал еще несколько строк, и дошел до момента, когда дыхания не хватило; мысль прервалась, исчезли верные ему слова. Он написал еще пару предложений по инерции, а потом яростно вычеркивал, злясь на свою невыдержанность. Ему стало спокойно, как не было давно.
…………………
Он стоял перед окном на своем высоком этаже, в полутьме различая силуэт огромного здания Института, темные пятна окон, среди них его окно. Захотелось еще раз побывать там, просто потянуло. Он вышел, пересек поле, без труда нашел щель в изгороди, проскользнул внутрь, через окошко проник в подвал и порадовался знакомой тишине, задумчивым каплям, падавшим на жесть, потрескиванию свай — все по-старому. Может, это сооружение не что иное, как вывернутая в пространство его душа, со всеми своими закоулками, подземельями, друзьями и врагами?.. Здесь своими путями шагал Аркадий, здесь у меня началось с Фаиной. И вот душа собралась в рай, взмывает к свету. Все мое прошлое куда-то улетает?..
Странная идея… Не обыграть ли, как бред одного из персонажей?.. Мысль остановила его, он тут же повернул обратно, чуть ли не бегом вернулся домой, сел за стол… Не получилось — неискренне, к тому же с претензиями! Смотреть на себя со стороны, как на полудохлую бабочку на булавке?.. Зато желание проникнуть туда, где осталось прошлое, покинуло его навсегда.
Он чувствовал, что висит между небом и землей: уже не машина для парения, в которой не оказалось нужного горючего, как предсказывали ему забулдыги-теоретики, но и расхлябанный приблизительный взгляд на вещи еще пугал его.
— И все-таки кое-чего я достиг: заглянул в память и увидел там смешную мозаику — части пейзажа, старые вещи, несколько зверей, десяток лиц, обрывки разговоров… Словно проник в чужую мастерскую и разглядываю отдельные предметы, из которых хозяин составлял натюрморт, а потом, закончив работу, расставил их по своим местам… Иными словами, я обнаружил в себе тот строительный материал, из которого сам, но другой — неизвестный самому себе, — леплю, создаю понятные картины, перевожу смутное бормотание на простой язык.
Эти внутренние вехи, или отметины, или символы, неважно, как назвать, извлеченные из времени и потерявшие зависимость от него… они помогали Марку вытягивать цепочки воспоминаний, восстанавливать непрерывность жизни. Благодаря этому ряду насыщенных, напряженных слов и картин, он ощущал себя всегда одним и тем же, хотя разительно менялся во времени — от беспомощного малыша до угрюмого неловкого подростка, и дальше… И все это был он, изначально почти все содержащий в себе. Особая область пространства… или этот… портрет, над которым столько бился Аркадий?.. Ему казалось, что внешние события всего лишь выявляют, вытягивают, как луч света из мрака, знакомые черты, любимые лица, вещи, слова… он вспоминает то, что давно знал.
— За возможность двигаться во времени и выбирать, я платил потерей многообразия. Но все бы спокойно, все бы ничего — ведь что такое многообразие несбывшихся жизней, или попросту — небытия?.. — если б я постоянно не ловил в себе какие-то намеки, не видел тени… Несбывшееся напоминает о себе, оно каким-то образом существует во мне! Мне почему-то дана возможность пройти по многим мыслимым и немыслимым закоулкам и дорожкам, заглянуть во все тупики… Я вижу, как Возможность становилась Действительностью — теряя при этом цвет, вкус, и многое еще, что обещало в будущем. Но в себе… Я свободен, все могу себе представить. И выдумать!
………………………
Иногда проснувшись, еще не понимая, в каком он времени, он гадал — то ли из соседней комнаты выйдет мать, сдвинув очки на лоб, неодобрительно посмотрит — еще валяешься?.. или я у Фаины, а она на кухне, готовит завтрак… или шебаршится за стеной Аркадий, обхаживает непокладистого японца?..
И не успев еще понять, на каком он свете, он притягивается к тем простым словам, которые не относятся ни к прошлому ни к настоящему, а ко всему его времени сразу, всегда с ним… За ними идут картины… Вот забор, он отделяет площадку перед домом от надвигающейся стройки. Потом было много заборов, одни защищали его, другие загораживали белый свет, но во всех было что-то от первого… Широкая липа в углу сада, он сидел на ветке и ждал отца; потом столько было разных деревьев, но начало цепи здесь, у первого. Дорога, плотно утрамбованная пыль, дача за городом… Он идет впереди, за ним родители; он знает, они говорят о нем, следят, чтоб не косолапил, и он аккуратно и красиво поднимает ступни, так ходил один артист, он играл разведчика… Тепло, муравьи спешат в маленькие норки, на которые он старается не наступать… Потом были разные дороги, но не было уже такого всеобъемлющего тепла, чувства безопасности, покоя… И того света — щель зрачка безмятежно расширена, вещи без сопротивления вплывают в глаз, становятся изображением.
— Может, отсюда пошла наука? — мне было интересно, как все, что снаружи, становится моим — тайна перехода вещей в ощущения, символы, слова: ночь, улица, фонарь, аптека… дорога, дерево, забор… Потом я разложил символы на атомы, надеясь приблизиться к сущности, много узнал о деталях… и надолго лишился самих ощущений.
Много лет жизнь казалась ему болотом, над которым бродят светила. Не ползать в темноте, а вскарабкаться туда, где сущность земных обманок!.. И вместо того, чтобы жить, постепенно поднимаясь, он стремился подняться, не живя — разбежаться огромными скачками, и полететь, как это иногда случалось в счастливых снах. Но наяву чаще выходило, как в дурных, тревожных — бежишь от преследователей, вяло отталкиваясь ватными ногами, в кармане пистолет, который в последний момент оказывается картонным… Марк все же заставлял его стрелять, а врага падать, и просыпался — усталый, потный, с победой, которая больше походила на поражение.
………………….
Иногда он чувствовал угрызения совести из-за того, что слишком уж вольно обращается с историей своей жизни, и чужой тоже. «Не так!» — он восклицал, читая какой-нибудь кусок о себе. А потом, задумавшись, спрашивал — «а как же на самом деле было?..» Он мучительно пытался «восстановить истину», но чем больше углублялся, тем меньше надежды оставалось. В конце концов герой стал казаться ему настолько непохожим на него, превратился в «действующее» лицо… или бездействующее?.. в персонаж, — что угрызения исчезли.
Но он был вынужден признаться себе, что мало понял, и создает в сущности другую историю — сочиняет ее, подчиняясь неясным побуждениям. Среди них были такие, которые он назвал «энергетическими» — словно какой-то бес толкал его под руку, заставлял ерничать, насмешничать, кривляться перед зеркалом, злить воображаемого читателя, ошеломить или напугать… В конце концов, вычеркнув все это, он оставлял две-три строки, зато выражающие истинные его чувства — грызущего нетерпения, горечи, злости, разочарования, иронии над собой, обломков тщеславия…
Среди других побуждений он выделял те, которые считал главными — они поддерживали его решительность, устойчивость, ясность суждений, немногословие, стремление к простоте и краткости выражения. Это были чувства равновесия и меры, которые прилагались к делу непонятным образом — как если б он измерял длину без линейки, да наощупь, да в темноте… Иногда, вытягивая на бумагу слова, он чувствовал, словно за ними тянется линия, или слышится звук… где-то повышается, потом сходит на нет, и это конец фразы или рассказа.
Он узнавал в своих решениях как и что писать, те самые голосочки, которые ему смолоду бубнили на ухо, но не радовался — ведь теперь он целиком зависел от прихотей этих тайных советчиков. А зависеть он не хотел ни от кого, даже от самого себя!..
Он сильно постарел, борода клочьями, и женщина, которая продавала им картошку, как-то приняла его со спины за Аркадия, испуганно охнула и перекрестилась.

С Н Ы (фрагмент романа ВИС ВИТАЛИС)

День позади. Волнения по поводу картошки, будоражащие мысли, неудача в борьбе за истину доконали Аркадия, он решил этой ночью отдохнуть. Взял книгу, которую читал всю жизнь — «Портрет Дориана Грея», раскрыл на случайном месте и погрузился. Чем она привлекала его, может, красотой и точностью языка? или остроумием афоризмов? Нет, художественная сторона его не задевала: он настолько остро впивался в смысл, что все остальное просто не могло быть замечено. Там же, где смысл казался ему туманным, он подозревал наркоманию — усыпление разума. С другими книгами было проще — он читал и откладывал, получив ясное представление о том, что в них хорошо, что плохо, и почему привлекательным кажется главный герой. Здесь же, как он ни старался, не мог понять, чем эта болтовня, пустая, поверхностная, завораживает его?.. Если же он не понимал, то бился до конца.
Аркадий прочитал страничку и заснул — сидя, скривив шею, и спал так до трех, потом, проклиная все на свете, согнутый, с застывшим телом и ледяными ногами, перебрался на топчан, стянул с себя часть одежды и замер под пледом.
……………………..

Марк этой ночью видит сон. Подходит к дому, его встречает мать, обнимает… он чувствует ее легкость, сухость, одни кости от нее остались… Они начинают оживленно, как всегда, о политике, о Сталине… «Если б отец знал!..» Перешли на жизнь, и тут же спор: не добиваешься, постоянно в себе… Он чувствует вялость, пытается шутить, она подступает — «взгляни на жизнь, тебя сомнут и не оглянутся, как нас в свое время!..» Он не хочет слышать, так много интересного впереди — идеи, книги, как-нибудь проживу… Она машет рукой — вылитый отец, тоже «как-нибудь»! Негодный вышел сын, мало напора, силы… Он молчит, думает — я еще докажу…
Просыпается, кругом тихо, он в незнакомом доме — большая комната, паркетная пустыня, лунный свет. Почему-то кажется ему — за дверью стоят. Крадется в ледяную переднюю, ветер свищет в щелях, снег на полу. Наклоняется, и видит: в замочной скважине глаз! Так и есть — выследили. Он бесшумно к окну — и там стоят. Сквозит целеустремленность в лицах, утонувших в воротниках, неизбежность в острых колючих носах, бескровных узких губах… Пришли за евреями! Откуда узнали? Дурак, паспорт в кадрах показал? Натягивает брюки, хватает чемоданчик, с которым приехал… что еще? Лист забыл! Поднимает лист, прячет на груди, тот ломкий, колючий, но сразу понял, не сопротивляется. Теперь к балкону, и всеми силами — вверх! Характерное чувство под ложечкой показало ему, что полетит…
И вдруг на самом краю ужаснулся — как же Аркадий? А разве он… Не знаю. Но ведь Львович! У Пушкина дядя Львович. Спуститься? Глаз не пропустит. К тому же напрасно — старик проснется, как всегда насмешлив, скажет — «зачем мне это, я другой. Сам беги, а я не такой, я им свой». Не скажет, быть не может… Он почувствовал, что совсем один.
Сердце отчаянно прозвонило в колокол — и разбудило.
……………………..

Аркадию под утро тоже кое-что приснилось. Едет он в особом вагоне, плацкартном, немецком, что появились недавно и удивляют удобствами — салфетки, у каждого свой свет… Но он знает, что кругом те самые… ну, осужденные, и едем по маршруту, только видимость соблюдаем. С удобствами, но туда же. На третьей, багажной полке шпана, веселится уголовный элемент. Рядом с Аркадием женщина, такая милая, он смотрит — похожа на ту, одну… Они о чем-то начинают разговор, как будто вспоминают друг друга по мелочам, жестам… Он боится, что за новым словом обнаружится ошибка, окажется не она, и внутренним движением подсказывает ей, что говорить. Нет, не подсказывает, а как бы заранее знает, что она должна сказать. Она улыбается, говорит все, что он хочет слышать… Он и доволен, и несчастлив — подозревает, что подстроено им самим — все ее слова!.. И все же радость пересиливает: каждый ответ так его волнует, что он забывает сомнения, и знать не хочет, откуда что берется, и кто в конце той нити…
— Арик!
Этого он не мог предвидеть — забыл, как она его называла, и только теперь вспомнил. У него больше нет сомнений — она! Он ее снова нашел, и теперь уж навсегда.
Ее зовут с третьей полки обычным их языком. Он вскакивает, готов бороться, он крепок был и мог бы продержаться против нескольких. Ну, минуту, что дальше?.. Выхода нет, сейчас посыплются сверху… мат, сверкание заточек…
Нет, сверху спустилась на веревочке колбаса, кусок московской, копченой, твердой, черт его знает, сколько лет не видел. И вот она… медленно отворачивается от него… замедленная съемка… рука протягивается к колбасе… Ее за руку хвать и моментально подняли, там оживление, возня, никакого протеста, негодующих воплей, даже возгласа…
Он хватает пиджачок и вон из вагона. Ему никто ничего — пожалуйста! Выходит в тамбур, колеса гремят, земля несется, черная, уходит из-под ног, убегает, улетает…
Он проснулся — сердцебиение, оттого так бежала, выскальзывала из-под ног земля. Привычным движением нашарил пузырек. покапал в остатки чая — по звуку, так было тихо, что все капли сосчитал, выпил залпом и теперь почувствовал, что мокрый весь. Вытянулся и лежал — не думал.
……………………..
………………………..

