ЖИЗНЬ ЗИНОВИЯ БЕРНШТЕЙНА


……………………………………..

Это полный текст, который Зиновий Бернштейн (то есть, я вместе с моим героем) предоставил для интервью Ларисе Володимеровой (по ее просьбе) в раздел конкурса «Тенета», который назывался «ЗВЕЗДА ТЕНЕТ» (между прочим, я на этом конкурсе занял второе место с повестью «Перебежчик», что не может не знать Л.В.) Дальнейшие события были странны, обида и гнев Володимеровой и Делицына велики, и меня слезно просили не разглашать событие, иначе какие-то таинственные спонсоры Тенет поймут, что заправляют конкурсом ЛОХИ, и денег не дадут. Денег все равно не дали, а я много лет честно молчал, и, может потому мою мистификацию сочли «трусливой фальсификацией», но слово есть слово.
…………….
Неважно, главное, что Зиновий жив-здоров, и еще пописывает, правда в Тенета больше ни ногой… А я собираюсь на основе этого материала написать что-то вроде «САГИ о БЕРНШТЕЙНАХ»
……………….
…………………. Начало текста

Меня зовут Зиновий Борисович Бернштейн, я родился в Таллинне в 1925 году. Тогда, как сейчас, Эстония считалась самостоятельным государством. Я вырос в русскоязычной, как теперь говорят, семье, мой родной язык русский. До войны в Эстонии было пять тысяч евреев, это были коренные жители. Почти все жили в столице, многие знали друг друга, были в родстве. Смешно говорить, но уже на старости лет мы с прозаиком и художником Марковичем обнаружили, что родственники — наши деды были двоюродными братьями.
Мать разошлась с отцом, когда мне было пять лет и уехала со вторым мужем в Германию, потом они погибли в концлагере. Я остался с отцом в Эстонии. Когда мне было 12 лет, мы ездили с ним во Францию. (Он был мелким предпринимателем, часовщиком и ювелиром, его магазин находился на улице Виру в самом ее начале, там где две башни и остатки ворот, в этом же доме мы жили. Кто был в Таллине, знает это место. Во время налета в марте 1944 года авиация превратила центр Таллинна в развалины, нашего дома не стало тоже.) Заграница, помню, меня не удивила. Таллинн до войны называли «маленьким Парижем», лучшего места я не увидел. Отец зашел к Бунину, и я с ним, надо было передать письмо и посылочку от знакомого из Эстонии. Бунин встретил нас серьезно и холодно, беседа продолжалась несколько минут. Я запомнил, что раковина в комнате, причем старая и ржавая. Отец сказал мне, что он великий писатель, я не поверил.
Началась война, мы с отцом и его братом Иосифом едва успели выбраться из Эстонии. Плыли морем, меня рвало всю дорогу. В середине пути нас разбомбили немецкие самолеты. Я помню взрыв и что оказался в воде, она обжигала, была осень. Я не мог дышать и скоро потерял бы сознание. Повезло — подобрал катер, спасли и Иосифа, а отец утонул.
В Лениграде я жил у родственников отца, через месяц тетка, военврач, сумела отправить меня в Свердловск, где жили наши друзья. Иосиф остался в Лениграде, он погиб во время блокады. В Свердловске я учился в фельдшерской школе, потом меня мобилизовали в эстонский корпус, который был сформирован из эвакуированных из Эстонии. Когда я добрался до своей части, Таллинн уже был взят, корпус расформировали, а меня, как фельдшера, направили работать в военный госпиталь, он находился на краю Кадриорга у самого моря. Берег был изрыт окопами и воронками, подойти к воде трудно. Солдаты и матросы лечились и дрались между собой. Побеждали обычно моряки, они были отчаянней. Нашего дома не было, я жил у родственников.
Когда война кончилась, я поехал в Лениград учиться, меня привлекали русский язык и литература. Поступил и учился три года. Тяжелое время, я недоедал, заболел туберкулезом. Пришлось прервать занятия на год, потом я продолжил учебу и получил-таки диплом. Жить в Лениграде мне было негде, да я и не хотел — город вызывал у меня тоску, после уютного Таллинна он был страшен, мрачен. Мне нравились русские люди больше, чем холодные чопорные эстонцы, но меня тянуло обратно, и я вернулся.
В Таллинне работы не нашлось, жилья не давали, и я много лет работал на востоке Эстонии, в Кохтла-Ярве и других шахтерских городах, а также в Нарве — учителем в школе, потом редактором в местной газете, в журналах, писал статьи, защитил кандидатскую диссертацию по Герцену, и в конце концов переехал в Таллинн. Лет пять тому назад мне пришлось продать квартиру, плата за нее превышала мою пенсию. Мне помогли друзья, я купил в пригороде Таллинна Нымме первый этаж крошечного домика. Здесь у меня две комнатки и что-то вроде передней, в ней газовая плита с баллоном. Наверху старик-эстонец, мы с ним не друзья, но в хороших отношениях. Он говорит, «при русских было лучше», я не знаю, сложный вопрос. У меня кошка, у него собака, они дружат. Несколько лет тому назад мы решили поставить телефон, а потом у меня случились «шальные» деньги, я купил подержанный компьютер и модем к нему. Интернет смотрю с трудом, но почта своя имеется.

