У НАС СВОЙ ПУТЬ… (фрагмент романа)

Зима дала всем передышку, туман размывал тени, вокруг таяло и плыло, шуршало и трескалось. Ощущения, как замерзшие звуки, вместе с январской оттепелью ожили, поплыли одно за другим. Марк снова всю ночь лихорадочно действовал, просыпался взбудораженный, схватывал отдельные, пронзительные до слез моменты — щетина отца, который прижимает его к себе, несет по лестнице наверх, тяжелые удары его сердца… острые лопатки матери, когда она на миг прижималась к нему в передней — сын приехал… Голоса… Напряженный и хриплый голос Мартина… Язвительный смешок Аркадия…
— Я был все время занят собой, но, все-таки, многое помню!
………………………………
— Ну, как там ваш Ипполит? — спрашивали у него знакомые.
— Действует, строит… кто-то, видите ли, должен нас спасти… — он махал рукой, давая понять, что эти дела ему не интересны. А новое дело — его рукопись о науке, вернее, о своей прежней жизни с ней — давалось с трудом, с долгими перерывами. Да и делом он его не считал — усилие, чтобы освободиться, отряхнуться от прошлого, и тогда уж оглядеться в ожидании нового. Он все ждал, что, наконец, прорвется опутывающая его пелена, и все станет легко, понятно, свободно — как было! Может, от внешнего толчка, может, от свежего взгляда?.. В общем, что-то должно было к нему спуститься свыше или выскочить из-за угла. — Чем ты отличаешься от этих несчастных, ожидающих манны небесной? — он с горечью спрашивал себя. В другие минуты он явственно ощущал, что все, необходимое для понимания, а значит, и для изложения сути на бумаге, в нем уже имеется. А иногда…
— Какая истина, какая может быть истина… — он повторял в отчаянии, сознавая, что никакая истина ему не нужна, а важней всего оправдать собственную жизнь. В такие минуты вся затея с рукописью казалась ему хитрым самообманом.
— Я все время бросаюсь в крайности, — успокаивал он себя по утрам, когда был разумней и видел ясней. — Просто связи вещей и событий оказались сложней, а мои чувства запутанней и глубже, а действия противоречивей, чем мне казалось в начале дела, когда я еще смотрел с поверхности в глубину.
Теперь он копошился и тонул в этой глубине. И уже не мог отбросить написанное — перевалил через точку водораздела: слова ожили и, как оттаявшие звуки, требовали продолжения.
— Нужно ухватиться за самые прочные концы, и тогда уж я пойду, пойду разматывать клубок, перебирать нить, приближаясь к сердцевине…
Самыми прочными и несомненными оказались детские и юношеские впечатления. Именно в тех слоях впервые возникли простые слова, обозначавшие самые важные для него картины: дом, трава, забор, дерево, фонарь, скамейка… Они не требовали объяснений и не разлагались дальше, неделимые частички его собственной истины — это была именно Та скамейка, единственный Фонтан, неповторимое Дерево, этот Забор, Те осенние травинки, тот самый Желтый Лист… Что-то со временем прибавлялось к этому списку впечатлений, но страшно медленно и с каждым годом все неохотней. Они составляли основу, все остальное держалось на ней, как легковесный пушок на тонком, но прочном скелетике одуванчика. Детский его кораблик, бумажный, все еще плыл и не тонул; он навсегда запомнил, как переживал за этот клочок бумаги… а потом переживал за все, что сопротивлялось слепым силам — ветру, дождю, любому случаю…
— Дай вам волю, вы разлинуете мир, — когда-то смеялся над ним Аркадий, — природа соткана из случайностей.
— Вы, как всегда, передергиваете, — горячился Марк, — случайность, эт-то конечно… но разум ищет в природе закон! Жизнь придает всему в мире направление и смысл, она, как говорит Штейн, структурирует мир…
— В вас поразительное смешение невозможного, — сказал тогда Аркадий с ехидцей и одобрением одновременно, — интересно, во что разовьется этот гремучий газ?.. А разум… — старик махнул рукой, — Разум эт-то коне-е-чно… Мой разум всегда был за науку, А Лаврентий… вы не знаете уже, был такой… он как-то сказал, и тоже вполне разумно — «этот нам не нужен!» Действительно, зачем им был такой? Столкнулись два разума… ведь, как ни крути, он тоже разумное существо…и я в результате пенсионер, и даже десять прав имею… А теперь и вовсе в прекрасном саду, в розарии… или гербарии?.. гуляю в канотье. Все тихо вокруг, спокойненько… В канотье, да! Не знаю, что такое, но мне нравится — вот, гуляю! Все время с умными людьми, слышу знакомые голоса, тут мой учитель… и Мартин, бедняга, жертва самолюбия, не мог смириться… Я понимаю, но я, оказывается, другой. Для жизни мало разума, Марк, мало!
Не раз он просыпался в холодном поту и вспоминал — кто-то властный, жестокий, совершил над ним операцию — безболезненно, бескровно… а, может, просто раскололась земля? — бесшумно, плавно, и другая половина уплывает, там что-то важное остается, но уже не схватить, не вспомнить…
— Вот взяли бы да записали все это для меня! — сказал Аркадий. — Мир не рухнет от вашего разочарования. Жизнь, правда, не бьет ключом, но все же — выйди, пройдись, отдохни от дум.
………………………………
Он послушался своего голоса, оделся и вышел на сверкающий снег. Кругом было тихо, только изредка взбрехивала собака по ту сторону перекидного мостика через овраг; деревья не могли скрыть его, как летом. Собака то взбегала на мостик, состоящий из нескольких почерневших бревен, то отступала обратно, боясь поскользнуться, упасть вниз; оттуда поднимался пар, сквозь мусор и завалы пробивался ручей.
На нашем берегу стоял теленок, очень худой, с крупной головой и тонкими длинными ножками. Он уже пытался спуститься на мостик, пробраться к дому, но собака каждый раз отпугивала его, хотя совсем не хотела отгонять — это был ее теленок, домашний зверь, он должен быть во дворе! Она, как умела, помогала ему, бросалась навстречу и отступала. Пробежать по скользким доскам, оказаться сзади и подогнать неразумного к дому она боялась, а теленок боялся ее резких скачков и громкого лая, и так они, желая одного и того же, оставались на месте. Надо помочь дураку, решил Марк, и пошел к мостику.
Как он удивился, как смешно ему стало, и тепло, когда он потрогал худую жилистую шею. Теленок был размером с очень большую собаку, дога, такого когда-то привели к нему в гости с хозяином, молодым пижоном: тот в недоумении разглядывал нелепую обстановку — колченогий стол, лежанку на бревнах, карты на стенах, приколотые большими булавками… Здесь жил настоящий ученый, и этот маменькин сынок старался показать, что ничуть не удивлен убогостью жизни. Зато его дог от всей этой мерзости скорчил огромную курносую морду и отошел в угол с явным намерением оросить обои… Но в общему облегчению разговор закончился, и надменный дог удалился, изящно и разболтанно переступая мускулистыми лапами по линолеуму.
Марк обнял теленка за шею и осторожно повел его по бревнам, тот понял и очень старался. Собака замолчала, тоже поняв, что незнакомец все делает верно. Оказавшись на другом краю, теленок тут же припустил к воротам, а пес, обнюхав брюки Марка, решил не поднимать шума и потрусил за теленком. Марк остался стоять перед деревней. Кстати, он вспомнил, надо бы наведаться в домик, который старик завещал ему.
………………………………
И отправился, но не добрался до места — явилась весна, ручьи ливнями по склону, дорогу развезло, и дом погряз в черном месиве, так что и близко не подобраться. Он разглядел только, что стекла целы, дверь заперта, скамеечка сломана и, перевернутая, лежит посреди двора… А потом надолго забыл о домике, потому что произошли события, решившие дальнейшую судьбу Института, и Марка тоже, хотя казалось, ничто уже, исходящее из этих стен, не может вывести его из погруженности в себя. Он потихоньку пробирался в свой кабинетик, запирался там, смотрел в окно, дремал, положив голову на стол или читал кровавый детектив, чем бездарней, тем лучше. Проблески таланта вызывали у него тянущее чувство беспокойства в груди, будто что-то важное забыл, а где, не знает. Едва дождавшись обеда, он исчезал до следующего утра. Его записки по-прежнему пылились в углу. Иногда он вспоминал, что уже весна, срок, данный ему Ипполитом истекает, а он по-прежнему ничего в своей жизни не решил. И тут же забывал об этом, смотреть дальше завтрашнего дня он не желал.
А тут объявили собрание, решается, мол, судьба науки. Не пойти было уж слишком вызывающе, и Марк поплелся, кляня все на свете, заранее ненавидя давно надоевшие лица.