СТАРЕНЬКОЕ: РАССКАЗИК

ЗАБЫТЫЙ СТАРИК

Когда мне было семнадцать, я хотел стать писателем. Но я не знал, о чем писать. Все, что я знал, казалось мне неинтересным для рассказа. Я выдумал несколько историй, в духе Эдгара По, которого недавно прочитал. Больше всего меня волновал вопрос — есть ли у меня способности. Я никому не показывал свои рассказы. Не поймут — обидно, а поймут — страшно, вдруг скажут: способностей-то нет, и тогда ничего больше не сделаешь. А писать мне хотелось.
Тем временем школа кончилась, и я поступил в университет. Буду врачом — я решил, врачу открываются людские тайны, я узнаю людей, и тогда, может быть, мне будет о чем писать. Теперь мне писать стало некогда.
В общежитии, где я жил, дежурил один старик со спокойным добрым лицом. Он все курил трубку. Как-то я услышал, что он свободно говорит по-английски с нашими филологами. Он меня заинтересовал, и я решил познакомиться с ним. Однажды вечером, когда он дежурил, я подошел к нему. Он оказался добрым человеком, и очень образованным. До войны он был журналистом и много писал. Теперь он получал пенсию и жил один.
Я решил показать ему свои рассказы. Нет, эта мысль пришла ко мне не сразу, я долго говорил с ним и все больше убеждался, что такого умного человека мне видеть не приходилось раньше. И я, наконец, сказал ему, что хотел бы стать писателем, но вот не знаю, способен к этому или нет. Он не удивился и спокойно сказал: «Покажите мне, что вы пишете». Я тут же принес, и он стал читать.
Я смотрел на его спокойное лицо, и у меня сначала сердце сильно билось, а потом я успокоился — я доверял ему, как когда-то в детстве доверял старому врачу, который прикладывал ухо к моей тощей груди, и вокруг становилось так тихо, что слышно было звякание ложечки на кухне и отдаленные голоса, и было спокойно…
Вот так я смотрел на него, а он все читал. Потом он отложил листочки и улыбнулся мне.
— Пишите, пишите, — он сказал.
— Это плохо?..
— Это честно, а вы сами не понимаете, как это важно. Давать советы не берусь, только… не выдумывайте особенные слова, пусть все будет просто, но точно. И не так важно, что за словами, важней то, что над ними.
Я не понял его.
— Что у вас над этой строчкой — всего лишь другая, а должен быть воздух, понимаете,— простор, много места, чтобы свободно дышать, петь, не спотыкаться о слова… тогда вы приведете читателя к смыслу, не измотаете его, ясно?..
Нет, я не понимал.
— Ну, все ваши ощущения, всю страсть вложите не в отдельные слова, а в дыхание фразы, в интонацию, в подъемы и спады… Трудно объяснить, а может и не нужно все это.
Он виновато посмотрел на меня — морочит мне голову.
— В вашем тексте не то, что дышать — двигаться негде. Напечатайте пореже — и тогда читайте вслух, для себя, и слушайте, слушайте… — Он улыбнулся, — больше ничего не скажу, пишите, пишите…
Вот и все. Он ничего не сказал мне про способности, пишите да пишите… Больше мы с ним об этом не говорили, а потом меня перевели в другое общежитие, и я потерял старика из виду. После этого разговора я долго не писал, потом снова попробовал, и втянулся, писал для себя, и постепенно стал догадываться, что он хотел мне объяснить. Но это была такая высота… Я понял, старик был молодец. Он мог бы разобрать мою рукопись по косточкам, но зачем это было делать. Он хотел сказать мне главное, как его понимал, а он что-то в этом понимал, теперь я догадался. И он говорил о том, что мучило его самого, не иначе, и, может быть, потому он ничего не писал?
А может и писал, кто теперь знает…

РАССКАЗИКИ 1984-ГО ГОДА

НАСТАНЕТ ДЕНЬ.

В этом уютном чистеньком музее собрано все, что живет и растет на скупой северной земле. Чучела небольших животных и птиц, сухие листья и стебли, ягоды и цветы…тут же рядом карты и фотографии местности. Здесь все мертвое, потому что это музей, а не зоопарк или ботанический сад. Только на лестнице в стену вмурованы стеклянные сосуды. В них живые разноцветные рыбы. Рыбы везде дома, была бы только вода. Они подплывают к прозрачной стенке и, выпучив глаза, рассматривают меня. А я прохожу мимо них — и тут же забываю.
Но что это?.. За толстым стеклом, в цинковой ванночке, в мутноватой луже лежит маленький, но серьезный, даже суровый крокодильчик, сантиметров тридцать длиной. Он настоящий: вспухает и опадает кожа под нижней челюстью — он дышит, значит живет. Как он оказался здесь, в музее мертвых экспонатов, не считая бездумных рыб, один — в грязной посудине, замурованный в стену, выставленный на обозрение всем проходящим?.. Разве он может здесь жить? Наверное, люди ждут, когда он умрет, чтобы сделать из него удобное для хранения чучело, и тогда, успокоенный и нестрашный — никогда не вырастет — он займет свое место на витрине, как чужеземный гость, рядом с другими мертвыми… Даже такой маленький — он страшен, его не возьмешь на руки, как ящерицу… он смотрит круглым белесым глазом — и молчит, цепкими лапками ухватился за край ванны, наполовину в воде… Он спокоен и безопасен?
Как вы ошибаетесь…
Настанет день. С жалобным звоном лопнет стекло и из квадратного окна в стене, ломая штукатурку и выворачивая кирпичи, вылезет огромная зубастая пасть, а за ней и все десятиметровое тело, покрытое грозными роговыми пластинами, в желтой ржавчине и слизи. Разевая пасть, с ревом он ринется вниз по лестнице, ломая хвостом перила и сметая с пути посетителей…
Чем это кончится — трудно сказать. Может, он доберется до реки и плюхнется в спокойную прохладную воду… а может одолеют его набежавшие со всех сторон двуногие твари… Может быть и так… но настанет день…

…………………………..

ТАРАКАНИЙ БОГ.

Я взял тетрадь, из нее выпал таракан. Довольно крупный, мясистый, звучно шлепнулся на стол — и побежал. Я смахнул его на пол. Он упал с огромной высоты на спину, но ничуть не пострадал — отчаянно болтал ножками и шевелил длинными усами. Сейчас перевернется и убежит… Он раскачивал узкую лодочку своего тела, чтобы встать на ноги — мудрость миллионов лет выживания спасала его. Я смотрел на него, как небольшая гора смотрит на человека — с досадой — существо, слишком близко подбежавшее к ней. Сейчас он думает о том, как удрать. Он не понимает, что от меня не уйти. Пусть не бегает по столам, по любимым моим тетрадям. Он думает, что перевернется — и дело сделано. Он только предполагает, а я — располагаю. Чем я не тараканий бог? Я наперед знаю, что с ним будет. Я накажу его за дерзость…
Смотрю, как он барахтается — сейчас встанет… Все-таки, неприятное существо. Зато у него есть все, чтобы выжить — он быстр, силен, бегает, прыгает — почти летает. Не хватает только панциря, как у черепахи. Представляешь — панцирь… Я его ногой, а он смеется — вдавливается в подошву, как шляпка гвоздя, выступающего из пола, — освобождается и убегает. Да, панцирь ему не даден… И ум у него точный и быстрый, но недалекий. Он предполагает, а я — располагаю.
Я сижу за столом, повернувшись к таракану. Пожалуй, я поступлю как бог — дам ему поверить в шанс. Переворачиваю его. Он бежит через комнату в дальний угол. Чудак, я же его догоню. Не спеша встаю — и вижу — совсем рядом с ним щель в линолеуме. Таракан вбегает в щель, как в большие ворота, и теперь бежит себе где-то в темноте по известным ему ходам…
А я, назначивший себя его богом, непризнанный им — остаюсь, беспомощный, один в огромном пустом и гулком пространстве.
……………………….

ПОСЛУШАЙТЕ…

Не отнимай время у людей, если тебе нечего сказать. Нечего сказать — хорошо сказано! Но не совсем справедливо. Ведь каждому надо что-то рассказать… потому что имел время подумать. А если вообще не думал, то и об этом хочется сказать. Мне нужно вам кое-что доверить. Это не стихи. И не песня. «Вы хочете песен — их нет у меня…» Дальше?… «На сердце легла тоска…» Или по-другому? не помню уже… Вообразите, вчера была осень. Сегодня просыпаюсь — за окном зима. Градусы те же — около нуля, а пахнет по-новому, воздух резок и свеж. На фиолетовых листьях барбариса тонкие голубые кружева. Запахнешь куртку, выйдешь в тапочках на снег, как на новую планету — и обратно скорей. А может растает?.. Зима как болезнь — начинается в глубине тела, растекается болью, а все-таки думаешь — рассосется, сама собой исчезнет… Не рассосется. Признание неотвратимости — признак старения. Градусы те же — около нуля, а вот не тает и не тает. Барбарис не успели собрать, а плов без барбариса… Зато капусту заквасили. Крошили, перетирали с солью, и корочку хлеба сверху положили — помогает. Знаете, что такое зимой в кромешной темноте — горячая картошка, своя, да с квашеной капусткой? Это другая жизнь, каждый, кто ел, вам скажет. Вам не интересно? Или думаете по-другому? Уходите… А я хотел вам еще рассказать… послушайте…
…………………
ЧТО НАМ ОСТАЛОСЬ.

Теперь оно знает, тело — почему, за что, а душа не знает, не знала, и знать не будет — непонятны причины, сложны, тонки, рассеяны по жизни. Тот взгляд тогда, помнишь — уезжал, смотрел сверху, со ступеньки вагона, а она — снизу вверх… А раньше?.. Белая кошка под кроватью — страшно… объелся миндаля — тошнит… глаза залеплены гноем, теплые руки промывают, успокаивают — отец… И тогда, темнота, ждет, стоит, махнул рукой, исчез навсегда… И еще, и еще — зеленое платье, рассвет, жар и холод, «не люблю-тянет»… плачу, смотрю в окно… Снова плачу, зачем умер, зачем?… Старик, седой рабочий — «надо есть горячее, сынок…» Хомяк, которого убил, кролик, все эти звери… «Ты не спеши, не спеши…» И это все?
И это все. Душа не помнит, не знает — почему, за что… Тело помнит, теперь уже помнит. Рука сжала, терпит, устает, немеет… невозможно, что это?.. А вот то, и это, и другое — знаешь, помнишь… Желудок?… — а, это вчера… Сердце… а, это сегодня… Вечер — все кружилось, коридор извивался, бил с одной стороны, с другой… темно, тошнит, дошел до кровати, лег, забылся… И другое: огонь вокруг, огонь — по ноге! рев огня, мой крик, мой конец… Нет, это сон, но ведь тоже было. Тело все помнит, все знает, знает точно -за что… Душа точно не знает — что за что, но кое-что помнит, в общем-то знает. Ежик волос, светлые глаза «папа, смотри, что у меня…» и на ладони разноцветные камушки… Убегаю, улетаю, лечу все выше, все пропало внизу, надо мной темнота… Возвращаюсь, пробираюсь украдкой, смотрю в окно — девочка, женщина, старый пес, старый кот… как я мог умереть!..
Просыпаюсь, плачу… Феликс, Феликс, беги…
Придти нельзя, уходить нельзя, сказать нельзя и молчать нельзя. Тело тяжелеет — воздуха нет, все плывет, все чернеет — и радости нет, и боли нет — тело стареет. Душа времени не знает, что помнит — то есть, чего не помнит -того и не было. Вчерашний взгляд… и светлое дерево в сумерках — в самом начале… Потом?… вошел в комнату, тепло, тихо, лег на пол — наконец, один… «Нет, ты сошел с ума…» Оставь, оставь, не трогай этого…
Да, душа времени не знает, но она — отягощена. Живем еще, живем, стараемся казаться бесстрашными, трогаем безбоязненно, шумим, рассуждаем… уходим с мертвым сердцем… ничего, ничего, потерпи, пройдет. Тоска нарастает, недоумение усиливается — и это все?.. Где пробежал, проскакал, не заметил? Ветер в лицо, скорость, размах, сила — все могу, все вынесу, все стерплю…
Утром очнешься, подойдешь к зеркалу:
— А, это ты… Ну, что нам осталось…