Всю жизнь я много читал, теперь чтение дается трудней. Мало интересного. Что-то происходит с возрастом, может быть, становишься недоверчивей. Но это особая тема. Что же касается прозы в интернете… Прав Дмитрий Кузьмин, никакой особой интернетской литературы нет, она не зависит от «носителя». Считать достижением перекрикивание друг друга в толпе, молодежные тусовки в гостевых книгах?.. Немного напоминает мне бригадный способ обучения, который одно время. процветал в России. Очень быстро оказалось, что одни учатся, а другие едут на их шее… Проза в Интернете пестрая. С одной стороны — масса халтурщиков и графоманов, деляг, с другой, следует признать, многие молодые люди неплохо пишут, то есть, владеют словом, формой, интересно и остро выстраивают сюжет. Беда в том, что в большинству из них нечего сказать. Я имею в виду не слова, которых, наоборот, много, а выразительный художественный ряд, образы и картины, которые говорили бы о серьезных, глубоких вещах, а не мерзость, или убогие рассуждения, или «хохмес» (голым задом на сковородке, как в рассказе Пелевина), или «житуха, как она есть», или «КВН», «физики шутят», мелкие стишки, неважная имитация японцев… Причин много, но это не на полслова разговор. Некоторые утверждают, им безразлично о чем писать, важны только «свойства текста», они работают с текстом. Часто они лукавят, выбирают темы и сюжеты, которые должны привлечь читателя, удивить, шокировать, оскорбить… Стремление привлечь к себе внимание любым путем всегда было признаком «дешевки», так оно и остается. Другие говорят, что важно иметь «концепцию», главное, чтобы была интересная «придумка». Придумывают и поэты, и прозаики, и художники. Многие из них люди рационального склада, или им трудно, невозможно искренно сказать о себе, раскрыться, что ли… Причин много, а результат один — «придумки» быстро умирают, разве что хлеб для искусствоведов, а проза и поэзия как была, так и остается, и ее читают. Третьи считают, что писателю позарез необходим богатый жизненный опыт, он должен изваляться во всех мерзостях жизни, а потом уж лепить прозу, скрепляя правду мастерством. В ответ на это приходят в голову Кафка и Пруст, которые были отличными писателями, и Лондон, который так себе, или Горький… В прозе герои могут талантливо сморкаться и плевать на чужие лысины, а могут этого вовсе не делать. В живописи есть искусство «обманок», в нем мало общего с хорошей живописью, обычное ремесло. То же относится к прозе. Несколько слов об «авангарде». Исследование оврагов и тупиков дело интересное, но самоубийственное. Не стоит, мне кажется, переоценивать изменения. Принципы восприятия художественной вещи со времен наскальных рисунков мало изменились ( например, восприятие цельности: все та же «гроздь винграда», темное и светлое пятно… вход в пещеру и выход из нее…). Никто не станет выражать свои чувства через черный квадрат, слишком мало чувственных ассоциаций, а те связи, которые возникают, ведут в другую область, далекую от чувств. Но это слишком большой и серьезный разговор.
Так сложилось, что у компьютеров раньше всех оказались инженеры и физики. Среди них были люди, искренно любящие литературу, и они, наконец, получают возможность высказаться!. . Здесь никто их не унижает и не отшвыривает, как это делают в редакциях. Но способных к слову людей не так уж много. Способность эта не зависит от образования — почти «физиологическое влечение». Чтобы получилось интересно, нужно еще многое, но это самые общие человеческие свойства. Чувство меры и равновесия, например, тонкое восприятие ритма, повышенная чувствительность к звуку. ( Это одинаково относится и к писателям, и к поэтам, и к художникам, к музыкантам. Вообще, принципы устройства художественной вещи в основе своей единообразны, неважно, из слов она или из музыкальных звуков, из красок или глины. Но это долгий разговор.) Желательно не быть дураком, они не умеют распорядиться своими возможностями. И нужно иметь тонкую кожу, это самое тяжелое условие. Есть и другие важные вещи, о которых кратко не скажешь. Например, особое качество — «не от мира сего». Нормальные люди решают свои трудности, противоречия, конфликты — в реальной жизни, умом, руками или кулаком, а здесь человек садится и пишет.