На самом же деле лиц почти не осталось, пусть нагловатых, но смелых и неглупых — служили в других странах, и Марка иногда звали. Если б он остался верен своей возлюбленной науке, то, может, встрепенулся бы и полетел, снова засуетился бы, не давая себе времени вдуматься, — и жизнь поехала бы по старой колее, может, несколько успешней, может, нет… И, кто знает, не пришла ли бы к тому же, совершив еще один круг, или виток спирали?.. Сейчас же, чувствуя непреодолимую тяжесть и безразличие ко всему, он, как дневной филин, сидел на сучке и гугукал — пусть мне будет хуже.
И вот хуже наступило. Вбегает Ипполит, и сходу, с истерическим надрывом выпаливает, что жить в прежнем составе невозможно, пришельцы поглотили весь бюджет, а новых поступлений не предвидится из-за ужасного кризиса, охватившего страну.
Марк, никогда не вникавший в политические дрязги, слушал с недоумением: почему — вдруг, если всегда так? Он с детства знал, усвоил с первыми проблесками сознания, что сверху всегда исходят волны жестокости и всяких тягот, иногда сильней, иногда слабей, а ум и хитрость людей в том, чтобы эти препоны обходить, и жить по своему разумению… Он помнил ночь, круг света, скатерть, головы родителей, их шепот, вздохи, — «зачем ты это сказал? тебе детей не жалко?..» и многое другое. В его отношении к власти смешались наследственный страх, недоверие и брезгливость. «Порядочный не лезет туда…»
— Наша линия верна, — кричал Ипполит, сжимая в кулачке список сокращаемых лиц. Все сжались в ожидании, никто не возражал. Марк был уверен, что его фамилия одна из первых.
«Вдруг с шумом распахнулись двери!» В полутемный зал хлынул свет, и знакомый голос разнесся по всем углам:
— Есть другая линия!..
………………………………
— В дверях стоял наездник молодой
— Его глаза как молнии сверкали…