СМЕРТЬ ГАРИКА (фрагмент романа Вис Виталис)


……..
Так что, худо-бедно события следовали одно за другим, жизнь текла в нужном русле. И вдруг нарушается это понятное Марку движение — печальный факт пробивает защитную оболочку, за ней просвечивает хаос, ужас случайных событий и многое другое. Погиб Гарик.
Ясности в этой истории не было и нет; несмотря на факты, существует несколько версий события. Факты упрямая вещь, но довольно дырявая, между ними многое умещается.
………….
Однажды ночью Гарик очнулся в темной кухне. Он сидел, уткнувшись отечными щеками в скользкую клеенку. Сознание возвращалось постепенно, и еще окончательно не поняв, где находится, он увидел перед собой решение — простое и очевидное — вопроса, который давно считался неразрешимым. Вот так, взял да увидел! За что этому алкашу, пусть несчастному, а Аркадию — ничего? а Марку, настоящему ученому! — раз в месяц по чайной ложке! Господи, какая несправедливость… Гарик тут же исчез, только щелкнул стальными зубьями непобедимый Фаинин замок.
…………….
Фаина проснулась в пять часов и пошла тушить свет на кухне. Лампа пылает, Гарика нет… Обычное дело? Но на этот раз сердце почему-то екнуло у ней, то ли насторожили следы поспешного бегства, то ли вспомнила… Пусть смешной, бессильный, жалкий, но ведь лежали между ними тысячи ночей, слезы ребенка, бульоны эти, из подкопченых бараньих скелетов…
Она оделась, вызвала двух штейновских молодцов, через десять минут собрались у пролома, и пошли. В коридорах пустыня, на тонком шнуре болтается неутомимый ночник, жалобно звякает колокольчик — сторож обходит доступную ему часть здания… Фаина впереди, за ней молодцы, они крадутся к дверям комнаты, где когда-то лежал на полу, мечтал об утепленном гробе Гарик. Фаина привычным глазом прильнула к замочной скважине, слышит негромкое гудение. О мощности прибора Гарика ходили легенды.
Приоткрыли дверь, проскользнули — за пультом фигурка.
— Гарик, — во весь свой властный голос сказала Фаина, — я же говорила, не до утра…
Но что-то неладное творится с Гариком: молчит, не дергается, не трясет плечом, не насвистывает соловьем — даже не обернулся на призыв!
— Гарик… — рыдающим голосом молвила Фаина. Не отзывается.
— Прибор, слава Штейну, на месте… — оглядев могучие контуры, сказал один из молодцов, — не успели, сволочи… — он сплюнул, демонстрируя пренебрежение к могущественным грабителям.
Фаина тронула фигуру за плечо. Упала тюбетеечка, подарок Штейна, под тяжестью руки опустились в кресло одежды, легли угловатой кучкой. Нет Гарика. Но что это?! Один из молодцов, потеряв дар речи, указывал на магнит. Обнажен от оболочек, направлен на кресло зияющими полюсами!..
Нетрудно догадаться, что произошло — гигантский беззвучный всплеск, отделение биополя от телесной субстанции, мгновенный разрыв опостылевших связей, обязанностей, любовей… Бедный Гарик! Несчастный случай? Рискованный эксперимент, девять мгновений одной трагической ночи?..
…………………
Когда начала отрываться, со скрежетом и хрустом, душа от тела, Гарик все чувствовал. Это напомнило ему детство — удаление молочного зуба, шипение заморозки, неуклюжесть языка и бесчувствие губ, и со страхом ожидание, когда же в одной точке проснется, прорежется сквозь тупость живая боль. Так и произошло, и одновременно с болью прорезался в полном мраке ослепительный свет. Гигантский магнит, не заметив ушедшей ввысь маленькой тени, всосал в себя, распылил между полюсами и выплюнул в космос множество частиц, остатки студневидной и хрящевидной субстанций, составляющих наше тело. Они тут же слиплись, смерзлись, и пошли кружить над землей, пока раскаленные от трения о воздух, не упадут обратно, как чуждая нам пыль.
То, что промелькнуло, недоступное ухищрениям науки, граммов тридцать, говорят знатоки, — это нечто уже знало, что впереди: никаких тебе садов, фиников-пряников! Но и вечных пожарищ, сальных сковородок тоже не будет. И переговоров со всеведущим дедушкой не предвидится. Предстояло понятное дело — великий счет. Пусть себе мечтают восточные провидцы о переселениях, новосельях — ничуть это не лучше, чем раскаяния и последующие подарки… или рогатые твари с их кровожадными замашками. Нет, нет, ему предстояло то, что он хорошо знал и понимал, чувствовал и умел, ведь непонятным и чуждым нас, может, испугаешь, но не проймешь.
Он пройдет по всем маршрутам своей судьбы, толкнется во все двери, дворы и закоулки, мимо которых, ничтоже сумняшеся, пробежал, протрусил по своему якобы единственному пути. И на каждом повороте, на каждой развилке он испытает, один за другим, все пути и возможности, все ходы до самого конца. Бесплотной тенью будет кружить, проходя по новым и новым путям, каждый раз удивляясь своей глупости, ничтожеству, своему постоянному «авось»… И после многомиллионного повторения ему откроются все начала, возможности, концы — он постигнет полное пространство своей жизни.
…………….
Фаина… Душа его предвидела, как будет упорно ускользать, увертываться, уходить в самые бессмысленные ходы и тупики, обсасывать мелочи — отдалять всеми силами тот момент, когда встанет перед ней яркий июньский денек, Фаина на траве, прелести напоказ… Она обиженно, настойчиво — «когда, когда?..» Когда поженимся, уедем от отеческого всезнайства и душной опеки — когда?.. И не было бы ни того ребенка, малютки с отвислым животиком, ни шестиметровой халупы, ни постоянных угрызений — только сказал бы решительно и твердо -«расстанемся!» Нет, ему неловко перед ее напором, она знала, чего хотела — всегда, и это всегда удивляло его. Он никогда не шел по прямой, уступал локтям, часто не знал, чего хочет — ему было все равно… Все, кроме науки! Он не может ей отказать, что-то лепечет, обещает… Домашний мальчик, считал, что если переспал, то и обязан, заключен, мол, негласный договор, свершилось таинство, люди породнились… Воспитание, книги, неуемный романтизм… «Не обеляй себя, не обеляй — ты ее хотел, оттого и кривил душой, обманывал, думал — пусть приземленная, грубая, простая, коварная, злая… но такая сладкая… Пусть будет рядом, а я тем временем к вершинам — прыг-скок!..»
И это тоже было неправдой, вернее, только одной из плоскостей пространства, по которому ему ползти и ползти теперь. Надолго хватит, на миллионы лет. Поймешь, что в тебе самом и рай, и ад.

СТАРЕНЬКОЕ: «МОНГОЛЬСКИЙ ДЬЯВОЛ»

В сумерках, на высоком крыльце аптеки кто-то тронул мое плечо.
— А ваша собачка не укусит?
Невысокий мужчина лет сорока, лицо скуластое, волосы ежиком.
— Можно с вами посоветоваться?
Мы отошли от двери.
— Мой сосед, Вольдемар, аптекарь — он здесь работает,теперь он мой враг. У меня собачка маленькая есть, во-от,- он опустил руку к коленям,- она его цапнула как-то, ну чуть-чуть… а он, черт, поехал в Монголию, специально, и привез оттуда невиданного пса, монгольское чудо. В этой псине два центнера, холка -во! — он поднял руку к груди,- … а лапы!… пасть!… Бог ты мой… во сне не увидишь. Вторую такую космонавт Леонов имеет, больше никто. У нас участки рядом, картошка и прочее, сами знаете, и его пес моего, конечно, подрал, не до смерти, но очень крепко. А что еще будет… Теперь я думаю — какого пса мне нужно добыть, чтобы он Вольдемарова дьявола победил, что вы посоветуете?..
Я подумал:
— Может кавказская овчарка подойдет, они очень сильны.
Он пренебрежительно махнул рукой :
— Нет, кавказская не потянет против этой монгольской бестии.
— Ну, дог, сенбернар…
Он задумался — печально покачал головой:
— Нет, куда им… Вот если б я волка воспитал… Волки, говорят, смертельную жилу знают, чуют — никакой пес против них не устоит. Да где же его взять, волка-то?..
Мы помолчали.
— Может, он уймется?.. — я имел в виду злопамятного аптекаря.
— Нет. Вольдемар человек задумчивый, что задумает, то свершит, даром что интеллигент. Пропал теперь я.
Мне стало жаль его, неужели нет никакого выхода?
— Видно и вы не можете мне помочь…- он вздохнул. Мне сделалось неловко.
— Тогда вот что, — он приблизил свое лицо к моему, глаза его загадочно мерцали,- дайте мне, пожалуйста, восемьдесят копеек.
Ну, конечно… — я дал, хоть как-то смогу его утешить. Он поблагодарил — и исчез в темноте.
А я шел домой по темному осеннему парку, и представлял себе Вольдемара, ядовитого аптекаря, тонкого, со змеиной головкой и подвижными пиявками-губами… и его таинственного пса… — со львиной гривой… ноги бревна!… пасть — о-о-о! — и с полуприкрытыми узкими монгольскими глазами.

БРОШЬ


……………………………….
Обман, конечно. Но мой дед был ювелиром. :-))

ЧЕРТЫ ХАРАКТЕРА (фрагментики)