Теперь пиши, что хочешь, но не могу сказать, что от этого возник особый «подъем литературы», как некоторые заявляют. Появилось много мусора и мерзости, это бросается в глаза. (Все-таки культура стоит на запретах, а мы, отталкиваясь от самых примитивных и глупых из них, впадаем в другую крайность. Не стоит забывать, что, отметая внешние запреты и честно следуя своим чувствам, пристрастиям, убеждениям, художественному видению, мы не приходим к свободе, ничуть! Чем честней, тем несвободней… от самого себя. Парадоксально, но пройдохи, которые сегодня могут так, а завтра наоборот, свободней! Я вообще с недоверием отношусь к крикам о свободе. Но это опять долгий разговор.) Но и не могу утверждать, что «литература пропала». Слишком мало времени прошло, язык несколько огрубел, обеднел, да, но он огромен и глубок, посмотрим, что будет лет через 50. Впрочем, кто посмотрит, а кто и нет.
Мне пишут молодые люди, присылают прозу и стихи, многие спрашивают, есть ли у них способности. Если есть, то они будут писать, только скажи им! Не знаю. Я уже говорил об общих основах, которые в глубине любого вида творчества. Сказать, есть это у человека или нет, трудно, часто невозможно. Некоторые пишут плохо, просто отвратительно, не потому, что совсем не способны. Бывает, не хватает культуры и вкуса, многие люди искренно считают, что надо писать выспренно, «красиво». ((Эстонцы называют такое блюдо manna-kreem, приторная взбитая манная каша. Или вот надо им писать «круто», все словно помешались на этом словце! Почему круто, а тонко нельзя? Не услышат? Обязательно надо так закричать, чтобы обернулись — вон на столбе, кричит! Снял штаны и орет изо всех сил… )) Иногда достаточно обратить внимание на это. Так что насчет способностей мало что знаю. Однако есть два признака, в которых я до сих пор не усомнился. Первый: человек годами пишет дневник, и не формально, а бежит в нетерпении к столу, ему важно записать. И второй: человек, поссорившись с кем-то или поспорив, предпочитает написать письмо, иногда сразу после разговора или не дожидаясь следующей встречи. Не всегда из них получаются писатели, но пишущие люди — уж точно, для них слово важней встречи и разговора.
Я отвечаю всем, кто мне пишет, присылает прозу и стихи. Если не знаю, что сказать, так и говорю — не знаю. Стараюсь найти сильные стороны автора. Человек может полжизни пройти, прежде чем поймет свои возможности. Чуть-чуть подтолкнуть иногда помогает. Я никогда не выставляю оценок, тем более, не говорю — «есть способности — нет способностей…» Нравится человеку — пусть пишет. Случаются удивительные вещи («Мореплаватель», история «брата Конецкого» например). И с графоманами надо осторожней быть. Когда писатель стоит перед новой задачей, он в какой-то степени и графоман, и дилетант, а если ни капли робости — то ремесленник.
Для одних проблема — о чем писать. Это было всегда. Пруст годами ходил и приговаривал -«надо что-то написать…» Потом все же писал. У других словесный поток, им кажется, что все их внутреннее содержание, в словесной форме, достойно внимания читателей. Они готовы писать о своих испражнениях, как Дали, и о том, как наложили в штаны, как неловко переспали… Это было всегда, периодами, потом распущенность снова сменяется строгостью нравов. Я смотрел хит-парад «золотых пластинок» — наши еще раздеваются, а на западе лучшие уже оделись, и выглядят строго и скромно. Что ни говори, а от века остается несколько имен и несколько книг, потом «второй круг» — еще