Опять лезут в голову пошлые строки! Сборища в подъездах, блатные песенки послевоенных лет… Неисправим автор, неисправим в своей несерьезности и легковесности!.. А в дверях стоял помолодевший и посвежевший Шульц, за ним толпа кудлатых молодых людей, кто с гитарой, кто с принадлежностями ученого — колпаком, зонтиком, чернильницей… Даже глобус откуда-то сперли, тащили на плечах — огромный, старинный, окованный серебренным меридианом; он медленно вращался от толчков, проплывали океаны и континенты, и наш северный огромный зверь — с крошечной головкой, распластался на полмира, уткнувшись слепым взглядом в Аляску, повернувшись к Европе толстой задницей… Сверкали смелые глаза, мелькали кудри, слышались колючие споры, кому первому вслед за мэтром, кому вторым…
— Есть такая линия! — громогласно провозгласил Шульц, здоровенький, отчищенный от паутины и копоти средневековья. — Нечего стлаться под пришельца, у нас свой путь! Не будем ждать милостей от чужих, сами полетим!
Марк был глубоко потрясен воскресением Шульца, которого недавно видел в полном маразме. Он вспомнил первую встречу, настороживший его взгляд индейца… «Еще раз обманулся! Бандитская рожа… Боливар не вынесет… Ханжа, пройдоха, прохвост…» И был, конечно, неправ, упрощая сложную натуру алхимика и мистика, ничуть не изменившего своим воззрениям, но вступившего на тропу прямого действия.
Оттолкнув нескольких приспешников Ипполита, мальчики вынесли Шульца на помост.
— Мы оседлаем Институт, вот наша ракета.
Ипполит, протянув к Шульцу когтистые пальцы, начал выделывать фигурные пассы и выкрикивать непристойности. Колдовство могло обернуться серьезными неприятностями, но Шульц был готов к сопротивлению. Он вытащил из штанин небольшую штучку с голубиную головку величиной и рьяно закрутил ее на веревочке длиной метр или полтора. Игрушка с жужжанием описывала круги, некоторые уже заметили вокруг высокого чела Шульца неясное свечение…
Раздался вскрик, стон и звук падения тела: Ипполит покачнулся и шмякнулся оземь. Кто-то якобы видел, как штучка саданула директора по виску, но большинство с пеной у рта доказывало, что все дело в истинном поле, которое источал Шульц, пытаясь выправить неверное поле Ипполита. Горбатого могила исправит… Подбежали медики, которых в Институте было великое множество, осмотрели директора, удостоверили ненасильственную смерть от неожиданного разрыва сердца и оттащили за кафедру, так, что только тощие ноги слегка будоражили общую картину. И вот уже все жадно внимают новому вождю. Шульц вещает:
— Мы полетим к свободе, к свету… Нужно сделать две вещи, очень простых — вставить мотор, туда, где он и был раньше, и откопать тело корабля, чтобы при подъеме не было сотрясений в городе. Мало ли, вдруг кто-то захочет остаться…
— Никто, никто! — толпа вскричала хором. Но в этом вопле недоставало нескольких голосов, в том числе слабого голоса Марка, который никуда лететь не собирался.
— Никаких пришельцев! Искажение идеи! Мы — недостающие частички мирового разума!
Тем временем к Марку подскочили молодые клевреты, стали хлопать по спине, совать в рот папироски, подносить к ноздрям зажигалки… Потащили на помост в числе еще нескольких, усадили в президиум. Шульц не забыл никого, кто с уважением слушал его басни — решил возвысить.
— Случай опять подшутил надо мной — теперь я в почете.
Он сидел скованный и несчастный. И вдруг просветлел, улыбнулся — «Аркадия бы сюда с его зубоскальством, он бы сумел прилить к этому сиропу каплю веселящего дегтя!..»
Так вот откуда эти отсеки, переборки, сталь да медь — ракета! Секретный прибор, забытый после очередного разоружения, со снятыми двигателями и зарядами, освоенный кучкой бездельников, удовлетворяющих свой интерес за государственный счет. Теремок оказался лошадиным черепом.
Понемногу все прокричались, и разошлись, почти успокоившись — какая разница, куда лететь, только бы оставаться на месте.

УТРЕННЕЕ АССОРТИ 210314


ВЕЧЕР
…………………………………

СУМЕРКИ
……………………………….

КРЫША ДОМА
……………………………………

БОРЕЦ ЗА ПРАВА КОТОВ
…………………………………….

Многозначность (или многозначительность?) Смайл, конечно… Доброго дня, удачи всем!
…………………………………..