Юноша поднимался к себе. Жаль, теряю два дня, подумал он. Но одновременно чувствовал облегчение: невозможность приложить силы к главному позволяла ему со спокойной совестью осмотреться, потратить время на освоение квартиры и прочую чепуху. В двух случаях он соглашался стать обычным человеком, вернее, был вынужден — когда люди и обстоятельства возводили перед ним непреодолимые препятствия, или когда он так уставал, что ноги и язык заплетались, он засыпал на ходу, и знал, что к настоящему делу просто не способен. Его нужно было оттаскивать как терьера, или он падал, повисал, не разжимая челюстей. Он не умел отвлечься, не мог купить вина, напиться, найти женщину, провести ночь в отчаянном забвении — он не имел права. Студентом, недоедая, он не мог разрешить себе хотя бы на миг оставить учебу, заработать денег, это было равносильно смерти, во всяком случае, большое несчастье. Мать так и говорила ему — НЕСЧАСТЬЕ, при этом упоминалась клятва на могиле отца. И он без устали учился, исследовал, добирался во всем до глубин, доводил неясность до ясности… Ведь где ясность, там свет!.. Он нес свой свет в свою же тьму, и был уверен, что только этим должен заниматься всякий уважающий себя человек. Он знал, что есть другие люди, тоже творческие — писатели, художники, но твердо верил, что ко всему этому не способен: после нескольких унизительных неудач выяснил, что ему нечего сказать людям важного или интересного, а говорить банальности ему было невыносимо стыдно. И по мере того, как очаровывался наукой, он все снисходительней смотрел на этих пишущих и болтающих бездельников: у них все расплывчато, неопределенно, никто не знает, что верно, что неверно, что хорошо, что плохо… В нем самом было достаточно всего этого смутного и непредсказуемого, он был сыт по горло и мечтал о ясности. Восторг точного знания ни с чем не сравнишь!
Он шел размягченный, расслабленный, и мог теперь воспринимать и мрачноватый гул ветра за распахнутым окном на лестничной площадке, и мелкие звуки вечерней жизни, доносящиеся из квартир… с вниманием вдыхать мятежный прохладный воздух, который сводит нас с ума в некоторые осенние вечера, когда черные стаи кружат, собираются и все не улетают… Тугие осязаемые хлопки крыл, тепло этих тысяч маленьких отважных существ, не рассуждающих, исполняющих свое назначение не быстрей и не медленней, чем следует им, без всяких колебаний, вывертов и философий… Несмотря на годы усилий, он чувствовал по-прежнему, уши и глаза не изменили ему в остроте, но теперь он был отвлечен, огромной силой вытянут из собственной оболочки и притянут к ослепительному центру, летел прямиком к нему.
……………
Он поднимался по крутым ступеням, нащупывая в кармане маленький скользкий предмет. Ключ к одной из возможностей его жизни. Он верил, что каждый миг, как луч света, упавший на фотопленку, проявляет одно из зерен, одну из возможностей его жизни, остальные же, оставшись в темноте, притаились и ждут своего момента. И можно, сделав усилие, срезать угол, выломиться из стены, пойти по другому ходу, новому руслу — нет неизбежной судьбы, перед нами обширное поле возможностей, оно меняется, открываются одни двери, захлопываются другие… Мы сами создаем себе пути, сами их отрезаем.
Его юношеский задор понятен мне, особенно нежелание кого-то вмешивать в свою судьбу, обвинять в неудачах, брать в расчет обстоятельства и долго ныть над ними. Мне приятно слушать все это, пусть я уже не так уверен, вижу глухие стены и коварные ловушки, которые опять же ставим себе сами, и нечто такое, через что переступить не можешь ради самого ясного-преясного пути.
Он вложил ключ в узкую щель, дверь поняла сигнал на языке латунных бугорков, узнала его. Он в первый раз входит, один, в свое собственное жилье. Он все здесь воспринимает как подарок — ни за что! Вот комната, открытая всем ветрам. Он осторожно подошел к балкончику, висевшему над пропастью, сел на пол. Он плыл в темноту, внизу остались деревья, запахи сырой земли, гнили, ржавеющего железа. Оторвались — летим… Восторг перед жизнью проснулся в нем, и страх. Состоится ли она, или он сгинет, исчезнет, как рассыпается в почве прелый осенний лист?.. Обязательно сделать что-то важное, остаться, защитить себя — и не защищаться, не трусить, жить вовсю, не считая — он готов.
Он перешел в кухню, лег на матрац, брошенный на пол. Всплыла луна и нашла этот дом, и квартиру. Марк многое видел теперь — плиту, кем-то оставленную кастрюлю на гвоздике — светлым пятном, блестела поверхность пола, время от времени падали тяжелые мягкие капли из крана. И этот свет, и капли одурманили юношу, он упал в темноту и не видел снов.

…………………..
Он был еще на первом курсе, весной, когда пришел на кафедру, робко постучался. Мартин на диванчике, опустив очки на кончик носа, читал. На столе перед ним возвышалась ажурная башня из стекла, в большой колбе буграми ходила багровая жидкость, пар со свистом врывался в змеевидные трубки… все в этом прозрачном здании металось, струилось, и в то же время было поразительно устойчиво — силы гасили друг друга. А он, уткнувшись в книгу, только изредка рассеянно поглядывал на стол.
— Вот, пришел, хочу работать…
Как обрадовался Мартин:
— Это здорово! — а потом уже другим голосом добавил, склонив голову к плечу. — Что вы хотите от науки? Ничего хорошего нас не ждет здесь, мы на обочине, давно отстали, бедны. Но мы хотим знать причины…
Он вскочил, сложа руки за спиной, зашагал туда и обратно по узкому пути между диваном и дверью, то и дело спотыкаясь о стул.
— То, что мы можем, не так уж много, но зато чертовски интересно!
Марк помнил его лекции — каждое слово: Мартин выстраивал общую картину живого мира, в ней человек точка, одна из многих… Наши белки и ферменты, почти такие же, в червях и микробах, и были миллионы лет тому назад… В нашей крови соль океанов древности… Болезни — нарушенный обмен веществ…
— У меня две задачи, — сказал Мартин, — первая… — И нудным голосом о том, как важно измерять сахар в крови, почетно, спасает людей… — Повышается, понижается… поможем диагностике…
Марк не верил своим ушам — ерунда какая-то… больные… И это вместо того, чтобы постичь суть жизни, и сразу все вопросы решить с высоты птичьего полета?.. Значит, врал старик про великие проблемы, что не все еще решены, и можно точными науками осилить природу вечности, понять механизмы мысли, разума…
Мартин искоса посмотрел в его опрокинутое лицо, усмехнулся, сел, плеснул в стакан мутного рыжего чая, выпил одним глотком…
— Есть и другое. — он сказал.
……………………..
…….
И вот первый вечер — на своей лежанке, в окружении двух стульев, кресла, кухонного столика… Письменный пока пристроили «на воле», то есть, в комнате. Кухня оказалась забитой вещами, от них шел не очень приятный запах.
— Ненадолго, — авторитетно заявил Аркадий, — протопишь газом и все дела.
Запахи своими напоминаниями бьют под ложечку — кажется, рядом, а не достать. Связи вещей и слов, и даже звуков надежней, а здесь — тонкая паутинка… Запах пыли, скипидара, восковой мастики… Крошечные комнатки, теплый паркет, лучшее убежище — за креслом отца, в глубокой треугольной яме… Тревожное время… Лет в пять Марк понял из разговоров, что ему неминуемо придется умереть. Расплакался и долго скрывался за этим креслом в темноте. Его вытащили, утешали — «не скоро…» а он не мог понять, при чем здесь скоро — не скоро…
— Чай?.. — в дверях возник Аркадий.
Марк послушно поднялся с лежанки, уже милой ему, он также быстро привыкал, как расставался. Поплелся вниз, день оказался тяжелым. Аркадий же, как новенький, суетится вокруг чайника, возится с хлебом…
Есть поразительные радости, доступные только бедным людям, не пришибленным своим состоянием. Пошарить в шкафах и ящиках, найти забытый стаканчик с остатками… муки! А жира нет… Ничего, без него лепешки еще вкусней, они прозрачны и сухи, и, сидя в своей кухне — очень важно! — попивая кипяток, чувствуешь вовсю — жить-то еще можно! Или искать деньги… Марк никогда не поднимал упавшие монеты, зато потом, когда припрет… ползая по полу, находишь и находишь эти пыльные кружочки, и считаешь — полбуханки, целая… А дальше обязательно что-нибудь само сделается, случится, повернется… Пока в это веришь, ничто тебя не согнет, не испугает.
— Если не станешь кому-то интересен, — считает Аркадий, — ведь многие только и заняты тем, чтобы отнять у тебя это кухонное тепло, чайничек, лепешку… А главное — утащить покой! И если даже блага желают, то обязательно сделают так, что взвоешь от их блага. Они хотят заставить нас суетиться, дергаться в унисон с их кривляньями, погрязнуть… Это безумие, мы не сдадимся!..
Разговор не затянулся, оба все же устали. Марк поднялся к себе, лег и сразу заснул.
………………
Скачать целиком роман можно:
http://www.litera.ru/slova/bin/dload.php?fi=markovich/visvitalis.exe

ЖИЗНЬ ЗИНОВИЯ БЕРНШТЕЙНА


……………………………………..

Это полный текст, который Зиновий Бернштейн (то есть, я вместе с моим героем) предоставил для интервью Ларисе Володимеровой (по ее просьбе) в раздел конкурса «Тенета», который назывался «ЗВЕЗДА ТЕНЕТ» (между прочим, я на этом конкурсе занял второе место с повестью «Перебежчик», что не может не знать Л.В.) Дальнейшие события были странны, обида и гнев Володимеровой и Делицына велики, и меня слезно просили не разглашать событие, иначе какие-то таинственные спонсоры Тенет поймут, что заправляют конкурсом ЛОХИ, и денег не дадут. Денег все равно не дали, а я много лет честно молчал, и, может потому мою мистификацию сочли «трусливой фальсификацией», но слово есть слово.
…………….
Неважно, главное, что Зиновий жив-здоров, и еще пописывает, правда в Тенета больше ни ногой… А я собираюсь на основе этого материала написать что-то вроде «САГИ о БЕРНШТЕЙНАХ»
……………….
…………………. Начало текста

Меня зовут Зиновий Борисович Бернштейн, я родился в Таллинне в 1925 году. Тогда, как сейчас, Эстония считалась самостоятельным государством. Я вырос в русскоязычной, как теперь говорят, семье, мой родной язык русский. До войны в Эстонии было пять тысяч евреев, это были коренные жители. Почти все жили в столице, многие знали друг друга, были в родстве. Смешно говорить, но уже на старости лет мы с прозаиком и художником Марковичем обнаружили, что родственники — наши деды были двоюродными братьями.
Мать разошлась с отцом, когда мне было пять лет и уехала со вторым мужем в Германию, потом они погибли в концлагере. Я остался с отцом в Эстонии. Когда мне было 12 лет, мы ездили с ним во Францию. (Он был мелким предпринимателем, часовщиком и ювелиром, его магазин находился на улице Виру в самом ее начале, там где две башни и остатки ворот, в этом же доме мы жили. Кто был в Таллине, знает это место. Во время налета в марте 1944 года авиация превратила центр Таллинна в развалины, нашего дома не стало тоже.) Заграница, помню, меня не удивила. Таллинн до войны называли «маленьким Парижем», лучшего места я не увидел. Отец зашел к Бунину, и я с ним, надо было передать письмо и посылочку от знакомого из Эстонии. Бунин встретил нас серьезно и холодно, беседа продолжалась несколько минут. Я запомнил, что раковина в комнате, причем старая и ржавая. Отец сказал мне, что он великий писатель, я не поверил.
Началась война, мы с отцом и его братом Иосифом едва успели выбраться из Эстонии. Плыли морем, меня рвало всю дорогу. В середине пути нас разбомбили немецкие самолеты. Я помню взрыв и что оказался в воде, она обжигала, была осень. Я не мог дышать и скоро потерял бы сознание. Повезло — подобрал катер, спасли и Иосифа, а отец утонул.
В Лениграде я жил у родственников отца, через месяц тетка, военврач, сумела отправить меня в Свердловск, где жили наши друзья. Иосиф остался в Лениграде, он погиб во время блокады. В Свердловске я учился в фельдшерской школе, потом меня мобилизовали в эстонский корпус, который был сформирован из эвакуированных из Эстонии. Когда я добрался до своей части, Таллинн уже был взят, корпус расформировали, а меня, как фельдшера, направили работать в военный госпиталь, он находился на краю Кадриорга у самого моря. Берег был изрыт окопами и воронками, подойти к воде трудно. Солдаты и матросы лечились и дрались между собой. Побеждали обычно моряки, они были отчаянней. Нашего дома не было, я жил у родственников.
Когда война кончилась, я поехал в Лениград учиться, меня привлекали русский язык и литература. Поступил и учился три года. Тяжелое время, я недоедал, заболел туберкулезом. Пришлось прервать занятия на год, потом я продолжил учебу и получил-таки диплом. Жить в Лениграде мне было негде, да я и не хотел — город вызывал у меня тоску, после уютного Таллинна он был страшен, мрачен. Мне нравились русские люди больше, чем холодные чопорные эстонцы, но меня тянуло обратно, и я вернулся.
В Таллинне работы не нашлось, жилья не давали, и я много лет работал на востоке Эстонии, в Кохтла-Ярве и других шахтерских городах, а также в Нарве — учителем в школе, потом редактором в местной газете, в журналах, писал статьи, защитил кандидатскую диссертацию по Герцену, и в конце концов переехал в Таллинн. Лет пять тому назад мне пришлось продать квартиру, плата за нее превышала мою пенсию. Мне помогли друзья, я купил в пригороде Таллинна Нымме первый этаж крошечного домика. Здесь у меня две комнатки и что-то вроде передней, в ней газовая плита с баллоном. Наверху старик-эстонец, мы с ним не друзья, но в хороших отношениях. Он говорит, «при русских было лучше», я не знаю, сложный вопрос. У меня кошка, у него собака, они дружат. Несколько лет тому назад мы решили поставить телефон, а потом у меня случились «шальные» деньги, я купил подержанный компьютер и модем к нему. Интернет смотрю с трудом, но почта своя имеется.