десяток, их читают. Почему? Я думаю, важно, чтобы на странице было кого пожалеть. В самом широком смысле, конечно. Никакие изыски не могут скрыть внутренней пустоты и холода, они всегда проявляются. Можно очень умело, с понимание звука и ритма, написать, как растираешь окурок о мокрую мостовую. Быстро надоедает. Мне возразят — не каждый может писать «нетленку», как теперь говорят. Но стоит стремиться. Как говорил один ученый — «идешь ловить рыбу — возьми самый большой крючок». В целом проблема не профессиональная: мастерство, сделав все, что может, отворачивается, и проступает наше «человеческое лицо»: что мы есть, то пишем и рисуем, с «адекватной» лицу глубиной и выразительностью. Моэм говорил, что годам к сорока это проясняется. Банкротство в этой сфере имеет тысячу лиц… опять долгий разговор!..
Мне кажется, сейчас картина того, что делается, сильно искажена. На поверхности те, кто громче кричит и сильней толкается, кто лучше угождает вкусам большинства, активней «тусуется» в своем кругу. Так было всегда? Конечно, но сейчас появились огромные возможности тиражировать самого себя — технические средства развились необычайно. Морочить читателя сомнительными изысками и «придумками» штука опасная — можно вовсе потерять его. Люди легковерны и внушаемы, если им говорят, что настоящий поэт тот, кто напишет 28000 виршей за какой-то срок, то многие верят. Но эти строчки быстро забываются. Им говорят, что теперь «все можно», нет ни моральных запретов, никаких нет — они охают и ахают, но читают, чтобы не отстать от времени, про то, как лучше распилить человека, и сколькими способами можно «трахнуться», например, через дырку в черепе. Это надоедает, авторам снова приходится ухищряться, что-то придумывать, и они в этой гонке истощают свои способности, развивают совершенно другие, и все дальше отходят от литературы. Этому находится миллион объяснений, и неглупых: время новое, старая литература исчерпала себя, надо «слить искусство с жизнью», или, наоборот… И вдруг выплывает имя, книга… оказывается, был, сидел себе молча и писал.
Люди, сидящие в редакциях, связаны между собой, хвалят друг друга и получают премии. Конечно, не все, но многие. Они варятся в узком кругу, заняты своим выживанием и глухи к «потоку», из которого раньше все же единичные вещи выуживали. Очень многое держится на отдельном человеке, умном и порядочном редакторе, который сам ищет талантливого писателя. Таких редакторов всегда было мало, и сделать они могли немного, но все же делали! Где они теперь? Пока, что бы ни говорили обитатели интернета, напечатать на бумаге остается мечтой, но долго ли так будет, если журналы не изменятся? Денег мало? Не только в этом дело. Думаю, со временем шансы «носителей» слова уравняются. Для этого необходимо, чтобы в интернет пришли профессиональные литераторы высокого уровня, так оно понемногу и происходит. И чтобы читать электронную копию было значительно дешевле, чем приобрести книгу, остальное дело привычки. Ностальгия по книге останется, но бумага дешевле не станет.
Что Вам еще сказать? Когда тебе столько лет, многое уже кажется неважным. Вот еще что. Русская культура, и литература в частности, весьма оригинальна и глубока, но хрупка и уязвима, это очень тонкий слой на поверхности океана людей, который питает, да, но этот же океан в один момент может разрушить. Так получилось, что океан этот часто недружественный и даже враждебный своей культуре. Не везде так, например, в Китае можно выделить целые культурные эпохи, века, когда писались сотни великих произведений — книг, картин, слой этот основателен и надежен, хулиганскими наскоками разрушить его не удалось. У нас многое уже потеряно и разрушено. Люди, которые пишут по-русски, мне кажется, должны чувствовать ответственность — в первую очередь перед своим языком.
Всего Вам доброго. З.Б.Бернштейн Таллин-Нымме 1999г.