Всю жизнь я много читал, теперь чтение дается трудней. Мало интересного. Что-то происходит с возрастом, может быть, становишься недоверчивей. Но это особая тема. Что же касается прозы в интернете… Прав Дмитрий Кузьмин, никакой особой интернетской литературы нет, она не зависит от «носителя». Считать достижением перекрикивание друг друга в толпе, молодежные тусовки в гостевых книгах?.. Немного напоминает мне бригадный способ обучения, который одно время. процветал в России. Очень быстро оказалось, что одни учатся, а другие едут на их шее… Проза в Интернете пестрая. С одной стороны — масса халтурщиков и графоманов, деляг, с другой, следует признать, многие молодые люди неплохо пишут, то есть, владеют словом, формой, интересно и остро выстраивают сюжет. Беда в том, что в большинству из них нечего сказать. Я имею в виду не слова, которых, наоборот, много, а выразительный художественный ряд, образы и картины, которые говорили бы о серьезных, глубоких вещах, а не мерзость, или убогие рассуждения, или «хохмес» (голым задом на сковородке, как в рассказе Пелевина), или «житуха, как она есть», или «КВН», «физики шутят», мелкие стишки, неважная имитация японцев… Причин много, но это не на полслова разговор. Некоторые утверждают, им безразлично о чем писать, важны только «свойства текста», они работают с текстом. Часто они лукавят, выбирают темы и сюжеты, которые должны привлечь читателя, удивить, шокировать, оскорбить… Стремление привлечь к себе внимание любым путем всегда было признаком «дешевки», так оно и остается. Другие говорят, что важно иметь «концепцию», главное, чтобы была интересная «придумка». Придумывают и поэты, и прозаики, и художники. Многие из них люди рационального склада, или им трудно, невозможно искренно сказать о себе, раскрыться, что ли… Причин много, а результат один — «придумки» быстро умирают, разве что хлеб для искусствоведов, а проза и поэзия как была, так и остается, и ее читают. Третьи считают, что писателю позарез необходим богатый жизненный опыт, он должен изваляться во всех мерзостях жизни, а потом уж лепить прозу, скрепляя правду мастерством. В ответ на это приходят в голову Кафка и Пруст, которые были отличными писателями, и Лондон, который так себе, или Горький… В прозе герои могут талантливо сморкаться и плевать на чужие лысины, а могут этого вовсе не делать. В живописи есть искусство «обманок», в нем мало общего с хорошей живописью, обычное ремесло. То же относится к прозе. Несколько слов об «авангарде». Исследование оврагов и тупиков дело интересное, но самоубийственное. Не стоит, мне кажется, переоценивать изменения. Принципы восприятия художественной вещи со времен наскальных рисунков мало изменились ( например, восприятие цельности: все та же «гроздь винграда», темное и светлое пятно… вход в пещеру и выход из нее…). Никто не станет выражать свои чувства через черный квадрат, слишком мало чувственных ассоциаций, а те связи, которые возникают, ведут в другую область, далекую от чувств. Но это слишком большой и серьезный разговор.
Так сложилось, что у компьютеров раньше всех оказались инженеры и физики. Среди них были люди, искренно любящие литературу, и они, наконец, получают возможность высказаться!. . Здесь никто их не унижает и не отшвыривает, как это делают в редакциях. Но способных к слову людей не так уж много. Способность эта не зависит от образования — почти «физиологическое влечение». Чтобы получилось интересно, нужно еще многое, но это самые общие человеческие свойства. Чувство меры и равновесия, например, тонкое восприятие ритма, повышенная чувствительность к звуку. ( Это одинаково относится и к писателям, и к поэтам, и к художникам, к музыкантам. Вообще, принципы устройства художественной вещи в основе своей единообразны, неважно, из слов она или из музыкальных звуков, из красок или глины. Но это долгий разговор.) Желательно не быть дураком, они не умеют распорядиться своими возможностями. И нужно иметь тонкую кожу, это самое тяжелое условие. Есть и другие важные вещи, о которых кратко не скажешь. Например, особое качество — «не от мира сего». Нормальные люди решают свои трудности, противоречия, конфликты — в реальной жизни, умом, руками или кулаком, а здесь человек садится и пишет.
Теперь пиши, что хочешь, но не могу сказать, что от этого возник особый «подъем литературы», как некоторые заявляют. Появилось много мусора и мерзости, это бросается в глаза. (Все-таки культура стоит на запретах, а мы, отталкиваясь от самых примитивных и глупых из них, впадаем в другую крайность. Не стоит забывать, что, отметая внешние запреты и честно следуя своим чувствам, пристрастиям, убеждениям, художественному видению, мы не приходим к свободе, ничуть! Чем честней, тем несвободней… от самого себя. Парадоксально, но пройдохи, которые сегодня могут так, а завтра наоборот, свободней! Я вообще с недоверием отношусь к крикам о свободе. Но это опять долгий разговор.) Но и не могу утверждать, что «литература пропала». Слишком мало времени прошло, язык несколько огрубел, обеднел, да, но он огромен и глубок, посмотрим, что будет лет через 50. Впрочем, кто посмотрит, а кто и нет.
Мне пишут молодые люди, присылают прозу и стихи, многие спрашивают, есть ли у них способности. Если есть, то они будут писать, только скажи им! Не знаю. Я уже говорил об общих основах, которые в глубине любого вида творчества. Сказать, есть это у человека или нет, трудно, часто невозможно. Некоторые пишут плохо, просто отвратительно, не потому, что совсем не способны. Бывает, не хватает культуры и вкуса, многие люди искренно считают, что надо писать выспренно, «красиво». ((Эстонцы называют такое блюдо manna-kreem, приторная взбитая манная каша. Или вот надо им писать «круто», все словно помешались на этом словце! Почему круто, а тонко нельзя? Не услышат? Обязательно надо так закричать, чтобы обернулись — вон на столбе, кричит! Снял штаны и орет изо всех сил… )) Иногда достаточно обратить внимание на это. Так что насчет способностей мало что знаю. Однако есть два признака, в которых я до сих пор не усомнился. Первый: человек годами пишет дневник, и не формально, а бежит в нетерпении к столу, ему важно записать. И второй: человек, поссорившись с кем-то или поспорив, предпочитает написать письмо, иногда сразу после разговора или не дожидаясь следующей встречи. Не всегда из них получаются писатели, но пишущие люди — уж точно, для них слово важней встречи и разговора.
Я отвечаю всем, кто мне пишет, присылает прозу и стихи. Если не знаю, что сказать, так и говорю — не знаю. Стараюсь найти сильные стороны автора. Человек может полжизни пройти, прежде чем поймет свои возможности. Чуть-чуть подтолкнуть иногда помогает. Я никогда не выставляю оценок, тем более, не говорю — «есть способности — нет способностей…» Нравится человеку — пусть пишет. Случаются удивительные вещи («Мореплаватель», история «брата Конецкого» например). И с графоманами надо осторожней быть. Когда писатель стоит перед новой задачей, он в какой-то степени и графоман, и дилетант, а если ни капли робости — то ремесленник.
Для одних проблема — о чем писать. Это было всегда. Пруст годами ходил и приговаривал -«надо что-то написать…» Потом все же писал. У других словесный поток, им кажется, что все их внутреннее содержание, в словесной форме, достойно внимания читателей. Они готовы писать о своих испражнениях, как Дали, и о том, как наложили в штаны, как неловко переспали… Это было всегда, периодами, потом распущенность снова сменяется строгостью нравов. Я смотрел хит-парад «золотых пластинок» — наши еще раздеваются, а на западе лучшие уже оделись, и выглядят строго и скромно. Что ни говори, а от века остается несколько имен и несколько книг, потом «второй круг» — еще десяток, их читают. Почему? Я думаю, важно, чтобы на странице было кого пожалеть. В самом широком смысле, конечно. Никакие изыски не могут скрыть внутренней пустоты и холода, они всегда проявляются. Можно очень умело, с понимание звука и ритма, написать, как растираешь окурок о мокрую мостовую. Быстро надоедает. Мне возразят — не каждый может писать «нетленку», как теперь говорят. Но стоит стремиться. Как говорил один ученый — «идешь ловить рыбу — возьми самый большой крючок». В целом проблема не профессиональная: мастерство, сделав все, что может, отворачивается, и проступает наше «человеческое лицо»: что мы есть, то пишем и рисуем, с «адекватной» лицу глубиной и выразительностью. Моэм говорил, что годам к сорока это проясняется. Банкротство в этой сфере имеет тысячу лиц… опять долгий разговор!..
Мне кажется, сейчас картина того, что делается, сильно искажена. На поверхности те, кто громче кричит и сильней толкается, кто лучше угождает вкусам большинства, активней «тусуется» в своем кругу. Так было всегда? Конечно, но сейчас появились огромные возможности тиражировать самого себя — технические средства развились необычайно. Морочить читателя сомнительными изысками и «придумками» штука опасная — можно вовсе потерять его. Люди легковерны и внушаемы, если им говорят, что настоящий поэт тот, кто напишет 28000 виршей за какой-то срок, то многие верят. Но эти строчки быстро забываются. Им говорят, что теперь «все можно», нет ни моральных запретов, никаких нет — они охают и ахают, но читают, чтобы не отстать от времени, про то, как лучше распилить человека, и сколькими способами можно «трахнуться», например, через дырку в черепе. Это надоедает, авторам снова приходится ухищряться, что-то придумывать, и они в этой гонке истощают свои способности, развивают совершенно другие, и все дальше отходят от литературы. Этому находится миллион объяснений, и неглупых: время новое, старая литература исчерпала себя, надо «слить искусство с жизнью», или, наоборот… И вдруг выплывает имя, книга… оказывается, был, сидел себе молча и писал.
Люди, сидящие в редакциях, связаны между собой, хвалят друг друга и получают премии. Конечно, не все, но многие. Они варятся в узком кругу, заняты своим выживанием и глухи к «потоку», из которого раньше все же единичные вещи выуживали. Очень многое держится на отдельном человеке, умном и порядочном редакторе, который сам ищет талантливого писателя. Таких редакторов всегда было мало, и сделать они могли немного, но все же делали! Где они теперь? Пока, что бы ни говорили обитатели интернета, напечатать на бумаге остается мечтой, но долго ли так будет, если журналы не изменятся? Денег мало? Не только в этом дело. Думаю, со временем шансы «носителей» слова уравняются. Для этого необходимо, чтобы в интернет пришли профессиональные литераторы высокого уровня, так оно понемногу и происходит. И чтобы читать электронную копию было значительно дешевле, чем приобрести книгу, остальное дело привычки. Ностальгия по книге останется, но бумага дешевле не станет.
Что Вам еще сказать? Когда тебе столько лет, многое уже кажется неважным. Вот еще что. Русская культура, и литература в частности, весьма оригинальна и глубока, но хрупка и уязвима, это очень тонкий слой на поверхности океана людей, который питает, да, но этот же океан в один момент может разрушить. Так получилось, что океан этот часто недружественный и даже враждебный своей культуре. Не везде так, например, в Китае можно выделить целые культурные эпохи, века, когда писались сотни великих произведений — книг, картин, слой этот основателен и надежен, хулиганскими наскоками разрушить его не удалось. У нас многое уже потеряно и разрушено. Люди, которые пишут по-русски, мне кажется, должны чувствовать ответственность — в первую очередь перед своим языком.
Всего Вам доброго. З.Б.Бернштейн Таллин-Нымме 1999г.

СМЕХ ОДИН!!!

Перечислю ряд причин, который вызывают во мне печальные чувства — по восходящей к концу списка.
1 через пятьдесят лет России в настоящем составе не будет
2 через пятьсот лет русского языка не будет
3 через пять тысяч лет человечества не будет
4 через пять миллионов лет жизни на земле не будет
5 через пять миллиардов лет солнца (и земли) не будет, сожрет Черная Дыра
6 Через пятьдесят миллиардов лет Вселенной не будет.
…………………………………………..
Чем ниже по списку, тем сильней горе и печаль.
Если Вселенной не будет, то зачем я был?
………………………………..
С другой стороны, если мне скажут — проживешь еще пять лет, то я слегка вздрогну, но завтрак съем без колебаний. А если скажут, десять гарантируем, то весело побегу по своим делам.
Этот парадокс имеет глубокие корни.