СМЕХ ОДИН!!!

Перечислю ряд причин, который вызывают во мне печальные чувства — по восходящей к концу списка.
1 через пятьдесят лет России в настоящем составе не будет
2 через пятьсот лет русского языка не будет
3 через пять тысяч лет человечества не будет
4 через пять миллионов лет жизни на земле не будет
5 через пять миллиардов лет солнца (и земли) не будет, сожрет Черная Дыра
6 Через пятьдесят миллиардов лет Вселенной не будет.
…………………………………………..
Чем ниже по списку, тем сильней горе и печаль.
Если Вселенной не будет, то зачем я был?
………………………………..
С другой стороны, если мне скажут — проживешь еще пять лет, то я слегка вздрогну, но завтрак съем без колебаний. А если скажут, десять гарантируем, то весело побегу по своим делам.
Этот парадокс имеет глубокие корни.

СТАРЕНЬКОЕ: «НОЧНОЙ РАЗГОВОР»


……………………………………….
Рассказ переведен на фр. язык (Lettres Russes, Paris)
//////////////////////////////////
Я заказов в жизни не брал, малюю для себя, как могу, как умею. Вот говорят — талант, талант… Без него, конечно… но что еще важно — желание и смелость. Всего понемногу было, а с возрастом желания тают, смелость — откуда? — тоже не прибавляется, даже у великих, что уж говорить о таких, как я, мы почва, на которой иногда что-то произрастает, но теперь… время не поощряет искусство, и не внимает ему, и каждый сам должен решить, продолжать ли ему это дело на необитаемом острове. Многие честно отказываются, другие врут себе, во всем обвиняют обстоятельства, а третьи… они по-прежнему копают. Я к этим, упорным, себя не отношу, хотя еще копаюсь — возраст, сил мало, ночами больше не засиживаюсь, мне бы поспать, мой сон хрупкая скорлупа…

А тут стук в дверь, в четыре утра! Еще чего, не встану! Стук повторяется, негромкий, но настойчивый, словно тот, за дверью, знает — я здесь. И, действительно, куда мне деваться. Что делать, накидываю одежку, ноги в туфли и шаркаю к двери.

— Кто там?

И тут же уверенный голос:

— Хочу заказать вам картину.

— Ночью?!

Пытаюсь подобрать слова, чтобы выразить подобающее случаю негодование, но чувствую только вялость и раздражение, и пробивается интерес — кому я нужен, ночью, какой еще заказ… давно забыт, малюю себе понемногу, изредка выхожу на толкучку с пейзажиком, продаю дешево, и тут же спешу в магазин ради предметов роскоши, как чай или какая-нибудь сладость к нему. Вредные привычки неистребимы, и потому на похороны у меня не отложено, как-нибудь закопают, не все ли равно, что будет с моим телом…

Ворча, открываю. На пороге невысокий худощавый блондин среднего возраста с невыразительным лицом, в широком плаще до пят. Такого никогда бы не стал писать, а вот плащ… За окном рассвет пробивается, шуршит серенький дождик, и плащ в мелких радужных капельках, особый такой черный цвет…

— Можно войти?

Он быстро проскальзывает в комнату, оглядывает пыль, запустение, несколько давних картин на стенах. Указываю на единственный стул, сам пристраиваюсь на топчане, рядом с рисунками — пыльные папки, дрянной коленкор — кое-как умещаюсь, терпеть недолго, не нужен мне заказ, только послушаю, что он наобещает среди ночи, уж слишком странно.

Он сидит, не вынимая рук из глубоких карманов. Серый какой-то, невзрачный тип, зато плащ… словно живой, мерцает, струится, полностью скрывая стул.

— Наши условия просты, — говорит он, — мы не ограничиваем вас темой или стилем, изобразите нечто самое вам дорогое, ради чего вы когда-то и начали все это, — он широким жестом обводит стены с едва заметными на выцветших обоях прямоугольниками. — Неважно, будет то портрет, пейзаж или натюрморт, художник во всем выражает себя. Со временем он вовсе перекочевывает в картины, не так ли? — он издает что-то вроде вежливого смешка.

Неглуп, но удивительно противен. Надо бы выгнать, да вот этот плащ… глаз оторвать не могу.

— Теперь об оплате, — продолжает блондин в черном плаще. — Будем откровенны — все, что вы сделали, не дает вам права на вечность.

Я пожимаю плечами. Прошли времена, когда возмущался наглостью невежд, теперь мне все равно.

— Никто не знает, — говорю.
Догадываюсь, что так, но на некоторые работы надеюсь.

— Некоторые — да, — соглашается он, будто услышав мои мысли, — они хороши. Но этого мало, мир суетлив и забывчив, искренность ваша и хмурое настроение уходят в прошлое, а когда их время вернется, появятся новые люди, картины…

Пусть он прав, но слушать правду от незнакомого человека, да еще в четыре ночи, согласитесь, необязательно.

— Я не работаю на заказ, — говорю довольно резко, чтобы убрался, не нуждаюсь в его деньгах, тем более, после такого предисловия. — И вообще… давно не пишу, — беззастенчиво вру ему, — глаза… и краски засохли.

— Краски в порядке, — улыбается блондин, указывая большим пальцем на что-то за своей спиной. Смотрю — откуда-то взялся столик с гнутыми ножками, на нем палитра, тюбики — мои любимые красные и желтые, несколько кистей, чашечка с маслом, бутылка скипидара… Что за черт возьми!

Гость улыбается — «не узнаете?» — и слегка приоткрывает полу плаща. Там ничего, но не прозрачная пустота, за которой изнанка ткани, стул, а вязкая темнота, почти осязаемая…
Похоже, за мной пришли. В конце концов, я ждал. Но не сегодня, еще немного я рассчитывал протянуть. Ясно, что заказ только повод.

— Нет, нет, — спешит он успокоить меня, — вы не поняли, картина обязательно нужна, как последний штрих, знак согласия, что ли. Дело же значительно глубже — нам нужны все ваши вещи. Ведь вы уже почти перетекли в свои картины, высказались, вы ложились, где теперь ваша душа? Вот именно! Приобретая картины, мы получим все, что нам нужно, навечно в наш фонд.

— Но это равносильно уничтожению…

— Что вы, совсем наоборот, картины с нашей помощью окажутся в лучших музеях, мы гарантируем сохранность. На вечность не рассчитывайте, не заслужили, но тысячу лет… разве мало?… Когда вы исчезнете, душа останется в картинах, и станет наша. Мы возьмем ее с вашим именем. А под картинами появятся буквы — «н.х.» Неизвестный художник. Все сразу забудут вас, это мы умеем. Пока вы живы, владейте, можете продавать, надо же как-то жить, мы понимаем. А потом получите гарантию почти на вечность — для картин, а имя… зачем вам оно, если картины будут жить, влиять на души, и всегда оставаться загадкой, это притягивает. Видели, наверное, в музеях — «н.х.» — многие из них наши.

Он встает, прохаживается по комнате, смотрит на одну из картин.

— Вот подтверждение правильности нашего подхода, смотрите, вы здесь гораздо глубже, чем в жизни. Удивительно, как это удается…

— А вдруг расшифруют почерк, узнают автора, докажут?