СТАРЕНЬКОЕ: «НОЧНОЙ РАЗГОВОР»


……………………………………….
Рассказ переведен на фр. язык (Lettres Russes, Paris)
//////////////////////////////////
Я заказов в жизни не брал, малюю для себя, как могу, как умею. Вот говорят — талант, талант… Без него, конечно… но что еще важно — желание и смелость. Всего понемногу было, а с возрастом желания тают, смелость — откуда? — тоже не прибавляется, даже у великих, что уж говорить о таких, как я, мы почва, на которой иногда что-то произрастает, но теперь… время не поощряет искусство, и не внимает ему, и каждый сам должен решить, продолжать ли ему это дело на необитаемом острове. Многие честно отказываются, другие врут себе, во всем обвиняют обстоятельства, а третьи… они по-прежнему копают. Я к этим, упорным, себя не отношу, хотя еще копаюсь — возраст, сил мало, ночами больше не засиживаюсь, мне бы поспать, мой сон хрупкая скорлупа…

А тут стук в дверь, в четыре утра! Еще чего, не встану! Стук повторяется, негромкий, но настойчивый, словно тот, за дверью, знает — я здесь. И, действительно, куда мне деваться. Что делать, накидываю одежку, ноги в туфли и шаркаю к двери.

— Кто там?

И тут же уверенный голос:

— Хочу заказать вам картину.

— Ночью?!

Пытаюсь подобрать слова, чтобы выразить подобающее случаю негодование, но чувствую только вялость и раздражение, и пробивается интерес — кому я нужен, ночью, какой еще заказ… давно забыт, малюю себе понемногу, изредка выхожу на толкучку с пейзажиком, продаю дешево, и тут же спешу в магазин ради предметов роскоши, как чай или какая-нибудь сладость к нему. Вредные привычки неистребимы, и потому на похороны у меня не отложено, как-нибудь закопают, не все ли равно, что будет с моим телом…

Ворча, открываю. На пороге невысокий худощавый блондин среднего возраста с невыразительным лицом, в широком плаще до пят. Такого никогда бы не стал писать, а вот плащ… За окном рассвет пробивается, шуршит серенький дождик, и плащ в мелких радужных капельках, особый такой черный цвет…

— Можно войти?

Он быстро проскальзывает в комнату, оглядывает пыль, запустение, несколько давних картин на стенах. Указываю на единственный стул, сам пристраиваюсь на топчане, рядом с рисунками — пыльные папки, дрянной коленкор — кое-как умещаюсь, терпеть недолго, не нужен мне заказ, только послушаю, что он наобещает среди ночи, уж слишком странно.

Он сидит, не вынимая рук из глубоких карманов. Серый какой-то, невзрачный тип, зато плащ… словно живой, мерцает, струится, полностью скрывая стул.

— Наши условия просты, — говорит он, — мы не ограничиваем вас темой или стилем, изобразите нечто самое вам дорогое, ради чего вы когда-то и начали все это, — он широким жестом обводит стены с едва заметными на выцветших обоях прямоугольниками. — Неважно, будет то портрет, пейзаж или натюрморт, художник во всем выражает себя. Со временем он вовсе перекочевывает в картины, не так ли? — он издает что-то вроде вежливого смешка.

Неглуп, но удивительно противен. Надо бы выгнать, да вот этот плащ… глаз оторвать не могу.

— Теперь об оплате, — продолжает блондин в черном плаще. — Будем откровенны — все, что вы сделали, не дает вам права на вечность.

Я пожимаю плечами. Прошли времена, когда возмущался наглостью невежд, теперь мне все равно.

— Никто не знает, — говорю.
Догадываюсь, что так, но на некоторые работы надеюсь.

— Некоторые — да, — соглашается он, будто услышав мои мысли, — они хороши. Но этого мало, мир суетлив и забывчив, искренность ваша и хмурое настроение уходят в прошлое, а когда их время вернется, появятся новые люди, картины…

Пусть он прав, но слушать правду от незнакомого человека, да еще в четыре ночи, согласитесь, необязательно.

— Я не работаю на заказ, — говорю довольно резко, чтобы убрался, не нуждаюсь в его деньгах, тем более, после такого предисловия. — И вообще… давно не пишу, — беззастенчиво вру ему, — глаза… и краски засохли.

— Краски в порядке, — улыбается блондин, указывая большим пальцем на что-то за своей спиной. Смотрю — откуда-то взялся столик с гнутыми ножками, на нем палитра, тюбики — мои любимые красные и желтые, несколько кистей, чашечка с маслом, бутылка скипидара… Что за черт возьми!

Гость улыбается — «не узнаете?» — и слегка приоткрывает полу плаща. Там ничего, но не прозрачная пустота, за которой изнанка ткани, стул, а вязкая темнота, почти осязаемая…
Похоже, за мной пришли. В конце концов, я ждал. Но не сегодня, еще немного я рассчитывал протянуть. Ясно, что заказ только повод.

— Нет, нет, — спешит он успокоить меня, — вы не поняли, картина обязательно нужна, как последний штрих, знак согласия, что ли. Дело же значительно глубже — нам нужны все ваши вещи. Ведь вы уже почти перетекли в свои картины, высказались, вы ложились, где теперь ваша душа? Вот именно! Приобретая картины, мы получим все, что нам нужно, навечно в наш фонд.

— Но это равносильно уничтожению…

— Что вы, совсем наоборот, картины с нашей помощью окажутся в лучших музеях, мы гарантируем сохранность. На вечность не рассчитывайте, не заслужили, но тысячу лет… разве мало?… Когда вы исчезнете, душа останется в картинах, и станет наша. Мы возьмем ее с вашим именем. А под картинами появятся буквы — «н.х.» Неизвестный художник. Все сразу забудут вас, это мы умеем. Пока вы живы, владейте, можете продавать, надо же как-то жить, мы понимаем. А потом получите гарантию почти на вечность — для картин, а имя… зачем вам оно, если картины будут жить, влиять на души, и всегда оставаться загадкой, это притягивает. Видели, наверное, в музеях — «н.х.» — многие из них наши.

Он встает, прохаживается по комнате, смотрит на одну из картин.

— Вот подтверждение правильности нашего подхода, смотрите, вы здесь гораздо глубже, чем в жизни. Удивительно, как это удается…

— А вдруг расшифруют почерк, узнают автора, докажут?

— Бывает, но не с нашими авторами. Их картины навсегда останутся безымянными. Мы отыскиваем все работы, даже наброски, разорванные листы, и метим — «н.х.» Эти буквы не смываются, будьте уверены.

Он ходит, плащ тянется за ним, подметая пыль, и остается свежим, чистым, крапинки влаги высохли, проступила абсолютная чернота. Представляю, как он ляжет на спинку стула — с непосредственной обязательностью, с неизбежной случайностью, складки глубокие и мягкие… на фоне выгоревших обоев, драной обивки цвета красной охры… и если сюда вот бутылку темно-зеленого стекла, у меня есть, где же она?… точно знаю, есть… а сюда старинное блюдо — то, с желтыми цветами, чтобы уравновешивал вертикаль горлышка… и это богатство черных оттенков сзади… Блюдо где-то в углу…

— Оставьте плащ, хотя бы на часок!

Он останавливается, огорошен:

— Зачем? Нет, нет, я на работе, это необходимая деталь. И что вы собираетесь с ним делать?

— Писать!

Он удивлен:

— В этой картине, я думал, должна быть квинтэссенция, что-то ваше самое-самое, невысказанное еще, последний взмах крыла, так сказать…

— Такого черного мне всю жизнь не хватало!

Он смотрит на меня, долго молчит, потом говорит с удивлением и какой-то печалью:

— Странный народ, эти художники. Лет сто тому назад я был у одного голландца, он говорит — хоть сейчас! Являюсь следующей ночью, формальность, бумагу подписать, а он успел передумать — еще днем загнал себе пулю в живот. Ну, да, имя, имя осталось. Зато картины растрескались, больно смотреть! А я ему гарантировал вечную свежесть, не вам, извините, чета.

— Так как же насчет плаща?

— Нет, нет, я вижу, вы не созрели еще, подумайте до завтра, снова постучусь.

— Только не в четыре, я как раз задремлю…

— Ждите в полночь, и крепко подумайте. Хоть и говорили, рукописи не горят… сущая чепуха, поверьте.

И он уже без стеснения и земных условностей тает в воздухе.

Я один — замерз, скорчился на краю топчана, и сон к черту, куда там — рассвет. Исчез, палитру оставил, краски, десяток великолепных кистей — колонок! никогда не писал ничем кроме щетины. И зачем ему плащ?… Что тысячу, мне и пятисот бы хватило. Не мне — картинам. Наверняка плаща мне больше не видать, явится в каком-нибудь рубище, комедиант! Попробовать, что ли, по памяти, тряхнуть стариной? Черных три тюбика подкинул, разных, контора не скупится на темные тона. При нынешних-то ценах! И холст оставил, злодей. Лучше не трогать, ведь знак согласия, тут же привяжется, шантажист, и плакала моя душа. Зачем она ему?.. Пятьсот совсем неплохо… Забываешь — взамен «н.х.» С другой стороны — сохранность гарантирует, это в наши-то времена, книги забываются, а здесь единственный экземпляр, непрочный холст, это же чудо! Зато необитаемый остров. Думай, думай. Эн ха… А может сон? Нет, слишком спать хочется. По памяти трудно, давно всерьез не брался, так, малюю для себя… Подумаешь, персона, уцепился за свой плащ! И что он нашел в картинах, какая еще душа… Желание и смелость — были, только время теперь не то, не то-о. Правда, говорят, оно всегда не то. Чертов плащ, так и стоит перед глазами! Конечно откажусь, коне-е-чно, ничего себе, без имени, да? И в жизни заказов не брал, писал для души. А он мне вместо нее — эн ха! Это уж слишком! Только выдавлю немного красных, очень уж хороши… Оранжевый… Нет, и разговора быть не может, с порога отошлю! У Сезанна, говорят, было не меньше шести желтых, счастливец… Вот и мне повезло. Зеленых два, и правильно, больше никогда не беру. Откуда знает? А синих не надо, холода не переношу. Но этот… чудо! вспоминается Пуссен. Белила яд для живописи, особенно в первых слоях, возьму капельку… Теперь черные… Только попробую, почему не попробовать…

Идет переадресация картинок, извините
Сервер pochta.ru видимо прикрыл линкование.
Сейчас занимаюсь январем, последние работы (февральские) появились.

ВОСКРЕСНОЕ ЧТИВО

Уважаемые зрители-читатели,
До конца февраля закончится сканирование, вторая половина — с осени, осталось примерно столько же.
Поэтому мне надо перестроиться.
Я думаю, будут два направления.
1. ТЕКСТЫ (из опубликованных на бумаге, но малым тиражом). Рассказ, глава, фрагмент, все равно — под настроение. С иллюстрациями, подберу или подрисую.
2. ФОТОШОП. За основу буду брать или фотографии Ирины Казанской (Трущобы мне ближе всего) или какие-то свои недоделанные работы. Но не машинная графика, а художественная, без засилия стандартных фильтров.
Новой прозы не будет, к осени, может быть, рожу 🙂
Извините, если буду опаздывать с ответами на замечания и вопросы.
………………………………………………….


………………………………
Запись была по ошибке.
Иногда я рисую разных существ, они не обязательно кошки или собаки, или мыши, — может, что-то среднее 🙂
Вот, например:

ЗИНОВИЙ БЕРНШТЕЙН


//////////////////////////////
Однажды Миша Федотов, ленинградский прозаик, прислал мне фотку неизвестного человека в толпе. А мне нужно было создать образ своего Зиновия Бернштейна (кстати, фамилия моей матери, и всего ее рода) Одна глупая женщина сочла это дело «фальсификацией», на самом деле я создал своего героя, наделил его жизнью, и отправил в Перископ на конкурс, и в Тенета. Потом мне стало жаль его, слишком много хамства кругом, и я убрал его в смоленские леса, где он до сих пор живет, пишет понемногу, смотрит телек, выходит на порог своего домика и видит лес до горизонта…
Неплохое место для него я нашел, даже лучше, чем для себя.
А над лицом пришлось потрудиться, натуральный Фотошоп. У Зиновия не было зубов, выбили на допросе, а потом привык, кашка да кашка, для здоровья лучше, он говорит…

С Т В О Л Ы


……………………………
Листва листвой, пришла и ушла, а я больше люблю стволы. В Таллине в парке Кадриорг, если идти со стороны улицы Лейнери… в самом начале парка на углу стоит неохватный дуб, в нем дупло, залитое цементом. К этому дереву меня водил отец, когда мне было четыре. Мы только-только вернулись из эвакуации, 1944 год, еще шла война.
К этому дубу отца водил его отец, мой дед, а деда водил его отец, это было в 70-х, только 19-го века. Это запомнилось мне, главное в жизни не меняется, сначала пытаешься оторваться, пользуясь всемирной суматохой, убежать подальше… а потом возвращаешься, и видишь, как недалеко ушел.