— Бывает, но не с нашими авторами. Их картины навсегда останутся безымянными. Мы отыскиваем все работы, даже наброски, разорванные листы, и метим — «н.х.» Эти буквы не смываются, будьте уверены.

Он ходит, плащ тянется за ним, подметая пыль, и остается свежим, чистым, крапинки влаги высохли, проступила абсолютная чернота. Представляю, как он ляжет на спинку стула — с непосредственной обязательностью, с неизбежной случайностью, складки глубокие и мягкие… на фоне выгоревших обоев, драной обивки цвета красной охры… и если сюда вот бутылку темно-зеленого стекла, у меня есть, где же она?… точно знаю, есть… а сюда старинное блюдо — то, с желтыми цветами, чтобы уравновешивал вертикаль горлышка… и это богатство черных оттенков сзади… Блюдо где-то в углу…

— Оставьте плащ, хотя бы на часок!

Он останавливается, огорошен:

— Зачем? Нет, нет, я на работе, это необходимая деталь. И что вы собираетесь с ним делать?

— Писать!

Он удивлен:

— В этой картине, я думал, должна быть квинтэссенция, что-то ваше самое-самое, невысказанное еще, последний взмах крыла, так сказать…

— Такого черного мне всю жизнь не хватало!

Он смотрит на меня, долго молчит, потом говорит с удивлением и какой-то печалью:

— Странный народ, эти художники. Лет сто тому назад я был у одного голландца, он говорит — хоть сейчас! Являюсь следующей ночью, формальность, бумагу подписать, а он успел передумать — еще днем загнал себе пулю в живот. Ну, да, имя, имя осталось. Зато картины растрескались, больно смотреть! А я ему гарантировал вечную свежесть, не вам, извините, чета.

— Так как же насчет плаща?

— Нет, нет, я вижу, вы не созрели еще, подумайте до завтра, снова постучусь.

— Только не в четыре, я как раз задремлю…

— Ждите в полночь, и крепко подумайте. Хоть и говорили, рукописи не горят… сущая чепуха, поверьте.

И он уже без стеснения и земных условностей тает в воздухе.

Я один — замерз, скорчился на краю топчана, и сон к черту, куда там — рассвет. Исчез, палитру оставил, краски, десяток великолепных кистей — колонок! никогда не писал ничем кроме щетины. И зачем ему плащ?… Что тысячу, мне и пятисот бы хватило. Не мне — картинам. Наверняка плаща мне больше не видать, явится в каком-нибудь рубище, комедиант! Попробовать, что ли, по памяти, тряхнуть стариной? Черных три тюбика подкинул, разных, контора не скупится на темные тона. При нынешних-то ценах! И холст оставил, злодей. Лучше не трогать, ведь знак согласия, тут же привяжется, шантажист, и плакала моя душа. Зачем она ему?.. Пятьсот совсем неплохо… Забываешь — взамен «н.х.» С другой стороны — сохранность гарантирует, это в наши-то времена, книги забываются, а здесь единственный экземпляр, непрочный холст, это же чудо! Зато необитаемый остров. Думай, думай. Эн ха… А может сон? Нет, слишком спать хочется. По памяти трудно, давно всерьез не брался, так, малюю для себя… Подумаешь, персона, уцепился за свой плащ! И что он нашел в картинах, какая еще душа… Желание и смелость — были, только время теперь не то, не то-о. Правда, говорят, оно всегда не то. Чертов плащ, так и стоит перед глазами! Конечно откажусь, коне-е-чно, ничего себе, без имени, да? И в жизни заказов не брал, писал для души. А он мне вместо нее — эн ха! Это уж слишком! Только выдавлю немного красных, очень уж хороши… Оранжевый… Нет, и разговора быть не может, с порога отошлю! У Сезанна, говорят, было не меньше шести желтых, счастливец… Вот и мне повезло. Зеленых два, и правильно, больше никогда не беру. Откуда знает? А синих не надо, холода не переношу. Но этот… чудо! вспоминается Пуссен. Белила яд для живописи, особенно в первых слоях, возьму капельку… Теперь черные… Только попробую, почему не попробовать…