РАЙ


/////////////////////////
А я повторяю — рай: теплая пыль на дорожке, камни теплые развалин, вечный предзакатный час, замкнутость, тишина, забвение… Горячка кончилась, сумерки цивилизации, и, слава Богу, без крови. Не утопия, а идиллия (по мотивам повести «ЛЧК» напечатанной покойным Киром Булычевым в его сборнике «Цех фантастов-91» Можейко взял к себе, хотя отлично видел, что не фантастика, за это я благодарен ему.)


………………………………..
Когда долго смотришь на голланские ветчины-вина, роскошь эту, омара, сползающего с блюда, да так и застывшего… Отвращение. Неверие, хотя до жути красиво. Красота без чувства и мысли вызывает только недоверие…
Тогда смотрю голландские старые рисунки, в них искренность, довольно грязная, беспорядочная жисть, кабачки эти, расстегнутые штаны… И начинаешь понимать, как эти красоты писали: попишет, харкнет, утрется, хлебнет… Припишет лимончик полуободранный, да так, чтобы кожура вилась, вилась…
P.S. Люблю старые вещи братской любовью, оживляю и сочувствую, а фрачность обеденного стола не могу терпеть. Люблю хлам, подтеки, лужи, брошенный столовый инвентарь с засохшими ошметками еды, и чтобы с обеда оставалось, чтобы пришел через окно соседский голодный кот и не спеша вылизал тарелку.

УГОЛЬ


…………………………………………
Художница одна, Райка, толстуха средних лет, писала голых баб, лежащих двухметровых, а потом расписывала им кожу крохотными едва различимыми цветочками, говорят, признак шизы, но я ничего больше не заметил, кроме огромного рта ни на миг не закрывающегося, болтать она, да-а…
Этот рисунок и еще один посмотрела, говорит
— Еврейская графика, откуда у тебя? Больше нет таких…
— Я не нарошно.
— Значит, через руку перешло, генетика дозволяет.
Чуть что, генетика, генетика…

КОТ и ВРЕМЯ


……………………………
А клубок зачем? Не знаю, сам нарисовался.
Но если подумать, наше время как этот клубок, можно шустро его катить и катить, он легко и весело катится. Пока не начинаешь разматывать, раздергивать, искать концы и причины…
А он уже не катится, опутал тебя и запутал.

П Р О З А ( фрагмент романа ВИС ВИТАЛИС) 1996 г


………………………………..
В один из весенних дней, когда нестерпимо слепило солнце, припекало спину, в то время как ветер нес предательский холодок, Марк отправился к избушке. Он шел мимо покосившихся заборов, снег чавкал, проседал и расползался под ногами. Но на этот раз на нем были сапоги, и он с удовольствием погружался по щиколотку в черную дымящуюся воду.
Показалась избушка. Дверь распахнута, замок сорван. Марк вошел. Все было разграблено, перевернуто, сломано — и кресло, и стол, и лежанка. Но стены стояли, и стекла уцелели тоже. Марк устроил себе место, сел, прислушался. Шуршал, гулко трескался снег, обваливался с невысокой крыши, струйка прозрачной воды пробиралась по доскам пола.
— Ужасно, ужасно… — он не заметил сначала, что повторяет это слово, и удивился, когда услышал себя. Разбой в трухлявой развалине больно задел его. До этого он был здесь единственный раз, зато с Аркадием; это был их последний разговор. Он давно знал, что живет среди морлоков и элоев, и сам — элой, играющий с солнечными зайчиками, слабый, неукорененный в жизни.
— Что же ты, идиот, ждешь, тебе осталось только одно — писать, писать! — он остро ощутил, как бессмысленно уходит время.
Будь он прежним, тут же отдал бы себе приказ, и ринулся в атаку; теперь же он медлил, уже понимая, как гибко и осторожно следует обращаться с собой. Чем тоньше, напряженней равновесие в нем, тем чувствительней он ко всему, что происходит, — и тем скорей наступит ясность, возникнет место для новых строк. Если же недотянет, недотерпит до предела напряжения, текст распадется на куски, может, сами по себе и неплохие, но бесполезные для Целого. Если же переступит через край, то сорвется, расплачется, понесет невнятицу, катясь куда-то вниз, цепляясь то за одно, то за другое… Поток слов захлестнет его, и потом, разгребая это болото, он будет ужасаться — «как такое можно было написать, что за сумасшествие на меня напало!»
— Это дело похоже на непрерывное открытие! То, что в науке возникало изредка, захлестывалось рутиной, здесь обязано играть в каждой строчке. Состояние, которое не поймаешь, не приручишь, можно только быть напряженным и постоянно готовым к нему. Теперь все зависит от тебя. Наконец, наедине с собой, своей жизнью — ОДИН!
…………………………..

Он ходил по комнате и переставлял местами слова. — Вот так произнести легче, они словно поются… А если так?.. — слышны ударения, возникают ритмы… И это пение гласных, и стучащие ритмы, они-то и передают мое волнение, учащенное дыхание или глубокий покой, и все, что между ними. Они-то главные, а вовсе не содержание речи!
Он и здесь не изменил себе — качался между крайностями, то озабочен своей неточностью, то вовсе готов был забросить смысл, заняться звуками.
Иногда по утрам, еще в кровати, он чувствовал легкое давление в горле и груди, будто набрал воздуха и не выдохнул… и тяжесть в висках, и вязкую тягучую слюну во рту, и, хотя никаких мыслей и слов еще не было, уже знал — будут! Одно зацепится за другое, только успевай! Напряжение, молчание… еще немного — и начнет выстраиваться ряд образов, картин, отступлений, монологов, связанных между собой непредвиденным образом. Путь по кочкам через болото… или по камням на высоте, когда избегая опасности сверзиться в пустоту, прыгаешь все быстрей, все отчаянней с камня на камень, теряя одно равновесие, в последний момент обретаешь новое, хрупкое, неустойчивое… снова теряешь, а тем временем вперед, вперед… и, наконец, оказавшись в безопасном месте, вытираешь пот со лба, и, оглядываясь, ужасаешься — куда занесло!
Иногда он раскрывал написанное и читал — с противоречивыми чувствами. Обилие строк и знаков его радовало. Своеобразный восторг производителя — ведь он чувствовал себя именно производителем — картин, звуков, черных значков… Когда он создавал это, его толкало вперед мучительное нетерпение, избыточное давление в груди и горле… ему нужно было расшириться, чтобы успокоиться, найти равновесие в себе, замереть… И он изливался на окружающий мир, стараясь захватить своими звуками, знаками, картинами все больше нового пространства, инстинкт столь же древний, как сама жизнь. Читая, он чувствовал свое тогдашнее напряжение, усилие — и радовался, что сумел передать их словам.
Но видя зияющие провалы и пустоты, а именно так он воспринимал слова, написанные по инерции, или по слабости — чтобы поскорей перескочить туда, где легче, проще и понятней… видя эти свидетельства своей неполноценности, он внутренне сжимался… А потом — иногда — замирал в восхищении перед собой, видя, как в отчаянном положении, перед последним словом… казалось — тупик, провал!.. он выкручивается и легким скачком перепрыгивает к новой теме, связав ее с прежней каким-то повторяющимся звуком, или обыграв заметное слово, или повернув картинку под другим углом зрения… и снова тянет и тянет свою ниточку.
В счастливые минуты ему казалось, он может говорить о чем угодно, и даже почти ни о чем, полностью повторить весь свой текст, еле заметно переиграв — изменив кое-где порядок слов, выражение лица, интонацию… легким штрихом обнажить иллюзорность событий… Весь текст у него перед глазами, он свободно играет им, поворачивает, как хочет… ему не важен смысл, он ведет другую игру — со звуком, ритмом… Ему кажется, что он, как воздушный змей, парит и тянет за собой тонкую неприметную ниточку, вытягивает ее из себя, выматывает… Может, это и есть полеты — наяву?
Но часто уверенность и энергия напора оставляли его, он сидел, вцепившись пальцами в ручки кресла, не притрагиваясь к листу, который нагло слепил его, а авторучка казалась миниатюрным взрывным устройством с щелкающим внутри часовым механизмом. Время, время… оно шло, но ничто не возникало в нем.
……………………………
Постепенно события его жизни, переданные словами, смешались — ранние, поздние… истинные, воображаемые… Он понял, что может свободно передвигаться среди них, менять — выбирать любые мыслимые пути. Его все больше привлекали отсеченные от жизни возможности. Вспоминая Аркадия, он назвал их непрожитыми жизнями. Люди, с которыми он встречался, или мельком видел из окна автобуса, казались ему собственными двойниками. Стоило только что-то сделать не так, а вот эдак, переместиться не туда, а сюда… Это напоминало игру, в которой выложенные из спичек рисунки или слова превращались в другие путем серии перестановок. Ему казалось, он мог бы стать любым человеком, с любой судьбой, стоило только на каких-то своих перекрестках вместо «да» сказать «нет», и наоборот… и он шел бы уже по этой вот дорожке, или лежал под тем камнем.
И одновременно понимал, что все сплошная выдумка.
— Ужасно, — иногда он говорил себе, — теперь я уж точно живу только собой, мне ничто больше не интересно. И людей леплю — из себя, по каким-то мной же выдуманным правилам.
— Неправда, — он защищался в другие минуты, — я всегда переживал за чужие жизни: за мать, за книжных героев, за любого зверя или насекомое. Переживание так захватывало меня, что я цепенел, жил чужой жизнью…
В конце концов, собственные слова, и размышления вокруг них так все запутали, что в нем зазвучали одновременно голоса нескольких людей: они спорили, а потом, не примирившись, превращались друг в друга. Мартин оказался Аркадием, успевшим уехать до ареста, Шульц и Штейн слились в одного человека, присоединили к себе Ипполита — и получился заметно подросший Глеб… а сам Марк казался себе то Аркадием в молодости, то Мартином до поездки в Германию, то Шульцем навыворот. Джинсовая лаборанточка, о которой он мечтал, слилась с официанткой, выучилась заочно, стала Фаиной, вышла замуж за Гарика, потом развелась и погибла при пожаре.
— Так вот, что в основе моей новой страсти — тоска по тому, что не случилось!.. — Он смеялся над собой диковатым смехом. — Сначала придумывал себе жизнь, избегая выбора, потом жил, то есть, выбирал, суживал поле своих возможностей в пользу вещей ощутимых, весомых, несомненных, а теперь… Вспомнил свои детские выдумки, и снова поглощен игрой, она называется — проза.

СТАРЕНЬКОЕ: рассказ «ПРОСТАЯ ИСТОРИЯ»


………………………………………………
В больничной палате, большой и неудобной, лежали больные одной болезнью, какой — не скажу вам, это не СПИД и не проказа, но время от времени случались у них тяжелые приступы и при этом спасало только беспромедлительное введение одного препарата. Ну, если хотите, у них тяжелый диабет… или какое-то отравление, поскольку новые не поступают, а эти свалились как-то сразу, тринадцать человек. Может авария была, теперь ведь это просто. И вот в палате тринадцать коек, и двенадцать из них стоят крайне неудобно для больных — и темно вокруг, и сыро, и холодно, и запах тяжелый, и многое еще. А вот тринадцатая коечка примостилась чуть в отдалении, там как бы фонарь, небольшое окошко, свое, и батарея рядом -тепло, и ступенька — отделяет от остального помещения, и даже дверка есть, пусть не до потолка, но все же — прикроешь ее и как бы отдельная палата. Конечно, никакая не палата, а так, ящик два метра на полтора, но светло, тепло и сухо, и для нашей палаты это место просто рай. И на койке этой лежит человек, я немного знаю его, поэтому можете мне верить. Случайно он туда попал, в этот рай, или по знакомству, или еще как — не скажу, только он лежит недели две — и умирает. Не так это просто, конечно, но со стороны именно так. Его уносят, меняют белье, пол промыли даже карболкой, хотя это не зараза — и на койке теперь один из тех, кто лежал на неудобных местах. Я его совсем не знаю, так что и писать нечего. Тем более, что он лежит всего пять дней — и умирает. Причем учтите, на других койках никто не умер, а на этой — второй случай за месяц. Все повторилось — прозектор, белье, карболка — и на место лег третий. И через десять дней он умирает. А все остальные целы, вот такая статистика…
А там, действительно, хорошо — чисто, светло, и спокойно как-то… все отдаляется — палата эта, серое белье, тарелки общепитовские, утки-судна, постоянная толчея у стола, острые крошки на заношенной скатерке… А здесь впереди окошко, свое, вид на парк, коричневая дымка, осенние дорожки, скамеечка с завитушками, правда, сломана, но в остальном покой и безлюдье. Перед носом батарея, теплая, и ступенька — живешь на своем этаже, и дверка, правда, не до потолка, перегородка только, но закрывается. И все туда хотят. Просто рвутся — и мрут как мухи, один за другим. Все жаждут — кроме одного. Он у двери, на самом поганом месте, в жутком сквозняке и неопрятности лежит. И никуда не хочет, держится за свою койку всеми отчаянными силами. Пусть ходячий, но от кровати далеко не отходит, со стола тарелку схватит — и обратно поковылял…
Проходит полгода, или чуть меньше, не помню, новых таких больных нет, видимо утечка какая- то ликвидирована, и вот в палате остается один человек. Живой. Тот, что у двери, конечно. Все остальные умерли, вам должно быть ясно. Живой встает, одевается, берет пальто на руку и выходит на майский простор. Вот и все.
Спокойно, спокойно, попрошу не оскорблять. Все так и было. Но почему-то эта история обижает многих, как самый наглый анекдот. Вы что тут рассказываете нам!! Знаете, а ведь они правы, не все так просто было. Почему живой тот, кто у двери? Не-ет, здесь какой-то фокус скрыт. Ведь койка та, в фонаре, была хороша, и на нее хотел каждый. Но ведь несчастливая она… Ничего, того скрутило, а меня не скрутит. Они взятку давали! Нет, это слишком, наверное, просто по знакомству. Впрочем, может и давали… пару рублей в день… ведь за судно — дают! а тут за койку… И такую… Ну, не знаю, не знаю, но кому-то везло. И начиналась, конечно, зависть. Он уже был другой, его ненавидели. Не может быть! чтобы за койку… Ух, вы не знаете наших людей! Итак, они его ненавидят, и при случае делают гадость, очень опасную. Его хватает приступ, ведь всех хватает, время от времени, разве я не сказал?.. ну, глупо же иначе их держать, если с ними ничего не случается… И вот его хватает, и надо вызвать сестру, чтобы сделать укол, а они немного ждут, чуть-чуть только, обсуждают между собой, надо или не надо… а вдруг само пройдет, ведь и так бывало… смотри — уже проходит… Они прекрасно знают, что делают. Нет, это слишком, это у них непроизвольно, само получается, находит на них такая вот задумчивость. Потом, конечно, вызывают. А следующий, следующий что? Представьте, он к себе не относит, и к тому же, не верит, что его так скрутит, чтоб до двери не доковылять. Зато полежит в хорошем месте, отдельно, будет, что вспомнить… И так один за другим? Ну, да. До последнего. Ну, и что этот, что? О, с ним немного сложней. Он с места не трогается. Почему, почему… У него рядом шнурок от звонка, шнурок-то у двери. Он предпочитает быть рядом со шнурком и не рвется в светлый рай, где чисто, тепло и светло, понимаете?..
Вы скажете — фу, какая гадость… А я вам больше того расскажу. Вокруг этой палаты ходили всякие разговоры, особенно, когда опустела. Говорят, санитары выносили белье, матрацы и подушки, чтобы сжечь, а как добрались до той крайней коечки, видят — шевелится в наволочке что-то… Схватили нож стальной, общепитовский, материю распороли — а там паук, размером в два апельсина, на желтой спине череп черный оскаленный… и скрещенные кости. Увидел он свет, челюстями заскрежетал, запищал пронзительно и так жутко, что все отступили от него, вскочил на подоконник, стекло разбил и исчез в темноте… Вздор, конечно, начитались бредятины, таких пауков в нашей широте просто быть не может, не выживет ни один. На самом же деле, и многие с этим согласны, вампир-то был, но никакой не паук, несвойственный нашей природе, а именно тот, тринадцатый, который взял и ушел. Сестра рассказывала, идет по коридору, человек как человек — вот, выздоровел, говорит, спасибо вам, спасибо — и кланяется вежливо так, кланяется… А сестра опытная была, и что-то ей показалось не так — уж слишком вежлив, похоже, иностранец, а откуда, скажите, может взяться иностранец в этой нашей насквозь закрытой больнице… Она глядит внимательно на него, смотрит — рука! а когти на пальцах, когти, Бог ты мой! а кожа зеленая, вся в морщинах и какой-то слизи, почище, чем у жабы, то есть, конечно, не чище, а наоборот. Вскрикнула, пошатнулась — а его и след простыл. И, конечно, врачи ее не поддержали, это от болезни у него, видите ли, расстройство обмена…
Но самые вдумчивые и эту версию, про тринадцатого, не одобряют, говорят произошло все не так, а гораздо прозаичней, жизнь не балует нас экзотикой, климат не тот, и нравы. Как опустела палата, буквально на следующую ночь собрались больные с этажа и решили точку поставить в этой истории, чтобы болезни такой не было ни в будущем, ни в прошлом — никогда. Сестру связали, койку ту разломали, ни паука, ни писка, конечно, не обнаружили, и выбросили обломки ко всем чертям в окошко, а чтобы новую здесь не поставили, ломиком подняли доски на полу, при этом нечаянно разбили стекло, откуда, может, и пошел миф о летающем, то есть прыгающем пауке. В результате этих работ обнаружилась любопытная деталь: под досками на цементной основе оказалось двенадцать килограммов жидкой ртути, из-за нее лет десять тому назад дуб под окном засох, а потом его молнией расщепило…
Тот, кто остался последним, встал и вышел из палаты. Он не был больным, он был врачом. А вылечить никого не сумел, они были обречены. Он делал, что мог, но на самом деле не мог ничего. И как ему быть теперь, не могу вам сказать. Ну, а койка та была для самых тяжелых, умирающих. Как увидят, что человек на грани — его туда, чтобы другим не так страшно было. Вот как-то вечером приходит сестра — а ты чувствуешь, тебе худо — подходит и говорит… Ты не слышишь, что она говорит, но уже знаешь. Но мне не так уж плохо, просто голова кружится, я еще ничего… и разве так умирают, неужели с таким вот самочувствием, ведь это должно быть совсем необычное, не такое, что бывало уже… Нет, это странно вот так от почти ничего умереть… Он не верит… я не верю, а его берут и бережно так переносят на ту коечку… почему-то несут… Я и сам могу, ведь вчера еще как ковылял… Нет, несут… положили — и уходят. Так ничего не объяснили, и скрылись… что за черт… А в палате кто отвернулся — читает, кто громко захрапел, кто в коридор вышел к соседу… разбежались как тараканы, а тут разбирайся один…
И вечер настает, перед глазами туман все гуще, боли нет, воздуха нет — все плывет, все уходит… тени, игла, кто-то нагнулся, спрашивает… о чем… что можно сказать… что теперь важно… Брат… спрашивает — не боишься, плавать умеешь? — и смеется, а лодка старенькая, дедовская. Животом лег на теплую доску, оттолкнулся ногами, вода дрогнула, тронулась, закачалась, солнце треснуло, разбилось, побежали тонкие нити, и слепит, слепит глаза… а сестренка на корме — перевернись, кричит, перевернись…

ИДУЩАЯ СО СВЕЧКОЙ


……………………………….
Второй или третий экз монотипии, иногда получается. Здесь так себе, просто фактурка интересная.

ЗАМЫСЕЛ РОМАНА


………………………………………………
Я уже говорил об этом, но еще раз повторю, потому что замысел пока непосилен, а таким образом несколько себя подзуживаешь- подталкиваешь на более решительные действия, а в то, что можно чужой замысел пиратски осуществить, я никогда не верил, и не боюсь. Так вот, после смерти… можно себе представить, хотя совершенно не верю… попадаешь в другой мир, и там неродившиеся еще существа (а это было уже бы-ы-ло! писали! но мне все равно) — они спрашивают тебя только один вопрос, то ли потому что времени мало, начинается твой распад, и уходишь мимо них насовсем, то ли у них со временем туго, потому что вот-вот скажут — иди, твоя пора, а им хотя бы представление иметь, куда, зачем…
Ничего, ну просто ничего не знают, что за мир, существа, как жить…
И надо им быстренько, и только самое общее впечатление, минут за пять по-нашему, понимаешь?..
— Ну, КАК ТАМ?..
А я отвечаю, что-то находится сказать, вот чудо!
— Да так-то, братец, и так-то…
Их много мимо пробегает, как бы на сцену, и каждый вопрошает, с сомнением и неустойчивым взглядом… а стоит ли? может вильнуть?.. Вижу, тут и там ходы имеются, глубокие норы, вроде сразу в могилу попадают, только не нашу, а чужую, иноземную какую-то…
И сам я туда уже накренился, вроде сползаю…
Поэтому я им быстренько, каждому чуть-чуть, пару словечек, только самое главное от впечатления. Времени подумать никакого, а хочется помочь, предупредить, подбодрить, держись, мол, местами ничего бывает…
И просыпаюсь, опять здесь.
Лежу и думаю, что я говорил?..

ПАДЕНИЕ СИЗИФОВА КАМНЯ


………………………..
ПОДУМАЕШЬ, тема?
Даже слишком для художника содержательная темка. Все мы Сизифы, больше или меньше, но в основном — да. Камень, камень сорвался, вырвался из слебеющих под вечер рук… уже закатил, можно сказать! — и набирая скорость, вниз, вниз… Скалы, деревья, наступающий сумрак, и эта громадина… со свистом, ревом, ломая случайные деревья и кусты… Вот и день прошел.
А мир велик, постоянен, прислушался, пожал плечами. Грохот затихает, готовимся к ночи, устраиваем норки свои.
А завтра, завтречка, с утра пораньше — снова.
До завтра, Сизиф, до завтра.

Р А З М О Л В К А


……………………..
Не фасон, давать картинкам такие вот названия. Давление на зрителя. Пусть сам называет картины, так верней. Но это же — ЖЖ, всего лишь шутка. Хотя — отражает.
Тут я мог бы развить свою теорию, честно говоря, забытую, о критических расстояниях, на которых предметы помнят, видят, знают друг о друге. Если ЕЩЕ сохраняется ВЗАИМООТНОШЕНИЕ ВЕЩЕЙ, то не исчезла тень общности, и мы имеем крайнюю точку совокупности, ансамбля, которым является натюморт. Дурацкая задачка, но если так… то любое исследование границ и тупиков — занятие не просто дурацкое, но и разрушающее! Сезанн еще по эту сторону, только заглянул, а Пикассо, как бык, Минотавр в лабиринте, поперся в эти кубики и квадратики, а мир… А мир глуп — новое, новое! А Пикассо понима-а-л, что дурачит публику. Но он был гений, и из своего дурачества, из ощупывания предела, из балансирования на грани сделал настоящее искусство. За ним поперлись многие, как обычно бывает, но, пожалуй, только Брак что-то мог и сумел, потому что САМ набрел на мысль, сам бился…
Итак, натюрморт, сообщество предметов, одушевленных художником — каждый из них имеет свой нрав и отношение к соседу, и совокупности в целом.
Для любых двух вещей, разных, в разном антураже, на разном фоне, существует то критическое расстояние, на котором они еще знают друг о друге. Любят или нанавидят, презирают или обожают. Насколько это зависит от глаза художника, от глаза зрителя? Сильно. Но не совсем. Не совсем.
Ну, идейка лопнула, остались несколько работ, так себе упражненьица на чувствительность. НО! В сущности, важное занятие, если б учил детей рисовать, то не рисовать бы учил, а пытался бы развить у них ЧУВСТВИТЕЛЬНОСТЬ К ЖИЗНИ, к живым существам, всем, конечно — и людям, и зверям, и травам-деревьям, ведь все — живые! Без этого художник невозможен, без тонкой-тонкой кожи. Да и в сущности, все люди, если хотят остаться людьми. И вещи, да, для художника — живые!
И это было бы самым крамольным, антинародным, антигосударственным, антиправительственным занятием в наше время, которое призывает к жесткости и бесчувствию. Потому что постепенно и незаметно, беззвучно и безболезненно разрушило бы основы, на которых вырос наш злокачественный гриб, все мы — семена которого, и нас мотает и разносит по ветру.